Наутро, отмывая босоножку и вспоминая свадьбу, шумных румяных офицеров, прогулку по задворкам, поцелуи и бессвязный, горячий шепот лейтенанта Гриши, я поняла, что ни за что не останусь в Дофиновке. И в Чабанке, и в Григорьевке не останусь… Я поняла, что буду жить другой жизнью или не буду вообще. И еще я поняла, что никто мне этой другой жизни не преподнесет на «блюдечке с голубой каемочкой».
Я взялась за учебу. Это было неожиданно для всех. Я сидела над учебниками, как проклятая. Мама, глядя на меня, тихо радовалась и боялась сглазить. Она окончательно обалдела, когда я попросила ее научить меня шить. Раньше усадить меня за машинку было просто невозможно, теперь же я замучила ее своими вопросами. Я твердо усвоила, что соседка Тамара, входившая в самый аристократический дофиновский кружок, не могла не пригласить нас на свадьбу, потому что шила у мамы подвенечное платье. Я поняла, что умение шить — это пропуск в любое общество.
Через два года я поступила в Одесский университет на биологический факультет. Увидев в списках свою фамилию, я приехала домой, тихонько пробралась в свою комнату, заперлась, укрылась ватным одеялом и, наверное, целый час ревела, стараясь не выдать себя ни звуком. Потом целый час я ждала, пока глаза и нос примут человеческий вид. И все это время в голове у меня стучало, гудело, крутилось одно-единственное слово — «Начинается».
Начинается другая жизнь…
Я прекрасно понимала, что характер у меня тяжелый, нелюдимый, что я трудно схожусь с людьми. В Дофиновке у меня так и не было близких подруг. После того случая, когда я чуть не утопила Жанку, девчонки приняли меня в свои, но я их своими так до конца и не считала. Я боялась, что не смогу сойтись и с новыми, нужными друзьями.
Я могла ездить на занятия из дома, но сняла комнату в Одессе, на Слободке. Ту самую комнату, в которой мы потом жили с Левой. Я перевезла туда швейную машину. В первый же месяц я сама заработала на жизнь и на плату за комнату. Повторяю, я могла бы ездить на занятия из Дофиновки. На дорогу до университета со Слободки у меня уходило только на пятнадцать минут меньше. Но если б я оставалась дома — это была бы прежняя жизнь. А я хотела «другую». И я заработала право на эту самостоятельную, «другую» жизнь в первый же месяц. В Дофиновку я приезжала на воскресенье. Это была моя вторая, главная победа.
Третий раз я сказала себе «Браво, Наталья!», когда меня пригласили на Новый год в ту компанию, в которую я сама хотела попасть. И не думайте, что это было просто. На нашем курсе многие до самого диплома так и оставались одиночками… Конечно, они были в комитете комсомола, несли общественные нагрузки, но стоило им выйти за пределы альма-матер и… стоп. Проводить было некому. Были, правда, еще и другие. Девчонки маленькими стайками терлись по танцплощадкам, мечтали выйти замуж за иностранцев, дежурили у ресторанов. Иностранцев было много в университете.
Элиту составляли девчонки в основном из моряцких семей. А одна была даже дочкой профессора. Они держались обособленно, и проникнуть в их компанию постороннему человеку было невозможно. Некоторые из них и до университета были знакомы, а незнакомые прежде как-то очень быстро выделяли друг друга из толпы. По каким-то только им понятным признакам. К ним-то и тянуло меня неудержимо. Никаких других компаний, в которые меня постоянно зазывали, я не признавала. И как потом выяснилось, правильно делала. Если б я себя скомпрометировала дружбой с ними, то вход в высшее университетское общество был бы для меня заказан.
И вот в эту компанию меня, как бы на пробу, пригласили встречать Новый год. Это была моя третья победа. И я ее заработала своими руками. И это было ой как нелегко! Попробуйте на стипендию, на гроши, которые я зарабатывала, обшивая слободских модниц, конкурировать с моряцкими и профессорскими дочерьми в одежде, когда они буквально купаются в «джинсухе».
