Чтобы не провалить дело, необходима была величайшая осторожность. Во время совместной работы я продолжал тщательно приглядываться к доктору Вурмбаху. Часто я делал это мимоходом, например, наблюдая, как он реагирует на рискованную шутку. Однажды какой-то офицер для поручений, представляясь мне, браво выкрикнул: «Хайль Гитлер!» Пользуясь двойным значением слова «хайль», я тихо оказал Вурмбаху:
– У нас в Гамбурге на это отвечают: «Хайль ду ин зельбст», – вылечи его сам!
Он расхохотался.
Я убедился, что мой старший по возрасту товарищ доктор Вурмбах понимает меня, и решил посвятить его в план сдачи Грейфсвальда.
Чтобы не делать этого в служебной обстановке, я пригласил доктора к себе домой, на чай. Присутствие жены придавало встрече характер легкой беседы, хотя разговор касался плана, который, стань он известен, по законам «Третьего рейха» стоил бы нам всем головы.
Разве я мог быть уверен, что доктор Вурмбах одобрит мой замысел или будет хотя бы хранить молчание? Я понимал, что ввергаю его в тяжелый душевный конфликт. Хватит ли у него сил отказаться от традиционных представлений и старых привязанностей?
Мои опасения были напрасны. Я с радостью узнал, что Вурмбах готов поддержать мой план.
– При сдаче Грейфсвальда я ваш до конца – на жизнь и на смерть.
Так был заключен наш союз.
Хорошо, что союзником будет мой сослуживец. Я немедленно попросил официально назначить доктора Вурмбаха моим заместителем, обосновав это тем, что сам не могу свободно передвигаться. В начале апреля мое желание было удовлетворено и приказ о назначении подписан.
Тем временем я тщательно прощупывал командиров частей, размещенных в Грейфсвальде: помогут ли мне они? Результаты оказались неутешительными.
Начальником зенитного училища был полковник Бриль – представительный мужчина, влюбленный в собственную внешность. Получив «Рыцарский крест» за африканский поход, он преисполнился чрезмерного уважения к своей особе. Из-за небольшой глухоты он был переведен на родину и теперь успешно устраивал свое благополучие. На полигоне Альт-Варн он создал собственную птицеферму. Положение на фронтах полковник оценивал в свете геббельсовской пропаганды. Этого ему было достаточно: «Русские повторяют сейчас все наши ошибки. У них слишком растянутые коммуникации, и это дает нам великолепную возможность нанести Ивану окончательный удар». Такие глупости полковник болтал в 1945 году, когда Красная Армия находилась уже в Померании! «Преданность фюреру» не мешала Брилю отправлять на фронт с пополнением самые плохие машины – хорошие нужны были ему в тылу, напоказ. На это не раз жаловался старший инспектор Оскар Леман. Бриль – законченный эгоист, и рассчитывать на него было просто смешно. Мы им не интересовались.
Начальником аэродрома в Ладебове был полковник Швердтфегер, старик почти глухой и упрямый как бык. В апреле он вздумал внести свою лепту в «окончательную победу», предложив построить на пехотном учебном поле в Хельмсхагене взлетно-посадочную полосу для боевых самолетов. Я напомнил ему, что в Ладебове уже есть готовый аэродром, но этот доморощенный тыловой стратег, сам житель Ладебова, возразил: базирование здесь боевых самолетов может, чего доброго, навлечь на город вражескую авиацию. Я поинтересовался у него, сколько времени потребуется для строительства. Больше всего мне хотелось спросить: уж не собирается ли он строить аэродром для русских?! Собственно, мне было ясно – все это затеяно, чтобы произвести впечатление на начальство. Швердтфегер раздобыл даже специалистов, обещавших закончить строительство к осени 1945 года. А Красная Армия уже подошла к Одеру!
