Избранное
ModernLib.Net / Поэзия / Петров Сергей / Избранное - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
1960
(«Жизнь моя облыжная»)
Жизнь моя облыжная, махов по сто на сто, перебежка лыжная по коростам наста. Но ты — в глазу проталинка, в беге — передышка, талая хрусталинка, дымная ледышка... Но ты — в душе отдушинка. Что же смотришь хмуро, ты, Психея-душенька с мордочкой лемура? 1962
ТРАГИКОМИЧЕСКОЕ СКЕРЦО
1
На мне играли в зале, присвистывая, в вист, весь век на мне плясали визгливый танец твист. А судомойка Мойра трубила: Ойра! Ойра! Судьбина била в бок с подскоком, как кэк-уок. На склоне века Око от черного кэк-уока, от рыжего порока, от танго и от рока родилось раньше срока, вращаясь свысока подобием пупка. На мне играли в зале по прихоти времен поприщины-лассали и в винт, и в фараон, и карты, как скрижали, держали в пятерне, и душу мне прижали к обратной стороне. А с телом всё облыжней общалось бытие своей рубашкой ближней, как нижнее белье. А поломойка Мойра бесилась: Ойра! Ойра! Месила грязь ногой, распухшей и нагой. И в склоке века Око на голом животе вращалось глазом Рока, как зрак и знак пророка, и музыки морока раскинулась широко в похабной красоте. 2
На мне играли в зале гудошник и арфист, сто лет меня терзали художник и артист, с меня орали в зале оратор и софист, в меня глаза вонзали куратор и лингвист. Во мне, как на вокзале, стояли пар и свист, что пса меня пинали балбес и футболист, в меня со всей печали палили сто баллист, по мне с тоски пускали ходить опросный лист. Судьбина, взяв дубину, лупила в барабан, зубами в пуповину вгрызался Калибан... На мне играли в зале, присвистывая, в вист и задом мять дерзали — посмели, да не смяли, но головы не сняли за то, что головист. 3
А зала мучить рада: я кол, я вол, я мул, я пол, я стол, я стул, трибуна и эстрада, где стук, где гуд и гул, где произвол, разгул, где радости парада, где рая или ада сырая Илиада, где смотрят дырки дул... Но тут в дуду задул губастый брат Федул: Со мной играли в зале в мечту, как бы в лапту, как мяч меня бросали в большую пустоту. Меня, что кол, тесали, срубивши божество, и мне в меня вбивали меня же самого. Меня лобзали в зале иуды и льстецы, узлами зла вязали и узы, и концы. Ко мне тянулись в зале зануды и вруны... Минуты ускользали с обратной стороны. А лиходейка Дика глядела полудико, крутила бигуди, твердила: Приходи! А лицедейка Клио под гегелево трио аллегро да кон брио сгибала к заду торс, показывая форс, пока заморский шик под шиканье шишиг не перешел во пшик... 4
С меня слезали в зале слезами с век назад... Глаза с меня слизали парад и маскарад. Зато неутомимо кривляка-пантомима стремилась как-то мимо, ломаясь на корню, и в ней нежней, чем ню, как стеклышки, голышки в манере инженю старушки и малышки, в одной опушке пышки, тростинки, душки, мышки, девчушки, чушки, мушки, кобылки у кормушки, княгини и богини, откинувши бикини и вывернув подмышки, плясали до одышки, и прелестей излишки — и ляжки и лодыжки — мелькали понаслышке без дна и без покрышки, старинные вертю. Вертелись как хотели, свистели и потели, пустели, были в теле, блестели и летели и в небо, и в постели, и в пропасти, и к цели — и всё это — тю-тю! Весь блеск тыщекаратный, весь необъятный чад, весь голос многократный, весь плотоядный зад, но бравый, бранный, ратный, но здравый иль больной, живот мой коловратный вращался подо мной, прощался невозвратной обратной стороной. И мне дивились в зале, и мной давился зал, но сам я этой швали ни слова не сказал. 8 августа 1964. Новгород Великий
ДРИАДА
Ночами чаще говорит весь день молчащая дриада, что дело — дрянь, оно горит, что мне покажут кадры ада. И всё сквернее и верней, что над макушкой зло свершится и что червятина корней в глуби пищит и копошится. И как он мне теперь знаком, тот голос — словно тело, голый, выглядывает шепотком из древесины радиолы. Нимфоманическим теплом манит его нагое слово: вот тут надрез, а здесь надлом, а это вот рубец былого. И предо мной — уже ничьи — мелькают кадры — в общем, бодро. Струятся руки, как ручьи, как реки, протекают бедра. Но в теловидении том всем скопищем морщин и трещин, как бы исхлестанный кнутом, исчеркан ствол и перекрещен. И бьет в меня — пора, пора! — до боли оголенный голос, что обдирается кора, а сердцевина раскололась. И вот ползут по всем ветвям в манере несколько инертной презренье вялое к любвям и соки похоти предсмертной. 1964
ИДА РУБИНШТЕЙН СЕРОВА
Как рабыня старого Востока, ластясь, покоряя и коря, муку и усладу сотворя, двигалась ты кротко и жестоко, вся в глазах усталого царя. Опустилась наземь пляска шарфа в безвоздушной медленной стране. Замер царь за рамою, зане тело опустело, словно арфа об одной-единственной струне. Кончилось с пространством состязанье на простом холсте пустой стены. Нет, художник, на тебе вины, но свистит лозою наказанья жесткая мелодия спины. 14 января 1965
(«Ишь, в тумане-то развелось их»)
Ишь, в тумане-то развелось их! Сквозь заиндевелый январь не на лапах, а на колесах стеклоглазая прется тварь. Что ей сделается, машине! Знай, пованивает сопло. И в автобусе, как в брюшине, тесно, муторно и тепло. 18 ноября 1965
КИНОЦЕФАЛИЯ
(Часть первая)
Господь меня кривиться умудрил и вышвырнул на растерзанье музам... Как серый вечер, старый гамадрил идет домой с портфелем и арбузом. Киноцефалия! Большой сырой сарай, ты — слезный край платка, ты — латка к ране... Афишкин голос и мартышкин рай, банальные бананы на экране. Академично пальмы шелестят, и, раздвигая нервные лианы, купальниками алыми блестят лиловогубые дианы. Библейский вечер с долгой бородой, с хвостом в руке сопит в усы: «Осанна!», увидев, что у зорьки молодой, открывши кран, экранится Сусанна. Заветов субтропический неон покрыл многоэтажные скрижали. Библейский вечер! Он — всегда не он, он есть Они, ну, а они прижали число к числу и слово к слову в строй вогнали кулаком, пером, обухом. Киноцефалия! Стоит сарай сырой разбухшим до величия гроссбухом. А мимо гамадрил идет домой и одобрительно кивает брюхом. Геометрически трезвы умов дворцы, где звонки, как скворцы или болонки, забиты в суть по самый пуп столбцы и непреклонные колонки. Когда ученый кот иль пес влюблен, расчетливо мечтает он и бредит, и сальдо сальное облизывает он, с костями дебет проглотив и кредит. Число к числу — как стаи черных слуг. Киноцефалия! Как много суждено там! Лист или холст развернут, словно луг, где звери и цветы расписаны по нотам. Из падали теребит ворон жир, бараны и коровы на жировке, и жизнь, как музыка, упоена в ранжир в бухгалтерской аранжировке. Заведено уж видно искони у сей хвостатой и всесветной касты, что в сердце всем пихают иск они, как напоказ стооки и очкасты, причесаны, клокасты, но клыкасты. Добром они торгуют и грехом, приказчики, купцы и всепродавцы, на черных воронах летят они верхом, кровавоглазые псоглавцы. А рядом толпы маленьких макак и капуциники — как циники-ребятки, всё скок да скок, и все-таки никак, никак не прыгнуть к жизни на запятки. А если ты закис и захандрил, то, чтобы снова мог найти зацеп ты, тотчас является мудрец и врач мандрил выписывать столичные рецепты. Зады подняв, как знамена без дыр, наигрывая на последней струнке блюз «Трын-трава», на весь крещеный мир резвятся львиные игрунки. Надулся холст высоких парусов. Не празднуй труса! Заняты романом — и без купальников, и без трусов — на полотне Диана с Павианом. Киноцефалия! Огни, огни, огни! (С огнем играть — не то что чиркать спички.) Согнем в дугу! — они, они, они во сне бормочут по привычке. Они вгрызаются в чужой изъян, Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2
|
|