Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горменгаст - Мальчик во мгле

ModernLib.Net / Фэнтези / Пик Мервин / Мальчик во мгле - Чтение (стр. 2)
Автор: Пик Мервин
Жанр: Фэнтези
Серия: Горменгаст

 

 


Он бежал и бежал по белой пыли и на бегу бормотал:

— Прежде всего, наш верховный белоглавый властитель, Агнец, и никто, кроме Агнца, как он есть сердце любви и жизни, и это правда, потому что он нам так говорит. Значит, прежде всего я воззову к нему из мглы. Попрошусь на прием. И буду вознагражден, это возможно, мягкой слабостью его голоса. Это правда, потому что он сам мне так говорил. И это великая тайна, Гиена узнать не должен... Гиена узнать не должен... потому что я сам его нашел. Так что Гиене не следует видеть меня или создание... голодное создание... создание, которого мы ждали так долго... Мое приношение Агнцу... Агнцу, хозяину... белоглавому властителю... истинному Агнцу.

Козел бежал, все бочком, бочком, продолжая изливать мысли, путано пузырившиеся с краешку его бедного, бестолкового мозга. Казалось, бежать он способен бесконечно. Он не пыхтел, не глотал ртом воздух. Только единожды остановился он — да и то чтобы поскрести голову, глубоко запрятанную в подросте его пыльных, завшивленных локонов, почесать лоб и темя, зудевшие так, словно их жгло огнем. Для этого ему пришлось сложить Мальчика на землю, и примерно в тот же миг можно было б заметить, что несколько стеблей травы вдруг встали над пылью. Лесистые холмы уже заметно приблизились, и пока Козел скреб голову, пока это занятие вздымало облака пыли, повисавшие в воздухе, снова показался некто, наблюдавший за ним издали.

Впрочем, голова Козла была отвернута в сторону, и Гиена, неровной походкой двигавшийся от одного какого-то злого дела к другому, первым увидел товарища и тут же замер на месте, точно обратившись в кусок металла, и звериные уши его резко мотнулись вперед. Глаза навыкате наполнил Козел и что-то еще. Что там лежит в пыли под ногами Козла?

Несколько времени он, при всей остроте его сметливых глаз, ничего разобрать не мог, но затем, когда Козел, тряхнув длинными лохмами, повернулся к Мальчику, поднял его и забросил на спину, Гиена разглядел очертания человеческого лица и сразу же так затрясся от бешеного бурления крови, что далекий Козел принялся озираться по сторонам, словно погода вдруг переменилась или небо сменило окраску.

Почуяв перемену, но не ведая, что в связи с нею надлежит предпринять, поскольку ничего он не увидел и не услышал, Козел вновь припустился бегом, в черном, плескавшемся сзади одеянии вроде плаща и с мальчиком на плече.

Гиена осторожно наблюдал за ним, ибо Козел был уже в нескольких сотнях ярдов от изножья лесистых холмов. В лесной же тени выследить врага, как и найти друга, непросто.

Впрочем, Гиена хоть и отметил тщательно направление, в котором двигался Козел, и без того был совершенно уверен и в маршруте его, и в цели. Ибо Гиена знал, что Козел — прихлебатель и лизоблюд, который никогда не осмелится рискнуть навлечь на себя гнев Агнца. Вот к нему он и направляется. В самое сердце земли, где в глубоком молчании стоят Закрома.

И потому Гиена подождал еще немного, наблюдая и наполняя воздух вокруг костяным треском — он любил мозговые кости и набивал ими карман, точно колчан стрелами. Пасть у него была мощная, и когда Гиена жевал, мышцы между ушами и нижней челюстью так и ходили, — тем более приметные, что Гиена, в отличие от Козла, был в своем роде щеголь и с большим тщанием брился опасной бритвой каждые пять или шесть часов. Жесткая щетина его подбородка отрастала скоро, приходилось с нею бороться. А вот длинные передние конечности — те были другое дело. Густо покрытые перепелесой порослью, они составляли предмет его гордости, и по этой причине Гиену никто еще в куртке не видел. Рубашки он носил с короткими рукавами, дабы длинные пятнистые руки сразу бросались в глаза. И все-таки самое сильное впечатление производила его грива, вздымавшаяся из шедшей между лопатками прорези в рубашке. Ноги, затянутые в штаны, были у Гиены тощими и очень короткими, отчего он круто клонился вперед, изгибая спину. Так, на самом-то деле, круто, что нередко ему приходилось опираться длинными руками о землю.

Чуялось в нем нечто до крайности гадкое. Как и у Козла, пакостность эту трудно было соотнести с какой-либо отдельной чертой, сколь бы отталкивающей она ни казалась. И тем не менее в Гиене сквозила угроза; угроза совсем отличная от неопределенного скотства Козла. Не такой елейный, не такой тупой, не такой грязный, как Козел, но более кровожадный, жестокий, с лютой кровью, текущей по жилам, и, — даже при той легкости, с какой Козел забрасывал Мальчика на плечо, — со звериной силой совсем иного порядка. Эта чистая белая рубашка, широко распахнутая на груди, приоткрывала упрятанные под нею участки тела, черные и твердые, точно камень.

Там в полумраке подрагивал кроваво-красный рубин, висевший, тлея, на толстой золотой цепочке.

Так он стоял, в полдень, на опушке леса, неотрывно глядя на Козла с мальчиком на плечах. И стоя так, со склоненной набок головой, он извлек из кармана штанов большой, размером с дверной шишак, мосол и, просунув эту на вид несокрушимую штуку между клыками, расколол, точно яичную скорлупу.

Затем вытащил пару желтых перчаток (глаза так и не оторвались от Козла), снял с ветки ближайшего дерева прогулочную трость и, резко развернувшись, нырнул в тень лесных древес, стоявших недвижно подобием зловещей завесы.

Едва углубившись в лес, покрывавший невысокие холмы, Гиена засунул, сохранности ради, трость в косматую гриву и, пав руками на землю, галопом, точно животное, понесся сквозь полумрак. На бегу он начал посмеиваться — поначалу безрадостно, но затем несчастливый этот смешок мало-помалу сменился подобьем звериного рыка. Существует же смех, от которого мутит душу. Особенно когда он становится неуправляемым, когда сопровождается взвизгами и топаньем, от которых в ближнем городе начинают позвякивать колокола. Хохот во всем его невежестве и жестокости. Хохот, в котором скрыто семя Сатаны. Хохот, который попирает святыни, — утробный рев. Орущий, вопящий, горячечный: и все же холодный как лед. В нем нет никакого веселья. Голый шум, голая злоба — вот таким был хохот Гиены.

В крови Гиены вскипала такая грубая сила, такое животное возбуждение, что, пока он бежал по папоротникам и травам, его колотила дрожь. Пульсации эти едва ли не разрушали глубокое безмолвие леса. Ибо безмолвие стояло в лесу, несмотря на чудовищный идиотический хохот, — безмолвие куда более мертвое, чем затянувшаяся неподвижность, — и каждый новый взрыв хохота был как ножевая рана, а каждая пауза — как новое ничто.

Впрочем, понемногу смех этот стихал, и наконец Гиена выскочил на прогалину меж деревьев и без особого удивления обнаружил, что опередил Козла, — он был уверен, и не ошибся, в том, что Козел направляется к копям. Не сомневаясь, что ждать придется недолго, Гиена уселся, выпрямись, на валун и принялся оправлять одежду, время от времени посматривая в просвет между деревьями.

Поскольку никто пока оттуда не появился, Гиена принялся разглядывать свои длинные, мощные, пятнистые руки, и, похоже, увиденное его порадовало — целые группы мышц задвигались на выбритых щеках Гиены, и уголок рта приподнялся не то в усмешке, не то в рыке, — а вскоре средь ветвей послышался топот — и вот, в единый миг, появился Козел.

Мальчик, все еще не пришедший в себя, вяло свисал с покрытого черной тканью плеча. Какое-то время Козел стоял неподвижно — не потому, что увидел Гиену, но потому, что поляна эта или прогалина была чем-то вроде этапа, вехи в его продвижении; вот он и остановился — невольно, чтобы передохнуть. Солнечный свет лежал на его шишковатом лбу. Длинные грязные белые манжеты поколыхивались туда и сюда, словно уничтожая ладони, какими б они там ни были. Длинное одеяние, такое черное в полутьме, отдавало под солнцем зеленью, внушавшей мысль о тлении.

Гиена, сидевший неподвижно на своем валуне, встал теперь на ноги, и в каждом его движении проступала звериная сила. Впрочем, Козел занят был тем, что устраивал Мальчика на плече поудобнее, и потому Гиена так и остался незамеченным, пока схожий с ружейным выстрелом треск не заставил Козла развернуться на каблуках щелястых сапог, уронив одновременно драгоценную ношу.

Он знал этот звук, щелчок хлыста, пистолетный выстрел, ибо звук этот был — заодно с грызеньем и хрустом — такой же частью Гиены, как волосистая поросль на пятнистых руках.

— Дурень из дурней! — воскликнул Гиена. — Олух! Оболтус! Окаянный Козел! Иди сюда, пока я не посадил новую шишку на твой чумазый лоб! И притащи этот узел, — добавил он, указав на то, что кучей лежало на мертвой траве. Ни он, ни уж тем более Козел не знали, что Мальчик наблюдает за ними из-под полуприкрытых век.

Козел чуть отшаркнул в сторону и улыбнулся бессмысленнейшей из ослепительнейших улыбок.

— Гиена, дорогой, — вымолвил он. — Как хорошо ты выглядишь! Не удивлюсь, если ты снова стал самим собой. Да благословят небеса твои длинные руки и пышную гриву.

— Оставь мои руки в покое, Козел! Волоки сюда узел.

— Так я и сделаю, — сказал Козел. — Еще бы, конечно.

И, завернувшись, точно его бил озноб, в черное свое одеяние, он бочком приблизился к беспамятному, по видимости, Мальчику.

— Он что, помер? — спросил Гиена. — Если так, я тебе ноги переломаю. Он должен быть живым, когда мы притащим его туда.

— Мы притащим его туда? Вот так ты сказал? — вопросил Козел. — Клянусь пышностью твоей гривы, Гиена, ты не ставишь меня ни во что. Это же я нашел его. Я, Козел, Козерог... с твоего позволения. Я сам его и доставлю.

Злобная кровь вскипела в венах животного. В один колоссальный скачок жилистый Гиена обрушился на Козла и поверг его наземь. Прилив беспримесной, злобной, неуправляемой силы сотряс его так, точно хотел разбить на куски, и Гиена, удерживая беспомощного Козла прижатым к земле (руки Гиены вцепились в плечи бедняги), свирепо топотал, пробегая ногами вперед и назад, по всему его телу, не разжимая при этом жестоких ладоней.

Мальчик тихо лежал, наблюдая эту скотскую сцену. Душу его рвало, он прилагал все силы к тому, чтобы не позволить себе вскочить и удариться в бегство. Он знал, что от этой парочки ему не удрать. Даже будь он силен и крепок, он ни за что не убежал бы от поскакучего Гиены, чье тело вмещало, казалось, злобность и силу самого Сатаны.

Сейчас же, когда он со словно налившимися свинцом конечностями лежал посреди чуждого мира, даже мысль о бегстве была нелепой.

И все же мгновения эти прошли для него не без пользы. Он понял по обрывкам фраз, что существует Другой. Другая тварь — непонятная, смутная в сознании Мальчика, по, похоже, обладающая некой властью не только над Козлом, но и над буйным Гиеной, а возможно, и над иными.

Козел, при всей его мускулистости, целиком отдался во власть Гиены, ибо с давних времен знал, на какую жестокость способен этот пятнистый зверь, когда встречает сопротивление. В конце концов Гиена отпрыгнул от ободранного Козла и расправил складки своей белой рубашки. Глаза блистали на его длинном тощем лице отвратительным светом.

— Ну что, довольно с твоей грязной туши? А? И почему он тебя только терпит, понять не могу.

— Потому что он слеп, — прошептал Козел. — Уж это-то знать ты должен, Гиена, дорогой ты мой. Ах, боже мой, до чего же ты груб.

— Груб? Это еще что! Да я...

— Нет, нет, дорогуша. Можешь мне не рассказывать. Я знаю, ты сильнее меня. Тут я мало что могу сделать.

— Ты ничего тут сделать не можешь, — сказал Гиена. — Повтори это.

— Что? — спросил Козел, теперь уже севший. — Я не вполне тебя понял, Гиена, любовь моя.

— Если ты еще раз назовешь меня «любовью», я с тебя шкуру спущу, — пообещал Гиена, вытаскивая длинный, узкий клинок. Солнечный луч заплясал на металле.

— Да... да... я его уже видел, — сказал Козел. — Мне все про эту штуку известно. В конце концов, ты же годы и годы стращал меня, не правда ли? — и он так распахнул в дурацкой улыбке рот, что зубы его приобрели вид надгробий. Не было еще на свете рта, настолько лишенного какой-либо радости. Козел отвернулся от Гиены и снова пошел к безмолвно лежавшему Мальчику, однако не дойдя до бесчувственного с виду тела, повернулся и вскрикнул:

— О, но какое же все-таки безобразие! Это ведь я нашел его — нашел одного в белой пыли, я подкрался к нему и взял врасплох. Все это мои достижения, а теперь я должен ими делиться! Ах, Гиена! Гиена! Ты еще больший скот, чем я, ты хочешь, чтобы все и всегда было по-твоему.

— Так оно и будет. Не беспокойся, — ответил Гиена, разгрызая новую кость и выплевывая облачко белого порошка.

— Но послушай, мне нужны почести, — взмолился Козел. — Почести за этот подвиг.

— Ах-ах-ах, — ответил Гиена. — Скажи еще спасибо, что я вообще возьму тебя с собой, дурная твоя башка.

Козел в ответ на эту шутку лишь почесался, однако с такой силой, что пыль полетела из каждого уголка его анатомического устройства и на несколько мгновений он стал совершенно невидимым — маленькой белой колонной. Затем обратил тоскующие, почти лишенные зрачков бледные глаза к своему компаньону и бочком приблизился к Мальчику, — но не успел еще достигнуть его, как Гиена взвился в воздух и через миг уже сидел, распрямясь, близ неподвижного тела.

— Видишь мою гриву, ты, таракан?

— Конечно, вижу, — ответил Козел. — Ее хорошо бы набриолинить!

— Молчать! — сказал Гиена. — Делай что я тебе говорю!

— И что же, Гиена, мой дорогой?

— Заплети ее!

— О нет! — воскликнул Козел. — Не сейчас...

— Заплети мою гриву!

— И что потом, Гиена?

— Заплетешь ее в шесть кос.

— Для чего, дорогуша?

— Чтобы привязать его ко мне. Я на спине отнесу его к Агнцу. Агнцу это понравится. Так что плети и свяжи его косами. Тогда я смогу бежать, понял, скотоложец кривобокий! Бежать, как умею бежать только я. Я помчу, точно ветер, вот как, точно черный ветер из запустелых земель. Я самый быстрый на свете. Быстрее, чем быстрейший из твоих неприятелей. А сила моя — даже самые могучие львы тайком расползаются, блюя от страха. У кого еще есть такие руки? Агнец и тот любовался ими, давным-давно... в те дни, когда мог видеть меня. О, дурень из дурней! Меня тошнит от твоей хари. Заплетай гриву. Мою черную гриву! Чего дожидаешься?

— Я сам нашел его в пыльной земле, а ты теперь...

Но движение, которое Козел уловил краешком глаза, заставило его замолчать, и он, повернув пыльную голову к Мальчику, увидел, что тот поднимается на ноги. В тот же миг и Гиена перестал грызть мозговую кость, и на несколько мгновений все трое застыли. Листья деревьев трепетали вокруг, не производя ни звука. Птиц не было. Не было, казалось, ничего живого. В самой земле присутствовало нечто бесчувственное. Ни одно насекомое не переползало с травинки на травинку или с камня на камень. Солнце изливало с небес мертвенный, ровный зной.

Мальчик, как ни был он слаб и напуган, тем не менее вслушивался в разговор и связал воедино пару мыслей: именно его юный голос нарушил молчание.

— Именем Незрячего Агнца, — воскликнул он. — Приветствую вас обоих.

Он повернулся к Гиене:

— Пусть пятна никогда не выцветут на твоих величавых руках под поркой зимних дождей или чернотою летнего солнца.

Он умолк. Сердце его неистово билось. Напряженные руки и ноги дрожали. Но он ощущал, что увлек их внимание — так напряженно глазели они на него.

Стало быть, следует продолжать.

— И что за грива! Сколь горды и надменны волосы ее! Сколь черным, обильным потоком проливаются они сквозь твою белую, точно снег, рубашку. Да не узнает она никогда переделок и перемен, эта гневная грива, и пусть лишь свет луны расчесывает ее, когда охотятся совы. О, роскошное создание. И какие грызучие челюсти. Да, и впрямь, ты должен гордиться мощью твоих сухожилий и гранитом зубов.

Мальчик повернулся к Козлу и вздохнул, глубоко и прерывисто.

— Ах, Козел, — сказал он. — Мы уже встречались с тобой. Я хорошо тебя помню. Было ли то в этом мире или в прошлом? Я помню широту твоей улыбки и мирную отрешенность взгляда. Но, послушай, что-то было в твоей походке. Что? Что-то очень самобытное. Ты не пройдешься немного передо мной, господин Козел? Из доброты душевной. Вон до того дерева и обратно? Хорошо? Чтобы я все припомнил?

На миг-другой наступило молчание. Козел с Гиеной, казалось, вросли в землю. Таких велеречивых слов они не слыхали никогда. Никогда не испытывали подобного изумления. Лишенное сил, неподвижное тело, над которым они препирались, стояло теперь меж ними.

Затем воздух наполнился вдруг заунывным, далеко разнесшимся воем, но только на миг, поскольку вой сменился взвизгами пронзительного смеха — безрадостного, уродливого. Все огромное, мускулистое тело сотрясалось и сотрясалось, словно желая вытрясти из себя саму жизнь. Гиена откинул назад голову, горло его напряглось в неистовом вопле. Внезапно все кончилось. Свирепая голова вжалась в огромные, обтянутые белым плечи.

Гиена повернулся не к Мальчику, но к Козлу.

— Делай что тебе сказали, — крикнул он. — Наглый пыльный мешок, болван, грязная тупая башка. Делай что тебе сказали, иначе я тебе голову прогрызу. — И к Мальчику: — Тупой, как конская пятка. Ты посмотри на него.

— Вам до какого дерева? — спросил, почесываясь, Козел.

— До ближайшего, господин Козел. Ты как-то так ходишь. Никак не припомню. Ага, вот оно, оно самое! Бочком, точно корабль по волнам с траверза. Бочком и бортом вперед, так что груз начинает соскальзывать с палубы. Ах, господин Козел, до чего же он странен, до чего западает в память — способ твоего передвижения по земле. Да, вы, несомненно, парочка оригиналов, и, как таковых, я приветствую вас во имя Незрячего Агнца.

— Незрячий Агнец, — повторила парочка. — Да здравствует Незрячий Агнец.

— И опять же во имя его, — продолжал Мальчик, — смилосердствуйтесь над моим голодом. То, что ты, Гиена, намеревался соорудить из своей гривы колыбель для меня, есть знак великой оригинальности, — но я бы умер от близости к тебе. Работа твоих мышц — это для меня слишком сильно. Изобильность твоей гривы чрезмерна для меня. Удары твоего сердца разбили б меня вдребезги. У меня нет для этого сил. Соорудите, в хитроумной изобретательности вашей, кресло из веток и отнесите в нем... отнесите меня... туда, где... О, но куда же вы меня понесете?

— Ветки! Ветки! — взревел Гиена, не обращая внимания на вопрос — Чего дожидаешься?

И он с силой пнул Козла, а затем принялся отламывать от ближайших деревьев сучья и связывать их. Треск ломаемых веток громко и страшно разносился по неподвижному воздуху. Мальчик сидел, наблюдая, как две зловещие твари трудятся в древесной тени, и гадая, где и когда сможет он избавиться от их гнусного общества. Ему было ясно, что, если он сейчас убежит, его постигнет голодная смерть. Куда бы ни намеревались они доставить его, там наверняка найдется по крайности хлеб, чтобы есть, и вода, чтобы пить.

Гиена уже бежал к нему от деревьев. Он бросил похожее на седло кресло, над которым трудился, — судя по всему, его снедало желание поскорее добраться до Мальчика. Однако, приблизившись, Гиена затруднился выразить мысль, его осенившую, — челюсти его судорожно подергивались, но ни единое слово не насмеливалось вылезти из неприятного рта. И наконец, с животной поспешностью:

— Ты! — гаркнул он. — Что ты знаешь об Агнце? Секретном Агнце! Агнце, Императоре нашем. Как смеешь ты говорить о нем... Незрячем Агнце, ради которого мы существуем? Мы — все, что осталось от них... от всех тварей земных, от всех насекомых и птиц, от рыб в соленых морях и от хищных зверей. Ибо он изменил их природу, и все они умерли. А мы еще живы. Мы стали такими, какие есть, благодаря могуществу Агнца и ужасному искусству его. Как ты прослышал о нем, ты, порождение белой пыли? Смотри! Ты же еще мальчишка. Как ты прослышал о нем?

— О, я всего только плод его разума, — ответил Мальчик. — Меня тут на самом-то деле и нету. Отдельного, самого по себе. Я здесь, потому что он создал меня. Но я ушел — ушел из его великого мозга, чтобы постранствовать. Он не желает больше владеть мною. Доставьте ж меня куда-нибудь, где я смогу поесть и попить, и отпустите опять.

Тем временем и Козел подобрался к ним поближе.

— Он голоден, — сказал Козел, но едва он вымолвил это, как пустая улыбка замерла на его устах, обратившись в нечто, знаменовавшее ужас, ибо откуда-то издалека донесся звук — звук, поднимавшийся, казалось, из невообразимых глубин. Тонкий и чистый, как перезвон сосулек. Призрачный, далекий и чистый.

На Гиену он подействовал так же мгновенно, как на Козла. Заостренные уши Гиены немедля выставились вперед. Голова поднялась высоко в воздух, а щеки, которые он так старательно брил каждое утро, изменили окраску, обратясь из пятнисто-лиловых в смертельно-бледные.

Мальчик, который расслышал сей зов так же ясно, как двое других, и представить не мог, почему звук, настолько сладкий и переливистый, должен был подействовать именно так на окоченевших по сторонам от него существ.

— Что это было? — спросил он наконец. — Почему вы так испугались?

И после долгого молчания они ответили, оба:

— Это блеял наш Господин.

Глава третья

Далеко-далеко, так что и не отыщешь, в бездыханной, бесплодной стране, где время катит и катит сквозь тошнотворность дня и удушливость ночи, лежит земля совершенной неподвижности — неподвижности воздуха, набранного в легкие и задержанного ими, неподвижности дурного предчувствия и зловещего ожидания.

А в самом сердце этой земли, или страны, где не растут деревья и не поют никакие птицы, залегает пустыня — серое пространство камней, отливающих металлическим светом.

Неуловимо спадая от всех четырех сторон света, пространная местность эта начинает, словно притягиваемая собственным центром, разламываться, поначалу почти неприметно, на террасы, безжизненные и яркие, и по мере того, как земля опускается, террасы становятся все выше, пока наконец, как раз когда уже кажется, будто самая середина одичалой этой земли совсем близка, серые террасы не обрываются и взгляду не открывается поле голых камней. По этому полю в беспорядке раскидано то, что выглядит подобием дымоходов или стрел старых металлических сооружений, горловинами рудников, — вокруг же них там и сям валяются фермы и цепи. И надо всем страшно сияет на металле и камне свет.

И пока язвительное солнце изливает лучи на землю, пока во всем огромном амфитеатре не совершается никакого движения, нечто принимается шевелиться глубоко под землей. Нечто одинокое и живое нежно улыбается себе самому, сидя на троне в гигантском сводчатом зале, освещенном скопленьем свечей.

Но при всей лучезарности свечей, большая часть этой палаты заполнена тенями. Контраст между мертвым и мреющим светом внешнего мира с его горячим, металлическим посверком, и светотенью подземного склепа составлял нечто такое, чего Козел и Гиена, при всей их бесчувственности, никогда отметить не забывали.

Да и не были они, хоть отсутствие чувства прекрасного и оставляло больную брешь в их душах, — не были они способны хоть раз войти в этот покой без помрачающего сознание ощущения чуда. Обитая и спя, ибо так им было назначено, в темных и грязных кельях, — даже обладание единственной свечой не дозволялось им, — Гиена с Козлом питали когда-то давно наклонность к бунту. Они не понимали причин, по которым им, пусть и не таким умным, как их повелитель, не дано право пользоваться равными с ним удобствами жизни. Впрочем, все это было очень давно, и теперь они уже множество лет провели в сознании, что принадлежат к племени низшему и что служение и подчинение своему господину суть единственная их награда. Да и как бы смогли они выжить, не будь он таким умным? Разве не стоили все сокрушения подземного мира того, что редко-редко им дозволялось сидеть за столом Императора и смотреть, как он пьет вино, и получать, опять-таки время от времени, кость, которую потом можно будет погрызть.

При всей животной силе и скотстве Гиены, которые проступали в нем каждый раз, как он удалялся от своего повелителя, в присутствии оного Гиена обращался в нечто хиленькое и раболепное. Козел же, который при всякой их встрече там, на земной поверхности, так стлался перед Гиеной, умел обращаться — в иной обстановке — и в существо совершенно иное. Белая, гадостная гримаса, сходившая у Козла за улыбку, по-прежнему оставалась неизменной особенностью его длинной и пыльной образины. Кособокая походка становилась почти агрессивной, ибо теперь она соединялась с подобьем развязности; а руками Козел размахивал куда как привольнее, полагая, что чем более бьют в глаза манжеты, тем, значит, джентльменистее выглядит их обладатель.

Впрочем, развязности его протянуть удавалось недолго, поскольку за нею — и за всем остальным — вечно маячило злое присутствие ослепительного повелителя.

Белый. Белый, как пена, когда полная луна сверкает над морем; белый, как белки младенческих глаз; белый, как саван призрака. О, белый, как шерсть. Светозарная шерсть... белая шерсть... свитая в полмиллиона колечек... серафическая в ее чистоте и мягкости... облачение Агнца.

И над всем этим плавала мгла, вдвигавшаяся в мерцанье свечного пламени.

Ибо огромная палата отличалась важностью пропорций: зияла таким безмолвием, что трепет пламенных язычков почти походил на переголоски. Но не было здесь ни животных, ни насекомых, ни птиц — ни даже растений, способных издать хоть какой-то шум, не было ничего, кроме властителя копей, властителя необитаемых галерей, областей, скрытых в дебрях металла. Он же звуков не издавал. Он сидел, ласково и терпеливо, в высоком кресле своем. Прямо перед ним возвышался стол, покрытый скатертью с редкостной вышивкой. Ковер, на котором тот стоял, был мягок, толст и отливал темно-кровавым цветом. Здесь потонувшее в нижнем сумраке отсутствие красок внешнего мира преображалось в нечто не просто бесцветное, но большее, нежели просто цвет, — светильники и свечи обращали его в подобие пылающей протравы, так что казалось, будто все, на что падает свет, горит — или источает, скорее чем поглощает, его.

Впрочем, краски, похоже, на Агнца никак не действовали — шерсть его отражала лишь себя самое, что относилось и к другой его особенности — к глазам. Зрачки их затягивала мутно-голубая плева. Эта голубизна, при всей ее тусклости, казалась тем не менее огромной — из-за ангельской белизны того, что ее окружало. Глаза, вставленные в изысканную голову, походили на пару монет.

Агнец сидел очень прямо, сложив на коленях белые ладошки. Изящные, как ладони ребенка, — не только крохотные, но и пухлые.

Трудно было поверить, что за этими белыми дланями стоят века небывалые. Вот они — уложенные одна поверх другой так, словно любят друг дружку: ни слишком страстного сжатия, ведь их так легко поранить, ни чрезмерной легкости касания — дабы не утратить сладостности осязания.

Грудь Агнца походила на маленькое море — море завитков, собранных в гроздья, подобные мягким и белым венчикам освещенных луной соцветий, белых, как смерть, с виду застывших, но чувственно мягких на ощупь, — и также убийственных, ибо рука, приникшая к этой груди, не обнаружила бы ничего, только локоны Агнца, — ни ребер, ни органов — одну лишь податливую, жуткую мягкость бездонной шерсти!

Не было сердца, которое можно было б найти или учуять. Ухо, приложенное к этой мертвой груди, не услышало бы ничего, кроме великой тиши, запустенья небытия, бесконечности отсутствия. В этом безмолвии две ладошки слегка разделились, а следом кончики пальцев соприкоснулись на странно священнический манер, но только на миг-другой, поскольку ладони тут же слетелись друг к дружке и воссоединились со звуком, подобным далекому перехвату дыхания.

Звук этот, столь бесконечно тихий сам по себе, был, однако ж, достаточно громким, чтобы родить в облекавшем Агнца безмолвии десяток эхо, которые, долетев до отдаленнейших уголков заброшенных галерей, до горл огромных шахтных стволов, где скрещивались и пересекались гигантские фермы и винтовые железные лестницы, раскололись на множество эхо помельче, и все подземное царство наполнилось неслышными звуками, как воздух полнится мошкарой.

Места тут были заброшенные. Пустота. Как будто огромная волна навсегда отхлынула от берегов, некогда полнившихся громовыми голосами.

Было время, когда эта безлюдная пустыня кипела надеждами, волнением, догадками о том, как можно бы изменить мир! Но все ушло теперь далеко за край горизонта. И осталось лишь что-то вроде обломков потерпевшего крушение корабля. Кораблекрушения металла. Он извивался спиралями, изгибался огромными арками, он возносился ярус над ярусом, нависал над огромными колодцами мглы, он сопрягался в великанские лестницы, шедшие из ниоткуда и ведшие в никуда. Ведшие и ведшие, — ландшафты брошенного железа, отживающего свой век, застывшего в тысячах нравоучительных поз — и ни крысы, ни мыши, ни нетопыря, ни паука. Один лишь сидящий в высоком кресле Агнец с легкой улыбкой на устах — один в роскоши своего сводчатого покоя, с ковром цвета крови и стенами, что уставлены книгами, восходящими вверх... вверх... том за томом, пока их не поглощали тени.

Но счастлив он не был, поскольку, хоть разум его оставался ясным, как лед, пустота, в которой приходилось бурлить душе его, отзывалась в нем страшною тошнотой. Ибо память Агнца была и резка, и пространна, он помнил не только время, когда его звучный зал наполняли просители всех форм и обличий, пребывающие в разных стадиях преображения и злокозненных изменений, — но все-таки отдельные личности, прожившие, каждая по-своему, столетия и наделенные каждая своеобразием жестов, осанок и выражения лиц, — каждая с особым своим костяком, телесною тканью, гривой, щетиной: пятнистые, полосатые, пегие или же лишенные отличительных черт. Он знал их всех. Он собрал их по собственной воле, ибо в те безмятежные дни мир кишел живыми тварями, и Агнцу довольно было только возвысить сладкий свой голос, чтобы они сбежались и сгрудились у его трона.

Впрочем, те далекие дни процветания сгинули навсегда, и все эти существа, одно за другим, постепенно скончались, поскольку опыты, которые Агнец ставил над ними, не имели примера. И то, что он мог еще предаваться дьявольскому своему развлечению, даже после того, как слепота обратила мир его в вечную полночь, служило достаточным доказательством неодолимости зла.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4