- Спасибо, я не хочу есть.
- Как это? Пятые сутки, кроме сладкой водички, в рот ничего не брали и не хотите!
Александра Сергеевна прошагала между койками и скрылась за широкой дверью.
Рядом со мной, с левой стороны, зашевелился полосатый тюфяк, кверху поползла серая солдатская шинель, а из-под нее медленно вылезла забинтованная человеческая голова:
- Ты, браток, с какого участка фронта прибыл?
- Из-под Лигова.
- Там что?
- Немцы на нас полезли. Ранило в начале боя, не знаю, чем закончилось.
- А сам откуда родом будешь?
- Белорус, а с детства живу в Ленинграде.
- Ну, значит, ленинградцем можешь считаться. А я вологодский, под Тихвином стукнуло, когда испанскую голубую дивизию мы на околицах Тихвина колошматили.
Незнакомец замолчал, достал из тумбочки кружку, выпил несколько глотков воды, вытер коротко подстриженные рыжеватые усы:
- Да вот тут я малость похозяйничал, покамест ты без памяти был. Хлеб, сахар, папиросы прибрал в тумбочку, а суп да кашу отдавал, тут к нам учительница приходит читать.
Сестра принесла мне завтрак. Голова соседа мгновенно исчезла под шинелью. Сестра ушла, голова вновь высунулась:
- Да я вижу, ты, браток, плохо одет, застынешь, мороз в палате. Не можешь сам, попроси сестру дать еще одеялку, она у нас добрая. Да ты ешь, а то остынет.
Голова ушла под шинель и не показывалась до обеда.
Завтрак состоял из кружки чая, двух кусочков сахара, двух ложек пшенной каши и двух тоненьких ломтиков черного хлеба. За моей рукой, как только я брал хлеб, следили голодные глаза соседа справа. Он был совершенно истощен и все время дрожал от холода, несмотря на то что лежал под двумя ватными одеялами. Как только в коридоре слышался звон посуды, он приподнимался, поглядывал на дверь голодными глазами и облизывал потрескавшиеся губы. Его кадык ходил вверх и вниз, как дверная щеколда. С каждым днем он становился все слабее и раздражительнее. За несколько дней он ни разу ни с кем не заговорил, ни разу не улыбнулся. Голод страшно изменил его лицо. Сухие длинные пальцы безостановочно шевелились, хотя он не пытался что-либо брать. Большая угловатая голова с коротко подстриженными волосами тяжело поворачивалась из стороны в сторону. Завтрак, обед и ужин он съедал с молниеносной быстротой, но по выражению глаз было видно, что голод мучил его пуще прежнего.
Через несколько дней он умер, его покрыли простыней и вынесли вместе с кроватью в коридор. В тот же день, под вечер, два санитара вкатили в палату коляску и остановились у койки солдата из Вологды.
- Ну, Понурин, поедемте, - сказала сестра, стаскивая с головы раненого тюфяк и шинель.
- Да что вы, сестрица, я еще ходить не разучился, пожалуйста, под ручку прогуляемся.
- Нет, Александр Захарович, нельзя, в другой раз с удовольствием пройдусь с вами, а сегодня прошу ложиться.
Красноармеец махнул рукой, запахнул полы халата, присел сбоку на коляску, как это делают мужики, везущие зерно на мельницу.
- А вы, Захарыч, не стесняйтесь, ложитесь. Сидя не разрешается, сказал пожилой санитар. Неуклюже, словно пьяный, раненый упал на бок в коляску. Спустя часа полтора его привезли обратно.
- Ну как дела, Захарыч? - обратился я к соседу.
- На этот раз не удалось отстоять, вырезали.
- Как же это без твоего согласия? - удивился я.
- Чудной! У меня никто и не спрашивал. Все сделали так, как будто этот вопрос давным-давно решен. И слов при этом мало было сказано. "Ну что же, приступим?" - спросила хирург Наталья Петровна, и все тут. Раз-раз - и готово. Положили на длинный стол, вроде куска льдины. Две сестры встали по сторонам, взяли меня за руки. Один, не знаю кто, седой мужчина, встал в изголовье. Я говорю: "Наталья Петровна, не хочу я глаз отдавать, разве нет никаких средств, чтобы спасти?" - "Нельзя, дорогой товарищ. Нужно, понимаешь, нужно, иначе и второй потеряешь. Что искалечено, должно быть удалено, чтобы не мешало жить нормальному, здоровому".
Понурин осторожно дотронулся пальцами до марлевой повязки и задумчиво покачал головой:
- Вырезали. Шутка сказать, сорок пять минут на операционном столе! Всю свою жизнь вспомнил. Боли я не чувствовал. Душа болела.
Александр Захарович, зажав ладонями забинтованную голову, просидел несколько минут неподвижно на краю своей койки. Я почувствовал, что ему тяжело говорить, и не стал больше его тревожить.
Медленно шли суровые январские дни тысяча девятьсот сорок второго года...
Кто-то из раненых попросил няню рассказать, что делается в Ленинграде.
- Ничем не могу утешить вас, родненькие. Каждое утро, когда иду в госпиталь, навстречу попадаются машины, доверху груженные умершими. Голод косит всех кряду. Глаза устали глядеть на это...
Няня насторожилась, услышав стон раненого, и быстро засеменила к его кровати.
Двадцать восьмого января в десять часов утра я лежал на операционном столе... И все, о чем рассказывал Понурин, испытал на себе.
В течение нескольких дней после операции я не мог прийти в себя, и громкая читка художественной литературы, и политбеседы, и обсуждения сводок Совинформбюро - все проходило мимо меня.
И вдруг громкий голос Александра Захаровича Понурина:
- Ты, брат, брось хандрить, не один твой глаз пропал, и с одним будем жить и воевать. - Он сдернул с моей головы одеяло.
- Я снайпер, без правого глаза мне нельзя. Понимаешь?
- Это еще чего надумал! Не только на переднем крае нужны бойцы. Всем народом в строю стоим. А ты говоришь - места нет.
- А ты, Захарыч, оставь его в покое, - послышался спокойный голос тяжело раненного офицера, нового соседа по нашей палате. - Дай ему опомниться. Шутка ли, правый глаз!
- Да это я так, товарищ командир. Он мне всю душу измордовал. Хорошо ли это - человек третий день изо рта ни одного слова не выпустил!
Появилась сестра. Она молча взяла за руку Захарыча, увела его из палаты и погрозила пальцем тяжело раненному командиру. Ему запрещалось не только говорить, но даже шевелить головой.
На шестые сутки после операции я почувствовал себя сравнительно хорошо и стал вместе с товарищами наведываться в курительную комнату. Сюда сходились раненые со всех этажей. Мы по очереди грелись у печки-времянки, обменивались последними новостями.
У окна собрались раненые. Двое о чем-то горячо спорили. Остальные молча курили.
- Говоришь, что готов на костылях через Ладогу тащить на спине мешок муки для ленинградцев? Ну, брат, загнул; этим делом займутся без нас, а мы, фронтовики, должны как можно скорее гнать от стен Ленинграда фашистов.
- Я сказал то, что готов сделать в любую минуту, - проговорил раненый с бледным скуластым лицом, поворачиваясь на костылях.
- Готов сделать, а шестой месяц валяешься в госпитале.
Скуластый бросил недружелюбный взгляд на своего собеседника, отвернулся и торопливо застучал костылями по коридору.
Я спросил Захарыча:
- Ты знаешь, кто он?
- А то как же, знаю. Это ты зарылся с головой в ватники да тюфяки, как медведь в берлоге. Да этот самый на костылях - что ни на есть симулянт. Все об этом знают. Его величают не иначе, как "Здрасьте, нервнобольной".
- Так и здороваются?
