Ведь этот паразит даже не пригнулся, даже руки не поднял для защиты. Как стоял, так и стоит, и хоть кол на его плешивой голове теши. Еще даже и шею вытянул, мол, на тебе — бей.
И вправду, дернув на этот раз как-то даже горделиво своей цыплячьей головкой, Ванька зажмурил глаза и истерично прокричал:
— Ну ударь! Ударь еще! Сколько хошь бей! Все равно не поумнеешь. Все равно дурой останешься.
Ой-ой-ой! Держите меня! — захлопала себя по крутым бокам Актиния Карповна. — Ой, умный нашелся, специалист хренов! Пескарь чахоточный! Когда ты сдохнешь наконец?! Когда освободишь мою душу грешную?
— Лайся, лайся, — снисходительно разрешил Ванька. — Можешь даже Тоньку позвать. Вдвоем у вас громче получится. Но и Тонька тебе подтвердит, что ты — дура.
Тут Актиния Карповна снова замахнулась, но уже не для того, чтоб ударить, а, скорее, чтоб проверить суженого «на вшивость», чтоб убедиться — и вправду он будет стоять на своем до конца или уже подломился чуток?
Ванька даже не зажмурился. Актиния Карповна, чтоб»не опускать задаром руку, шлепнула его чисто формально по легонькому затылку и села на диван. Ванька стоял насмерть. Актиния обессилела. Она тяжело сказала:
— Ну? А твое слово какое?
— Мое слово правильное, — сказал Ванька и удовлетворенно сел, словно отстоял свое до самого конца.
— Ну сколько, сколько? — нетерпеливо прокричала Актиния. — Ты можешь по-человечески сказать?
— Я думаю, — не обращая внимания на презрительный взгляд супруги, важно произнес Ванька, — я думаю, что объявлять нужно двести. И смотреть. А ту, коричневую, с подпалинами, нужно объявить двести пятьдесят и смотреть.
— Вот тебе — выкуси!!!
Актиния Карповна ткнула своим крепким кукишем супругу прямо в нос. Да так неловко, что Ванька по-собачьи взвизгнул от боли и повалился на диван. Из его носа хлынула алая, красивая кровь. И было непонятно, как в этом хилом, блеклом существе может содержаться такой яркий цвет.
— Ох ты, Господи, — испуганно запричитала супруга, — на спину, на спину повернись! Всю обивку зальешь…
Ванька перевернулся на спину, закрыл страдающие глаза и замер, сглатывая собственную соленую кровь.
Спор у них зашел вот о чем. Накануне Васька Фомин привел к ним в дом человека, который назвался Геннадием Николаевичем. Как положено, выпили бутылочку водочки (Геннадий Николаевич был за рулем и не пил), закусили квашеной капустой, на которую Актиния была мастерица, которой она и приторговывала, когда на рынке других дел не было.
Потолковали о том, о сем, Васька Фомин завелся и хотел слетать к Нюрке за второй, но Геннадий Николаевич инициативы не поддержал и намекнул, что торопится. Тут все немного помолчали, а Фомин засобирался.
Когда он ушел, Геннадий Николаевич раскрыл свою большую спортивную сумку, на которую давно уже посматривала Актиния Карповна, и извлек из нее пять больших, пушистых, разноцветных шапок-ушанок.
Еще не имея никакого реального плана и даже не успев подумать о том, что такой план нужен, инстинктивно, как уклоняется человек от летящего в него предмета, едва завидев шапки, Актиния Карповна запричитала по-старушечьи:
— И-и-и, мил человек, сейчас это не продашь, сейчас люди по ондатре убиваются, а это не поймешь не разберешь что. Да и на прилавок не выложишь — милиция скрозь простреливает, и сезон не тот — зима уже вовсю. Вот бы осенью, мил человек, так совсем другое дело…
Все это она пропела одним духом, самозабвенно, как глухарь, не видя и не слыша ничего вокруг. Ванька же имел время наблюдать за пришельцем и потому кривился от слов супруги, как от зубной боли.