Видимо, я зашел слишком далеко, спросив полковника, к чему вся эта затея. Глухой вдруг все расслышал – я задел его «непоколебимую веру» в фюрера и «чудо-оружие». Чтобы выпутаться из неловкого положения, мне пришлось безоговорочно согласиться на нелепое строительство.
В середине апреля эти рьяные слуги Гитлера начали строить боевой аэродром в Хельмсхагене, который должен был оградить их от бомбежек, но зато Грейфсвальд ставил в более опасное положение. Мои отношения с авиационным начальством в Ладебове заметно ухудшились. Значит, полковник Швердтфегер тоже отпадает.
Но через несколько дней я все же извлек пользу из затеи с аэродромом. Крейслейтер доктор Шмидт явился ко мне с приказом сверху – 20 апреля организовать празднование дня рождения Гитлера на центральной площади Грейфсвальда. Как фронтовику и кавалеру «Рыцарского креста» он предложил мне выступить перед населением, прославить фюрера – этот идеальный образец, достойный всеобщего подражания, и призвать всех держаться до конца. Я сказал, что при постоянной опасности воздушных налетов безответственно было бы собирать большую толпу. Недоверчиво взглянув на меня, он возразил, что до сих пор налетов на Грейфсвальд, к счастью, не было. Я ответил подчеркнуто твердо:
– К сожалению, это скоро изменится, поскольку в Хельмсхагене началось строительство боевого аэродрома. Да и вообще удивительно, что противник до сих пор не обнаружил нашего строительства…
Это имело успех: празднество отменили.
В грейфсвальдском гарнизоне был еще один полковник – комендант лагеря военнопленных, австриец, человек весьма нервный в не скрывавший, что он не простил аншлюса. Его я без обиняков спросил, что он намерен делать, если фронт подойдет еще ближе. Приказ о переброске лагеря он уже получил, но считал, что вряд ли удастся выполнить его.
– В любом случае я постараюсь вовремя отчалить, – заявил комендант.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что он намерен бросить пленных на попечение охранного батальона.
Тогда меня заинтересовал и командир охранного батальона, входившего в систему нашей обороны. К нему пошел доктор Вурмбах. После этого визита Вурмбах охарактеризовал майора Ланге, помещика с острова Рюген, как совершенно безнадежного гитлеровца, который только и помышляет с оружием в руках «бороться и умереть за фюрера и отечество». Произнося это, майор вставлял монокль, чтобы придать своим словам больший вес.
Несмотря на катастрофическое положение Германии, геббельсовская пропаганда продолжала твердить о близости и реальности «окончательной победы». Вытащили из-под спуда «блистательный пример Фридриха Великого», который в совершенно безнадежной ситуации, вопреки всяким злопыхателям и маловерам, выстоял, добился победы и возвеличил Пруссию. Все дело в том, чтобы непоколебимо верить и держаться до конца. Изо дня в день в печати и по радио превозносили «героическую борьбу за Бреслау» и подвиги тамошнего коменданта генерала Нихоффа, награжденного и повышенного в звании. Он действительно боролся до последней капли крови… своих солдат – собственную кровь он постарался не пролить.
Разрекламировано было и «героическое» решение рейхскомиссара и гаулейтера Шведе-Кобурга защищать Штеттин до последнего человека и не покидать город до конца. Как же я был поражен, когда в моем штабе собственной персоной появился этот защитник Штеттина! Шведе-Кобург переменил свое «героическое» решение и в сопровождении колонны машин пустился наутек. Пассажиров в машинах было немного, зато добра хоть отбавляй. Навестить меня, несмотря на спешку, его заставило чисто национал-социалистское чувство долга. Раньше я не имел чести лицезреть этого великана. И вот он предстал передо мной с серым, измученным, обрюзгшим лицом. Когда-то он был мичманом кайзеровского флота и с тех пор холил свою «морскую» бородку. Он показался мне удрученным. Огромный бинокль на груди придавал ему вид воинственный и вместе с тем призрачный. Мне почему-то вспомнился Летучий голландец – впрочем, сейчас он был больше похож на бегущего. Гаулейтера сопровождал наш крейслейтер доктор Шмидт, фашистский холуй, ловкий и скользкий как уж. Шведе-Кобург заговорил низким сиплым голосом:
– Я рад, что в этот трагический час во главе гарнизона Грейфсвальда стоит такой боевой командир, кавалер «Рыцарского креста»!
Поразмыслив, я неторопливо и серьезно ответил ему:
– Что бы ни случилось, господин гаулейтер, я до конца разделю судьбу города!
Оба господина великолепно почувствовали эту пощечину. Они обменялись многозначительным взглядом и состроили кислую мину. Не могли же они знать, какую судьбу готовил я Грейфсвальду! Рейхскомиссар измерил меня оценивающим взглядом своих выцветших голубых глаз, сухо попрощался и помчался дальше, на запад. Насколько мне известно, он, как истый моряк, продолжал свое бегство с острова Рюген уже морем. (Ныне он как нацист, прошедший денацификацию, по милости Аденауэра получает высокую пенсию.)
Стремительно бежало время, и так же стремительно наступала Красная Армия. Через Грейфсвальд на запад катились потоки беженцев. Я не упускал ни одной возможности разъяснять жителям, что бежать бессмысленно. Мне не трудно было втолковать им, что впереди беженцев ждет неведомая судьба.
– Но русские?..
Геббельсовская клевета об «отрубленных детских руках» и «выколотых глазах» многих толкала на скитания и даже на самоубийство.
Начальник генерального штаба категорически приказал всем офицерским семьям оставаться на месте и быть примером стойкости для всего населения. Успокаивать население мне помогали все мои близкие по службе и дому. Мои сотрудники говорили всем следующее: комендант, имеющий фронтовой опыт, уладит все так, что Грейфсвальд не пострадает. Такая формулировка имела успех. В этом намеке многие находили отклик на свои чаяния, хотя вряд ли представляли себе, как все произойдет. До 25 апреля немногие покинули город, хотя многие, готовясь к бегству, шили себе заплечные мешки, чинили ручные тележки или сооружали нечто вроде тачек. На нас смотрели, как на своеобразный барометр. Мы старались не дать ни малейшего повода заподозрить нас в подготовке к бегству. Жене я запретил брать деньги в банке, что, правда, позже, когда все счета были закрыты, неприятно отразилось на наших денежных делах. Изверившимся и подозрительным жена показывала нашу квартиру – это действовало убедительнее всяких слов, потому что в комнатах у нас не было ни упакованных чемоданов, ни заколоченных ящиков. Семьи других офицеров тоже были на месте, и это успокаивало.
Большое значение имело также поведение фрау Остеррот: она была дочерью обергруппенфюрера{10} Пауля Гауссера и женой офицера генерального штаба. Гауссер постоянно информировал из Берлина жену и единственную дочь о состоянии дел. «Оставаться на месте, скоро все переменится», – телеграфировал эсэсовский генерал, надеясь, видимо, на успех попыток нацистских главарей заключить сепаратный мир с западными державами и объединиться с ними против Советского Союза. Слух об этом просочился постепенно. Я не знал, как это расценивать, но радовался, что население успокаивается. Это лишь благоприятствовало моим планам сдачи города.
Спокойно было и в тот день, когда моя жена и фрау Остеррот сидели по соседству у вдовы летчика фрау фон Бухвальд. Три женщины дружили давно. К грядущему они относились с полным самообладанием. Вдруг прибежала прислуга Остерротов: фрау Остеррот просят немедленно прийти домой, господин обергруппенфюрер срочно требует дочь к телефону. Телефон был и в доме Бухвальдов – значит, все можно было бы решить значительно проще. Каждая из них подумала об этом, но никто не сказал ни слова. В маленький дружеский кружок, точно удар молнии, проникли опасения. Фрау Остеррот побледнела и поспешно, холодно распрощалась. Возле ее дома уже стояли тяжелые эсэсовские грузовики, присланные ее отцом. Эсэсовцы под надзором ее матери грузили вещи. В ту же ночь фрау Гауссер и Остеррот навсегда покинули город.
Обергруппенфюрер пренебрег приказом своего фюрера – ведь речь шла о собственной жене и дочери, их надо было во что бы то ни стало увезти в безопасное место.
Бегство родственников хорошо осведомленного высокопоставленного эсэсовца не осталось без последствий. Теперь семьи офицеров-летчиков невозможно было удержать. Из семей пехотных офицеров в бегство пустились только две.
* * *
Советские войска уже переправились через Одер. Чем ближе подходил фронт, тем больше дел обрушивалось на меня и мой штаб. Беженцев я беспрепятственно пропускал вопреки приказу Гитлера. Чтобы не допустить панического бегства населения из Грейфсвальда, я объявил всему штабу во второй половине дня 25 апреля, что в городе боев не будет, и приказал распространять эту версию, ничего больше не разъясняя. Вопросов мне не задавали. Возражений тоже не было – работники штаба доверяли мне. Было очевидно, что большая часть населения города жаждет мира.
В эти дни у меня бывало много людей со своими заботами и просьбами. Приходили и с приказами и поручениями. К примеру, генерал Шрек. Я знал его раньше – он был моим ротным командиром в Потсдаме. Этот крупный, полный мужчина стал еще массивнее. В группе армий «Висла» Шрек руководил снабжением. Он потребовал, чтобы я где-то разместил его машины и склады. С важным видом он вытащил какой-то приказ и, прежде чем я успел прочитать его, указал на подпись: «Генрих Гиммлер, рейхсфюрер СС». В приказе говорилось: «При отсутствии соответствующих помещений освободить церкви». С тщательностью, свойственной генеральному штабу, были перечислены подробности: скамьи удалить, двери церквей расширить соответственно габаритам машин и т. д. Я то и дело твердил про себя: только не противоречить!.. Шрек был не менее жесток, чем его рейхсфюрер, и, видимо, не случайно очутился в услужении у этого дьявола. Он очень спешил и обрадовался, когда я пообещал немедленно связаться с церковниками. Как он появился, задыхаясь и дымя трубкой, так и отбыл, дымя и задыхаясь. Больше я никогда не слышал о нем.
Еще в присутствии генерала я дал доктору Вурмбаху указание связаться с руководителями церкви. Вернулся он ухмыляясь. Я с интересом выслушал доктора и понял, что он подошел к делу со свойственной ему хитростью и юмором. Вурмбах соединился по телефону со священником Фихтнером, служившим в фашистском штурмовом отряде, считая, что такой человек лучше других должен понимать распоряжения Гиммлера. И вот теперь Фихтнер вместе с деканом теологического факультета на пути сюда.
– Штурмовой отряд бодро шагает в ногу! – заключил Вурмбах.
Когда оба господина прибыли, я объявил им свое решение: скамьи и двери не трогать, в церкви перенести медикаменты и, если потребуется, перевести туда раненых. Они поблагодарили. Декан профессор Бальк попросил грузовики для эвакуации церковного имущества. Я разрешил вывезти только древние церковные книги, представлявшие культурно-историческую ценность, – они могли погибнуть в огне. Тогда еще существовало автомобильное сообщение между Грейфсвальдом и Любеком, которое в свое время организовал и контролировал Оскар Леман. В присутствии декана я по телефону отдал Леману распоряжение при случае переправить церковное имущество в Любек. Еще раз поблагодарив, оба священнослужителя удалились.
Церковники, между прочим, пожаловались, что члены организации «Гитлерюгенд», располагавшиеся на Гюцковерштрассе и в помещении районного руководства национал-социалистской партии на площади Штурмовых отрядов (ныне площадь Свободы), ведут себя вызывающе. Мне уже и раньше докладывали о пьяных оргиях этой молодежи. Это были члены одной из групп «Вервольф»{11}, развлекавшиеся в ожидании, когда их пустят в дело. Напиваясь, они открывали окна и орали свои боевые песни. Я обещал вмешаться.
Разговаривать на эту тему с крейслейтером было небезопасно. Я отправился к нему с заряженным пистолетом.
Стояла чудесная теплая погода, какая бывает ранней весной. На минутку я задержался в саду перед зданием районного руководства национал-социалистской партии. Куда ни взглянешь, всюду коробки из-под сигарет, пустые консервные банки и водочные бутылки. Это были остатки роскоши, о которой простые смертные в последние годы могли только мечтать. Все выброшено из окон, за которыми сейчас громко вопили: «Мы будем шагать до конца, пусть все летит в тартарары! Сегодня наша Германия, а завтра будет весь мир!»
В нижнем этаже кричал громкоговоритель. Там находился кабинет крейслейтера. Голос, звучавший из репродуктора, принадлежал, несомненно, доктору Геббельсу. В приемной Шмидта распоряжался его адъютант штурмфюрер Карпф, высокий, худой, с помятым лицом Мефистофеля. Он доложил обо мне Шмидту, тот немедленно принял меня и тут же шепнул:
– Повторение воззвания доктора Геббельса!
Это было приглашением слушать. Такой неожиданный поворот дела устраивал меня. Наблюдая за воздействием речи министра пропаганды на Шмидта, я понял, что убедить нашего крейслейтера невозможно. Добиться успеха можно лишь ловкими ухищрениями. Я был сам себе противен, когда завел такой разговор:
– Только что министр пропаганды подсказал мне нужные слова: «В непосредственной близости от фронта мы должны сделать все, чтобы выполнить задачи, возложенные на нас судьбой». По этому поводу я и пришел. Группы «Вервольф» нельзя держать сосредоточенными в двух местах – на Гютцковерштрассе и здесь, где их любой человек может увидеть. Представьте себе последствия какой-нибудь диверсии! Достаточно одного прорвавшегося советского танка, и провал всей обороны налицо!
Крейслейтер, ничего не понимавший в военном деле, обещал рассредоточить группы «Вервольф». С того часа их рев прекратился.
Один из моих работников, майор запаса Шрекхазе, ушел на другую работу, и на его место был назначен майор Лукке, который раньше служил в 92-м полку. Лукке ампутировали ногу. Прямо из госпиталя он был направлен ко мне. Естественно, он получил участок обороны Шрекхазе, в самом центре города. Лукке знал меня давно. Как старый фронтовик, он задал ряд уточняющих вопросов. Я стал отговариваться общими словами. Лукке опешил, но промолчал. Это случалось с ним редко, и я заключил, что он все смекнул. Позже это подтвердилось.
Штаб 2-го армейского корпуса, которому я подчинялся, находился в Гюстрове. Оттуда мне звонили большей частью ночью, так как днем невозможно было добиться междугородного разговора. В ночь на 26 апреля 1945 года из штаба корпуса спросили меня, как долго я смогу удерживать город силами гарнизона Грейфсвальда в случае советского наступления. Значит, штаб корпуса решил пожертвовать древним университетским городом, лишь бы выиграть время. Я в свою очередь спросил, с какими силами противника мне придется иметь дело.
– Офицер для поручений точно проинформирует вас. Пришлите с ним ответ.
На этом наш разговор оборвался. Рано утром появился офицер для поручений. Развернув карту, он ознакомил меня с обстановкой:
– Армии маршала Рокоссовского, форсировав Одер в районе Гартца, продолжают наступление по расходящимся направлениям. Здесь наступает 2-й Белорусский фронт, который взял Штеттин. Войска генерала Федюнинского, действующие на правом фланге этого фронта, видимо, имеют задачу наступать севернее Мекленбургских озер через Пренцлау, Варен и Росток на Висмар. Но уже сейчас одна усиленная дивизия отделилась и продвигается в направлении Пазевальк – Анклам. (Это была дивизия генерала Борщева, который в 1956 году присутствовал на праздновании 500-летия Грейфсвальдского университета.) Возможно, что эта дивизия попытается овладеть островами Узедом и Воллин с важным пунктом Пенемюнде. Не исключено также, что дивизия имеет задачу наступать в направлении Грейфсвальд – Штральзунд. Войска левого крыла фронта, безусловно, будут стремиться выйти через Шверин к реке Эльбе в районе Виттенберге. В случае если Федюнинский, оставив справа острова Узедом и Воллин, будет продвигаться от Анклама через Грейфсвальд к Штральзунду, следует ожидать, что по Грейфсвальду будет нанесен удар усиленной дивизией Красной Армии, имеющей на вооружении новейшие боевые средства: автоматы, пулеметы, танки, тяжелую артиллерию, «катюши», бомбардировщики и истребители.
Мы стояли у стола над большой картой. Подняв голову, я увидел за окном городской ров и стену на фоне древней церкви Святой Марии. До изобретения пороха ров и стена защищали город от набегов рыцарей, но потом потеряли всякое значение. Особенно выделялась широкая стена «Толстой Марии», как называли в народе эту громоздкую готическую церковь. Средневековые домики на переднем плане совсем тушевались перед ней, словно стыдясь своего убожества. В самом деле, это великолепное, величественное здание. Пробивалась зелень, уже распустились первые весенние цветы. Беззаботно щебетали птицы. Передо мной была картина мирного пробуждения весны.
Мимо прошла колонна ополченцев. Жалкое зрелище! Пожилые, болезненного вида мужчины, большей частью отцы семейств или даже деды, плохо одетые и плохо снаряженные, вооруженные разномастным трофейным оружием. Начальник колонны – молодой, крепкий однорукий парень, награжденный «Железным крестом» I степени. Он посмотрел на мое окно и быстро отвернулся. Вероятно, он стыдился сброда, которым ему приходилось командовать. Желая исправить впечатление, он приказал:
– Запевай «Когда мы маршируем»! Три-четыре!..
Они продолжали шагать, но никто не запел. Пели только весенние птицы, и без всякого приказа.
– Господин полковник, я привез вам одну приятную весть. Гиммлер предложил западным державам безоговорочную капитуляцию Германии, чтобы вместе с ними продолжать борьбу против большевиков. У нас уверены, что предложение будет принято. Поэтому так важно защищать каждый город, каждое село и каждый клочок земли до последнего человека и патрона.
Офицер вытащил из кармана приказ, где черным по белому все это было изложено. Значит, слухи имели реальную почву. А я считал их опасной иллюзией, соломинкой, за которую цепляется идущий ко дну «Третий рейх»!
Минуту спустя я сказал:
– Ближе к делу.
– Как прикажете доложить: долго ли сможет держаться Грейфсвальд? – спросил офицер для поручений.
– Не больше четырех часов. И за это придется уплатить… – рукой я указал на древний город, освещенный утренним солнцем.
Тон, которым я произнес эти слова, был так горек, что офицер для поручений смог лишь механически повторить:
– Есть, господин полковник, четыре часа!
Он уже собрался уйти, но вдруг задержался, желая, очевидно, разрядить напряженную атмосферу.
– Приказано передать вам самые сердечные приветы от господина полковника Штаудингера.
Штаудингер, начальник штаба 2-го армейского корпуса, был женат на двоюродной сестре моей жены, и мы поддерживали хорошие родственные отношения.
* * *
Последствия этого разговора были не те, на которые я рассчитывал. Позвонил Штаудингер:
– Послушай, Петер. Командира корпуса ошарашил твой срок – четыре часа! Но мы все тщательно проверили и считаем, что ты прав. Генерал велел передать тебе следующее: если дивизия, действующая под Анкламом, будет оттеснена, то во изменение ранее поставленной задачи она получит приказ с боями отходить к Грейфсвальду. Ее остатки поступят в твое распоряжение. Грейфсвальд можно и должно удержать, как исходный плацдарм для проведения планируемой штабом операции с развитием ее на восток.
Я был сражен. Следуя внезапному побуждению, я осведомился: какова же была первоначальная задача дивизии? Штаудингер ответил, что дивизия должна была форсированным маршем отойти за Мекленбургские озера к Мальхину и там занять оборону.
– Но Грейфсвальд куда важнее! Итак, ни пуха ни пера! До встречи с тобой, уже как с генералом, награжденным «Дубовыми листьями» к «Рыцарскому кресту»!
Вошедший в это время майор Шенфельд был поражен моим ответом:
– Утрись ты своими дубовыми листьями!
Такого он от меня еще не слышал. Узнав, в чем дело, Шенфельд стал серьезен.
«Неужели дивизия, действующая под Анкламом, сорвет весь мой замысел?» – подумал я и сказал:
– Слушайте внимательно, Шенфельд. Дивизию необходимо во что бы то ни стало повернуть в другую сторону. Здесь ей делать нечего, иначе Грейфсвальду крышка.
«Повернуть, во что бы то ни стало повернуть!» – эта мысль не оставляла меня в покое. Но как повернуть? Вот в чем загвоздка. Ага, ясно: старый приказ снова вступит в силу! Дивизия должна его получить прежде, чем подойдет к перекрестку дорог в Мековберге.
– Надеюсь, голубчики ничего не заподозрят, если получат это приказание от нас. Теперь мы знаем старый приказ и смело можем ссылаться на него. Все будет казаться естественным, разве только сам черт в это дело встрянет… Подготовьте, пожалуйста, приказ и позаботьтесь о его своевременной доставке. От быстроты зависит все. Иначе приказ потеряет всякий смысл.
В решающую минуту фиктивный приказ был доставлен адресату. Там ему обрадовались: дивизию достаточно потрепали в Анкламе, и она не жаждала повторения в Грейфсвальде. Лишь отдельные дозоры, никем не предупрежденные, оказались у нас. Но и они охотно отправились догонять свои части.
* * *
Когда я, усталый, приходил домой, меня обычно поджидали люди, либо не успевшие попасть на прием, либо те, кто считал, что личное знакомство со мной дает им право на «домашний налет».
– А у нас Эльфрида! – таким возгласом встретила меня однажды жена.
– Какая еще Эльфрида?
Жена почувствовала, что я недоволен, и добавила, как бы извиняясь:
– Да ты знаешь ее, старшая дочь переселенца Швелле. Она прикатила на велосипеде из Кемнитцерхагена, чтобы поговорить с тобой.
Эльфрида уже вышла в коридор, чтобы встретить меня. Этой здоровой крестьянской девочке, краснощекой и упитанной, было не больше тринадцати лет.
– Отца все-таки взяли в фольксштурм, а у него больные почки, и он никогда не служил. У них только по одному одеялу. Спят в школе на голом полу. А по утрам – заморозки. Оружия им еще не дали. Без отца не управиться с весенними работами, с одной скотиной сколько хлопот… Зачем все это теперь?
Она выпалила все просто, твердо и ясно, глядя на меня своими светлыми, умными глазами без всякой робости, но грустно и озабоченно. Я уловил в ее тоне упрек, особенно когда она, не смущаясь, продолжала:
– Вы же знаете, как трудно нам было устраиваться на новом месте. А теперь еще это…
– Отправляйся-ка в комендатуру, к Нетцелю, – прервал я ее. – Пусть он на имя командира части твоего отца напишет письмо с просьбой о предоставлении ему отпуска. Я поддержу эту просьбу. Нетцель знает, на что надо сослаться. Я сейчас сам ему позвоню. А ты уж с ним договоришься – у него такие же толстые щеки, как у тебя.
Это посещение заставило меня призадуматься. Тринадцатилетняя деревенская девочка смотрела на вещи трезвее, чем иные военные. Слова: «Зачем все это теперь?» в ее устах звучало как: «Зачем все разрушать дотла?..» Она не боялась горькой правды, она еще не имела понятия о тщеславном стремлении к «дубовым листьям с мечом» и к генеральской форме, неведома была ей пустая офицерская честь, ставшая самоцелью. А главное – ей не приходилось бояться ответственности за катастрофу, испытывать страх, который преследовал многих фельдмаршалов, генералов и министров. Другое казалось ей важным: обработать землю, накормить скот. Когда придут русские, все равно людям надо будет есть. Поэтому нужно, чтобы отец вернулся домой.
Ни слова об «отрубленных руках», «выколотых глазах» или о «сожженной земле». Нет! Жизнь продолжается. Лишь вокруг этого кружатся простые, ясные мысли девочки.
– А когда наступит спокойное время, мы будем колоть свиней, и вы обязательно приезжайте к нам, – сказала она на прощанье.
Я невольно вспомнил другого посетителя, который побывал у меня в комендатуре. Его не хотели пропускать, но он ворвался.
– Ротмистр фон… виц, – он представился так скрипуче, что я расслышал лишь окончание его фамилии.
В руке он держал старый револьвер. «Вот-вот начнет палить», – подумал я и с упреком взглянул на офицеров штаба. Один из них пробормотал:
– Простите, господин полковник. Мы все средства испытали.
Старый ротмистр вытянулся в струнку, ослепленный моим «Рыцарским крестом».
– Мой сын тоже награжден «Рыцарским крестом»! – гордо заявил он. – Покоится в братской могиле у Тобрука, в африканской пустыне. В нашей семье три поколения имели «Железные кресты». Это величайшая редкость. И это обязывает. Я в вашем распоряжении, господин полковник. Готов бороться против большевизма и вместе с вами пасть смертью храбрых за отечество.
Я молчал, внимательно рассматривая этого блаженного в высоких сапогах со шпорами. Выправка, одежда и манеры выдавали в нем старого офицера и помещика.
– Вам обязательно хочется отправить меня на тот свет? – попытался я придать этой театральной сцене реалистический поворот, но тщетно: блажной изверг фонтан выспренних слов о героической смерти. Он и в самом деле готов был пожертвовать собой, как это делали его предки ради феодального государства, много столетий охранявшего их имения и сословные привилегии и от внешних врагов и от справедливых требований народа.
– С нами бог, во славу нашего… – с этими словами семидесятилетний старик распрощался, щелкнул каблуками: слово «кайзер» он тактично проглотил, а «фюрер», очевидно, избегал.
Крестьянская девочка и старый помещик-офицер олицетворяли не только два поколения, но и два различных мира. Наивная крестьянская девочка, настоящее дитя народа, стремилась работать и жить. Ротмистр в отставке был в прошлом, настаивал на унаследованных правах, чуждых народу и самой жизни. Лишь за эти интересы он хотел бороться и умереть. Два представителя германской истории – ее прошлое и будущее.
* * *
В пятницу 27 апреля 1945 года трое господ пожелали поговорить со мной наедине. Мне доложили о них торжественно:
– Все трое из университета, в том числе его превосходительство профессор доктор Энгель.
Трое господ вошли в кабинет с напряженными лицами. Ректор произнес несколько вежливых фраз, сказав, что от нашей первой встречи у него осталось впечатление обо мне как о весьма рассудительном офицере, и поэтому он берет на себя смелость сделать мне сегодня важное предложение…
Каждое слово было обдумано и взвешено. Ректор умел достойно представить свой университет. Один из сопровождавших его, кругленький, непоседливый господин, без конца ерзавший на стуле, явно хотел вставить слово, даже набирал воздух, но никак не решался заговорить. Это был куратор университета Кунерт. Третий из господ сидел где-то позади, прямо, будто аршин проглотил, с непроницаемым лицом, молча. Я так и не узнал, кто он такой.