- А ты чему дивишься? Говорю я, брат, правду. Не впервой с ним встречаюсь в этом доме. Прошлый раз, как меня царапнуло осколком по заднице - ох, намучился я с такой раной, пропади она пропадом: ни сесть, ни лечь по-человечески, подумать только, две недели проторчать здесь на койке вверх этим местом! - в хирургическом с ним лежал. Перелетов его фамилия. Он пулей ранен был в мякоть, пустяк вся рана. Я выписался, а он остался лежать. В ноябре мне еще раз довелось здесь побывать - вот уже третий раз в этот госпиталь наведываюсь, - а он все еще здесь, все лечится.
Захарыч дружески взял меня под руку. Мы пришли в свою палату. Понурин взглянул на тяжело раненного командира. Понизив голос, продолжал рассказывать:
- Ребята сказывали: как у Перелетова рана зажила, он возьми и надумай какую-то новую хворобу. Падает да падает на землю, вроде чумной скотины. А как врачи распознали, что он филонит, Перелетов возьми да и упади на лестнице, ну и скатился по ступенькам; морду себе оцарапал, умудрился ногу сломать, вот и заимел костыли.
Захарыч сплюнул, махнул рукой, стал забираться под полосатый тюфяк и, укрывшись, замолчал.
В феврале сорок второго года нас, одиннадцать человек, кого без левого, кого без правого глаза, направили в протезный институт на Растанную улицу.
После долгого пребывания в закрытом помещении на улице кружилась голова. Раненые сурово молчали. Город насторожился во мгле серого зимнего дня. Фасады домов иссечены осколками, окна забиты досками, фанерой, из них торчат наружу железные трубы. Во дворах - огромные горы льда, как на полюсе.
Мой город! Как я мало замечал твою прежнюю красоту, когда ты утопал в зелени цветущих садов и парков... Как я мало знал идущих навстречу мне с озабоченными и радостными лицами ленинградцев, которые сегодня стоят насмерть, чтобы имя любимого города не было написано на вокзалах немецкими буквами.
Мы проходили мимо Пушкинских бань. Захарыч остановился и поглядел в пустые впадины окон:
- Эх! Попариться бы теперь в баньке! Веничком бы, а? Здорово бы получилось, ребята? - Он заложил пальцы за ворот гимнастерки и провел ими по шее от уха до уха.
- Фантазер ты, Захарыч, - сказал боец с повязкой на левом глазу, - ишь чего захотел!
- Нет, не говори, а помыться в баньке не мешало бы, факт.
- Еще бы! Но сначала устроим баню Гитлеру!..
На Новокаменном мосту повстречались нам женщина с мальчиком лет десяти - двенадцати. Оба еле передвигали ноги. Шли, пошатываясь из стороны в сторону. Понурин достал сухарь и кусочек сахара и отдал их мальчику.
- А как же ты, дяденька? - спросил тот.
- Ничего, сынок, я постарше, выдержу.
Я оглянулся. Мальчик долго провожал нас взглядом.
Теперь, спустя много лет, когда прохожу по этому мосту и вижу идущего навстречу мальчугана, счастливого, краснощекого, в памяти вновь оживают глаза голодного ребенка. Да, крепко запомнил я этого худенького, голодного ленинградского мальчика с поднятой головой.
Мы шли длинным коридором протезного института. Полумрак... Пахло сыростью и гарью. На стенах, покрытых инеем, - слово "бомбоубежище" и стрела. На доске приколота бумажка: "Товарищи! Сегодня в обеденный перерыв в красном уголке состоится лекция о международном положении. Лекцию читает доцент Яшина. Партком".
Мы сгрудились перед входом в кабинет. По другую сторону коридора медленно открылась дверь, в ней показалась высокая исхудавшая женщина с газетой под мышкой. Приблизившись к нам, она с жадностью вдохнула запах табака и, часто моргая воспаленными глазами, попросила закурить. Свернуть самокрутку она была не в силах, пальцы ее дрожали, табак сыпался на пол. Женщина, держась одной рукой за стенку, пыталась собрать крупицы рассыпанного табака. Александр Захарович подхватил ее под локоть.
- Нездоровится что-то, - сказала она.
Я быстро смастерил папиросу. Женщина жадно затянулась и сухо закашляла. Вдруг, судорожно хватаясь рукой за мое плечо, она стала медленно падать на пол. Когда мы ее подняли, она была мертва. Это и была доцент Яшина.
В те суровые зимние дни тысяча девятьсот сорок второго года это было обычное происшествие в осажденном Ленинграде.
Сестра назвала мою фамилию. Я вошел в комнату, уставленную приземистыми шкафами. Здесь стоял полумрак. Фанерный лист закрывал окно. В середину листа врезано маленькое стекло. Напротив двери - печка-времянка, от которой через всю комнату тянулась к фанерному листу железная труба.
Старушка-врач была одета в шубу. Из-под шерстяного платка свисали пряди седых волос. Она пила из кружки горячую воду и просматривала мою историю болезни.
Я достал из сумки два кусочка сахару и сухарь, положил на стол. Врач взглянула на меня и взяла кусочек сахару:
- Спасибо. Давно не видела. Мы ведь ленинградцы...
Она не договорила и, опершись обеими руками о стол, тяжело встала. Пошатываясь, подошла к шкафу и выдвинула ящик. Здесь стопками высились папочные коробочки. Женщина, вглядываясь в мой левый глаз, открывала и закрывала одну коробочку за другой. Найдя то, что нужно, она сказала:
- Не совсем то, но другого нет. После войны зайдешь, подберу новый, а теперь - лучше этого нет.
Так я получил новый красивый стеклянный глаз. С ним прошел остаток военного пути, не расстаюсь и теперь.
Двадцать третьего марта сорок второго года меня и Понурина выписали из госпиталя. Стоял теплый солнечный день. Дойдя до Невы, мы остановились - нам нужно было расстаться. Наши пути расходились: ему - к Невской Дубровке, мне - к Урицку.
- Эх, теперь бы поработать, - сказал он на прощание. - Да что тебе говорить, сам знаешь: мужик к труду охоч, весна, по земле руки соскучились, да и дом без хозяина в эту пору что гнилой зуб во рту. - Понурин махнул рукой, поправил на плече вещевой мешок и размашисто зашагал по набережной в сторону Финляндского вокзала.
Я задержался у гранитной набережной Невы. Весна... Узкая полоска воды, густо дымясь, лижет острую кромку льда. На голых сучьях, нахохлившись, чирикают воробьи. Ледяная сосулька упала с крыши, со звоном разбилась.
На корабле матросы чистили зенитные пушки. Один из моряков, усевшись на шейке якоря, словно на крылатого коня, зажав меж колен балалайку, наигрывал "Саратовские напевы". Женщины волоком на фанерном листе подтащили к берегу глыбу грязного льда и столкнули ее в Неву.
Вдруг земля ахнула от страшного удара. Столбы дыма и земли вздыбились над Марсовым полем. Женщины остановились, поглядели на разрыв снаряда и, ругаясь, продолжали работу.
- Гады, братские могилы испортят.
- Фрося, что там загляделась, тащи скорей лист! - крикнула женщина, стоявшая у ворот.
- Бабочки, ну-ка я подсоблю, примите меня в свою артель, - предложил я.
Во дворе возвышались горы льда вперемешку с мусором и грязью. От всей этой страшной свалки, пригретой мартовским солнцем, шел резкий, тяжелый дух. Исхудалые женщины, старики и тоненькие как лучинки подростки упорно долбили ломами, рубили топорами эти горы и тащили волоком на фанерных листах, несли или ползком на коленях подталкивали к Неве куски этого льда.
Маленькая сухонькая женщина, опершись на лопату, спросила меня:
- Из госпиталя, сынок?
- Да, мамаша.
- На фронт?
- Туда.
- А мы убираем город, да вот все еще силенок маловато.
Рослый седой мужчина не торопясь достал из кармана комбинезона кисет и подал его мне:
- Курите, товарищ, настоящий табак. А ты, Паша, брось жаловаться. Зимой фашистам города не отдали, и летом не возьмет. А что сами наделали, сами и уберем. Май встретим как подобает.
Старик с минуту передохнул и снова ударил киркой по льду. Глядя на него, я представил себе этого человека у наковальни. Вот он бросает болванку раскаленного железа и с силой ударяет по ней молотом. И бьет так, что на десятки метров в стороны веером летят огненные брызги, а он, одной рукой поворачивая болванку, колотит ее пудовым молотом. Даже теперь его широкие плечи выделялись среди спин остальных работающих людей.
Две молодые женщины, поравнявшись со мной, остановились:
- О чем загрустил, сержант? А ну помоги тащить! Не бойся, что костлявые, в долгу не останемся. - И, не дожидаясь моего ответа, задорно смеясь, они потащили к Неве свой груз.
На каждой улице я видел людей с ломами, лопатами, фанерными листами. Из последних сил они старались навести порядок в своем городе.
В этот день десятки вражеских бомбардировщиков обрушили свой груз на Адмиралтейский завод. Бомбы рвались и на территории завода, и на соседних улицах. Я стоял, прижавшись к дому. Какие-то люди бежали мимо. Рты у них были раскрыты, в глазах застыл ужас, они кричали, но я их не слышал. На Старо-Калинкином мосту я увидел женщину. Она стояла, прижавшись к гранитной колонне, прикрывая собой ребенка. Я остановился рядом с ней и крикнул:
- Бегите скорей в бомбоубежище!
Женщина, не отвечая мне, смотрела куда-то в сторону неморгающими глазами. Я помог ей добраться до ближайшего бомбоубежища на проспекте Газа.
Выйдя на окраину города, я облегченно вздохнул. Стряхнул с шинели кирпичную пыль и посмотрел на город, где все еще бушевало пламя, взметая в воздух коричневые облака. Слышались разрывы.
Уже вечерело, когда я добрался до штаба дивизии.
В хозвзводе
Штаб 14-го Краснознаменного стрелкового полка был расположен у северного склона лощины, вблизи бывшей дачи Шереметьева. Вокруг нее на холмах росли могучие деревья. Среди них виднелась полуразрушенная каменная церковь с деревянной часовенкой.
Я вошел в довольно просторный блиндаж, освещенный электрическим светом. В помещении пахло табаком и сыростью.
За длинным письменным столом сидел молодой старший лейтенант. В углу работала машинистка. У карты, утыканной черными и красными флажками, стояли два майора и что-то записывали в блокноты. Сидевший за столом взял у меня документы:
- Садитесь и расскажите, что новенького в Ленинграде? Какой район бомбили?
Я коротко сообщил обо всем, что видел в городе. Старший лейтенант внимательно слушал меня, выбивая на столе пальцами затейливую дробь. Его светлые ресницы и брови сливались с цветом кожи; казалось, большие голубые глаза его вставлены в глазницы и ничем не прикрыты.
После моего рассказа о жизни города он, как бы что-то обдумывая, подошел к столу, переложил с места на место документы:
- Вам придется подождать возвращения начальника штаба с передовой. Я затрудняюсь решить ваш вопрос. Прошу пройти в землянку связных, вас вызовут.
В землянке, густо дымя и распространяя едкий запах, горел конец телефонного провода. Возле времянки возились два бойца, они курили и изредка перебрасывались отрывистыми фразами. Старший из них - низкорослый, плечистый, с обветренным лицом, ласково погладил большой мозолистой ладонью кружку с чаем, поднял на меня глаза и спросил:
- Откуда прибыли, товарищ?
- Из госпиталя.
- А теперь куда?
- Не знаю.
- Да... И так бывает...
Зазвонил телефон.
- Послушай, Сеня, кто там, - сказал пожилой боец.
- Какого-то Пилюшина к начальнику штаба вызывают.
В течение нескольких минут дальнейшее мое пребывание на фронте было решено.
Теперь мой путь лежал в первый хозяйственный взвод.
Во дворе дома, лежа на спине на пароконной бричке, человек в короткой кожаной куртке стрелял в воздух. Распряженная серая кобыла с брезентовой торбой на голове жевала овес, спокойно поглядывая на стрелявшего. На деревянном крылечке валялись полосатые половики. На веревке, протянутой через весь двор, висели изорванные красноармейские портянки, почерневшие от времени. У крыльца образовалась свалка битой винной и домашней посуды. У стены штабелями стояли патронные и гранатные ящики.
В помещении на нижних нарах спали мертвецким сном два бойца. Ни винтовочные выстрелы, ни стук дверей не разбудили их.
Только теперь я понял, для какой службы еще пригоден в рядах Красной Армии.
Вошел стройный, молодой, в пограничной форме младший лейтенант. Его смуглое с нежными чертами лицо не покидала приветливая улыбка. На небольшом с горбинкой носу виднелись желтые лунки - следы оспы. Он посмотрел сначала на спящих, затем на меня и спросил:
- Вы мастер стрелкового спорта Иосиф Пилюшин?
- Да, я. Прибыл в ваше распоряжение для отбывания тыловой службы.
- Будем знакомы. Я командир хозяйственного взвода Владимир Еркин. Пойдемте со мной.
Мы прошли в комнату, всю уставленную ящиками, бутылями - большими и малыми, увешанную хомутами, седелками, заваленную тюками летнего обмундирования. На окне развалился на солнце худой серый кот.
Еркин долго что-то искал, перекладывая вещи, наконец протянул мне совсем новенькую снайперскую винтовку:
- Осталось от нашей полковой школы. Надеюсь, что передаю ее в надежные руки.
Я с удивлением взглянул на младшего лейтенанта.
- Берите же, смелее! Или руки отвыкли?
Я осторожно взял винтовку и задумался: "Сумею ли приспособиться к стрельбе с левого глаза и упора в левое плечо?.."
Мое замешательство не ускользнуло от Еркина:
- А ты не волнуйся, дружок, попробуй... У тебя и с левой получится неплохо...
Все это было сказано так просто, дружески, что у меня появилась искорка надежды. Я хорошо знал, что нелегко будет восстановить искусство снайперского выстрела. Придется долго тренироваться. Да и получится ли еще...
Мы стояли молча. У Еркина было доброе сердце. Он понял мою тревогу. Положив мне руку на плечо, он снова стал убеждать меня:
- А ты все-таки попробуй. Не получится - об этом никто не узнает, даю тебе слово.
Я держал винтовку, разглядывая выбитый на ней № 838, стараясь скрыть волнение. Надо было успокоиться душевно и окрепнуть физически, прежде чем начать стрелковую тренировку. Полуголодный паек давал о себе знать: дрожали руки, в глазу двоилось.
С этого дня я стал усиленно закаляться: таскал на передовую ящики с патронами и гранатами, бревна для постройки новых дзотов и жилых блиндажей. Каждое утро ползал по-пластунски, занимался прыжками. В прыжке я не всегда умел точно рассчитать расстояние, нередко падал на дно канавы. Бывало и так: ударившись больно грудью о землю, обессиленный, я садился на кромку канавы и глотал соленую влагу, но все-таки тренировку не прекращал.
Однажды еще до восхода солнца я взял свою винтовку и незаметно ушел на берег Финского залива. Установил мишень точно на сто метров, но как только взглянул на нее через оптический прицел - все в глазу запрыгало. Я опустил голову на руки. Так повторялось несколько раз. Наконец успокоившись, я дал раз за разом пять выстрелов. Я настолько был уверен в своем провале, что, не взглянув на мишень, ушел в расположение взвода. Но мысль - попал или не попал - не давала мне покоя. Проверить не удалось: на следующее утро мишени на месте не оказалось. Прикрепил новую - головной профиль и, сидя на зеленом бугорке, стал тренироваться в перезаряжании левой рукой.
У самого берега залива на ветке высокой вербы, усеянной белыми мохнатыми почками, сидел одинокий скворец. Я долго смотрел на птицу; она пела, слегка трепыхая крылышками.
Весна входила в свои права.
Низко над землей с криками: "Ки-гик, ки-гик!" пролетали иволги. На ветках ольхи и березы набухали почки, и казалось, что они слегка осыпаны желтой и зеленой пыльцой. Птичка лозовка, перепрыгивая по нижним веткам кустарника, глядела на меня красными глазками и, попискивая, дергала хвостиком. На фронте редко можно было увидеть птиц. Что-то шевельнулось в сердце.
- Не трону я тебя, не бойся.
В этот день я стрелял много и успешно: пробоины от всех выстрелов были в мишени, хоть и легли некучно. Несмотря на всю сложность выстрела с левого глаза, главное было достигнуто: я мог защитить себя в бою. С каждым выстрелом пули ложились кучнее и кучнее. Но еще требовалось многое, чтобы отработать точность выстрела с любой дистанции.
Ночью я прислушался к тихой беседе двух бойцов - они сидели во дворе на скамеечке у самого окна.
- Намедни ребята ругали нашего снайпера, - сказал один, тень которого при лунном свете была длиннее. - Пришел на фронт, когда в документах ясно обозначено: тыловая служба.
- Русский он, Сеня, понимаешь, - русский... - сказал другой, тень которого была короче. - А что левша - не беда, и с левой бить будет. Он больно злющий на фрицев. Крепко зашибли ему сердце.
- Так-то оно так, - со вздохом сказал первый. - А вовсе несподручно с одним глазом на фронте: к смерти ближе.
Оба закурили и, не возобновляя разговора, ушли к дороге, добела покрытой лунным светом.
Однажды утром меня разбудил Владимир Еркин. Он держал в руке мою мишень и, широко улыбаясь, протягивал руку:
- Поздравляю от всего сердца! Рад твоему успеху... Да я знал, что так будет. Волевой ты человек, Пилюшин.
В тихое июньское утро, возвращаясь с берега залива с очередной тренировки, я неожиданно встретил товарища по роте Круглова - Анатолия Бодрова.
- Толя, друг, ты, никак, в Ленинград направился? - окликнул я снайпера.
Бодров остановился на обочине дороги, с изумлением посмотрел на меня:
- Осип, ты ли это?
Я с трудом высвободился из его крепких объятий.
- Я, конечно, а то кто же?
Бодров хлопнул меня по плечу:
- Живой! Значит, все неправда.
- О чем ты, Толя? Что неправда?
- А то, что ты убит четыре месяца назад? Понимаешь?
- Кто все это придумал?
- Романов сказал, что после боя тебя не нашли, вот кто. Ладно, обо всем расскажу на обратном пути, а теперь спешу, в Дом культуры Горького приглашают. - Бодров ткнул себя пальцем в грудь: - Шестую награду получаю. Вот какой я знаменитый!
- А как там ребята поживают?
- Зайду - обо всем расскажу.
Я видел, как Анатолий поглядывал на протез моего глаза, но делал вид, что ничего не замечает. Он приветливо махнул мне рукой и зашагал в Ленинград.
Ночью меня срочно вызвали в штаб полка.
- Приказом командира полка, - сказал капитан Полевой, - вы назначены начальником курсов, будете готовить молодых снайперов для фронта. Но прежде чем решить, где и когда начать, с вами хочет лично побеседовать начальник штаба. - Капитан дружески потрепал меня по плечу и добавил неофициальным тоном: - А вы, старший сержант, не волнуйтесь. Нужен ваш опыт. Справитесь. Научите нашу молодежь правильно пользоваться оптическим прицелом при выстреле. Покажите, как проверить бой винтовки, постреляете по мишеням. Главное - приучите солдата к снайперскому выстрелу.
Я не ответил Полевому и молча последовал за ним в штаб.
В штабном блиндаже, куда я зашел, за письменным столом, склонясь над полевой картой, сидел майор лет тридцати пяти, с сухощавым энергичным лицом, зачесанными назад темными волосами, тронутыми на висках сединой, без которой его мужественное лицо могло бы казаться несколько грубоватым. Это был начальник штаба нашего полка Рагозин.
Выйдя из-за стола, он подал мне руку так, словно мы с ним были закадычными приятелями, хотя встречались второй раз в жизни.
- Вызвал я вас, Пилюшин, по очень важному вопросу. - Баритон штабиста звучал мягко, спокойно и уверенно. - Приказывать вам как строевому командиру я не имею права - врачи лишили. Но просить как коммуниста и мастера стрелкового спорта - обязан.
Я попытался возражать, но он остановил меня:
- Я знаю, чем вы все это время занимались. Так вот, фронту нужны снайперы, а специалист по этой части - вы один в полку. Приучить солдата вести прицельный огонь - дело нелегкое. Вот мы и решили организовать курсы для начинающих снайперов. Вы и возглавите этот окопный университет, перешел он на шутливый тон.
- На какой срок обучения могу рассчитывать? - спросил я майора.
- Пятнадцать дней.
- Пятнадцать дней! Это невозможно: ведь добрая половина бойцов впервые в жизни взяла в руки винтовку. За такой срок нельзя научить человека даже простым приемам, а не то что стрелять без промаху с любой дистанции.
- Вы удивлены, что я, кадровый командир, требую от вас за такой короткий срок дать фронту первоклассных стрелков?
- Обучить солдата меткому выстрелу за пятнадцать дней не берусь.
- Ничего, постреляют по мишеням, а совершенствовать свое мастерство будут в стрельбе по живым целям на передовой. Не так ли?
С этого дня курсы снайперов стали постоянно действующим звеном в обороне полка.
На курсы снайперов пришел меня проведать Петр Романов. Каждый солдат знает, как На фронте дорога встреча с другом-товарищем. Петя расспрашивал о моем сыне Володе, заходил ли я на завод, как проходит подготовка молодых снайперов, а о главном, зачем пришел ко мне, - узнать, как у меня сейчас со зрением, будто забывал спросить.
- А как поживает дядя Вася? - спросил я Романова. - Очень я по нему соскучился.
- Он вчера заходил ко мне. Я рассказал ему о твоем возвращении из госпиталя. Говорит: "Вот только закончу работу с дзотом для "максима" и схожу к Иосифу". Ты бы только посмотрел, какой он дзотище отгрохал, настоящий дом, и все своими руками.
Спустя два-три дня ко мне действительно пришел Василий Ершов.
- Тьфу ты нелегкая, едва отыскал, - начал разговор Ершов. - Значит, обучаешь ребят меткому выстрелу. Это доброе дело. Только вот как же ты справляешься с одним-то глазом? - Спохватившись, дядя Вася с досадой махнул рукой: - Ты уж, Осипыч, прости меня, заговорил-то я не о том, что думал, ведь и с одним-то глазом можно добрые дела делать. Верно говорю, ребята?
- Верно, батя, - хором ответили сгрудившиеся вокруг нас будущие снайперы.
Мы уселись подле опоры железнодорожного моста. Ершов достал из нагрудного кармана гимнастерки конверт и подал мне:
- Читай, это письмо моей жены. Сообща обсудим, как лучше ей отписать.
- Старший сын пишет? - спросил я товарища.
- Это Ленька-то? Разок уже в госпитале побывал, все обошлось. Теперь опять с фронта пишет.
Я прочел письмо вслух:
- "Здравствуй, родной ты наш, с большим к тебе поклоном твоя семья. Не покидает думка о тебе, как ты там живешь, небось утомился, тягавшись с этими проклятыми фашистами, будь они трижды прокляты от нас, женщин. За ребят ты, Вася, не тревожься, живы будут, только ты возвращайся домой невредимый. Вася, хотела утаить от тебя нашу нужду, да не могу, уж больно устала я, возившись одна с ребятами. Нина, Юля и Серафим ходят в школу, а Володя с Люсей по дому из угла в угол мыкаются, а вечером соберутся все и каждый -то божий день об одном и том же спрашивают: скоро ли ты, родной, вернешься в дом. Вася, как мне поступить дальше со старшими ребятами? Работать одной на всех - страсть как измоталась. С дровами совсем плохо, одних ребят посылать в лес боязно, а у самой на все дела не хватает рук, да и с хлебом тоже не лучше. Напиши, как поступить, так и сделаю".