Я вылезала только на фантазии и наглости. Я выдавала такой авангард, что когда в новой шмотке приходила на лекцию, у доцента язык отнимался.
Никто на факультете и понятия не имел, что я из Дофиновки. К тому же и книжек я прочитала побольше их всех, вместе взятых. В свое время я поняла, что ни постоянно склоненная над швейной машиной мама, ни вечно поддатый отец не дадут мне культуры, достаточной для вступления в «другую» жизнь, и поэтому добросовестно и последовательно изучала мировую литературу.
Чтоб не промазать, я читала классиков собраниями сочинений от первого тома до последнего, вместе с письмами. Золя, Горький, Алексей Толстой, Бальзак, Паустовский, Гончаров, Генрих Манн, Уэльс, Куприн, Блок, Маяковский, Есенин, Мопассан, Грин, Джек Лондон, Жорж Санд, Вересаев, Герцен — вот имена, которые первыми вспоминаются. На самом деле список прочитанных мною классиков гораздо длиннее.
Вот только с музыкой у меня ничего не получалось… У нас в Дофиновке стоял приемник с проигрывателем «Урал», такой длинный, черный. Когда-то был модный… Я сама в магазине «Культтовары» покупала пластинки. Оперу я так и не поняла. Балет тоже. Я, правда, долго смотрела его по телевизору и, только поступив в университет, начала ходить в оперный театр, но, честно говоря, в Одесском театре мне больше всего понравилось само здание театра.
Зато танцевала я классно. У меня, говорят, выдающаяся пластика. В университете…
В общем, в университете, когда меня пригласили в ту компанию, а главное, когда я в этой компании осталась, я стала королевой курса. И эту марку я держала до конца.
Следующим этапом в «другой» жизни было знакомство с Николаем.
Когда мы с ним начали жить, я даже начала подумывать, что этот этап — последний. Квартира, машина, мебель, одежда… Все эти вопросы, останься я с Николаем, решались бы в рабочем порядке, без проблем.
И моя работа, и аспирантура, и кандидатская диссертация — все это образовалось бы само собой, за это уже не нужно было бороться. Все это пришло бы в результате нормальной, спокойной, планомерной жизни. С приложением определенных усилий, разумеется, но без борьбы.
Но тогда получалось, что Николай — это «потолок» моей «другой» жизни, у меня порой возникало ощущение, что я уже живу в своем будущем… Это же страшно! Это значит, что впереди — ничего… Ничего «другого», о чем стоило бы мечтать.
И тут появился Лева. И «потолок» этот вдруг взлетел на головокружительную высоту. И вновь ожили надежды, мечты… Я и слов-то таких раньше не употребляла — «собственный корреспондент»! В этих словах было все — и экзотические страны с пальмами, и встречи с академиками, с писателями, с Софи Лорен… Лева когда-то брал у нее коротенькое интервью. И какая-то неясная слава, и имя Левы аршинными буквами на киноафишах по всему городу, и ужины в ресторане Дома кино, и еще столько всего…
И вот теперь я должна была от всего отказаться только потому, что Лева боится испачкаться? Он врет, что боится испачкаться в переносном смысле, что боится нарушить закон.
Да если уж за такую каторжную работу сажать, тогда нужно всю страну за решетку упечь. Все чем-то подрабатывают… И почти все это противозаконно. Никто никого не грабит, не убивает, не насилует, но все равно это, видите ли, противозаконно.
Вот кому, скажите на милость, я сделаю плохо, если начну шить шайки? Покупателям? Но если им плохо, пускай не покупают. Это же не первая необходимость, это же не хлеб. А раз покупают, значит, их все устраивает. Собакам? Птичку жалко? А ягненочка невинного не жалко на шашлык и на ту же шапку? А белочку? А кролика ушастого? Государству плохо? Да, плохо! Доходы мимо его кармана. Но ведь если б я не шила эти шапки, а просто сидела бы и суп варила, какой от меня ему был бы прок? Только расходы. А так я хоть шапки буду производить. Сделаю сотню, так ему на ту же сотню их делать меньше надо.
Ведь логичнее меня наказывать, когда я бездельничаю, а не тогда, когда работаю… И вообще, дало бы оно мне возможность спокойно за свои деньги приобрести жилье, тогда бы я и занималась своим делом… А то ведь оно своими дурацкими законами поставило меня в зависимость от Левиных предков, и пока они меня не пропишут…
Ну вот, сорвалась на любимого конька. О чем бы я ни заговаривала, меня заносит на одну и ту же песню, как заезженную пластинку.
Лева не моральной грязи испугался, а натуральной. А я ничего не «боюсь. Мне отступать некуда. Я все за собой сожгла — и Дофиновку, и Одессу, и Николая…
А здесь еще не все потеряно. Я это поняла. Спасибо Геннадию Николаевичу. Так что с Левой ли, без Левы, но я добьюсь «другой» жизни, чего бы это мне ни стоило. И в ней будет праздник!
Он меня просто купил! И что самое интересное, он и не собирался меня покупать! Не было у него такой задачи. Я и так уже была его… Со всеми потрохами…
Мы легально встретились у него на даче. Он позвонил Левушке и поплакался, что нужно, дескать, ехать на дачу консервировать се на зиму, прибрать кое-что, окна заклеить и так далее… Левушка тут же-, естественно, предложил мою помощь. А сам он действительно замотался в последнее время. И работа, и шкуры — и все это одновременно.
Аскерыч, мастер, обучавший Левушку всем премудростям кожевенного ремесла, оказался занудой и после каждого Левиного опоздания поднимал густые, торчащие кустами, как у филина, брови и говорил, что он никого не принуждает учиться, что если у Левы такая важная работа, с которой нельзя вовремя уйти, то зачем обучаться другому ремеслу?
Геннадий Николаевич заехал за мной, и мы покатили на дачу. Это была наша седьмая или восьмая встреча. Сначала я их считала, а потом пошел какой-то сумбур… Нет, я не потеряла голову, просто пошла какая-то суетливая жизнь, встречи были полулегальные… Он приезжал, мы пили шампанское (Геннадий Николаевич, разумеется, только пригубливал), потом ехали куда-нибудь обедать, потом забрасывали Левушку или домой, или к Аскерычу, а сами ехали как бы по моим скорняжным делам… Или приклад доставать, или какие-то сверхдефицитные и сверхэкономичные лекала, или за вторым «болваном».
За швейной машиной, шьющей кожу, мы ездили раза три или четыре. На самом же деле все скорняжное оборудование в полном комплекте хранилось у Геннадия Николаевича на даче, и мы каждый раз забирали по одному предмету.
Словом, первая горячка, когда пересыхают губы, трясутся руки и подгибаются колени, прошла, и наступила некоторая организационная суета. Любовные будни, если можно так выразиться.
И вот за неделю до ноябрьских праздников Геннадий Николаевич предложил мне пойти в праздничный круиз на теплоходе «Одесса». Как он объяснил — это будет показательный рейс, в котором наших туристов (меньше всего это слово подходит к участникам круиза) будут обслуживать, как иностранных.
Я выслушала его, почувствовала, как ногти впились в ладони, как судорогой свело кулаки, и сказала:
— Нет.
— Почему? — удивился он.
— Лева здесь будет работать, пахать как негр, а я поеду развлекаться? Это слишком!
— А то, что ты делала до сих пор, это не слишком? Снявши голову, по волосам не плачут.
— Ну, знаешь… Это другое.
Мы перешли с ним на «ты», хоть это было мне нелегко. Я то тыкала, то выкала.
— Не вижу разницы, — пожал плечами он. — Впрочем, как хочешь… Там будет славно.
— Надеюсь, я тебя не подвожу своим отказом?
— Нисколько.
— Ладно, — сказала я, — когда надо ехать?
— Пароход отходит седьмого утром и возвращается девятого вечером.