Геннадий Николаевич выслушал ее терпеливо и покивал даже в знак того, что оценил профессионализм и темперамент. Когда Актиния кончила, он сказал, словно продолжая начатую фразу:
— Мне нужно получить за каждую шапку сто тридцать пять…
— Сто десять… — блеснув отличной реакцией, вставила Актиния.
— …рублей, — продолжал лишь на долю секунды запнувшийся Геннадий Николаевич. — Здесь пять шапок, значит, всего шестьсот семьдесят пять. Деньги мне нужны ровно через неделю. Сегодня вторник, значит, во вторник я и приеду.
— Да как же мы, мил человек, ко вторнику такую пропасть шапок скинем, — запричитала Актиния, жадно перебирая руками коричневую с подпалинами, тонкого, пушистого меха шапку. — Да ведь дорого, дорого, кто возьмет? И за сто тридцать в другой раз не отдашь, да и нам за труды… Пойди постой на морозе. У Ванечки вон чахотка застарелая, он в тубдиспансере всю жизнь на учете. Он пенсию, мил человек, по инвалидности получает. На лекарства пенсии не хватает, мил человек, пожалейте вы его, ради Христа нашего Господа… Покажи пенсионную книжку, Иван… Вы бы, мил человек…
Очевидно, у Геннадия Николаевича совсем не было времени. Он взглянул на часы и заговорил, не дожидаясь паузы или остановки:
— От вас самих зависит, как будут развиваться наши деловые отношения. Если я буду вами доволен, если вы будете вести себя аккуратно — товара будет много.
Без работы сидеть не будете. Товар вам будет привозить молодой человек. Он сошлется на меня. Деньги я буду забирать сам. Меня не интересует, за сколько, кому и где вы продадите, но у меня есть одно существенное условие: никто не должен знать, сколько вы мне за них отдаете. И вообще советую не трепаться на эту тему и сменить рынок. Здесь, в Щедринке, вы много не продадите. Здесь покупатель местный или транзитный, случайный. В Малаховке сейчас хорошая конъюнктура…
— Что-что? — бойко переспросила Актиния.
— В Малаховке, — терпеливо, как старый опытный педагог, повторил Геннадий Николаевич, — в этом году хороший рынок по субботам и воскресеньям. Приезжает много народа и с ближайших станций, и даже из Москвы. Практически неограниченный рынок, к тому же вас там не знают… Это тоже пойдет на пользу торговле. В Щедринке вам трудно рассчитывать на слишком большое доверие к себе. Следующий товар получите, только отдав деньги за эту партию. Вопросы есть?
— Есть, — мгновенно отозвалась Актиния Карповна. — Можно хоть пятерочку скинуть за труды? Ведь ехать через Москву. На одну дорогу деньжищ сколько уйдет, и вообще командировка получается, надо бы суточные, ведь…
— Так… — удовлетворенно кивнул Геннадий Николаевич, — значит, вопросов нет. Я с вами прощаюсь до вторника. Буду во второй половине дня. Постарайтесь не забыть или лучше запишите общую сумму — 675 рублей. Желаю удачи.
Он наклонился, застегнул длинную молнию на сумке, перекинул сумочный ремень через плечо и вышел.
В доме Ваньки-дергунчика долго молчали. Раздался с улицы звук запускаемого автомобильного движка, потом характерное урчание мотора на задней передаче, потом снова на передней, и, когда наконец звук мотора затих, Актиния Карповна сказала:
— Двести пятьдесят, а коричневая — триста.
— Нет, — вдруг возразил никогда не возражавший Ванька-дергунчик.
Актиния, словно споткнувшись, замолчала. Она уставилась на него, как на цыпленка, вдруг запевшего голосом Иосифа Кобзона.
— Двести пятьдесят, а коричневая триста, — повторила она в надежде, что или он не понял ее, или она не расслышала.
— Нет! — мужественно повторил Ванька.
— Что-что? — вкрадчиво переспросила супруга.
— Нет, — сказал Ванька.
И тогда она потихоньку начала его бить.
Ваньке-дергунчику пришел срок ехать в туберкулезный санаторий. Пришла повестка. Ванька в тубдиспансер не пошел и не позвонил.
— Некогда разъезжать по санаториям, — строго сказал он.
Актиния Карповна ничего ему не ответила. Это и насторожило Ваньку. Он опасливо покосился на супругу. Та мыла посуду в большом мятом алюминиевом тазу, обильно посыпая ее горчичным порошком и чихая от него короткими энергичными сериями, по четыре-пять раз подряд.
— С милицией не потащат, — задорно дернув плечом, развил свою мысль Ванька и вновь стрельнул глазом в сторону супруги.
Та ответила короткой очередью чихов. Тогда Ванька решил развить успех. Это его и сгубило.
— Ничего! Один раз можно и пропустить! — объявил Ванька и, торжественно разорвав повестку пополам, бросил ее в мусорное ведро. Едва он это сделал, как получил хлесткую мокрую затрещину.
— Подними, — не повышая голоса, приказала Актиния Карповна. Ванька, поеживаясь от горчичной воды, стекающей по худенькой серой шее за ворот, достал порванную путевку из ведра, отошел с ней на безопасное расстояние и затаился у комода. Он даже не брался предугадать следующий ход супруги.
Актиния же Карповна, отряхнув руки, вылила горчичную воду в помойное ведро, выплеснула ведро в сугроб на улице, помыла под пластмассовым рукомойником руки, вытерла полотенцем, подошла к супругу, вынула из его бесчувственных рук половинки повестки, сложила, прочитала про себя, шевеля губами, положила в ящик комода и сказала с явным сожалением:
— Придется ехать.
Сказала и забыла, и занялась своими домашними делами, и даже не заметила, что Ванька так и застыл у комода, облокотившись на него худенькими локотками и не чувствуя в них боли от толстых и жестких кружев.
Неожиданное решение супруги его, мягко говоря, озадачило. Он сразу же заподозрил что-то неладное. Какой-то злой умысел против шефа, то есть Геннадия Николаевича, которого он даже про себя в пароксизме конспирации называл только шефом. Ведь не о его же, Ванькином здоровье, она печется, сроду этого не было… Он еще и не знал толком, в чем этот злой умысел, но был готов дать ему решительный отпор.
Так он решил про себя, но внешне это никак на нем не отразилось. Он, как стоял, облокотившись локтями о комод и подперев ладонями свою бедовую голову, так и продолжал стоять.
Актиния Карповна забыла об этой повестке, как о деле решенном. Ведь не станет же он артачиться и выступать против своей же пользы. Она закончила хозяйственные хлопоты и уселась на диван смотреть фигурное катание по новому, цветному телевизору, который она и купила-то только ради фигурного катания. Очень уж красота по цветному… Совсем другое дело. Жалко, что ее любимая Людмила Пахомова со своим Горшковым не выступает, вот можно было бы рассмотреть ее во всех подробностях. Линичук с Карпоносовым тоже, конечно, красиво, но Карпоносов какой-то непонятный, несамостоятельный и слишком чернявый. А сама Линичук такая… Пахомова была своя, а эта больно уж этакая…
Так сладко рассуждала про себя Актиния Карповна, когда ее внимание привлек характерный звук рвущейся бумаги. Ванька (когда только, паразит, успел достать!) стоял все так же у комода и методично рвал, вернее, дорывал повестку.
От неожиданности Актиния Карповна решила, что ее благоверный на радостях свихнулся. Ванька обычно ждал этого санатория целый год. Дело в том, что санаторий располагался недалеко от Москвы на берегу большого заповедного озера. Главврач и весь остальной медперсонал прекрасно знали и, можно сказать, любили Ваньку-дергунчика (дергунчиком, к слову, здесь никто его не называл) за тихий, приветливый и безотказный нрав, и отдельно за то, что он снабжал весь означенный персонал свежей рыбкой.
Главврач личным распоряжением разрешил ему выходить на рыбалку в любое время суток и пользоваться для этого летом санаторской лодкой и любыми крупами из санаторской кладовой для сложных прикормок и насадок, а зимой — тулупом, валенками и ватными штанами, принадлежащими сторожу.
Актиния Карповна, навещавшая его в санатории, знала об этом. И вот от этого рая он добровольно отказывался. Было над чем призадуматься.
Она даже забыла рассердиться на Ваньку за то, что, кроме всего прочего, еще и ослушался ее, чуть ли не взбунтовался.
Таким образом, они оба друг в друге ошиблись. Ведь и Ванька, честно говоря, не ожидал, что супруга будет настаивать на отъезде. До сих пор она, если и отпускала Ваньку в санаторий, то лишь сильно скрепя свое беспокойное ревнивое сердце и с глубокой убежденностью в том, что собственными руками отпускает его дурака валять. Она была убеждена, что рыбалкой от туберкулеза не лечатся.
Но в этот раз, вынув повестку из почтового ящика, она почему-то пожалела Ваньку. Она подумала, что всех денег не заработаешь, а хрусталь, ковры и фарфоровые статуэтки с собой в могилу не возьмешь. Все равно от Ваньки на рынке немного проку. Он никогда не мог удержать назначенную еще дома, обговоренную, обскандаленную цену шапки. Обязательно хоть пятерку да скидывал.
Сперва она думала, что он только говорит, что скидывает, а на самом деле кладет эту пятерку в карман. И чтобы проверить свою гипотезу, она несколько раз, приведя его домой под строгим конвоем, устраивала тотальные обыски с раздеванием. Только что в уши ему не заглядывала, но нигде пятерок этих не находила. И не могла найти.
По будням, когда они торговали на родном щедринском рынке, к Ваньке, делаясь под покупателей, подходили различные малознакомые или вовсе незнакомые личности из окружения Васьки Фомина. Долго примеряли шапки, норой ради чисто спортивного интереса подолгу торговались и чуть не били в сердцах собственной драной шапкой оземь, получали незаметно условленную пятерку и, поглядывая на стоящую в соседнем ряду Актинию Карповиу со скрытым злорадством, удалялись.
Эти пятерки Ванька переплавлял другу Фомину безвозмездно. Ему этих пятерок было не жалко. Ведь брал-то он, строго говоря, не из собственного кармана, а из общего семейного, которым безраздельно распоряжалась супруга.
У самого же Ваньки потребностей почти не было. Вернее, были, но уж совсем нереальные. Он, например, безнадежно мечтал о японском углепластиковом спиннинге, о японской же или французской жилке, о надувной легкой лодке, да и мало ли о чем… Но даже мечтать о таких несбыточных вещах он позволял себе лишь наедине с самим собой и в укромном месте. Ванька опасался, что его мечты будут прочитаны на его лице и немедленно поруганы.
— Ничего, — с тихой угрозой сказала Актиния Карповна, — повестку, если понадобится, тебе новую выдадут.
— А я и ее порву, — звенящим, освобожденным голосом выкрикнул Ванька и вызывающе дернул плечом.
Было бы нескромно подробно описывать то, что произошло в доме Ваньки-дергунчика в последующие полчаса… Да и к чему эти подробности? Отметим лишь то, что победил неожиданно Ванька. Даже хочется его по такому случаю назвать полностью по имени-отчеству — Иваном Сергеевичем. И не в этом главное, а в том, что наступающей (кричащей, стучащей кулаком по столу, замахивающейся и так далее) стороной был супруг. Это было так неожиданно, что Актиния Карловна в первые же мгновения потасовки потеряла инициативу и не только не проявляла ответной агрессии, но и сопротивлялась-то слабо.
Никуда Иван Сергеевич не поехал. Мотивировал он тем, что работать надо. Было решено, что в санаторий он отправится весной, когда сезон на шапки закончится.
С этого дня хозяином в доме стал Иван Сергеевич.
Человек с возрастом не становится ни хуже, ни лучше, человек с возрастом усугубляется.
Очевидно, Иван Сергеевич и родился с талантом служения, верности и преданности, но в силу неудачно сложившихся жизненных обстоятельств, из-за коварной болезни, лишившей его с самого детства обычной человеческой судьбы, он никогда, нигде и ничему не служил. И эта потребность лежала на дне его души, невостребованная и нереализованная. Лежала и накапливалась.
И вот появился в его жизни таинственный, великий и недосягаемо прекрасный Геннадий Николаевич. В нем-то Иван Сергеевич и обрел «кумира для сердца своего». И в мягкого, расплывчатого и несколько даже бессмысленного Ваньку-дергунчика словно вставили несгибаемый нравственный стержень. Отныне все, что шло на пользу шефу, принималось и исполнялось, а все, что было во вред, решительно отвергалось.
Личной корысти, как уже сообщалось, Иван Сергеевич в этом деле не имел.
Инспектор ОБХСС Долькин бился с Вапькой-дергунчиком второй день. Он спрашивал:
— Неужели ты думаешь, что мы тебя не расколем в конце концов?
Ванька молча глядел в сторону.
— Вот как трахну тебя телефонной трубкой по башке, небось сразу голос подашь, — беззлобно предположил Долькин.
Ванька молчал. И чем больше ему угрожали, тем выше и упрямее он поднимал голову.
— Да ты понимаешь, что мне лично все равно, откуда ты получил шапки. Хоть бы ты их родил… Я же тебе, дураку, стараюсь облегчить жизнь… Ты-то мне совсем не нужен. Я могу и вообще отпустить тебя, если скажешь, кто дал шапки. От кого ты их получаешь? И на суде это тебе зачтется, как добровольная помощь следствию. На тебя еще могут навесить незаконный промысел, а так бы ты чисто проходил, по мелкой спекуляции. Я же о тебе, дураке, беспокоюсь, а ты молчишь. Я вот к тебе даже какую-то симпатию испытываю, как к невинно пострадавшему. Я тебя хочу вытащить из этого преступного болота. Ты что думаешь, мы не знаем, кто шапки шьет? Плохо ты о нас думаешь… Мы все знаем. Я только хочу, чтоб ты свою совесть облегчил, чтобы ты стал честным человеком. Ну, кто?
Ванька горделиво отвернулся к окну.
— Ну хорошо, тварь! Ты у меня заговоришь, гнида! Ты у меня запоешь, — прошипел в бешенстве Долькин, сам еще не зная толком, в результате чего у него «запоет» молчащий до сих пор Ванька-дергунчик.
Молчал Ванька натурально, то есть не произносил ни одного слова вообще. И не потому, что его личный адвокат избрал молчание способом защиты. Не было у него адвоката. Молчание для него было активным выражением его преданности Геннадию Николаевичу, его борьбой.
Этот способ борьбы был явно им заимствован из какого-то кинофильма, увиденного по телевизору. Он был навеян образом партизана-подпольщика, пойманного фашистами и вкладывавшего всю свою ненависть и презрение в яростное и гордое молчание, которым он отвечал на любые, даже безобидные, вопросы.
ВАСИЛЬЕВ
Смеется в основном тот, кто не понимает! Ведь не смеются, когда видят на велосипеде простого человека. Привыкли, понимаешь. А раз едет человек в форме, то можно на него пальцем показывать…
На Толстого, когда он на велосипеде ездил, тоже пальцем показывали. Так то были необразованные, обыватели, мещане, купцы и забитое крестьянство. Что же эти, которые, понимаешь, и школу, и ПТУ, и техникум, а некоторые и институт закончили (на моем участке, по паспортным данным, таких тридцать пять человек), пальцем показывают?
Начальству легко рассуждать, когда к его услугам и патрульная и оперативная машины, и мотоциклы… Когда он едет на оперативной машине по своим личным делам в Москву или еще куда-нибудь, то на него пальцем никто не показывает… Молчат все. И я молчу. Ну, и ты в ответ прояви хотя бы человеческое уважение, раз понять не в состоянии. Начальник и подчиненный, будьте взаимно вежливы!
Конная милиция до сих пор существует. Я специально обращался в библиотеку. Удалось достать несколько снимков велонизированной милиции. И никто, между прочим, пальцем не показывал. Имели уважение и доверие. Раз милиция — значит, так надо, значит, знают, что делают. И велосипед был тогда не игрушкой, а серьезным транспортным средством.
А сейчас каждый мальчишка может иметь… Другой еще и нос воротит, мопед ему подавай… И подают! Чего для родного дитяти не сделаешь? Отсюда и распущенность. Потом хватаются за голову. Откуда, что, почему? Растленное влияние Запада! Распущенность нравов! А у нас своего Запада и своей распущенности хватает. Еще почище западной.
Приезжайте к нам в Щедринку в пятницу или в субботу вечером. На пляже все пьяные, кругом бутылки, и притом не простые, а заграничные. А как же! Интеллигенция, понимаешь! Потом тут же в кустах блудят!
Я однажды спугнул одну парочку. В чем мать родила были. И не поздно, светло еще и около дороги прямо. Я подхожу, понимаешь, а они и бровью не повели. Ну, придвигаюсь я к ним боком, чтоб не видеть всего этого… Я же не Фомин в конце концов… А они хоть бы хны… Покашлял, погмыкал, глянул бегло — они оба смотрят на меня, а она еще и подмигивает. Чего, говорит, товарищ старший лейтенант, испугались? Присоединяйтесь к нашей компании.
Ну, понимаю, припекло, .увлеклись, себя не помнят, выпивши, предположим, так должны бы вспорхнуть, как воробушки, врассыпную… Хоть прикрыться бы как-нибудь… Нет. Ухмыляются. А девица, да уж взрослая, лет под тридцать, при полном хозяйстве (хочешь не хочешь, увидишь! Все в глаза так и лезет), она даже руки тянет, извивается и стонет, понимаешь, как по-настоящему: «Ну что же ты, лейтенант, неужели не хочешь… Или я для тебя нехороша? Ну, посмотри, посмотри, не бойся!» Сейчас, говорю, сейчас, милая… А у самого голос сел, сиплю, понимаешь, как петух придушенный. Сейчас, говорю, а сам глазами рыскаю. Тут на счастье старая, злая крапива, в рост. Вырвал целый веник и начал их охаживать без разбора.
Вот тут-то они вспорхнули. Я думал, парень в драку полезет, уже приготовился, но тот ничего. Только подстилкой укрылся, на которой они устроились. С девки своей стянул и укрылся. Попарил я их всласть, сел на велосипед и уехал, не оглядываясь. Захотят жаловаться — найдут. Не так много у нас милиционеров на велосипедах…
Вечером я все рассказал жене. Я не ханжа и не буквоед какой-нибудь. Занимайся ты, чем хочешь, хоть и любовью. Если по обоюдному согласию, то милиция тут ни при чем. И весь мир ни при чем.
Царь Соломон понимающий был мужик, так он в свое древнее, доисторическое еще время говаривал: «Ненависть порождает раздоры, а любовь покрывает все грехи». Это в том смысле, что если ты любишь, то ты безгрешен. Но кто же свою любовь на люди понесет, если это любовь. Нет, это блуд, когда на людях, когда детишки рядом. А в милицию их вести штрафовать и на работу сообщать — значит, блуд этот ворошить и смаковать…
Народ последнюю совесть прямо на глазах теряет. Жена говорит, что это от сытости и от пьянства. Начальник нашего отделения уверен, что все оттого, что милицию перестали бояться. И не преминет уколоть при этом, что именно такие, которые разъезжают в форме средь бела дня на детском велосипеде, окончательно подрывают авторитет милиции…
Во-первых, велосипед не детский, а складной, «Кама». Дефицит, к тому же, страшный. Очень удобен для работы. Не приходится каждый раз, как садишься, ногу через раму задирать, будто ты кобель… А если у меня, скажем, ноги короткие от природы и шинель? Хоть с пенька или со ступеньки садись…
А во-вторых, велосипедом ничей авторитет уронить невозможно. А вот когда у нас на повороте под горкой стоят гаишники в кустах со своим радаром и с помощью дорогой техники трояки сшибают — это авторитета не прибавляет.
Или когда пьяный в одном автобусе с милиционером матерные анекдоты дружку рассказывает и гогочет похабным смехом, а милиционер, домой с дежурства возвращающийся, в окошко смотрит и делает вид, что не слышит, — вот тогда вера в милицию у народа пропадает.
Народ начинает понимать, что милиционер — не символ справедливого закона, действующий круглосуточно, а такой же обыватель, как и он сам, и так же стремится отбыть свои рабочие часы, а дальше — хоть трава, понимаешь, не расти.
А то прямо на моих глазах приходит наша дачница, доктор Гвоздеева, к дежурному с заявлением, что у нее пропал гамак. Она приехала с работы — гамака нет. Ну, дежурный Кутепов с улыбочкой ей и говорит: «А вы к Фомину сходите, у него в сторожке не заперто. Если у него нет, то, считайте, пропало. Мы вашим гамаком заниматься не будем. Тут более ценные вещи пропадают, и то мы ничего сделать не можем… И вообще, — говорит, — как вам не совестно из-за такого пустяка заявления писать, людей от дела отрывать?»
Это надо же?! Он ее еще и посовестил за то, что она пришла и попросила его выполнить служебный долг. И улыбнулся, и развел руками, и она вроде устыдилась своих претензий…
Она ушла, я ему хотел сказать и вдруг понял, что ему уже поздно говорить. И ей поздно. У нее теперь все довернулось в мозгах и улеглось. Навсегда.
А велосипед, к слову сказать, не только вредит, но и помогает. Я ведь на велосипеде везде успеваю. И к магазину, когда Долькин в штатском со своим «дипломатом» из него выходит. А в «дипломате» у него непременно две палки сухой кооперативной колбасы да шпротов пару баночек или лосося, коньяк, вот и считай…
Однажды я взял грех на душу, и когда тот в дежурке «дипломат» забыл, я крышечку открыл, да так и оставил. Смотрите, дорогие сослуживцы, и завидуйте.
Его минут пять не было, а когда вернулся, и бровью не повел, как те голые в кустах. Защелкнул и пошел.
Где же заведующей и Аннушке на Долькина набраться? Я их не защищаю, но ведь им нужно и свое наваривать, и Долькина оправдать. А Долькин им обходится минимум в тридцатку каждой. Чаще раза в неделю он не ходит. Совесть имеет…
Однажды Калинычеву за пивом он так и сказал. Вот таким он словом пользуется — «совесть». А чего не воспользоваться, раз оно есть! Правильно говорит, понимаешь. Ведь другие и два раза в неделю приходят…
Кого Долькину бояться? Прокурора? Так они вместе с прокурором по субботам в сауне парятся и чай с мятой пьют в целях дальнейшего оздоровления собственных организмов.
А прокурор, он человек язвенный, непьющий и неподкупный, и с утра до вечера занят делами, масштабы которых нам, простым смертным, и умом окинуть невозможно. Да разве до старшего ему лейтенанта Долькина, который, к тому же, швейцарское лекарство от язвы через свои многочисленные каналы достает.
Начнешь все перечислять — зубы с тоски ноют… Но не это самое страшное. Страшно то, что все на глазах у ребятишек наших делается. Без всякой застенчивости, без оглядки.
А ведь будем и мы старыми и беспомощными, а детки займут наши места. Ох и не завидую я всем нам… Вот за деток бы я всех… Тут крапивой не обойдешься! Но возникает законный вопрос: с кого начинать? За кого ни возьмись, он всегда может или на соседа, или на начальника кивнуть.
И каждый может задать справедливый вопрос: почему именно с меня начали? Ведь только оглянись, и в любой соседней луже, как сказал классик, найдешь гада еще гаже…
Вот так-то, дружок… Тут-то и подумаешь, что Фомин, живущий без паспорта, ворующий гамаки и початые бутылки, чуть ли не ангел.
Это как же теперь их мерить? Чем? Количеством украденного? Тогда Фомин точно ангел, даже по сравнению с Долькиным. Я сам не святой. И за мной грехи водятся, но я же их стесняюсь. Я в них раскаиваюсь. Я перед детишками рюмки себе не позволяю, дурного слова. А как же! Как же мне с них потом спрашивать, если я сам себя не соблюдаю! А у меня их четверо.
Пир во время чумы! Вот как я это называю. Все живут будто в последний день. Ничего не стоит обмануть соседа… Как же так, думаю, тебе же с ним еще всю жизнь жить! Как же ты ему в глаза-то будешь смотреть?
Все живут, как будто завтрашнего дня не будет. Да, я занудствую, да, завожусь из-за мелочи — и так можно сказать. Но только слепец так скажет. Ведь чем пустяковее дело, тем страшнее. В этом-то и весь ужас, что из-за червонца идут на обман, на попрание дружбы, добрососедских отношений.
Галина Ивановна, женщина кругозора обширного и характера уже устоявшегося, как-то рассказала, что в соседнем районе целую подпольную трикотажную фабрику раскрыли, миллионами люди ворочали. Так они, когда их за жабры взяли, успевали не трижды, а семижды в день друг от дружки отрекаться, и то ничего. Никто не охает, не ахает, волосы на себе не рвет, в грудь не стучит. Попались — отсидят. А выкарабкался — значит, молодец.
— По-твоему выходит, кто ловчее соврал — тот и не виноват?
— Выходит, так. Виноват или нет, у нас народный суд определяет. А если каждый участковый начнет судить…
— » Ну хорошо, хорошо, пусть не участковый, пусть. Но если суд ошибся, если его обманули, подкупили, если вообще ворюга не попался, то кто же ему судья?
— А никто! — сказала она.
Договорить мы не успели. Прибежала жена профессора Курьева Александра Павловна. У нее бриллиантовые кольца пропали, которые она на алюминиевом рукомойнике во дворе оставила. Хватилась утром — колец в пустой мыльнице на рукомойнике нет… А вечером там около дачи Фомина видели. Так они его каждый день видят.
Галина Ивановна моя терпеть не может эту Александру Павловну. Та ходит в таких обтягивающих рейтузах, что каждую ямочку на заднице видно. А обтягивать там есть что! Будь здоров! И под кофтой у нее никакого белья нет, хозяйство ее от каждого шага так из стороны в сторону и болтается. И волосы она носит фиолетовые, и детей у нее нет (у Курьева в прежней семье две дочки), и взяла она своего профессора с боем, со всеми бабскими увертками, которые только нам, мужикам, и не видны, а для женщины они все как на ладони.
И вот ее материальные интересы я обязан защищать как свои.
Вот уже два года, как меня мучает этот простой и даже дурацкий вопрос — как мы живем? Я его всем задаю. Все плечами пожимают. Одни говорят — плохо, и начинают жаловаться, что в магазинах ничего нет, ничего не достанешь, ни мяса, ни масла, ни импорта — ничего. Но как раз у них-то все есть. Достали! С переплатой, в очереди, но достали. Другие говорят: ты вспомни — раньше щи с мясом раз в неделю ели, колбаса, сыр, консервы только по праздникам… А теперь тащат все целыми батонами! И все плохо живем… Частных машин — не протолкнешься, около каждого дома места не хватает ставить… И все мало! По-ихнему выходит, хорошо живем. Только стоит ли жизнь колбасой мерить?
А может, они правы, может, человеку больше ничего и не надо? А что? Сыты, дети здоровы, одеты, обуты, на машинах разъезжают, чего же больше?
Никогда не забуду один случай. Попали мы с женой на семейное торжество, к ее старинной подруге. Меня заранее предупредили, чтоб я не заводил там своих душеспасительных бесед, потому что будут очень крупные «деловары». Не знаю, какими делами они занимались, но про одного ходил слушок, что он миллионер.
Дело было зимой. Он приехал на «Волге» с личным шофером. Сам весь в бобрах, жена в норке. Золото, бриллианты, и все это крайне уж беззастенчиво, с гордостью, как ордена. А все окружающие и смотрят на это, как на ордена, с почтением, с завистью.
Подарок этот жулик привез какой-то баснословный — старинный хрустальный кувшин с серебряной ручкой и крышкой. Говорили, рублей семьсот стоит. А я даже и не злился. Я на это смотрел уже просто с любопытством, как на двухголового теленка.
Когда выпили за хозяйку, за ее родителей, детей, миллионер встал и сказал со всей серьезностью: