Неожиданно Клара сказала:
– Но есть и другая версия – Гекуба бросилась в море.
– Да? – удивился Артеньев. – Но… откуда это известно вам?
– Это не по Овидию, а по Еврипиду, – сказала Клара.
Сергей Николаевич никак не предполагал встретить знание Еврипида в своей знакомой из кофейни. Клара пояснила ему:
– Я ведь окончила гимназию. Это чистая случайность, что я стала кельнершей. Я еще надеюсь поправить свою судьбу.
Артеньев купил самые дорогие билеты. С улицы трещали мотоциклетки – подкатывали армейские офицеры прямо с позиций, несущие в зал кинематографа свежую грязь окопов, запах крови и пороха. Вот на экране появился человек, проникший в подъезд дома. Стал подглядывать в замочную скважину. Увидел, что там целуются, и поскакал на второй этаж. На втором этаже он увидел через дверь, как дама расстегнула блузку и показала господину свои упругие, как мячики, груди. Артеньев испытал некоторое смущение перед Кларой, когда герой фильма пулей взвился на третий этаж.
– Я не совсем понимаю, – шепнул он, – при чем здесь Гекуба?
Экран уже отображал в подробностях интимное омовение женского тела. Не ожидая, пока герой фильма достигнет самых высоких, этажей, Сергей Николаевич встал, и Клара поднялась за ним… На улице им стало как-то не по себе.
– Но при чем здесь Гекуба? – не переставал возмущаться Артеньев, а Клара взяла его за рукав шинели:
– Бог с ней, с этой Гекубой. Вы не зайдете ко мне?..
Дома выяснилось, что Клара не одинока – у нее уже дочь, девочка лет четырех. Допытываться об отце девочки Артеньев не счел для себя удобным. Правда, его отчасти поразила обстановка квартиры – богатая, старинная. Наверное, еще от бабушек и дедушек. Уют и тишина квартиры располагали к искренности. Сергей Николаевич немного поведал о себе… Нет, он не женат!
– У меня в Питере сестра, бестужевка. Натура сумбурная. Сама не знает, чего она желает от жизни. Есть такие неспокойные натуры, с которыми надо возиться, как с детьми… Вообще-то в моем роду не было моряков. Больше учителей гимназий и инженеров-путейцев… Что я люблю? Увлекаюсь портретами предков. Особенно миниатюрной живописью. В этом особое очарование. Берешь в руки портрет величиной с пуговицу. Красавица времен Венского конгресса вся выписана в деталях пунктиром…
Клара сидела напротив, очень внимательная к его рассказу, курила длинную дамскую папиросу. Модная шемизетка из белого шелка, окантованная черной бархаткой, шла ей. На груди женщины лежал медальон, убранный сердоликом, и Артеньеву хотелось узнать – что там, внутри: нет ли памяти о сопернике?.. О себе Клара рассказывала в меру. Где-то в биографии этой женщины, видимо, был предел, за который посторонние не допускались. Артеньев был достаточно внимателен, но точного представления о судьбе Клары из ее рассказа так и не сложил. Впрочем, это частное дело каждой женщины, и вряд ли стоит обижаться на их скрытность…
– Мне у вас очень хорошо… – признался он Кларе. – Честно говоря, я бы сидел и до утра, но служба обязывает встать и уйти.
В прихожей он ее нежно поцеловал и в поцелуе заметил, как она вся податлива, как мало ей этого поцелуя.
* * *
Возвращаясь на корабль, он опять не миновал свалки фронтовых калек, воздевших к небу свои культи, лубки рук и ног. Сестра милосердия сидела все в той же страдальческой позе.
– Мадемуазель, – заговорил с ней Артеньев, – мой корабль стоит неподалеку. Не пройдете ли со мной перекусить и обогреться?
Она повернула к нему свое лицо без единой кровинки:
– Меня вы покормите. Меня вы обогреете. А… их?
Артеньев прямо от сходни спустился в лазарет эсминца.
– Док! – сказал он врачу. – Иногда не мешает вспомнить о клятве Гиппократа… Вы видели этих несчастных, док?
– Да был я там с санитарами. Она послала меня к черту.
– Кто?
– Да эта вот мымра, которая к ним приставлена…
Сергей Николаевич с трудом протиснулся под срез полубака. Возле дверей коридора кают-компании было не протолкнуться от матросов, слушавших, как лейтенант Мазепа ругается по телефону с береговыми службами. Команда «Новика» переживала за людей, забытых на причале премудрым отеческим начальством.
– Не мычат, не телятся? – спросил Артеньев у минера.
– Сволочи! – отозвался Мазепа. – Комендант Либавы говорит, что это не его дело. А госпиталь – у них и так все забито.
– А что ответил эвакуационный пункт?
– Не дозвониться. Никого нет.
Артеньев перенял трубку из рук минера.
– Барышня, соедините меня с жандармским управлением Либавы.
– Нашел, куда брякать, – послышалось из толпы матросов.
– Цацуня, цыц! – прикрикнул старшина Хатов.
Из жандармского управления ответил глухой бас:
– Штаб-ротмистр Епифаньев на проводе.
Представившись, Сергей Николаевич доложил о раненых, брошенных на произвол судьбы, а далее построил свою речь хитро:
– Команды кораблей имеют возможность своими глазами наблюдать отношение к их братьям солдатам, защитникам отечества. Вы понимаете, ротмистр, какая это прекрасная иллюстрация к нашим беспорядкам на фронте, если даже в тылу… в тылу, говорю я вам, творится такой чудовищный бардак!
С другого конца города устало вздохнул жандарм:
– Благодарю, что сообщили. Мы сейчас же вмешаемся в это безобразие; и кое-кто жестоко поплатится своими погонами…
Жандармы оказались разворотливы. Скоро к причалу стал подходить корабль для транспортировки раненых в Ревель. Но… какой это был корабль! Допотопный угольный лихтер с открытыми трюмами, куда раненых солдат собирались валить навалом на груды острого антрацита. Каждый с эсминца понимал, что сверху их будет заливать волна, мочить дожди, – они не выдержат.
– Чисто собак! – говорили матросы. – Ну, надо же!
– Ах, в суку их всех… За што воюем? За што страдаем?
– Издеваются, как хотят…
Артеньев посоветовался с офицерами:
– Готовность снижена. А от нескольких тонн мазута Россия, ей-ей, не обеднеет. Зато людей спасем.
С ним согласились, и он объявил аврал. Вмиг, словно того и ждали, матросы очистили кубрики. По доброй воле стелили белье на рундуках – под грязных и вшивых, зачумленных войною. Раненых бережно стаскивали по трапам с берега в живые отсеки эсминца.
Игорь Мазепа доверительно шепнул Артеньеву:
– А лед кое-где еще не сошел, как бы борта не помять на подходах к Ревелю. Эссен сглотнет нас и пуговиц не выплюнет.
– Пускай жрет. Лучше мне погон лишиться, нежели наблюдать это свинство. Сгуляем до Ревеля – там отличный госпиталь…
Хотя и временно исполняющий обязанности командира, Артеньев в салон даже ни разу не поднимался. Сейчас туда – в эту роскошь стеганных плюшем диванов, ковров и японских ширм, расписанных зацветающей вишней, – провели сестру милосердия. «Пусть хоть выспится по-человечески!» Эсминец дал ход. Корабельный врач с санитарами всю ночь перевязывали раненых. За борт летели лохмы гнойных бинтов в крови и струпьях.
– Хорошо живете, моряки, – говорили матросам солдаты, хрустя казенными простынями, с удивлением оглядывая крытые пробкой переборки. – Зато вас и держат на службе царской дольше нашего…
На траверзе Наргена «Новик» встретил чистое, спокойное утро. Почти не качало. Эсминец шел на ровном киле, разбрызгивая легкие весенние воды. На горизонте уже «читались» башни города. С глазами, выжженными водой и ветром, словно кислотой, Артеньев – наконец-то – спустился с мостика. Сестре милосердия сказал:
– Господа офицеры нашей кают-компании имеют честь просить вас к общему табльдоту.
И он подал ей руку на трапе.
– Простите меня, – сказала ему женщина. – Я была груба с вами. Тогда… еще на причале. А вы люди, и хорошие люди. Я надеюсь, что этот поступок вам поставят в большую заслугу.
– Мадемуазель, – рассмеялся Артеньев, – вы плохо знаете наши флотские порядки. С меня теперь могут сорвать погоны.
* * *
Состоялась неприятная беседа с начальником Минной Балтийской дивизии – контр-адмиралом Трухачевым.
– Сергей Николаич, – сказал он Артеньеву, – вас хотели представить к чину капитана второго ранга[4], чтобы назначить командиром «Новика». Но теперь – ау! – придется потерпеть. Этим самовольным отводом эсминца с передовых позиций без ведома начальства вы сильно очернили свою блестящую аттестацию.
Артеньев смолчал. Трухачев протянул ему руку:
– Как русский человек, страдающий душой за все просчеты в войне, я солидарен с вами. И даже счастлив, что на моей Минной дивизии служат не тряпки, а люди, способные к вызывающим решениям. А теперь покажите, как вы срезали траверз мыса Тахкона…
Артеньев на нарте показал, как «Новик» обогнул этот мыс.
– Ну вот, – сказал ему Трухачев. – Благодарите судьбу.
– А что такое, Павел Львович?
– Вы проскочили через минное поле, поставленное накануне, о чем миноносцы еще не были оповещены. Теперь, Сергей Николаич, вы понимаете, какой вы счастливый человек?
Артеньева пошатнуло. Слов нет, если бы «Новик» погиб, он бы застрелился. Сейчас он испытал такое ощущение, будто пуля уже ударила его в лоб, круша и ломая кости черепа… С трудом овладел собой и дослушал сообщение своего адмирала:
– Либаву, кажется, сдадим. Эсминцы в связи с этим станут базироваться на Усть-Двинск и на рейд Аренсбурга… Хорошего в этом мало, но вся война еще впереди. Россия – это такая страна, которой можно нанести поражение, но которую нельзя победить!
7
Любовь пришла… С того случайного поцелуя роман между ними стал насыщен остротою чувств, ожиданий, сомнений и недосказанности. Артеньев был ошеломлен и почти смят этим натиском любви – от женщины, которая охотно, почти ликуя, вызывала его на интимность… По ночам – через Железный мост – он возвращался на эсминец, где его поджидал Дейчман, поверенный его романа.
Впрочем, механик был брюзгой; старый холостяк, он не советовал Артеньеву увлекаться чрезмерно, пророча всякие каверзы от женщины, тем более в таком распутном городе, как Либава.
– Иди ты… в главный штаб! – отругивался от приятеля Сергей Николаевич. – Клара чистая женщина, у нее ребенок. Я вообще люблю женщин с детьми! Порочная женщина абортирует, а здоровая рожает. И ты знаешь, что я кобелячества не терплю. Хотя смолоду, как и все мичманята, тоже грешил на гельсингфорсской Эспланаде…
– Ах, Эспланада! – вздыхал Дейчман. – Сейчас наш Эссен обставил рейд Гельсингфорса такими комодами, что бедным эсминцам и приткнуться некуда. Вот отнимут у нас немаки Либаву с Виндавой, и будем околачиваться у Эзеля. Что-то страшно мне становится, как подумаю об извечном законе стратегии: вслед за отступающей по суше армией всегда отступает вдоль берега и флот!
– Для немцев мы этот закон разрушили: германский флот не успевает наступать за своей наступающей армией…
В небе теперь часто мелькали германские «альбатросы», крылья которых были исчерчены черными крестами. «Новик» огнем своей отличной артиллерии подбил один такой аэроплан, и взору моряков представилась незабываемая картина. Из кабины «альбатроса» первой выпала собака. Затем, крутясь распятием, полетел вниз и пилот, быстро обгоняя собаку в полете. Море разъялось сначала перед человеком, а потом поглотило и животное. Следом за ними, разламываясь в воздухе на куски, рухнул в море самолет.
Вскоре заплавали над Либавой оболочки германских цеппелинов. Дирижабли кайзера проносились в облаках безмолвно, словно пришельцы из иного мира. Продырявить их удавалось не всегда, ибо зенитное дело – дело новейшее, родившееся совсем недавно, и даже опытным комендорам было непривычно задирать свои пушки в безглазое, безликое небо, где тихо плавает пугающая своей внешней нелюдимостью германская «колбаса».
Цеппелины пролетали сейчас как раз над теми краями, где столь часто бывал их славный создатель – граф Фердинанд Цеппелин, женатый на женщине из Курляндии. Графиня Ева Цеппелин, урожденная баронесса фон Вольф, вам, милейшая сударыня, трудно укрыться от суда русской истории… Если бы не вы, мадам, отдавшая своему мужу колоссальное состояние, нажитое для вас потом рабов – латышей, ливов и эстов, то ваш супруг никогда бы не создал свое громоздкое детище. А теперь кайзер поставил перед Цеппелином ясную задачу: «Гибель и полное разорение населения и городов, враждебных Германии…»
И вот цеппелин пролетает сейчас над прозеленью лужаек, он плывет над золотыми пляжами штрандов, над теми виллами и замками, в которых еще вчера местное дворянство пышно чествовало его создателя. Прибалтийские бароны с гордостью взирают на небеса; они считают, что заслуга в создании цеппелинов принадлежит им!
* * *
Совсем неожиданно Артеньева вызвал в штаб дивизии каперанг Колчак, и встреча с ним не сулила ничего доброго. Колчак, сам в прошлом командир миноносца, заметно выделялся среди флаг-офицеров. Слова его, сказанные даже вполголоса, выслушивались всегда с приличным вниманием (особенно в штабе Эссена). Полярный исследователь и гидрограф, ученик барона Толля и Фритьофа Нансена, Колчак для многих в ту пору оставался еще неясен как человек. О его политических взглядах никому не было известно. Неулыбчивый, с острым взором степного беркута, всегда в перчатках – узких, как тиски для пыток, Колчак казался нелюдим, чем-то внутренне огорчен и озадачен. Но близкие ему люди знали, что за этим флаг-офицером Эссена таится грозная, опасная сила – сила ума, злости, смелости, напористости. И сейчас было неясно, куда и в какую сторону будет повернута эта сила. Во всяком случае, по слухам флотским, следовало ожидать быстрого взлета Колчака…
Он встретил Артеньева расспросами об измене фон Дена.
– Вам пришлют нового командира – Гарольда Карловича фон Грапфа… Почему вы никак не реагируете на это?
Артеньев в некотором замешательстве отвечал «флажку»:
– Видите ли, Александр Васильевич, это опять… фон! А в нижних палубах обстановка накаляется. Матросы подозревают.
Колчак сказал на это сквозь стиснутые зубы:
– Да. Извещен. Предостаточно. На Минной дивизии вдруг стало неспокойно… Случайно вы не знакомы с командиром «Сильного», кавторангом Эрихом Бруновичем Фитингофом?
– Слабо.
– Слышали, что с ним случилась некрасивая история? При встрече с германскими эсминцами он под обстрелом стал реверсировать машиной, отрабатывая с полного вперед на полный задний. Он мог бы и не делать этого, смело вступая в дуэль, но… бог ему судья! Однако команда решила, что барон Фитингоф, симпатизируя германцам, сознательно изнашивает машины на быстрых реверсах, чтобы «Сильный» поставили на капремонт. И вот вам результат – бунт!
Артеньев слегка улыбнулся, что не скрылось от Колчака.
– Веселого тут ничего нет, – заметил он строго.
– Извините, Александр Васильевич. Но мой покойный командир был женат на баронессе Фитингоф. Сейчас вы поведали мне о Фитингофе, командире «Сильного», и я вспомнил, что старшим офицером на новейшем линкоре – «Гангут» – тоже барон Фитингоф… Не слишком ли много этих Фитингоф… на Балтийском флоте?
Колчак ответил – в раздражении:
– Топить их нам, что ли? Впрочем, эти бароны здесь ни при чем: просто матросам нужен повод для выступлений политических. Вот и хватаются они – то за гречневую кашу без масла, то за наших баронов! Присмотритесь внимательней к каждому такому бунту против засилья немчуры на флоте, и вы отчетливо разглядите в них явную большевистскую подоплеку.
– Я не политик, – сказал на это Артеньев. – Но, как я слышал от людей сведущих, большевики вообще против этой войны, которую они называют «империалистической».
– Верно. И они проводят свою политику хитро. Матросы-большевики воюют как раз хорошо. Они, как правило, на отличном счету у начальства. В каком-нибудь георгиевском кавалере, который «ест» вас глазами, трудно разгадать замаскированного ленинца. – Колчак поморщился, и при этом все лицо его, жесткое и энергичное, пришло в движение. – Да и что делать противнику войны, – спросил он с ухмылкой, – если на него наседают германские «байерны»? Остается одно – драться! И он дерется. Хорошо дерется…
Подойдя к Артеньеву вплотную, Колчак сказал проникновенно:
– Я должен проинформировать вас о неприятных подробностях. Вдова каперанга фон Дена, как вам известно, является близкой особой к государыне императрице нашей. А вы же знаете, что было сказано в предсмертной записке фон Дена?
– Волею обстоятельств держал ее в руках.
– Вас могут обвинить в насильственном устранении фон Дена из жизни. Не удивляйтесь, если из Петербурга на вас покатят бочку, способную раздавить не только скромного лейтенанта, но даже адмирала с богатым плавательным цензом. Однако Эссен на вашей стороне; я тоже считаю, что собаке собачья смерть… Впрочем, – неожиданно закончил Колчак, – вы мне сегодня и не нужны. Наш разговор возник случайно. Пройдите в соседний кабинет – там вас ждут…
В глубине кабинета, широко раскинув руки по столу, сидел неопрятный и унылый полковник армии, совершенно незнакомый. Не представившись, он сказал:
– Садитесь. Разговор у меня с вами будет весьма краток… Оставьте в покое эту женщину!
Артеньев сразу вспыхнул, наполняясь гневом:
– О ком вы говорите?
– Вы сами отлично знаете, о какой женщине я вам говорю.
– Простите, но с кем имею честь беседовать?
– Это вам знать необязательно. Достаточно, что вас ко мне направил флаг-офицер флота… Еще раз заявляю вам по-хорошему: эту женщину из либавской цукерни выбросьте на головы!
– Нет, – ответил Артеньев, возмущенный.
– Ваше дело. Но… А вы не боитесь, – спросил его полковник, – вместо службы на «Новике» вдруг проснуться где-нибудь на острове Нарген или на береговых батареях Даго?
– Это провокация!
– Не знаю, как это называется. Но, – повторил полковник, – вы уже стали мешать нам…
– Не понимаю, кому это – «нам»?
– Раскрываю карты: контрразведке армии и флота.
– Я с этой богадельней дел не имел и иметь не желаю.
– Вполне пристойное заведение.
– Сомневаюсь.
– Не советую. Вам придется иметь с ней дело, если вы…
– Пошли вы к черту! – вспылил Артеньев, поворачиваясь.
– Этим не испугаете. Мы и не такое слыхали…
Разговор велся на повышенных тонах, и в кабинет вошел Колчак. Кажется, он все слышал. И сейчас веско заметил:
– Я не вмешиваюсь в дела разведки. Но позволю себе заметить, что на эсминцах служат проверенные люди. Верные слуги монарха нашего… Сергей Николаич, разве это не так?
Артеньеву ничего не оставалось, как подтвердить.
– Именно так! – произнес он в сторону полковника.
Полковник устало вздохнул и вдруг засмеялся:
– Все это – высокие слова. А мы кормимся делом…
Из штаба Артеньев вышел в препоганейшем настроении. Что скрывается за прекрасной внешностью Клары? Отчего разведка всполошилась? И почему вдруг он стал мешать? Странно все это… На языке Артеньева тяжким жерновом уже ворочался вопрос, который завтра он задаст Кларе.
Первого мая Либава засыпала в тревоге: войска кайзера уже стояли в 26 километрах от города.
* * *
В эту ночь он плохо спал. Родные шумы корабельной утробы не успокаивали, как обычно, а – наоборот – раздражали его. Конечно, в его тридцать четыре года пить бром еще рановато, но под конец войны, очевидно, придется… В каюте было душно. Вентиляцию он не включал, чтобы не беспокоить соседей по каютам, встал и вышел под полубак подышать свежим воздухом.
Было тихо на рейде, и во всю ивановскую засвечивала над Либавой большая рыжая лунища. Артеньев стоял возле борта в одной нижней сорочке, размышляя, глядел на темную воду. В такую бесподобную майскую ночь, как эта, не хотелось верить, что второй год длится жестокая битва… Вдруг желтый свет луны исчез, рейд потемнел.
«Что такое?..» Артеньев поднял голову и увидел, что луну закрыла гигантская тень цеппелина. Выключив моторы, дирижабль бесшумно протекал над кораблями. Он надвигался. Ближе, ближе… Артеньев выбросил папиросу за борт. Вдруг прямо над собой он увидел освещенные окошки гондолы. Теперь он слышал над собой выкрики немцев. Вот раскрылась в гондоле дверь. В ярком растворе ее показался силуэт человека. Этот человек вытянул руку, держа на весу каплевидную бомбу. И разжал пальцы…
– Боевая тревога! – с опозданием крикнул Артеньев.
Бомба достигла воды, под бортом эсминца вздыбило гейзер кипящей влаги и пара. Оглушенного взрывом, Артеньева бросило на ростры, и он потерял сознание. Когда же пришел в себя, призрак цеппелина уже исчез, лишь где-то от берега глухо постукивали пулеметы… Острая боль прорезала плечо. Матросы раздернули на нем сорочку, и при свете фонаря Артеньев увидел, что на месте ключицы, разорвав кожу, торчит матово-розовая кость…
В госпитале ему сказали:
– Мы готовимся к эвакуации. Поезжайте в Ригу.
Ночь по-прежнему стояла над Либавой, а утренний поезд на Ригу отходил в четыре утра. С этим поездом Артеньев и отъехал, так и не повидав Клары. «Пусть ей снятся дивные сны…»
– Боже, – страдал он на полке вагона, – какая дурацкая история со мной… и какая дикая боль!
На нижней полке безропотно лежал раненый фельдфебель.
– Ништо, – говорил он, – видать, впервой чекалдыкнуло? Скоро привыкнете, ваше благородие. А уж потом и осерчаете вы.
– На кого? На кого мне сердиться? На графа Цеппелина?
– Я с графьями незнаком. Мы, слава богу, не какие-нибудь городские шпингалеты – мы воистину тамбовские…
8
Артеньев в госпиталь ложиться не пожелал, а снял для себя номер в гостинице «Петербургская». Даже в этом он остался верен своей любви к старине: гостиница «Петербургская» навевала на своих постояльцев настроения прошлого. Здесь не было и зачатков канализации; прислуга по вечерам зажигала свечи; горничные в жестких фартуках, чопорные и чистоплотные, разносили кувшины с водой для умывания; из кружев их стоячих воротников торчали надменные рембрандтовские подбородки. А из окон виднелись старые постройки, в узости переулков затаилась притихшая дремучая древность. Кстати, драли с постояльцев за привкус истории втридорога, но… это закономерно и вполне оправданно, ибо дух времени почти материален – его можно, как вещь, продать и купить.
Рига в эти дни была чутким барометром положения на фронте. Стоило немцам усилить натиск, как на улицах ты слышал немецкую речь. Отбросили немцев назад – и улицы снова наполнялись русским и латышским говором. Латыши в этой острой ситуации служили мощным противовесом в немецком засилье. Но влияние онемеченного русского двора было столь сильным, что национальные чувства латышей предавались в угоду прибалтийскому дворянству.
* * *
Артеньев однажды столкнулся с непревзойденной наглостью прибалтийских баронов. Ехал как-то в трамвае на очередной сеанс рентгена. Первые места в вагоне занимали инвалиды с костылями. На остановке вошел типичный рижский немец, откормленный на угрях, миногах и пиве. На чистом русском языке он сказал калеке:
– Ишь, расселся. А ну встань, ты здесь не хозяин…
Артеньев, забыв про боль, схватил его за жирную глотку, опоясанную гуттаперчевым ошейником воротничка, и стал трясти:
– У, морда хамская! Сейчас выброшу под колеса…
И на повороте вышиб бюргера – спиной вперед – прямо на булыжники мостовой. Потом в неуемном бешенстве наорал на инвалидов:
– А вы чего молчите? Возьми костыль и трахни по башке! Рига – русский город, и вы за него свою кровь проливали…
Как и каждый здоровый человек, верящий в силу своего организма, Артеньев избегал процедур, и лечение оттого затянулось. Он ходил по утрам завтракать в кафе на Бастионную горку, с высоты которой, попивая кофе, взирал на зеленеющий город. Два века назад здесь подавали не кофе с булочками, а ядра в петровские бомбарды… Петр I со шпагой в руке и сейчас стоял на Александерштрассе, в железной поступи ботфортов, обратясь свирепым взором на просвещенный Запад; темную бронзу, отлитую в мастерской Антокольского, поливали теплые дождевые шквалы, порывами налетавшие с моря.
Артеньеву было печально. «Неужели сдадим Либаву?» Но никогда не мелькала мысль, что можно сдать немцам Ригу…
* * *
Без корабля было тошно, и стала мучить тоска – почти зеленая, как раз под цвет мещанских обоев, затянувших стены номера непроницаемой лягушечьей скукой. Ночи были томительны. Но – странное дело! – думалось обо всем как-то хорошо, чисто и ясно.
В один из дней Артеньев решил вернуться на эсминец, не дожидаясь окончательной поправки. В конце концов, «дома и солома едома». С этим решением лег спать пораньше. За окном грохотал бурный ливень. Среди ночи он проснулся оттого, что ощутил на своих губах поцелуй. Перед ним, полусогнутая, вся в белом, словно привидение, склонилась фигура женщины. Сначала ему показалось, что он досматривает сон. Но влажные волосы женщины, коснувшись его лица, были теплы, от них исходил тонкий запах.
– Кто тут? – спросил Артеньев, растерянный.
Это была Клара – вся в порыве, в горячем стремлении куда-то вперед, только вперед, словно одержимая. Артеньеву показалось, что она слепа. Она глуха. Она почти безумна…
– Я спешу, – говорила женщина, – ты бы только знал, как я спешу. У меня осталась капля времени… на все!
– Включи же свет, – сказал он ей.
– Не надо. Не надо света.
В потемках комнаты он видел, как она разбрасывала вокруг себя белье. Тянула через голову вороха юбок. С треском отлетали крючки с корсета. Повсюду, словно сугробы девственного снега, свято и чисто сверкали холмы кружев. Белизна тела женщины вдруг резанула по глазам – почти болезненно, почти ослепляя. Рядом с собой он услышал ее прерывистое дыхание.
– Поезда на Либаву еще ходят, – страстно шептала она. – Ты слышишь? Я говорю тебе – поезда на Либаву еще ходят…
Он проснулся – уже одинок. Непостижимая и непонятная, Клара исчезла так незаметно, словно ее никогда и не было здесь. Будто не она, а бесплотная тень ее лежала вот тут, на этой подушке, источая запахи своих душных рыжеватых волос…
– Чудовищно! – произнес Артеньев, не зная, что думать.
Ни записки после нее. Ни следа туфель. Ничего.
И вспомнилась ее фраза: «Поезда на Либаву еще ходят…»
«Почему она мне это сказала?..»
Артеньев кинулся на вокзал, но было уже поздно. В окошечке кассы висела записка: «Поезда на Либаву не ходят».
– Почему нет либавского? – спросил он носильщика на перроне.
– А больше и не будет на Либаву… немец прется. Говорят, кавалерия ихняя крепко нажимает. Нашим не совладать.
Артеньев не мог (не мог!) оставить все так. Он должен был повидать Клару. Он добрался до Митавы, и там, в бывшей столице герцогства Курляндского, ему повезло: срочно формировался эшелон подкрепления из замызганных, крикливых стрелков. Затиснутый в тамбур, обкуренный махоркой, Артеньев к вечеру все же добрался до Либавы.
«Новик» уже покинул Либаву и – неужели навсегда? Корабли уходили на Виндаву; за их плоскими тенями, впечатанными в горизонт, отлетал прочь истерзанный ветром дым. Через опустелый город драпали батальоны ополченцев с крестами на шапках. А за Розовой площадью, в раскрытых дверях книжной лавки, гордо высилась, украшенная цейсовской оптикой, могучая грудь фрау Мильх. Издали через лорнетку она рассмотрела бегущего по улице Артеньева.
– О! Как вы и просили тогда, я отложила для вас второй том морозовского каталога… Война торговле не мешает.
Артеньев впопыхах, пробегая мимо, ответил:
– Благодарю, фрау Мильх, но я зайду… позже.
Почтенная матрона с издевкой произнесла ему вдогонку:
– Позже зайти вам уже вряд ли удастся…
В кофейне на Шарлотинской было пусто – столы перевернуты, витрины разбиты. Чья-то злорадная рука уже сорвала со стены карикатурный агитплакат, высмеивавший кайзера и принца Генриха… Ни души! Сергей Николаевич нанял коляску и велел погонять:
– На улицу Святого Мартина, дом госпожи Штранге!
Клара встретила его с удивительным спокойствием, как будто и не было никогда этой ночи в рижской гостинице. Артеньев с первого же взгляда заметил в ней перемену. Клара была разодета с вызывающей роскошью, в ней чувствовалась внутренняя собранность, даже некоторая настороженность. Он заговорил порывисто и бурно:
– Еще не все потеряно! Последний эшелон со станками заводов имеет три вагона для высших офицеров и их семей… Мы успеем! Бои сейчас идут пока на окраинах… Прошу, Клара… едем!
– Но я, – ответила женщина, – уже простилась с тобой. И ты знаешь… простилась очень хорошо.
– Не понимаю тебя. Почему ты так спокойна?
– Я не одна, со мною ребенок… квартира. Я остаюсь здесь.
– Выходит, мне лучше забыть тебя?
Клара шагнула к нему, крепко обняла, целуя.
– Да нет, нет… Я не хочу забывать тебя, а ты не забывай меня. Верь мне, дорогой: мы еще встретимся, но тогда все будет другое и я… я тоже буду другая! Иди же… не мешай мне сейчас!
– Мешать? Как я могу мешать тебе любовью своей?
– Ах, ну прошу – не мучай меня. Я совсем не думала, что снова увижу тебя… Я же простилась с тобой, уже простилась…
Город словно вымер. Со стороны парков слышалась стрельба. Последним прошел через Либаву штрафной матрос, отставший от своей части. Он волочил на сытом загривке пулемет «шоша». Матрос остервенело крыл по матери всех без разбору – офицеров, генералов и адмиралов, царя и себя самого. На Розовой площади матрос уставил сошки пулемета в землю, направил дуло его в ту сторону, откуда должны появиться немцы, и кричал в слепые окна домов:
– Смотрите на меня! Я вам, мать вас всех, покажу, как умирает русский матрос… Пусть только войдут!
Яркое весеннее солнце било ему в бритый затылок. Пробегая в сторону вокзала, Артеньев в вырезе форменки штрафника разглядел татуировку – жуткое тавро оскорбленной любви:
* * *
Итак, все кончено… Артеньев с трудом пробился в вагон. Поезд тронулся, дымя нещадно, он бежал сейчас мимо новой Либавы, и она прощалась тревожными гудками заводов и мастерских, в ответ паровоз прорезал рабочие окраины неистовым воплем.
«Либава, милая Либава… Как сказать тебе: прощай?»
В тесном коридоре вагона было не протолкнуться. Кавалерийский ротмистр с рукою на черной перевязи застрял в проходе с детской коляской, в которой лежали дети-близнецы. Ротмистра все ругали и все дружно сочувствовали ему. Он спас детей, но в суматохе поспешного бегства где-то потерял жену. Счастливцы, занявшие купе, дверей старались не открывать. Из тамбура торчали дула карабинов: там стерегли архивы какого-то штаба. Все было ненадежно и смятенно в этом поезде – последнем поезде из Либавы.