Я уехала из Москвы на другой день и провела два дня дома в Дофиновке. Отец опять пил. Мать мучалась с давлением. Я, как сумасшедшая, металась по дому, хватаясь за все сразу. Затеяла ремонт на кухне, заклеила окна, перестирала кучу тряпья. Я словно замаливала грехи, а по ночам шила себе туалеты…
Седьмого мы встретились с Геной у морвокзала и прошли на судно.
Когда мы наконец очутились в нашем двухместном люксе с цветным телевизором, холодильником, телефоном, я скинула с себя одежду, вошла в душ и долго стояла под горячими, острыми струями, смывая с себя усталость, чувство вины, чувство берега, заботы, сомнения, злость на отца, боль за мать, бессильную жалость к сестренке, которой уже не выбраться из Дофиновки. Ведь не будь ее, я бы не смогла бросить мать и уехать. Да и отца бы я не бросила… Выходило, что я живу в Москве за ее счет.
Мои богатые университетские подруги, ходившие по многу раз в подобные круизы со своими родителями-моряками, с упоением рассказывали о них. Я их с интересом выслушивала, но даже мысленно не примеряла эти праздники к себе. Сознание бунтовало. Для девушек моего круга был только один способ попасть на такой круиз — в качестве «девочки на круиз», но я его с возмущением отвергала.
Однажды механики из автосервиса приглашали нас с подружкой на пароход. Она согласилась. Я гордо сказала — «нет». Может, в память того «нет» я и Гене сперва сказала «нет»?
Стоя под душем и чувствуя, как твердеет под кожей и наливается силой тело, я вдруг вспомнила, что подруги говорили о каком-то специфическом пароходном запахе, который, по их словам, нельзя спутать ни с чем. Я не почувствовала этого запаха.
И теперь, смывая с себя суету последних дней и готовясь к празднику, я вдруг испугалась: а что если праздник не состоится? Вернее, состоится, но для других, меня не затронет? Что если я не смогу его почувствовать, как и пароходный запах?
Я выключила воду, вытерлась, причесалась, вышла из душевой кабины и почувствовала этот запах и удивилась тому, что не уловила его раньше.
Им была пропитана вся мебель, шторы, потолки. Это была смесь дорогого табака, дорогих духов, дорогого вина и кофе. Только выйдя из душа, я услышала тихую музыку, заметила на столике изящно напечатанную программку круиза, где по часам и минутам были расписаны все культурные и увеселительные мероприятия.
Наше окно выходило на пирс, и я невольно обратила внимание на то, что публика, прибывая на пароход, несет с собой огромные чемоданы, словно готовится в дальнее путешествие.
— Что у них в этих чемоданах? — спросила я у Геннадия Николаевича.
— Сама увидишь, — усмехнулся он.
— Когда?
— Скоро…
Самое обидное то, что мне некому было рассказать о пароходе. О том, как я попала «в лапы к однорукому бандиту», как Гена принес мне целый мешок жетонов, и я в первые же минуты выиграла два раза по двести рублей, как я визжала, как кричали и аплодировали болельщики, как неведомо откуда появилось шампанское и как я пыталась за него заплатить, и как все снисходительно улыбались. Я не успокоилась, пока не просадила все, до последнего жетона, и мне самой это показалось ужасно забавным.
Незаметно подкрался праздничный ужин. В ресторане было выключено электричество, и на каждом столике горели свечи в шандалах, и огоньки свечей отражались в хрустале и начищенном мельхиоре. Вспыхивали бриллианты на дамах, которых я узнавала с трудом, так как они сменили не только одежду, но и прически и грим.
Мужчины были подчеркнуто корректны и красивы в сливающихся с таинственным полумраком велюровых пиджаках. Их ослепительно белые рубашки резали глаза.
Негромко играл оркестр. Бесшумно скользили между столиками винные стюарды с тележками, уставленными винами и коньяками.
Оглушительно и всегда неожиданно, то тут, то там хлопали в потолок пробки шампанского. Чопорная публика становилась постепенно веселее, говорливее, развязнее.
К сожалению, мне некому рассказать, как две дамы обнаружили, что совершенно одинаково одеты, и под добродушный смех побежали переодеваться и вскоре появились снова почти одинаково одетыми, и как одна из них, ухарски махнув рукой, осталась, а вторая переоделась в третье платье и кричала через весь зал сопернице: «Предупреждать нужно, Изабелла!»
Как потом в ресторан пробралась маленькая пушистая собачонка и, жалобно попискивая, искала в потемках свою хозяйку, и за каждым столом ее ласкали и кормили бутербродами с икрой, шоколадом и куриными шницелями.
Потом все начали танцевать, и тут я показала класс!
Меня единодушно избрали королевой круиза, и эти разряженные в парчу и бархат дамочки позеленели от злости! За мной ухаживали все мужики и наперебой приглашали танцевать. Наш столик был завален цветами и уставлен шампанским. Гена был доволен мной.
В мою честь заказывались песни и танцы, засовывались новенькие сотенные бумажки в отверстие гитары.
Внезапно музыка смолкла, барабаны забили дробь, и на специальных тележках вкатили подожженные, мерцающие синим пламенем торты-сюрпризы, внутри которых оказалось твердое мороженое.
Праздник начал растекаться по судну, взрываясь то здесь, то там хохотом и музыкой. Дамы переоделись в четвертый или в пятый раз, и до меня наконец дошло, зачем им большие дорожные чемоданы. Мне тоже захотелось переодеться, и я потащила Гену в наш люкс.
Переполненная счастьем, радостью, благодарностью, я набросилась на него. Он был весело удивлен этой внезапной вспышкой страсти.
Потом мы, не успокоенные вовсе, а словно бы еще больше возбужденные, оказались в баре, где висела рында (корабельный колокол), и я лихо прозвонила в него три раза, потому что было три часа ночи. И оказалось, что я обязана всем собравшимся в баре три раза поставить выпивку — такова традиция. Гена одобрительно улыбнулся мне и мигнул бармену, который начал наполнять ряды рюмок.
Какой-то семнадцатилетний юноша, наверное, еще школьник, запинаясь и краснея, прочел стихи, посвященные мне и написанные тут же в баре, и я почему-то плакала, хотя стишки были пошлы и бездарны.
Потом мы поднялись в свою каюту. К нам еще долго кто-то ломился, но мы никому не открывали…
Поздним утром нам принесли завтрак в постель, мы не спеша завтракали, опоздали со всеми на экскурсию в Ялту и вдвоем бродили по городу, обедали в каком-то ресторанчике. Там был замечательный хлеб — такие длинные и плоские лепешки, горячие, с хрустящей корочкой.
Мы вернулись на «Одессу» только вечером, ко второму праздничному ужину.
Господи, как же это было смешно. После поездки в Одессу, через месяц примерно, он утратил ко мне интерес. Я это поняла сразу, как только он предложил купить мне кольцо. Старое и очень красивое. Маленький ярко-синий сапфир и вокруг него бриллиантики, как он мне с плохо скрываемой гордостью объяснял, очень хорошей огранки. Это было «маленькое бриллиантовое колечко с сапфиром». Такой жанр.
Но главное было в том, что у меня ни дня рождения, ни именин в обозримом будущем и не намечалось. Надо было видеть, как он ходил кругами вокруг меня, не решаясь объявить о нашем расставании.
И чем я ему мешала? Ведь я ему почти ничего не стоила… Не от чего было откупаться. Даже наоборот, мы с Левой еще оставались у него в долгу… Я сколько раз хотела вернуть ему деньги, которые он давал на приобретение машинки, «болвана», химикатов (ведь мы начинали с нуля, и денег в то время никаких не было), но он каждый раз отмахивался и говорил: «Потом, потом, подождите, пока раскрутитесь».
А вел он себя так, будто не я ему, а он мне был должен и замышлял сбежать, но опасался, что я догоню и накажу. Он словно добивался, что бы я сама, добровольно его отпустила.
Клянусь, я бы сказала ему: «Беги, родной, беги», если бы не опасалась, что он, по обыкновению, поднимет удивленно брови и спросит: «Куда, дорогая? Почему я должен бежать? Я вовсе не собираюсь. Это твои фантазии».
Короче говоря, он решил дать мне отступного, но не желал в этом признаваться.
— Есть одно колечко… — сказал он, как бы между прочим. — Не хочется упускать. Его хозяева ценят его практически как лом. Оно досталось им случайно. А там самое ценное не караты, а работа.
— А сколько стоит? — спросила я. — Честно говоря, мне сейчас не до колец…
— Ерунда! — улыбнулся он. — Деньги — пыль. Я уверен, что оно тебе понравится и ты не сможешь от него отказаться.
— Этого я больше всего и боюсь…
— Ерунда. Заедем, посмотрим.
И по дороге, чуть ли не наслаждаясь его замешательством, я спросила:
— Уж не собираешься ли ты мне его подарить?
Он рассмеялся:
— Ну вот! Ты с твоей проницательностью никогда не даешь мне сделать тебе сюрприз.
— Мы что, расстаемся? — спросила я. — Это прощальный обед и подарок на память?
— Неужели ты думаешь, что у меня не хватило бы смелости сказать об этом впрямую? — Он удивленно поднял брови и на секунду оторвался от дороги.
Мы ехали обедать в Дом литераторов. Он всегда обедал там, а ужинал или в Доме кино, или в «Берлине». Везде его знали, везде ждали и даже любили. Он не скупился на чаевые. Однажды он так ответил на мой вопрос о чаевых: «Люблю поощрять обслуживающих меня людей. К этому роду деятельности отношусь с большим уважением. Тут я их полный сторонник. Мы становимся в эти минуты единомышленниками, почти друзьями. Ведь цель у нас в эти минуты общая — доставить мне удовольствие и удобства».
— Нет, у тебя не хватило бы смелости сказать об этом впрямую, — подумав сказала я.
— Ну почему я не могу подарить кольцо просто так? — сказал он. — Просто из желания сделать тебе приятное…
— Отчего же не сделать приятное, — усмехнулась я, — обязательно сделай, если хочешь.
Это я ему сказала. А хотела сказать, что, когда нечем платить за любовь, платят деньгами. Это же гораздо проще… Это так убедительно доказывает любовь… И не надо прятать пустые глаза. Можно смотреть с самодовольным вопросом во взоре: «Ну, и как тебе мой подарок?», что означает: «Ну и как тебе моя любовь?» Но я ничего не сказала. Я отдала инициативу, предоставив ему самому выкручиваться… И это было забавно. Это было смешно.
Дело в том, что на пароходе, когда мы шли мглистым, серым морем домой, в Одессу, стоя на палубе, я вдруг поняла, что ничего больше не будет… Что — все! Конец. Нечего больше ждать. В этом круизе я словно увидела целый пароход Геннадиев Николаевичей. Они, конечно, все были хуже моего, грубее, глупее. Но все они были вылеплены из одного теста. Одни хуже, другие лучше. У них была одна общая черта. Они покупали то, что нужно было заслуживать.
Мне это пришло в голову, когда я, продрогнув на палубе, вернулась в каюту, легла на мягкую пароходную койку и, замерев, всем телом ощутила скрытую, напряженную вибрацию судовой машины. Мне даже показалось, что это меня лихорадит, и я сообщаю вибрацию матросу, палубе, всему пароходу.
Ну, ничего не предвещало. Я и помыслить о таком не могла… Думала, что кого-кого, а уж себя-то я знаю, как облупленную.
А ведь как спокойно было на душе. Во всяком случае, так хотелось покоя. Я думала, что все это ушло. Оказывается, нет. Только отстоялось. Всякая легкая чепуха и дрянь всплыла и слилась через край. Настоящее осталось на самом дне, куда и заглядываешь-то редко.
Я его даже не сразу узнала. Открываю дверь — стоит парень в синей нейлоновой курточке, рукава короткие, руки красные торчат. Шапка бесформенная, облезлая, когда-то, вероятно, черная, а теперь какая-то пятнистая с коричневато-фиолетовыми разводами. Конечно, привычно подумала я, это же кролик, фабричная работа.
И куда делась моя злость?! А ведь я была на него зла, ой как зла! Только сама себе в этом не признавалась. Ну как же, стыдно злиться на мальчишку! Кто он такой, чтоб я на него злилась? Молено подумать… Так я себя уговаривала и злилась.
Я набросилась на него, стала раздевать… И слова из меня посыпались горохом, и такие бабьи, такие простые, каких я в себе и не предполагала даже:
— Санечка, родненький, солнышко мое золотое, как же я рада тебя видеть. Ну что ж ты, дурачок, пропал? А я к тебе ехать боялась. Боялась опять с мамой твоей встретиться… Мальчишечка мой любимый, проходи, садись. Да брось ты эту драную шапку, мы тебе новую, красивую сделаем, оденешь — все девчонки твои будут. Пойдем скорее, сейчас такой пир горой устроим! Ты только посмотри в холодильник, ты только глянь, что у нас есть. Ты ведь голодный, я по глазам вижу…
Причитаю я таким образом, а сама все поглаживаю его, целую в холодные щеки, волосы ему тереблю. Ну, словно сынок из армии в отпуск приехал. Насмотреться не могу. А он и вел себя так, словно согласился на эту роль. Я ведь говорила, что когда мы с ним встречались, я не ощущала нашей разницы в возрасте. Даже, наоборот, иногда чувствовала себя моложе его. А тут просто захлебывалась от материнской, что ли, любви. И так мне самой это приятно было, так легко, светло… А главное — безопасно. Поэтому я и позволила себе распуститься, поэтому и пошла вразнос.
Я вдруг такую бурную деятельность развила, что немного напугала его. Во всяком случае, сбила с толку, он не скоро вспомнил, зачем пришел. А может, просто не захотел меня сразу расстраивать.
Мы устроились на кухне. У меня просто сердце зашлось от удовольствия, когда он не удержался и, округлив глаза, изумленно присвистнул. А я метала и метала на стол все подряд — и балык, и икру, и сырокопченую колбасу, и семгу, и ветчину, и баночное пиво, и шампанское, маслины, соленые орешки, маринованные чеснок и черемшу, свежую редиску и зелень, два красных помидора (это в январе, заметьте), какой-то импортный шоколад, еще что-то…
Это было похоже на игру. Сперва он присвистнул удивленно, потом озадаченно, потом весело. Потом он взял орешек, весело прохрустел им и сказал:
— Большое спасибо. Можно убирать. Я все равно не верю, что это не мираж… — Мы дружно захохотали. Он сквозь смех спрашивал, откуда такое изобилие, а я сквозь смех объяснила, что Левушка в последнее время «совершенно двинулся» на запасах и заготовках, что Геннадий Николаевич лично отвел его в какие-то жутко закрытые закрома, в какие-то спецмагазины, и Левушка как начал возить харчи картонными коробками, так не может остановиться.
— Ну хорошо, — сказал Саня, — а откуда у него столько денег?
— Ты себе даже представить не можешь, — продолжала я, не замечая его вопроса. — Еще недавно он считал каждую копейку. Чтоб купить колготки, я должна была спрашивать у него разрешение, а теперь он, что увидит хорошее, то и покупает. Надо, не надо…
— Откуда же у него деньги? — повторил свой вопрос Саня.
Я не собиралась ему врать, но взять вот так и рассказать все про шкуры, про шапки, про деньги, про всю эту новую жизнь я еще не была готова. И я сказала: — У него какие-то дела с Геннадием Николаевичем… По реставрации. Так что деньги теперь у нас есть. Мы долго будем сидеть и смотреть?
— А как же мы будем есть? Куда мы поместимся? — улыбнулся Сашка.
Кухонный стол был так завален продуктами, что тарелки ставить было некуда. Я вдруг решила, что пировать мы будем в гостиной. Дала ему задание все переносить в комнату, а сама ушла в спальню переодеться. Прежде всего я затолкала все свои заготовки, лекала, меховые лоскуты в большой мешок, приготовленный специально для срочной эвакуации, накрыла чехлами машины.
Убираясь, а потом выбирая, что надеть, я не переставала ехидно улыбаться. Я словно наблюдала за своей суетой со стороны и даже издевалась сама над собой вполголоса:
— Ну и что? И зачем ты убираешься?
— Ну нельзя же все так оставлять… Нельзя же, чтобы он видел. Лева специально предупреждал.
— Достаточно просто закрыть дверь, и он ничего не увидит. Может, ты собираешься затащить его сюда?
— А если и собираюсь? Тебе-то что?
— Расхрабрилась? А если он опять скажет — нет? Как это тебе покажется?
— Не скажет.
— А если скажет?
— Ну и пошел он к черту, сопляк!
— Но я бы на твоем месте спросила у него, зачем он пришел, прежде чем расстегивать ему штаны.
— А вот это деловой совет.
— И последний вопрос.
— Пожалуйста.
— Ты сама себе не кажешься чокнутой с этими разговорами?
— На себя посмотри!
Словом, веселилась вовсю. И долго не могла выбрать, что надеть. Одно слишком закрытое, другое слишком строгое, третье не по сезону, четвертое…
— Слишком трудно снимается?
— Заткнись!
— А ты выйди к нему голая…
Я плюнула и вышла к нему в том, в чем и была — в заплатанных джинсах и в свитере с растянутым горлом.
Он все, мой мальчишечка дорогой, перенес в гостиную, как я и велела, все расставил, пока я там металась в сомнениях, и сидел на диване, закинув ногу на ногу и обхватив их своими длинными худыми руками. И думал о чем-то, наморщив лоб.
Я, как увидела его, посмотрела в его печальные зеленые глаза, так во мне все и обмерло. Господи, поняла я вдруг, да я же люблю его без памяти. И мне плакать захотелось. А ведь еще утром ничего не предвещало…
Он почти ничего не пил. Бокал шампанского так и не осилил. А к еде даже не притронулся. Только орешки все схрумкал. Праздника не получилось. Мне так и не удалось его развеселить. Я, конечно, побаивалась «лезть в воду не зная броду», конечно, я собиралась последовать собственному совету и спросить его, зачем он ко мне пришел, но временила с этим делом, не торопилась, словно чувствовала, что с этим вопросом оборвется последняя моя надежда. И он не торопился. Хотя я видела, что ему очень нужно заговорить. Задать этот проклятый вопрос. Он сам его, бедняжка, боялся.
Я пила шампанское (допила-таки бутылку), что-то болтала, смеялась, рассказывала, как мне казалось, с юмором о праздничном круизе, о том, как круизные дамы по три-четыре раза за ужин бегали переодеваться, какие они чемоданы для этого на себе тащили, ведь деньги есть, а посыльных и швейцаров все равно нет, а мужьям не до того, они делом заняты.
Он улыбался. Что же это делается? Ведь только что уговаривала себя, что рада ему, как сыночку, как младшему братишке. Ведь только и хотелось, что прижать к груди и гладить, гладить по голове. Ведь только поэтому я и позволила себе распуститься, расслабиться, и вот…
Неужели там, в спальне, когда я вместо того, чтоб переодеваться, как дура сама с собой разговаривала, я была права? Допивая шампанское, я уже только и смотрела на его шею в расстегнутом вороте клетчатой рубашки… И уже даже внутренне над собой не усмехалась. Мне уже было не до этого, мне было страшно, я с замирающим сердцем ждала, когда же он заговорит. Ничего хорошего я от этого разговора не ждала.
Он явно собрался заговорить, подошел к окну, очевидно, так ему было легче, прислонился к холодному стеклу лбом и хриплым, застоявшимся голосом чуть слышно сказал: