Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Заложники любви

ModernLib.Net / Современная проза / Перов Юрий / Заложники любви - Чтение (стр. 6)
Автор: Перов Юрий
Жанр: Современная проза

 

 


— Значит, ни одна душа в мире не знает, что ты у меня? — шуткой спросила я у Сашки.

— Ни одна, — серьезно сказал он и вдруг покраснел.

А я, стерва, вместо того, чтоб свести мою глупую шутку на шутку, наоборот, понизила голос и прошептала:

— Поклянись же, что ни одна живая душа об этом не узнает…

— Клянусь, — так же шепотом ответил Сашка. И тут пришел мой черед покраснеть.

Шампанское еще лежало в испарителе, а курица топырилась четырьмя обуглившимися конечностями в духовке, как еретичка на костре… Я заглянула в духовку и именно так подумала. И еще что-то веселое об аде… Я подумала, что если б он был, то черти за сегодняшний вечер наверняка будут меня точно так же поджаривать в своей духовке.

Вину я тогда чувствовала уже не перед Левой. И не ему назло поступала. Про Леву я тогда забыла, словно его резинкой стерли, так, одни лохмушки остались на бумаге. Видишь, что было написано что-то, но не разобрать, что именно. Нет, так нельзя сказать, «чувствовала вину». Не все же время я ее чувствовала, как, скажем, больной зуб. Было какое-то неясное мгновение, заглянула в духовку, пошутила сама с собой насчет ада, чертей, краем сознания (так видишь что-то краем глаза) подумала, что, наверное, не стоит так издеваться над Сашкой, ведь все равно это безнадежно, все равно ни я его не может быть. И тут же тоже мимоходом проскочило: «А почему нет? Ведь ему эта мука приятна. И мне его мука приятна. И вообще нечего комплексовать, то, что будет — пройдет без следа. И ни одна живая душа… Да и что будет? Разве он осмелится? Да у него руки дрожат, когда он к ладони случайно прикасается. Ведь не буду же я сама!.. Интересно, что бы он стал делать?.. И ведь ни глотка шампанского еще не выпила. Это просто какая-то лихорадка».

Я вдруг заметила, что у меня у самой дрожат руки. Меня это даже разозлило. Я выскочила в ванную, умылась холодной водой, растерла щеки полотенцем (знаю, знаю, что этого не стоит делать), взлохматила свои короткие жесткие патлы и долго-долго смотрела на себя в упор. Потом сказала сама себе: «Стерва — вот ты кто!» И сама себе ответила: «Да? Ему можно ездить по горам с какими-то шлюхами, а мне нельзя?»

— С кем вы разговариваете? — крикнул Сашка.

— Со своей совестью.

— Ну и как?

— Я ее уговорила. Нам нужно выпить на брудершафт. А то когда ты мне выкаешь, я начинаю чувствовать себя твоей бабушкой.

Курица получилась смешная, сверху — обугленная, а внутри — ледяная. Мы ведь не потрудились ее разморозить.

С ума сойти — он меня бросил!

Я дала себя уговорить, пожалела его, приласкала (практически по-матерински), сама себя убедила, что это ему поможет, что это его спасет, а этот молокосос взял и бросил меня.

И поделом мне, старой дуре! «Впредь тебе, бабушка, наука — не ходи замуж за внука».

Но почему же так больно? За что? Неужели это всегда так больно? Даже когда есть за что, даже когда еще не успела полюбить… А может быть, успела?

Да нет же! Это смешно! Просто у него кожа атласная и тонкая, и под ней он весь чувствуется, каждая жилочка, каждая косточка… И куда ни прикоснись, он вздрагивает всей кожей, как жеребенок. И пахнет от него молодым горьким потом, похожим на запах зеленоватой черемуховой коры или на запах низкой степной полыни. Я, когда была еще девчонкой, так любила растирать ее между ладоней. А потом все — и губы, и хлеб, и черешни — было горьким.

Все началось в тот раз, когда Сашка внезапно приехал ко мне в Москву. Мы пили шампанское, спалили курицу, которая внутри оказалась совершенно сырой. Было так беззаботно, так хорошо, так не хотелось думать ни о каких последствиях…

Я страшно удивилась, когда поймала себя на том, что глажу его по плечам, по груди, что моя рука пробирается к расстегнутому вороту его рубахи, туда, где горячая и сухая, загорелая кожа… Но он, по-моему, удивился еще больше.

А как было трогательно, когда в какой-то момент он вдруг замер, остановился… Я спросила: «Что с тобой?» Он густо покраснел и через силу, еле слышно сказал: «Я ничего не умею». — «Я у тебя первая?» — тут же не удержалась я, хотя и так все было ясно. Но мне обязательно нужно было услышать собственными ушами. А как же! Не просто же так… Надо взять все, что можно! «Ну что ты молчишь? Я у тебя первая? Ты никого не любил до меня?» — «Никого», — прошептал он. И хоть я заранее знала ответ, меня обдало жаром от этого шепота. Я готова была раздавить его в объятиях… Я чувствовала, что сама покраснела не меньше чем он, а в висках почему-то застучало «пропадаю, пропадаю, пропадаю». А потом вдруг промелькнуло озлобленное: «Ну и пусть! Ну и черт с ними!».

Расставаясь с ним в пять часов утра, мы попрощались навсегда. Я ему сказала, что это была причуда, может быть, слабость с моей стороны, и поэтому мы больше не должны встречаться. Это все равно ничем хорошим кончиться не может, бесконечно твердила я. А он молча кивал мне в ответ. «Не сердись, — говорила я и в искренности своей совершенно не сомневалась, — ты уже взрослый человек, ты должен понять, что лучше всего нам расстаться сейчас. Лучше всю жизнь благодарить судьбу за то, что она нам послала такую ночь, чем утопить все это во лжи. Пусть все останется волшебным сном. Ты понимаешь меня?» — «Понимаю», — побелевшими губами прошептал он, и мое сердце защемило от жалости. «Прощай», — сказала я, глотая комок. «Прощай», — ответил он и бесшумно затворил за собой дверь.

Я вообще не собиралась подниматься с постели на другой день, но когда уже в двенадцать часов дня раздался звонок в дверь, я открыла и увидела на пороге свежего, пылающего румянцем Сашку с огромной охапкой явно ворованных отовсюду понемножку цветов и с бутылкой шампанского, то очень обрадовалась.

И понеслось, поехало… Он являлся ко мне каждый день и всякий раз с бутылкой шампанского. Он словно боялся, что без этих ритуальных предметов ничего не состоится. Он боялся, что все может оборваться в любую минуту…

Эта неделя длилась целый год, никак не меньше. Когда на четвертый день он опоздал на три часа (потом выяснилось, что отменили дневные электрички), я уже места себе не находила, металась по квартире, как голодная, разъяренная пантера.

Поджег он меня своими сухими огненными руками. А я позволила себя поджечь. Вся эта бесконечная неделя прошла под лозунгом: «Пропади все пропадом».

Потом позвонил со станции Левушка и сказал, что возвращается Геннадий Николаевич. Я в который раз предложила Сашке расстаться, пока не поздно.

Лева приехал издерганный и жалкий. Я старалась его успокоить, но каждое мое сочувственное слово он оборачивал против меня. Мне это надоело, и я замолчала. Это взбесило его еще больше. Кончилось все грандиозной истерикой. Он плакал у меня на коленях, и мне стало по-настоящему его жалко. Проигрывать тоже нужно уметь.

На Сашку мои запреты не действовали. Он подстерегал меня на каждом углу, звонил с утра до вечера и ставил меня в дурацкое положение тем, что не хотел скрываться. Когда к телефону подходил Лева, он вежливо с ним здоровался, представлялся и просил позвать меня. Лева однажды не выдержал:

— Это когда-нибудь прекратится? — взревел он, когда я повесила трубку. — Нашла себе приятеля! Не понимаю, о чем можно с ним трепаться часами. Не воображай, что я ревную! Просто у меня в голове это не укладывается. Неужели удовольствие нравиться какому-то сопляку перевешивает в тебе здравый смысл? Ну понимаю, там на даче рыбалка, пляж, безделье… Он был нам оставлен вроде приданого, как собачонка, которую нужно кормить, или как цветы, которые нужно поливать… А теперь что? Не понимаю… — Он пожал плечами и ушел в другую комнату.

Я усмехнулась ему в спину и решила завтра же встретиться с Сашкой.

Встретились мы с ним только в четверг, так как у его матери по средам был творческий день и на работу она не ходила. Мы встречались с ним почти каждый день. Если можно было, я ехала к нему, если его мать была дома, мы встречались в городе и шли в кино. Или просто ходили по улицам, по каким-то неизвестным мне переулкам, и он показывал мне Москву. Откуда он ее знал? Когда я спрашивала его об этом, он только улыбался и рассказывал, кто жил в красивых, уютных особняках, какие гости туда приезжали.

Он как-то очень быстро успокоился. Не остыл, а именно успокоился… В первые дни он не мог ко мне прикоснуться — его сразу начинала бить крупная дрожь.

Внешне мы ни у кого не вызывали удивления. Мы смотрелись почти ровесниками. И по умственному развитию он был не ниже меня, во многих вещах даже наоборот. А душою он был, пожалуй, старше меня, вернее, глубже, зрелее… И все равно я относилась к нему, как к ребенку. Дорогому, любимому, такому родному.

Я любила мыть его в ванной и шлепала, когда он начинал шалить. Наверное, я без тени смущения смогла бы вытирать ему нос… Не знаю, как он относился ко мне. Может, как к старшей сестре или как к матери или просто подстраивался, чувствуя мое к нему отношение, но очень быстро перестал дрожать от любого прикосновения.

Нет, он не охладел, даже наоборот, распалялся день ото дня. Он был совершенно неутомим в любви, и случалось, выматывал меня до бесчувствия. Ему теперь постоянно не хватало времени, чтобы насытиться мною. Но стоило нам выйти на улицу, просто на кухню — он тут же переключался, становился смешлив, остроумен, говорлив. Я уже не ловила на себе его обжигающих взглядов. Его руки уже не искали повода прикоснуться ко мне.

Когда я ему об этом однажды сказала, он стиснул меня в объятиях с такой силой, что хрустнули косточки, и закружил в воздухе и засмеялся во все горло. Нет, не обидно, не оскорбительно, а просто весело. Он был доволен, что я его немного ревную к прошлому. Он так и сказал об этом.

А потом он меня бросил.

Наташа приехала к нему в двенадцать. Саша сорвался с уроков — занятия уже начались — и встретил ее в школьной форме. Наташа сразу почувствовала что-то неладное. Не было шампанского. Сашка в своей нелепой форменной курточке хлопотал на кухне, все время приговаривая:

— Сейчас чаю попьем с вареньем, с пряниками. Ты же любишь мятные пряники…

Он старался не встречаться с ней взглядом. Наташа некоторое время с любопытством и удивлением наблюдала за ним, потом пожала плечами и пошла в ванную. Там она разделась и долго стояла под душем. Сашка что-то кричал ей из-за двери, но она даже не пыталась вслушаться. Потом она растерлась полотенцем и, обвязав его вокруг бедер, прошла в комнату и, отвернув одеяло вместе с покрывалом, легла на кровать.

И тут в комнату вошел Сашка. В руках у него был поднос с чашками. От чая шел пар. Пряники лежали высокой горкой в керамической плошке.

— С чего ты взял, что я хочу чаю? — усмехнулась Наташа. — А где же традиционное шампанское? Я бы выпила глоток чего-нибудь холодного.

Он застыл с подносом посреди комнаты.

— Ну что ты стоишь как истукан? Черт с ним, с этим чаем. Иди ко мне… — Наташа протянула к нему обнаженные руки. Сашка отпрянул от нее, и горка пряников с тихим стуком рассыпалась по подносу.

— Может, все-таки чаю попьем? — пробубнил он.

— Ну так… — решительно сказала она и села на кровати. — Да поставь ты этот дурацкий поднос. Ты с ним как половой в трактире! Что происходит? — спросила она строго.

— Нам нужно поговорить…

— О чем? — усмехнулась Наташа. — По твоему торжественному виду можно подумать, что ты собираешься сделать мне официальное предложение.

— Наоборот.

— Что значит, наоборот? Как это понимать — наоборот?

— Нам с тобой не нужно больше встречаться.

— Что-о? Что такое?

— Нам не нужно больше встречаться, — повторил он, не глядя на обнаженную Наташу.

— Почему? — с веселым любопытством спросила она и поправила мокрые после душа прядки волос.

— Понимаешь… Я думал, это не имеет значения… Одно другого не касается… Оказывается, это не так.

— О чем ты, милый? — подняла одну бровь Наташа и, передернув плечами словно от холода, натянула одеяло до подбородка.

— Понимаешь, я думал, что можно думать об одной, а с другой….

— А с другой спать? Ну и о ком же ты думаешь?

— Я думал, что это просто так… Я не хочу вранья. Кажется, я полюбил другую девушку.

— Кажется или полюбил?

— Кажется, полюбил.

— А она тебя?

— Это не имеет значения.

— Ты это все придумал?

— Нет.

— Это чтоб меня подзадорить, правда?

— Нет.

— И кто же эта счастливица?

— Она учится в нашем классе.

— И она, наверное, отличница? Да? Ну что ты молчишь? Ее к тебе прикрепили, чтоб она тебя подтянула по литературе, да? Это у нее было общественное поручение? Признавайся, это же не стыдно в твоем возрасте.

— Перестань, — нахмурился он.

— Ну, хорошо, хорошо, не буду, — вдруг легко согласилась она и переменила тон: — И давно это? Давно ты о ней думаешь?

— Больше недели…

— Она что, новенькая? — по-дружески, участливо спросила Наташа.

— Да нет, — пожал он плечами. — В том-то и дело…

— Значит, ты раньше ее не замечал, а тут вдруг увидел?

— Понимаешь, теперь это совершенно другой человек. У нее даже походка стала другой. Глаза другие. Я имею в виду выражение…

— Она просто повзрослела, такое с девушками бывает…

— Нет, — горячо возразил Саша, — конечно, она повзрослела, но не в этом дело. Она стала вся светиться изнутри… Понимаешь? Я не могу выразить… Мы все одинаково повзрослели, но другие девчонки рядом с ней, как незажженные лампочки рядом с горящей.

— Значит, ее кто-то полюбил, — задумчиво сказала Наташа.

— Кто?

— Не знаю… — Она пожала плечами и, выпростав одну руку из-под одеяла, поманила его. — Ну какой же ты дурачок. Я думала, и вправду произошло что-то непоправимое… Иди ко мне.

— Это очень серьезно, — вспыхнул Саша.

Конечно, конечно, серьезно, кто спорит. Но это же другое… Ну, хватит дуться. Я же не виновата в твоих переживаниях. Иди сюда, сядь поближе. Иди же, дурачок. Ну вот так… Не съем же я тебя на самом деле… Понимаешь, это другое, — ласково говорила Наташа, поглаживая его по колену. — Ведь и я люблю Леву, и постоянно думаю о нем, и переживаю его неудачи… А с тобой мы друзья. Нежные друзья, у которых всегда есть друг для друга немножко тепла и нежности. И это тепло и эта нежность принадлежат только нам, это невозможно отдать другому.

— Для других у нас другие чувства, ведь так?

Он молча кивнул.

— Ты не сердись, что я так о ней говорила. Я чуть-чуть разозлилась… Нельзя же так неожиданно. С друзьями так не поступают. Да сними ты эту дурацкую курточку, у тебя руки из рукавов торчат, как у второгодника. Здесь же тепло, даже жарко. — Она отпустила одеяло. — Ты должен был как-то по-другому мне рассказать. Ведь оттого, что ты стал думать об однокласснице, я не стала хуже, правда? И ты не изменился, и наши отношения… Ведь у нас всегда найдется друг для друга немножко ласки?.. — говоря это, она дрожащими руками, торопливо расстегивала его рубашку, ловила эти упрямые пуговицы на коротких тесных манжетах.

— Принеси мне воды, — сказала Наташа, устало откинувшись на подушку, — мне весь день хочется чего-то холодного.

Он встал, натянул плавки и пошлепал босиком на кухню. Там он открыл воду и подставил ладонь под струю, долго ждал, пока пойдет холодная. Он улыбался и сам этого не чувствовал.

Когда он пришел, Наташа лежала на спине, вытянув руки вдоль бедер. Щеки ее пылали, глаза были закрыты. Сашка бесшумно подкрался и поставил холодный мокрый стакан ей на живот.

— Что за дурацкие шутки! — сказала Наташа, даже не вздрогнув, и посмотрела на него прямым твердым взглядом. Она ладонью стряхнула воду с живота, приподнялась на одной руке и взяла у него стакан. Долго, маленькими глотками пила. Потом поставила стакан на тумбочку, поднялась и, обматывая бедра полотенцем, сказала между прочим:

— Да, кстати, я приехала сказать тебе, что это наша последняя встреча. Ты, конечно, славный парнишечка, но мне становится с тобой скучно… — Она направилась в ванную и на пороге столкнулась с Сашиной матерью.

— Добрый день, — со всей иронией, на какую была способна, произнесла она, закрылась в ванной и пустила в полную силу воду, чтобы ничего не слышать.

Мне не удалось обмануть себя. Все равно ОН меня бросил. Я ехала в электричке и в такт колесам бормотала: «Так и надо, так и надо, так и надо, так и надо». Ну все, думала я, теперь я свободна! Теперь я сильная, теперь мне ничего не страшно. Я буду любить, беречь и жалеть Левушку. Теперь ему ничего не угрожает… Этот позор выбил из меня всю дурь, все мои страхи… Я буду самой послушной, самой преданной женой. Мы обязательно будем счастливы. Во что бы то ни стало! Назло всем! Мне нужно было это пережить, чтобы понять, как дорог мне Лева.

Теперь пусть приходит ТОТ, на которого я боялась смотреть, от которого пыталась спрятаться за Сашкину спину… Я ничего не боюсь!

Лева рассказал мне, от какого «заманчивого» предложения он отказался. Рассказал мимоходом, так, словно это случилось год назад, с легкой иронией, как о курьезном случае. Я не перебила его ни разу.

Как только он заговорил о «товарной бреши», я сразу поняла, о чем он собирается мне сообщить. Геннадий Николаевич мне рассказывал о шапочном промысле.

Чтобы облегчить и себе и ему задачу, я принялась мыть посуду. Нужно что-то делать руками, чтобы выдержать все это и не сорваться. Я с самого начала знала, что он отказался. Ведь для того, чтоб ухватиться за это дело, не нужно раздумывать три дня. Это время ему понадобилось, чтоб найти оправдания…

Когда он кончил, я домыла вилки и ложки, вытерла их полотенцем, побросала в ящик в разные отделения, с треском задвинула ящик, повесила полотенце на место и только тогда спросила:

— Почему?

— Что, почему?

— Почему ты отказался?

— Понимаешь… — он замялся. — Это все не так просто… Ты же знаешь, что я работы не боюсь, но это все дурно пахнет.

— В каком смысле? — спросила я.

— В прямом и переносном. Главное, в переносном. Я специально ходил в нашу библиотеку и листал Уголовный кодекс…

— Ну и что же?

— Это запрещенный промысел, со всеми вытекающими отсюда последствиями…

— А какие будут последствия, если мы не займемся этим, ты подумал?

— Но мы же живем как-то… Я совершенно уверен, что постепенно все образуется.

— Каким образом?

— В конце концов я сделаю что-то стоящее… Или мои предки убедятся, что у нас с тобой все прочно, поймут, что не правы, и…

— И что? — перебила его я.

— И пропишут тебя.

— И что дальше?

— Ну, ты сможешь работать по специальности, и нам легче будет собрать на кооперативную квартиру.

— И когда это, по твоим подсчетам, произойдет?

— Не знаю… — он пожал плечами. — Во всяком случае, у нас есть два года в запасе. Пока не приедет Жарковский… А он может задержаться еще на один срок, тогда над нами еще два года не каплет…

— А над тобой вообще не каплет, — стараясь не повысить голоса, сказала я.

— Что ты имеешь в виду?

— У тебя обеспечены тылы. Что бы ни случилось, тебя ждет твоя мамочка. Да и папуля, я думаю, раскроет объятия именно тогда, когда что-нибудь случится… Поэтому ты и спокоен…

— Ты не должна так говорить.

— Это почему же? — Я заметила, что, произнося эту фразу, уперла руки в боки, как торговка в рыбном ряду на «Привозе».

— Потому что я люблю тебя. Ты мне бесконечно дорога, и я сделаю все возможное, чтобы сохранить нашу любовь.

— Все, кроме этого… — усмехнулась я, опустив руки и потом скрестив их на груди, так как девать их было совершенно некуда.

— Да, все, кроме этого! — торжественно сказал он. — Потому что это разрушит нашу любовь! Я не хочу строить наше счастье грязными руками.

— Тогда этим займусь я! — сказала я и с облегчением вздохнула.

У меня словно камень с души упал. Теперь, после того как он отказался ради меня, ради нас поставить на карту свои фарисейские принципы, я почувствовала себя свободной, и значит, ни в чем не виноватой. Вот если б он во имя нашей любви бился головой о стенку, карабкался, срывая ногти, тогда бы меня грызла совесть, а так… В одну секунду стало все ясно. Я нужна ему, как нужно человеку пообедать… А чтобы слаще было, он заводит красивую посуду. Это вполне в его духе. За те же деньги, да еще с любовью, с романтикой, с красивыми словами…

Весна, осень и короткая зима в Дофиновке ужасны! Да и лето ужасное. Вот если б можно было не уходить с моря…

Мы переехали в Дофиновку из райцентра Крестцы Новгородской области, когда мне было одиннадцать лет, а младшей сестренке Надьке — четыре года. Я до сих пор так и не знаю, из-за чего и зачем мы туда переехали. Отец все время намекал на какую-то историю, на гонения…

Мы жили вчетвером в большой несуразной комнате с колоннами. Честное слово! Посередине потолка пролегала квадратная балка, которая опиралась на настоящие дорические колонны.

Когда я узнала, что место, куда мы переезжаем, называется Дофиновка, и что это в пятнадцати километрах от Одессы, — во мне кто-то тихо ойкнул и замер. Я выбежала на улицу, по которой суетливо растекались ручейки в сверкающих ледяных берегах. На дне ручейков виднелись чистенькие промытые камешки. Стены купеческих кирпичных двухэтажных домиков потемнели, забрызганные капелью.

Я шла по нашей улице и представляла себе Дофиновку. Какое красивое название! Я тогда как раз читала «Трех мушкетеров», и Дофиновка виделась мне каким-то волшебным королевством с пряничными домиками, под островерхими крышами, с жестяными вывесками ремесленников, поскрипывающими на ветру.

Я шуршала ледяным крошевом, загребая ногами в маминых резиновых сапогах, и думала о стенах, увитых виноградом…

Больше всего в Дофиновке меня поразила грязь. Жирная, липкая, обильная. Это было непривычно. У нас в Крестцах почвы были песчаные, сухие, чистые.

Пряничных домов не оказалось. Стояли низенькие, синюшного цвета побеленные саманные домики, штакетные заборы как и у нас в Крестцах, и автобусная остановка из серого кирпича, заляпанная грязью до самой крыши; продовольственный одноэтажный магазин и какой-то полуразвалившийся саманный сарай рядом с ним.

Потом на этом месте построили кафе «Парус». Потом большинство домов поселка заменили на каменные.

Сразу за сараем было море. Серое, холодное, теряющееся в серой дымке. Я не удержалась, пробралась между штабелями бочек, воняющих рыбьим жиром, к самой кромке воды. С холодным плеском и шипом нахлестывались серые волны на темный утрамбованный песок и откатывались, оставляя грязные разводы пены. Я потрогала воду рукой, зачерпнула и лизнула с ладони… Вода была холодная и горькая. Я долго плевалась. Дул ветер. Я плакала.

Пока я горевала, наступило лето. Оно обрушилось внезапно, когда я уже ничего хорошего от жизни не ожидала.

Это был какой-то бесконечный карнавал. Сперва поспели черешня и клубника, потом покраснели вишни. Море стало таким нестерпимо лазурным, что я с рассветом убегала смотреть на него и смотрела, смотрела, пока солнечные блики не выбивали из глаз слезы.

Это лето было самым долгим и самым коротким в моей жизни. Мне кажется, что тогда я прожила все радости и восторги, что были отпущены на весь мой век.

Потом карнавал кончился. Дачники — москвичи, ленинградцы, одесситы, киевляне — разъехались, и наступила осень. И снова грязь, ветер, дождь. Грязные, заплеванные подсолнечной шелухой полы в клубе, танцы по субботам… Кучка глупо хихикающих девчонок…

Парни лет с четырнадцати считали своим долгом перед танцами пропустить по стакану или по два домашнего вина. Особым шиком считалось незаметно курить прямо в зале во время кино.

Это было потом, когда мне самой исполнилось четырнадцать. Это уже после того, как моя одноклассница Жанка, предводительница дофиновских девчонок, пробегая мимо меня, вроде бы нечаянно толкнула меня локтем. Я стояла в одной босоножке на осклизлом от водорослей валуне и, сполоснув другую ногу, надевала вторую босоножку. Я полетела вверх тормашками, подняв кучу брызг. А Жанка, хохоча, уплывала в море. Константин, наш дачник из Черновцов, даже не успел поддержать меня. Девчонки — их была целая компания — демонстративно повалились от хохота на песок…

Я, как была в платье и в одной босоножке, бросилась за Жанкой, рискуя сломать ноги между скользкими камнями, потом споткнулась, плюхнулась животом на воду и поплыла, ничего не видя перед собой от бешенства. Я быстро догнала ее и начала топить. Жанка была толще меня и, наверное, сильнее, но на воде она была передо мной котенком. На воде они все были передо мной котятами, даже мальчишки.

Это море было мое. У меня с ним были свои отношения. У нас была тайна. Мы любили друг друга. По вечерам, когда пляжи пустели, я тайком приплывала в свое укромное местечко на каменную гряду, метрах в пятидесяти от берега, снимала с себя купальник, ложилась спиной на покрытый шелковистыми водорослями бетонный куб и закрывала глаза. Вода еле-еле покрывала меня, и нежные волны перекатывались через грудь, лаская ее. Это было мое море.

Я была в нем хозяйка и утопила бы Жанку, если б она тихо не пискнула: «Мамочка, родная». А пока она ругалась, я безжалостно и бездумно топила ее…

Потом мне пришлось на себе переть ее к берегу. У нее уже не было сил плыть, она здорово нахлебалась. Я испугалась только на берегу, когда у нее изо рта полилась мутная вода… После этого случая они наконец перестали травить меня. А на танцы вместе с ними я начала ходить гораздо позже.

Отец быстро сошелся с местными мужиками, а мы с матерью и сестренкой долго оставались чужаками. Я целыми днями и вечерами читала. Все книжки из школьной библиотеки я уже помнила наизусть, узнавала их в чужих руках издалека, по обложке, и ревновала, потому что с каждой книжкой я проживала яркую, волшебную жизнь, так не похожую на бесконечную осень и зиму за окном.

Отец долго не верил в домашнее вино. Года через три он научился его делать не хуже чем соседи, но и тогда не верил в него, не опасался. Потом один раз свалился, другой… Потом мать начала скандалить, просить его не пить, сестренка плакала, он обещал, клялся, сам плакал, потом начал гоняться за нами с молотком.

Есть девчонки, которым с самого детства ничего не надо. Они толстые, спокойные, едят и пьют, помогают по хозяйству, добры по-своему, удачно выходят замуж за соседа или одноклассника, рожают полных розовощеких детишек и ничего другого им и не надо. Таких у нас в Дофиновке было больше половины. А для других, живых, с неугасающим огнем в глазах, самым важным местом, неиссякаемым источником тайных надежд был… автобус. Да-да, обыкновенный рейсовый автобус, который проходил из Григорьевки, где уже тогда строился новый порт, в Одессу.

На этом автобусе ездили молодые монтажники, портовики и моряки из Григорьевки, офицеры из Чабанки… И каждый был возможной судьбой. Проезд до Одессы стоил двадцать пять копеек. Мы собирали эти полтинники по копейке.

Сейчас странно и смешно об этом вспоминать, но автобус был для нас всем. К тому же ведь были положительные примеры. Три, нет даже четыре девчонки познакомились со своими будущими мужьями в автобусе. Одна с моряком, одна с военным, кажется, с прапорщиком, и две с простыми рабочими ребятами.

А сколько там было встреч, незаконченных романов!.. Поймаешь чей-то взгляд, отвернешься, вроде ты недовольна, а сама лихорадочно вычисляешь человека. Кто такой? Откуда? Куда едет? Почему не видала раньше? Украдкой рассматриваешь его отражение в окошке. Вот глупый, уставился в затылок и пялится с такой силой, что уши краснеют и волосы на темечке шевелятся, а в окошко взглянуть не догадается… А он ничего… Что это он приятелю шепчет? Заржали, жеребцы! Про меня, наверное… Ну чего, чего уставился?! Вот показать бы тебе язык! Это же неприлично за спиной обсуждать человека…

А потом он едет один и опять смотрит… Уже робко, украдкой. А ты меряешь его ледяным взглядом и снова гордо отвернешься. Жалко только, что день, и его отражение в окне еле видно…

И вот между вами уже существует невидимая ниточка, а он все никак не решается подойти. Потом ты едешь с подругой и уже ты шепчешься с ней и хихикаешь, а у него краснеют уши от смущения. Потом однажды ты встречаешь его в городе в кино-театре, и он бросается к тебе, как к старой знакомой, как к землячке. А подруга, недоумевая, смотрит на вас… Она ведь точно знает, что вы не знакомы, а вы разговариваете так, словно продолжаете прерванную беседу.

Потом начинаются свидания… На той же автобусной остановке. Не будешь же торчать посреди деревни, как столб.

Автобус для нас был единственным окошком в другую, светлую, счастливую жизнь, полную высоких чувств, отчаянных приключений и еще чего-то, о чем не думалось словами, что звучало в душе прекрасной музыкой.

В Одессе девчонки не знакомились. Они боялись города. Ходило в Дофиновке несколько историй об изнасилованиях, ограблениях, о коварстве и развращенности одесситов, и особенно приезжих курортников, которым от девушки только одного и надо… Веры городским не было.

Случались, правда, романы с горожанами и с благополучным концом, то есть со свадьбой, но потом все равно в семьях с городскими зятьями что-то начинало потрескивать, лопаться, разваливаться… Словом, дофнновская традиция городских отвергала. А местных ребят, знакомых с грудного возраста — Колей, Петей, Ваней, лузгающих семечки в клубе и довольствующихся дофиновской сытой, пьяной и нетрудной жизнью, — никто всерьез не принимал. Они как бы заранее были предназначены нашим медленным, коротконогим, глуповатым и домовитым толстушкам, на которых и женились без всяких романов, волнений, пожалуй, и без любви.

Люди, ездившие в автобусе, были золотой серединой, желаемым компромиссом между местными и городскими.

Я еще училась в десятом классе, когда наша соседка Тамара выходила замуж за своего прапорщика, добытого летом в переполненном, душном и пыльном автобусе.

Она шила у моей матери свадебное платье и поэтому не могла не пригласить меня. Свадьбу играли в Дофиновке, хотя у Саши, у ее жениха, была самостоятельная, как говорят в Одессе, квартира в гарнизонном доме.

Тогда еще не гуляли свадьбы с таким размахом, как сейчас, но все равно собралось около ста человек, и были ребята из Сашиной части. С одним из них, с лейтенантом Гришей, мы самозабвенно целовались на задворках, в кромешной темноте. Дело кончилось тем, что я влезла белой босоножкой в свежую коровью лепешку.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23