Когда Мордвинов ушел, Самаров погасил папиросу и, бросив окурок за борт, сказал с лукавством:
— Вот, видите, уже и начали. Незаметно для самого себя. Остается лишь пожелать успеха… Только скажите, пожалуйста: отчего вы такой злой?
— Будешь злой, — ответил Артем, — когда каждый называет себя моряком, а окурки кидает прямо за борт!..
Пожалуй, в этот день только один человек на всем корабле не выслушал замечаний от Пеклеванного — это был сам командир корабля, Прохор Николаевич Рябинин.
«Я им покажу, что такое настоящая служба, — думал вечером Артем, укладываясь спать. — А когда отшлифую их, тогда можно подавать рапорт о переводе на миноносцы…»
Когда позовет море
В старинной «Естественной истории рыб» говорится о том, что сельдь северных морей оказывает на благосостояние народов влияние гораздо большее, чем кофе, чай, пряности тропиков и шелковичный червь. И действительно, сельдяной промысел — самое значительное из всех морских предприятий; он способствует формированию отважных людей, неустрашимых моряков, опытных навигаторов.
Ирина Павловна вспомнила об этом почему-то сейчас, когда самолет летел низко над морем, пугая шумом мотора чаек, что кружились над косяком сельди. Косяк выделялся на поверхности моря рыже-фиолетовым пятном, напоминающим по форме округлый полумесяц длиною около двух километров. Смотря вниз, через замерзшее окно кабины самолета, она думала о том, что ей в период экспедиции придется еще многое узнать об этой породе рыб.
Подув на замерзшие пальцы, перенесла на бумагу изображение сельдяного косяка и поставила рядом координаты. Прибрежная авиаразведка на сегодня была закончена. Тронув пилота за плечо, Ирина Павловна прокричала ему в самое ухо, что можно ложиться на обратный курс. Самолет, накренившись на левое крыло, развернулся к берегу…
В институте Ирина Павловна случайно встретила главного капитана рыболовной флотилии. Дементьев всегда относился к ней добродушно и ласково.
— Ну, ну, рассказывайте… Что в Архангельске? А как ваш сын?.. Наверно, вырос.
— Большой уже. Сегодня пошел получать паспорт. Шестнадцать лет!
— Вот как? А у меня есть новости.
— Какие же?
— Траулер «Рюрик» взял на себя соцобязательство «Аскольда» и принял от него передовой вымпел флотилии.
— Ого! Моему Прохору, значит, придется кое-кого после войны нагонять. Это будет любопытно… Отойдемте в сторонку, Генрих Богданович, у меня к вам есть одно дело.
— Слушаю вас, дорогая Ирина Павловна.
— А дело вот в чем. Я уезжаю в Чайкину бухту, где стоит корабль, который, кажется, может заменить нам «Меридиан». Если я установлю, что эта шхуна пригодна для экспедиции, нужно будет отбуксировать ее в Мурманск для переоборудования. Вы должны мне посодействовать в этом.
— Ирина Павловна, я знаю, о каком корабле идет речь, — сказал Дементьев, — и я не советовал бы вам связывать судьбу экспедиции с этой шхуной.
— Почему? Разве это плохой корабль?
— Нет, корабль хорош, но вы не сможете найти для него нужного капитана. Да, да, не удивляйтесь этому: на нашем флоте много прекрасных капитанов, и некоторые плавали на парусниках, но вряд ли кто-нибудь из них согласится управлять этой шхуной — слишком сложно и хитро парусное вооружение.
— Да, но ведь раньше кто-то управлял этой шхуной! — удивилась Ирина Павловна.
Дементьев рассмеялся:
— Вы сначала спросите, кто ее построил.
— Кто?
— Человек.
— Я понимаю, что человек. Но какой?
— Точно такой же, как и эта шхуна. Он был на севере единственным ее капитаном. Мудрый, талантливый человек, хотя и с большими причудами. В старое время даже марсофлоты боялись его, как огня!
— Он жив сейчас?
— Вот чего не скажу, так уж не скажу. Не знаю.
— А как его звали?
— Не помню. Простая русская фамилия.
— Генрих Богданович, дорогой, все это мне кажется такой сказкой, что я не хочу в это верить. Я уверена: капитан найдется. От вас же требуется одно: посодействуйте, пожалуйста, в перебуксировке шхуны к причалам Мурманска.
— Это я вам обещаю, Ирина Павловна…
Домой она возвращалась вечером. Дул теплый ветер. Недавно выпавший снег таял. Пахло гниющими водорослями. С другого берега залива доносился стук пневматических молотков — это на «Аскольде» клепали днище.
Ирина Павловна всмотрелась во мглу, где обрисовывались скрытые в тени берега очертания корабля, и ей показалось, что среди многих фигур, стоявших на палубе, она узнала коренастую фигуру Прохора.
Женщина глубоко вдохнула холодный воздух. «Все-таки я счастливая», — вдруг подумала она о себе и совсем неожиданно рассмеялась. А почему бы и нет? Ее семья словно течет в едином русле: одни заботы, одни досады, каждый понимает все с полуслова, а море шумит и шумит под окнами их дружного дома. Пусть оно шумит и под окнами внуков и под окнами правнуков!
И этому большому счастью она обязана не столько себе, сколько ему — Прохору: вон там он стоит на палубе! Ирина часто пыталась представить себе, как бы сложилась ее жизнь, если бы она его не встретила… И получалось всегда так скучно, так пресно и плохо. Только с ним, только с этим городом, только с этим морем — она будет счастлива. Вот уж не думала она в своей молодости, что ее слабая женская жизнь так густо замешается на этих крепких дрожжах!..
Сына, несмотря на поздний час, дома не было. Ирина Павловна прошла в его комнату. Ящики шкафа были выдвинуты, повсюду валялось белье, разбросанное в какой-то непонятной спешке, а на столе лежал самодельный конверт, и на нем рукой Сережки было крупно написано: «МАМЕ»
Ирина Павловна развернула письмо сразу похолодевшими пальцами:
«Дорогая моя мама! Прости, что ухожу, не попрощавшись. Паспорт получил. Взял крепкие штаны из чертовой кожи и свитер. Так что мне будет тепло. Вернусь не знаю когда, скоро меня не жди и не сердись. Вернусь — все объясню. Не волнуйся только.
Сережка».
Ирина Павловна, не веря своим глазам, прочитала эту записку несколько раз и, точно желая убедить себя в чем-то, сказала:
— Ведь он совсем еще мальчик… совсем мальчик… Так закончился для нее этот день.
День еще только начинался.
Засунув руки в карманы штанов, запачканных пятнами масел и красок, Сережка, насвистывая, широко шагал по улице. Все было продумано давно — значит, бояться нечего. Он только ждал удобного случая. Этот случай представился: паспорт лежит в кармане, а без него, к сожалению, не дают ходу человеку в этом мире…
— Здорово, капитан! — кричали, увидев его, мальчишки.
— На все четыре ветра, — отвечал Сережка.
— Куда потралил?
— Не ваше дело, салаги…
А вот и порт: он встречает его, как всегда, сиренами кораблей, грохотом лебедок, выкриками грузчиков. Над причалами возвышались тупые бивни форштевней океанских транспортов, сновали матросы, бегала по рельсам маленькая охрипшая «кукушка». Из люков корабельных кубриков доносились мотивы моряцких песен, в воздухе висела неугомонная «майна».
Рот сам по себе открывался от наслаждения. Сережка долго бродил в толпе матросов, мимоходом подставляя свое плечо для подмоги любому грузчику.
Наконец остановился возле двух матросов. Один матрос сказал другому:
— Что? На приколе сидишь, скоро зад обрастет ракушей?
— Да, не везет — всю кормушку нам разворотило, — ответил второй. — А твой «Жуковский» никак уходит?
— Да, нас уже скоро на рейд буксиры потащат. Вечером «яшку» поднимем, и — плевал я на все!
— А куда идете, знаешь?
— В море выйдем — там скажут…
Дальше Сережка уже не слушал. Он проскочил в конец причальной линии, где высился покатым бортом транспорт «Жуковский». У трапа стоял часовой, который преградил дорогу откинутым штыком.
— Ну, чего пугаешь? — сказал Сережка. — Не маленький…
— Тебе кого, чешуенок?
— Капитана. А что?
— Капитан в таможне, — отрезал матрос. — Проси старпома — тогда пущу.
— Ну, давай к старпому.
— Сигай в тот люк…
Старпом оказался похожим на барона Мюнхгаузена — именно таким его изображают на картинках в детских книжках. Сам длинноногий, тощий, усы взъерошены, глаза навыкате…
— Поди-ка сюда, — поманил он Сережку пальцем.
Едва Сережка доверчиво приблизился к нему, как моряк сразу же больно схватил его за локоть:
— По глазам вижу — ты получил паспорт.
— Да.
— И живешь в Мурманске?
— Да.
— И хочешь, чтобы я тебя принял на корабль?
— Да.
— И будешь делать все?
— Да.
— И даже согласен чистить картошку?
— Конечно.
— Все ясно, — огорчился старпом. — До чего же вы неоригинальный народ! Все, как один, отвечают одинаково. Увы, юноша, вы должны меня извинить, но вам не придется быть моим коллегою…
Моряк развернул Сережку к себе спиною, поддал коленом под зад и коротко крикнул:
— Вон!
— Ой, — сказал Сережка.
— Вы что-то изволили сказать? — любезно осведомился моряк.
Сережка, потирая ушибленное место, расхохотался прямо в лицо старпому:
— А это здорово! Крепко вы мне дали…
— Вам понравилось? — удивился моряк.
— Да, — ответил Сережка, — это вы мне понравились. Я так думаю, что мне будет приятно служить под вашим командованием. А отступать я не люблю… Итак — до завтра!
Море… Оно шумело совсем рядом, такое близкое и такое недоступное. Больше всего на свете Сережка любил море. Оно прочно входило в его дом, становясь для всей семьи верной, хотя и не укатанной дорогой, по которой прошли его прадед, дед и отец. О море напоминало все: штормовые плащи отца, в складках которых засохли комки голубоватой соли, комната матери, заставленная аквариумами с морскими животными, разговоры моряков, тянущиеся далеко за полночь, — от этих разговоров всегда хотелось встать, покинуть дом и идти навстречу ветрам, шквалам, просторам.
В детстве он пережил много увлечений: собирал коллекции диковинных марок, охотился на диких уток в тундре, учился в Доме пионеров играть на скрипке, но твердо знал, что это все отойдет и останется одно — море!
Он еще лежал в детской колыбели, когда пахнувший штормом отец склонялся над ним, и с тех пор в памяти хранился этот свежий запах океанского разгула, который с каждым годом становился привычнее и роднее. Засунув за пояс школьные учебники, Сережка любил прийти в порт и смотреть, как уходят в море корабли. Тогда ему казалось, что берега залива разворачиваются, уходят вдаль, и вот около его ног уже плещутся волны открытого океана, а где-то в тумане встают призрачные города, острова, страны.
Юношеские, ненасытные желания! Им не было конца и предела!..
Вечерело. Сопки задернулись сумерками. Над водой клубился туман. На берегу Кольского залива, на самой дальней окраине Мурманска, Сережка постучал в дверь маленькой, почерневшей от сырого ветра избушки. Здесь жил отставной боцман с траулера «Рюрик» Степан Хлебосолов.
Войдя в чистенькую горницу одинокого боцмана, юноша спросил ключ от прикола своей шлюпки.
— Куда идешь-то в темную темень? — проворчал старик, но ключ все-таки дал.
— А теперь давай попрощаемся, дядя Степан. Ухожу я. В море…
Старый смотритель вздохнул и ничего не ответил. За бревенчатой стеной шумели волны, ветер хлестал в окна колючими брызгами. Язычок керосиновой лампы освещал лицо отставного боцмана, его по-старчески добрые глаза и множество глубоких извилистых морщин.
Степан Хлебосолов знал: когда человека «море позовет» — перечить ему не надо. А потому, выслушав Сергея, смотритель не задавал никаких вопросов, не отговаривал, а только сказал:
— Трудно. Ой, как трудно тебе будет, сынок… Только ты не робей. И не гордись. Будь прост. Как батька твой. Он в людях толк понимает. И ты на людей пошире гляди… Много-о они дадут тебе, люди-то! А провожу я тебя старинной пословицей. Меня когда-то тоже ею благословили. И я — тебя…
Он встал и поцеловал Сережку в лоб:
— Сохранно тебе, сынок, плавать по Студеному морю!..
Сережка вышел. Тьма сгустилась, нависнув над морем. Открыв ключом замок прикола, юноша протащил шлюпку по гальке и столкнул ее на воду. Уже сев за весла, увидел на берегу сгорбленную фигуру боцмана.
— Дядя Степа, иди в избу, простынешь! И ветер донес до слуха ответное:
— …а-анно …авать на… море!..
Шлюпка, зарываясь в воду, быстро перескакивала с гребня на гребень. Скоро из тумана выплыл высокий серый борт транспорта. Сережка осторожно подвел бот с носа, задержался руками за якорную цепь. Прислушался. Было тихо. Видно, команда отдыхала перед авралом.
Тогда, повиснув на якорной цепи, юноша долгим взглядом попрощался со шлюпкой и оттолкнул ее ногами. Течение отлива сразу подхватило шлюпку, понесло в сторону открытого моря. Толстая якорная цепь из больших звеньев тянулась к палубе транспорта.
Ловко подтягиваясь на руках, Сергей поднимался кверху, стараясь не смотреть вниз, где колыхались волны. Он добрался до клюза, вылез на палубу и огляделся. Выбрав момент, когда часовой повернулся к нему спиной, Сережка на корточках дополз до грузового люка и, откинув брезент, отыскал скобу трапа.
Долго спускался вниз в сплошной темноте. Казалось, трюм не имеет дна. Наконец нащупал под ногой настил корабельного днища и в узком проходе между каких-то ящиков пробрался в конец трюма.
Когда юноша устроился на одном из ящиков, подложив под голову шапку, ему стало легко и весело. Скоро он услышал, как на верхней палубе пробежали матросы, загрохотала цепь, выбирая якорь, и транспорт тяжело качнулся, тронувшись в далекий путь.
За переборкой трюма глухо работала машина, ровно гудели вентиляторы кочегарок, где-то совсем рядом болотной птицей всхлипывал насос. В ящиках лежало гуано — он догадался об этом по запаху: до войны не раз ходил осматривать птичьи базары. Скоро у Сергея от едкого запаха стали слезиться глаза, засосало под ложечкой, но это его мало тревожило.
И он не заметил, как заснул под ритмичные вздохи машин.
Проснулся от странного ощущения. Тело то падало куда-то вниз, делаясь вдруг таким легким, что он совсем не ощущал своего веса; то, наоборот, медленно поднималось кверху и становилось таким тяжелым, что ребра ящика больно врезались в спину. Транспорт раскачивался на мертвой зыби. Юноша почувствовал голод и решил подняться на палубу.
«Теперь можно», — думал он, взбираясь по трапу.
Едва только откинул брезент люка, как его тут же окатил холодный соленый душ. Сережка рассмеялся, сердце замерло от восторга: насколько хватал глаз, кругом было открытое море.
Сменившиеся с вахты матросы пробегали мимо, и он направился следом за ними на камбуз. Здесь вкусно пахло щами и гречневой кашей. Матросы разбирали жестяные миски и подходили за едой. Он тоже взял себе миску с ложкой, встал в хвосте короткой очереди.
Кок, заглянув ему в лицо, неожиданно отвел чумичку со щами в сторону.
— А ты, братец, откуда?
Сергея обступили матросы. Кто-то крикнул:
— Ребята, да ведь он вчера к старпому приходил!..
Чья-то тяжелая рука легла ему на плечо, повернув его на все шестнадцать румбов. Перед ним, прожевывая кусок хлеба, стоял громадный моряк в парусиновой канадке.
— Ты меня знаешь? — коротко спросил он, и было видно, как кусок хлеба тугим комком прокатился по его горлу. Сережка пожал плечами.
— Дядя Софрон! — раздались голоса. — Веди его к капитану! Неужели не видишь сам, что заяц!
— А ну, молчать! — рявкнул человек в канадке, и по тому, какая сразу наступила тишина, Сергей понял, что имеет дело с настоящим боцманом…
Через минуту он уже сидел среди матросов, жадно хлебая из миски щи. Боцман стоял рядом, облокотившись на обеденную стойку, и говорил, дыша в лицо Сережке запахом лука:
— Ты давай рисуй своей ложкой, до дна рисуй. Перед смертью никогда желудка обижать не надо. А на сковородку попасть успеешь… Ты как следует попрощался с родителями?..
Сергей не знал, что такое «сковородка», но до поры до времени решил молчать и ни о чем не спрашивать. Краем глаза он смотрел на смеющихся матросов и думал: «Здесь народ такой — ухари, пальца в рот не клади, откусят и выплюнут».
Юноша еще от отца знал, что моряки всех новых членов своей дружной семьи поначалу выдерживают на некотором расстоянии от себя. И лишь когда убедятся, что ты парень свой, только тогда примут в коллектив безоговорочно. А до этого проверят твою натуру со всех сторон: колкими шуточками, смехом, а иногда и леща залепят, только держись, — мол, как ты, обидишься или нет? Это, мол, тоже проверить надо.
Когда была доедена каша, дядя Софрон взял Сережку за локоть и сказал:
— Ну, вот, а теперь пойдем на сковородку.
«Сковородкой» оказалась штурманская рубка. Капитан сидел в глубоком кресле, овеваемый струей электрического ветрогона, и перелистывал «Мореходные таблицы» за 1943 год.
Мельком взглянув на Сергея, сердито спросил:
— Где сел?
— На рейде, — ответил юноша.
— Как?
— По якорь-цепи.
— Смело! — крякнул капитан и посмотрел на Сергея в упор, сузив глаза. Линия его бровей сделалась совершенно прямой, как морской горизонт, и когда он снова открыл глаза, то юноше почудилось, будто наступил хмурый, пасмурный рассвет.
Он решил, что капитан сейчас начнет ругаться, грозить, может, даже ударит, но вместо этого моряк спокойно спросил:
— Ты знаешь, куда идет судно?
— Нет.
— Так знай — в Англию, в Ливерпуль… А теперь, боцман, дайте мальчишке работу и можете идти.
— Есть, — ответил дядя Софрон и крепко взял юношу за плечо, точно боялся, что тот сбежит. Идя по палубе, он говорил ему на ухо: — Чернослив любишь? Вот сейчас я пошлю тебя на чернослив. Не работа, а сплошное лакомство. Лезь!
Сережка спустился в матросский кубрик. Высились ряды коек, блестел лагун с водой, в иллюминаторы врывался влажный ветер. Боцман оглядел его с ног до головы и коротко приказал:
— Раздевайся!
Сережка (значит, так нужно!) разделся, в одних трусах присел на железный рундук. Боцман, забрав его одежду, ушел. Матросы резались в «козла», удерживая костяшки домино при крене, и делали вид, что ничего не замечают.
Скоро боцман вернулся, неся под мышкой какой-то сверток:
— Твою одежду я сдал в баталерку, получишь ее, когда пойдешь на берег, а сейчас я дам тебе робу. Ты, конечно, знаешь, что роба — это пышное нарядное платье!
Он бросил ему на колени сверток, оказавшийся грубой, насквозь промасленной одеждой, которая состояла из порванных штанов и голландки с широким вырезом на груди.
— Одевайся!.. Что, не веришь? Посмотришь в энциклопедию, там сказано ясно: роба есть пышное нарядное платье.
Сережка, содрогаясь от холода, натянул на себя дерущую кожу липкую одежду, и они вышли на палубу.
Дядя Софрон неожиданно мягко и нежно спросил:
— Верхнего-то у тебя ничего нет?
— Нету.
— Ну ладно, я пороюсь в баталерке, чего-нибудь найду…
По люку надо было спуститься в кочегарку. С каждой ступенькой трапа поручни становились горячее, в шахте люка было душно от разогретых стенок, снизу поднимался тошнотворный запах перегретого масла.
В высоком отсеке горели матовые плафоны, а дневной свет проникал сверху через открытые на палубе решетчатые окна. Несколько котлов, дрожа от напряжения, ровно гудели топками.
В зареве огней носились кочегары с шуровками в руках, подламывая раскаленную добела корку. На палубе дымился шлак, а над головами людей мотался подвешенный к потолку пузатый чайник.
Один кочегар, с грохотом толкнув заслонку топки, поймал качавшийся чайник, напился воды и подошел к боцману.
— На чернослив? — весело спросил он, придирчиво оглядев Сергея.
— Для начала пусть-ка хлебнет моряцкой беды, — ответил боцман и ушел.
Кочегар провел Сережку в бортовой бункер, засыпанный углем, дал ему лопату и тачку.
— Будешь подвозить к топкам, — сказал он и тоже ушел.
Дрожала горячая палуба, поднимая кверху угольную пыль, сквозь которую с трудом пробивался свет лампы. Угольная труха попадала в ботинки, между пальцев, в глаза.
Сережка нагрузил углем первую тачку и, скользя по стальным листам, залитым маслом, повез ее в кочегарку. Там он сбросил уголь возле топок, и ему крикнули: «Быстрее!» Он бегом вернулся в бункер, насыпал тачку доверху и снова отвез уголь в кочегарку. Потом еще и еще и возил до вечера…
Так сделался моряком Сережка Рябинин.
Популярная буква
И наступила зима…
Настоящая зима. Древняя хозяйка севера — Лоухи — похитила луну и солнце, заключив их в темную пещеру. Над угрюмой страной Похйолой закружились метели, завыли в ущельях ветры. Чайки, подхваченные зюйд-остом, отлетали в открытый океан и не могли вернуться к берегам. Суровое северное море, потемнев от ярости, рождало бури, и упругие водяные валы бежали от самого Шпицбергена, разбиваясь о вековые утесы Финмаркена. И днем и ночью океан трудился, вскидывая в небо мутно-белые потоки пены. Неугомонный прибой с грохотом дробил на побережье камни, и этот грохот, пролетая по ущельям, докатывался до маленького норвежского городка, утонувшего в потемках…
Город спит… Не скрипнут двери, не пробежит на свидание рыбачка, растирая замерзшие щеки. Лишь изредка хлопнет на ветру ставня, взвизгнет от холода собака, да в каком-нибудь хлеву проблеет коза, потянувшаяся спросонок к сену. Над притихшими улочками мерцают далекие звезды. И прямо к ним взлетает в небо остроконечная пика протестантской кирки.
В каменном приделе сбоку кирки в эту ночь не спали два человека.
Один из них, мужчина лет сорока, с коричневым лицом, изрезанным множеством глубоких морщин, сидел возле горящего камина. Его ноги в грубых шерстяных носках лежали на горячей решетке. На плечах топорщилась жесткая кожаная куртка, которую носят все норвежские рыбаки. Один рукав куртки был пуст и, не заправленный за пояс, свободно болтался.
Мужчина изредка шевелил кочергой красные угли, потом снова откидывался на спинку кресла и — слушал…
Старинный орган, покрытый вишневым деревом, звучал приглушенно и мягко. Музыка была размеренна и величава, как тяжелая поступь волн. Игравший на органе был еще совсем молод. У него — бледное удлиненное лицо, высокий лоб и широкие дуги бровей. Пастор был одет в длинную мантию из белого сурового полотна. Черный отложной ворот спускался до самой груди, на которой при резких движениях рук покачивался большой серебряный крест.
И два человека долго сидели так, как будто вовсе не замечая друг друга: один сушил у камина сырые коски, другой играл, и каждый думал о чем-то своем.
Но наконец раздался длительный органный пункт. Пастор выдерживал его уверенно и спокойно, не давая звуку умереть сразу. И когда орган замер, музыка еще долго витала под каменными сводами. Потом наступила тишина, стало слышно, как на портике кирки трещит на ветру флюгер…
Однорукий человек у камина спросил:
— Это что было, пастор?
— Это из Баха. Двенадцатая месса.. Я вам ее уже играл однажды, херра Дельвик. Дельвик сказал:
— Это очень величественная музыка, пастор. Но она напоминает мне средневековую готику. Кажется, композитор создавал ее для того, чтобы доказать человеку все его ничтожество и подавить его этой своей грандиозностью. Впрочем, — закончил он, — слушал я ее с удовольствием. Я вообще люблю, Руальд, слушать вашу игру…
Опять молчали. Трещал флюгер. Со свечей капал воск. Руальд Кальдевин, перебирая ноты, задумался.
— Скажите, Сверре Дельвик, — не сразу спросил он, — вы не боитесь бывать в моем доме?
— Нет.
— И у вас никогда не возникает подозрений, что я могу вас выдать немецким властям?
— Никогда. Вы никогда не сделаете этого, пастор.
— Но почему вы так уверены во мне?
Раскаленный уголек выкатился из-под решетки, задымил на полу. Сверре Дельвик бросил его обратно в камин.
— Я знаю, пастор, — сказал он, — вы любите Норвегию, любите свой народ, и вы никогда не выдадите человека, который борется за освобождение этого народа… Да, — продолжал Дельвик, с минуту подумав, — мы можем быть не согласны во многом, ибо я коммунист, а вы… Но я хочу сказать не об этом. Сейчас нам, пастор, не время заниматься разрешением спорных проблем: каждый честный норвежец должен драться с наци, невзирая на то, к какой он партии принадлежит и верит он в Христа или нет!.. Вот потому-то, дорогой пастор, я вижу в вас не только лютеранина, но и бойца Норвегии.
Руальд Кальдевин, словно отвечая каким-то своим мыслям, сказал:
— Вы смелый человек, херра Дельвик.
— Вы так решили, пастор?
— Да, я так решил, и вот почему…
— Почему же?
— Коммунистическая партия Норвегии была разгромлена немцами в августе тысяча девятьсот сорокового года. С тех пор прошло три лета, наступает четвертая зима. Ваши товарищи в тюрьме, часть их ушла за море, а вы остались в Норвегии, вместе с народом…
— Это мой долг, пастор, но никак не доказательство моей смелости.
— Обождите, Дельвик… Вы не были солдатом, тем более — офицером. Но когда немцы высадились в Нарвике, вы сели в поезд и поехали на север, чтобы участвовать в бою. Вот вы бываете в моем доме, в доме человека, который всем своим существованием пытается доказать, что в мире есть бог. Вы же, коммунист, отрицаете это. И вы не боитесь меня, мало того: вы еще и верите мне. Это что — риск?
— Нет, пастор. Гораздо рискованнее ходить по улицам Христиании без руки, потерянной под Нарвиком, и с лицом, которое знакомо многим по партийным диспутам. Ваш дом — находка для таких, как я. Разве немцы догадаются, что в доме пастора, столь уважаемого ими, и… И вдруг!..
— Тише, — прервал его Руальд. — Они идут.
— Погасите свечи и не волнуйтесь, я никогда не подведу вас, мой друг…
Отдернув штору, Сверре Дельвик выглянул в окно. По улице проходил немецкий патруль.
— Их что-то сегодня очень много, пастор. Когда я входил в город, они патрулировали на южных окраинах. Как видно, наци чем-то встревожены.
— И не напрасно, — ответил пастор, снова зажигая свечу. — Недавно мимо нашего города прошла группа русских разведчиков. Их прижали к скалам, и говорят, что один из них теперь блуждает где-то в окрестностях. Тетка Соня, что возит молоко на ферму, видела его вчера возле дороги. Он стал что-то просить у нее на ломаном норвежском языке, но она испугалась и нахлестнула лошадей. Теперь, пока его не поймают, немцы не успокоятся.
Дельвик нахмурился, и если бы его сейчас увидел Хорст фон Герделер, он сразу бы признал в нем того человека, фотографию которого ему показывал эсэсовец.
— Мне кажется, — сказал Дельвик, — что этот русский погибнет, если не уйдет отсюда. Слишком опасный район. Хорошо бы помочь ему. Но как?
— Они его никак не могут поймать. Комендант города даже объявил премию за его поимку — десять килограммов кофе. Приказы об этом висят на всех заборах.
— Их еще не посрывали?
— И не надо, Дельвик… Я часто думаю о другом: какой позор для нас, для норвежцев, что мы только сейчас начинаем смотреть на Россию по-иному! Я сам долго верил, что в Советах секундомеры делаются из елок, люди носят на ногах лапти, набитые сеном, а курят осиновые листья и спят на березовых вениках…
Сверре Дельвик натянул громоздкие боты, замотал шею толстым шарфом.
— Вы часто сейчас читаете проповеди, пастор?
— Это зависит от паствы. А паства зависит, как ни странно, от угля: когда в кирке тепло — прихожане становятся богомольнее. Но немецкий комендант уже разгадал эту закономерность. Он дает мне уголь и дает тему для проповеди!
— Это смешно, — спокойно, без тени улыбки, заметил Дельвик. — И очень похоже на немцев…
— Это не только смешно, но и грустно… Кстати, — напомнил Руальд Кальдевин, — завтра я опять получу уголь. Мне велено прочесть проповедь, в которой я должен призвать прихожан помочь егерям выловить этого русского.
— Опять русский! — задумался Дельвик. — За голову человека — десять килограммов кофе. Вот идиоты!.. Вы будете читать эту проповедь, пастор?
— Я решил… прочесть. Сейчас объясню — почему. Самое главное — это то, что помогать егерям в поимке русского никто не будет. Во-вторых, на никелевых рудниках снова обвал, погибло много горняков. Инженеры давно предсказывали эту катастрофу, но немцы заставили продолжать разработки, хотя там давно сгнили крепи. И третье — то, что немецкая субмарина недавно утопила рыбацкую иолу, которая якобы ловила рыбу в запретном районе моря. Таким образом, проповедь читать можно.
— Правильно рассудили, пастор. — Сверре Дельвик встал. — Я ухожу, — сказал он. — Пойду писать самую популярную букву норвежского алфавита. Прощайте, пастор!..
— Прощайте, мой смелый друг!..
Никонов крался вдоль забора, держа в руке шкурку лисицы. Голод и холод гнали его к теплому жилью. На что он надеялся, он и сам не знал толком. Рыбные консервы с маркой «Сделано в Норвегии», которые он украл у немцев, оказались пересыпанными толченым стеклом, — хорошо, что заметил вовремя. И хотя голод не был утолен, но теперь к этому гнетущему ощущению примешалось бодрящее чувство надежды, — значит, и здесь все-таки есть друзья, только как их найти?
Лисицу он убил камнем, когда она вылезала из норы. Никонов решил обменять ее на продукты. Он знал: населению запрещено показываться на улице позже десяти часов вечера, однако выбрал для своей вылазки ночь, чтобы удобней скрыться от патрулей. Тех нескольких фраз по-норвежски, которые он запомнил от старых поморов, будет достаточно для свершения простейшего торга.
Голод и холод толкали Никонова на этот отчаянный поступок…
На улице неожиданно показался человек; одна рука его качалась на ветру и гнулась, точно была набита ватой. Никонов залег в дорожную канаву. Однорукий подошел к забору, остановился невдалеке от сержанта и огляделся. Потом одним движением написал на заборе большую букву «V». Перешел на другую сторону улицы и вывел на стене дома такой же знак.