Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Заложники любви

ModernLib.Net / Современная проза / Перов Юрий / Заложники любви - Чтение (стр. 13)
Автор: Перов Юрий
Жанр: Современная проза

 

 


Когда вспыхнул в сторожке свет, сидевшая на кровати Анна Сергеевна сдавленно ахнула и закрыла лицо маленькими пухлыми ладонями.

— Здрасьте, — ухмыльнулся Фомин. — Замолкни, падла! — крикнул он Найде и отшвырнул ее ногой в угол. Джек, узнав знакомый запах, приветливо размахивал тяжелым хвостом.

— Кончай шестерить, — потрепал его по загривку Фомин. — Ты чего без света сидишь?

— Я? — переспросила Анна Сергеевна и указала взглядом в угол, на обшарпанный канцелярский стол. — Я навестить тебя пришла, Вася…

Стол был укрыт белоснежной скатертью, уставлен сервизными тарелками с красной рыбой, копченой колбасой, помидорами, яблоками, виноградом. Золотилась румяная корочка курицы, сверкала серебряная фольга на шампанском, и янтарным огнем мерцал коньяк. Какая-то зелень была навалена грудой. Стояли до неправдоподобия чистые рюмки и бокалы.

— Ага, родительский день, — ухмыльнулся Фомин и сглотнул слюну. — А чего без света сидишь?

— Я искала, чем окно занавесить… У тебя даже газеты нет, — слегка задыхаясь от волнения, не своим голосом произнесла Анна Сергеевна.

— А на хрена мне занавешиваться? Я фальшивые деньги не печатаю. А ну пошел! — прикрикнул он на Джека, который потянулся носом к столу. — Ты смотри, скатерть, коньяк! Что, у тебя «чернила» кончились?

— Понимаешь, Вася, я хотела как-то торжественно…

— Ты бы оркестр наняла, вот было бы торжественно! Как на похоронах…

— На эту тему нельзя шутить… — Она суеверно поплевала через плечо. — Васенька, давай хоть чем-нибудь окошко занавесим.

— Да ладно, занавесим потом… — откликнулся Фомин. Он сколупнул коньячную пробку и кивнул на табуретку. — Давай, садись сперва.

— Может, лучше стол сюда, к кровати придвинем? — смущенно предложила Анна Сергеевна.

— Да кто тебя увидит… К стенке сядь, если так боишься… Тебе коньяку или «шампуню»?

— Да не боюсь я ничего, Васечка, поэтому и пришла, — прерывисто, как дети после плача, вздохнула Анна Сергеевна.

Она тяжело поднялась, и кровать со стоном и скрежетом выпрямилась.

— Табуретки у тебя хлипкие…

Анна Сергеевна все-таки настояла на своем, и они занавесили окно его старой рубашкой, подаренной ему кем-то из дачников. Только после этого Фомину удалось налить себе коньяка, а Анне Сергеевне — шампанского. Но едва он торопливо чокнулся и плавно понес рюмку ко рту, как внезапная мысль пронзила его, и он поставил рюмку на стол и въедливо прищурился на Анну Сергеевну.

— Анюта, а с чего это ты приперлась, если выгнала меня и велела больше не приходить?

Анна Сергеевна поставила свой бокал на стол и, уже убирая руку, совершенно машинально прихватила ломтик колбасы и неуловимым движением кинула его в рот.

— Не надо так однобоко толковать… Все можно перевернуть. Я просто сделала тебе замечание, что нельзя так запускать себя, что можно хоть раз в неделю помыться, переменить белье… Но я была не права, я просто не представляла, в каких условиях ты живешь…

— Не то! — кровожадно воскликнул Фомин. — Ты еще говорила! Другое!

— Но ведь действительно нельзя в таком виде… — замялась Анна Сергеевна, комкая угол скатерти.

— Что нельзя? — зловеще переспросил Фомин.

— Нельзя… — Она снова машинально кинула в рот кусок колбасы. — В таком состоянии тебе нужно было немножко отдохнуть, а ты требовал еще вина… Я просто испугалась за твое здоровье. Ты был такой бледный…

— Ага! Больной был! — торжествуя, воскликнул Фомин. — Поэтому ты меня и выгнала?

— Я тебя не выгоняла, ты сам ушел. Ты сказал: «Раз так, я пошел!»

— А ты?

— А я сказала: делай, как хочешь…

— И все? — вкрадчиво спросил Фомин.

На верхней губе и на висках Анны Сергеевны выступила испарина.

— Ведь у меня тоже есть нервы, Васенька…

— Короче! — неумолимо требовал Фомин.

— Я сказала, что если ты уйдешь, то можешь не приходить…

— Ага! — Фомин удовлетворенно крякнул и сверкнул глазом на рюмку. — А говоришь, не выгоняла!

— Но ведь ты мог не уходить, Васенька!

— Кто же после таких слов останется? — Он снова взглянул на рюмку. — А теперь, как я понимаю, ты мириться пришла?

— Понимай как хочешь…

— Что значит, как хочешь? Мириться или не мириться?

— Ну, мириться… — Анна Сергеевна отщипнула виноградинку.

Это другой разговор! — Фомин подхватил свою рюмку и чокнулся о стоящую рюмку Анны Сергеевны. — Тогда поехали… — Он выпил, с шумом втянул в себя воздух и продолжал: — А чтоб помириться, что нужно сделать?

— Закуси, Васенька, — пододвигая к нему блюдце с лимоном и рыбу, сказала Анна Сергеевна.

— Чтобы помириться — нужно повиниться, — продолжал, не обращая на нее внимания, Фомин. — Ты должна попросить у меня прощения. — Он снова налил себе, чокнулся о ее все еще стоящую рюмку и выпил. — А я еще посмотрю, простить или послать тебя с твоей курицей… Ну?

— Что?

— Проси прощения.

— Прости меня, Васенька…

— За что?

— За то, что я так тебе сказала…

— Что сказала?

Анна Сергеевна беззвучно заплакала. Фомин налил третью рюмку, чокнулся.

— Давай, давай выпей. Я тебя прощаю.

Анна Сергеевна, вытерев слезы крошечным кружевным платочком, выпила и робко предложила:

— Я разрежу курицу, пока она теплая…

Да хрен с ней, с курицей, — сказал Фомин, наливая четвертую и чувствуя, как противная сухость во рту проходит. — Ты слушай, что я сейчас видел… Ну, давай, поехали! Ух ты, блин… Тоже ничего, хоть и коньяк! Не очень воняет этими… Ох и дали мы по газам сегодня… Ну, думаю, звиздец! Иду и думаю: все, отпрыгался Фомин. Им, паразитам, что? Они завалились и дрыхнут, а Фомин сторожи. Ты молодец, Анюта! Знаешь, как мужики тебя зовут? Реанимация. Так и говорят: «Пойдем в реанимацию». Давай, давай, а то ты только чокаешься… Да хватит тебе на хавку жать, боишься похудеть? Ха-ха-ха, шучу! Ты что, не понимаешь? Ну и дура! Давай, поехали. Ну, слушай, что я видел. Иду мимо Генкиной дачи… Ну, я тебе говорил, козырной такой, художник, по церквам работает… Не пьет, между прочим, а водку держит. Всегда угощает, не жмется. Я говорю, зачем тебе водка, если сам не пьешь? А он говорит: «Для глупых гостей». Свое здоровье бережет, а гостей травит. И не жалко, спрашиваю. А он говорит: «Глупцов не жалко. А умные в жалости не нуждаются». Ну, поехали, поехали, поднимай рюмку-то… Ты не пей, ты только чокайся — такая поговорка есть. И еще: «Девочка, не бойся, мы только полежим». Слышишь, девочка, хи-хи, мы только полежим, не бойся! — Он ущипнул зардевшуюся Анну Сергеевну за нежную шею. — Слушай, а чего я на Генку соскочил, не помнишь?

— Ты, Васенька, проходил мимо его дачи и что-то увидел.

— А-а, точно, точно, — шлепнул себя по лбу Фомин, — никакой памяти не стало. Давай еще по чуть-чуть, пока не забыл, и расскажу.

— Скушай курочку, Васенька, — безнадежно сказала Анна Сергеевна и решительно отодвинула от себя ополовиненную тарелку с колбасой.

Ну вот, — махнув рюмку и наспех глотая кусок красной рыбы, продолжал Фомин, — иду я мимо дачи, а в окнах свет. Ну, думаю, наверное, какую-нибудь телку привез или целую компанию. А там сбоку у меня одно местечко пристроенное есть. Ну, я тебе рассказывал. Оттуда хорошо видно… Гляжу, у него там полумрак, музычка-фуюзочка — все как положено, и они вдвоем. И как ты думаешь, с кем? А с той мосластой длинноногой девкой, которая у него летом с мужем жила. Я тебе говорил… Ну, та самая, по которой этот пацаненок Сашка сохнет. Я же тебе рассказывал, как они на пляже загорали. Вспомнила? Так вот, Генка теперь с ней. Сперва танцевали, а потом она сама раздеваться начала. Догола. Потом подошла и на нем рубашку начала расстегивать. Вот сучара, да? Ну, поехали…

— Васенька, — глядя в сторону, тихо сказала Анна Сергеевна, — переезжай ко мне, насовсем. Костюм тебе куплю… Я буду рубашки стирать, я вязать умею. Переезжай… Ну что ты здесь без всякого ухода?

— Я понял, понял, — с пьяной хитростью прищурился Фомин и погрозил ей пальцем. — Ты за этим и пришла. Угадал? Угадал?

— Какое это имеет значение…

— А чего же молчала? Вот блин, пришла и молчит. Сказала бы сразу, и дело с концом. Наливай своего «шампуню»!

— Так ты согласен?

— А чего тут думать? Дело хорошее. Поехали!

Анна Сергеевна сдавленно вздохнула и подняла бокал с шампанским, нежно отставив крохотный мизинчик. Она знала, что хорошо опохмеленный Фомин и на собственный расстрел согласится с энтузиазмом, но предпочитала об этом не думать.

1. Ведро эмалированное — …..4 руб. 70 коп.

2. Электронасос «Агидель» — …..43 руб. 40 коп.

3. Набор садовода-любителя — …..16 руб.

4. 250 крышек для консервирования-…..7 руб. 50 коп.

5. Женский бюстгальтер (новый) — …..6 руб. 70 коп.

6. Электрошашлычница — …..18 руб.

7. Сковорода чугунная — …..1 руб. 10 коп.

8. Половина резинового шланга (10 м)-…..8 руб. 55 коп.

9. Клеенка (потертая) — …..4 руб. 80 коп.

10. Мясорубка (подержанная) — …..5 руб. 70 коп.

11. Электромассажный прибор — …..11 руб.

12. Карты игральные синтетические, импортные….. — 3 руб.

— Ну и что прикажешь? Кровью мне теперь блевать? — спросил Фомин.

— Я в том смысле, что ты очень расходился, — сказал Васильев, свернув вчетверо листок с перечнем украденных за последний месяц предметов и постукивая ребром бумажки по столу.

— Чего? — спросил Фомин.

— Того!

— В каком смысле?

— В таком. Очень ты, понимаешь, расходился. Никакого удержу тебе не стало…

— А при чем здесь я?

— При том! Ты ваньку-то не валяй…

— Какого?

— Такого.

— Ваньки разные бывают… Некоторые даже в милиции служат.

— Ладно, хватит!

— Чего хватит-то?

— Хватит придуриваться! Где вещи?

— Какие вещи?

— Эти! — Васильев, еле сдерживая себя, швырнул Фомину под нос бумажку. — Эти и другие, которых пока еще не хватились.

— А я откуда знаю… Ты вон с кольцами на меня грешил, а оказалось, что их ворона утащила. Слушай, Вань, а как ты допер, что это вороны? Мы с мужиками и так и эдак кидали, ничего не понимаем…

— Это к делу не относится, — перебил его участковый, чувствуя, однако, что несколько растерял свою официальную непреклонность. — Я тебя спрашиваю, где краденые вещи?

— Это еще нужно доказать…

Мне-то не заправляй… Я пришел к, тебе по дружбе, не как участковый. Ты бы отнес все на место, и дело с концом. Я все заявления порву. Вась, или у тебя уже нет ничего?

— А если нет?

— А куда же ты дел? Небось, Ваньке-дергунчику отнес? Так ты сходи к нему, попроси обратно. Хочешь, вместе сходим. Я тебе обещаю дело не открывать…

— Да я не в том смысле, — ухмыльнулся Фомин. — Я сказал, а что, если их совсем у меня не было?

— Да-а-а… — тяжело вздохнул Васильев. — Значит, разговора у нас с тобой не получается. Ну, тогда послушай меня. Лифчик там, сковородку, карты я, может, и не найду, а насос — расшибусь, но найду. И шашлычницу. Они далеко не ушли. Где-нибудь здесь в поселке и осели. Найду, найду, не беспокойся! На насосе заводской номер есть. Он в паспорте указан! А то расходился, понимаешь! Хозяином себя почувствовал! «Доказать надо». И докажем, не сомневайся! Не такие задачи решали. Умник, понимаешь, нашелся.

— Вот когда докажешь, тогда и бухти… А пока нехрена здесь мудями воздух рассекать.

— Ладно, подождем. Я только хочу спросить: ты что, совесть-то совсем уже пропил? Или еще остались крохи?

— А что такое совесть? Чего вылупился? Объясни мне, что такое совесть. Где она лежит, и с чем ее едят?

— Совесть… Совесть — это такое чувство, чтобы человек жил по справедливости… Чужого не заедал.

— Не понял, туманно очень.

— Как точнее?.. Совесть — это такой прибор, который показывает, где зло, а где добро…

Значит, там, — Фомин постучал себя по груди, — есть прибор, вроде вольтметра, когда человек делает добро, стрелка идет вправо, а когда зло, то влево, так?

— Не так примитивно, но похоже…

— Ну а если стрелка начинает слева зашкаливать, что тогда?

— В каком смысле?

— В прямом.

— Все шутишь? — нахмурился участковый.

— Спрашиваю, — возразил Фомин.

— Тогда человеку становится стыдно.

— А стыдно — у кого видно! — торжествующе хохотнул Фомин.

— Что видно? — побледнел Васильев.

— Чего психуешь? Пословица такая есть, детская… Рассуди спокойно. Перед кем этому человеку стыдно, если никто не видит, что у него стрелка зашкалила? Прибор-то у него не на лбу. Что же, он сам будет бегать по улицам и кричать: ой, братцы, зашкалило! Ой, я зло совершил! Нет, Ваня, никому он в этом не признается! И поскорее забудет. А если его на этом зле застукали, то срок впаяют без всякого прибора. Если, конечно, он вовремя не отмажется… Вот тебе и вся справедливость. Ты ее тридцать лет ищешь. Нашел? Где она, твоя справедливость? Назови мне хоть одного человека, который строго по этому прибору живет, и я сам тебе все, до последней вещи, притащу. Только на себя, на дурака, не показывай. Чокнутые не в счет. Ну, кто без греха? Молчишь! Тогда и с меня ничего не требуй!

Врешь, Ванька! — еще больше побледнев, твердо сказал Васильев. — Есть такие люди! Ты передергиваешь! Какой же честный человек скажет тебе, что он совсем без греха? Да наоборот, чем он честнее и порядочнее, чем совестливее — тем больше за собой грехов отыщет. И старается меньше грешить. Не позволяет себе распускаться. Есть такие люди! Если б их не было, земля остыла бы и в камень превратилась.

— Не знаю… Может, они и есть. Тебе, как начальнику, виднее, но я пока таких не встречал. Одна курица из-под себя гребет, и та — дура.

Фомин обычно начинал праздновать дня за три до любого праздника. Он был холост, имел отдельное жилье, и поэтому его сторожка служила как бы барометром общественного настроения. Особенно поздней осенью и зимой, когда распивать под кустом становилось скучно и неуютно.

В аванс и в получку устремлялись к нему по двое, по трое страждущие. А уж о праздниках и говорить не приходится. Вернее, о предпраздничных днях, потому что в сами праздники мужики попадали под домашний арест, надевали нейлоновые рубашки с негнущимися воротничками, отглаженные до блеска галстуки, пропахшие нафталином, шерстяные костюмы и сидели прямо и торжественно за семейным столом.

И каждый раз, потянувшись к фиолетово-радужному графинчику, ловили на себе встревоженные взгляды супруг и невольно тосковали о скрипучих табуретках и о застеленном пятнистой газетой валком столике Васи Фомина, об удалом мужском застолье. Без всяких ограничений.

В праздники в сторожке Фомина было пустынно и одиноко. В ноябрьские праздники, если была хорошая погода, Фомин брал большую, леченую разноцветной проволокой грибную корзину, надевал болотные сапоги и отправлялся в окрестные леса. Шел он не за грибами, хоть и уважал собирать грибы. Он шел за бутылками.

Поселок «Резистор» к этому времени пустел. На двух-трех дачах оставались люди, но не за тем, чтоб праздновать, а чтоб докопать, скажем, картошку, разобрать парники или закончить ремонт. С такими не попразднуешь. Они-то были бы рады позвать на помощь Фомина и даже накатили бы стаканчик-другой за труды, но Фомин никогда не опускался до работы в большие всенародные праздники. И у Фомина были правила.

Он из чистого суеверия никогда в будни не упускал халтуры, никогда не трудился по праздникам и никогда не брался за две халтуры сразу. Он любил повторять: «Главное, чтоб глаза не были больше, чем рот».

Итак, в поселке Фомину делать было практически нечего, но в окрестные леса, случалось, еще наезжали на машинах любители шашлыков и пикников. Случались и пешие туристы. Ни автомобилисты, ни пешеходы порожнюю посуду с собой обратно не забирали. Места у Фомина были пристреленные, посуда, как мы уже знаем, принималась от него без ограничений, и поэтому Фомин в праздничный день без своего законного трояка не оставался.

Так было и в этот раз. Он довольно быстро выскочил на большую группу пеших гитарно-костровых туристов и вполне внятно «похристосовался» с молодежью, то есть по своему обыкновению вежливо подошел, улыбнулся и молодецки поздравил все общество «с наступлением».

Они его поздравили ответно и поднесли половину алюминиевой кружки розового портвейна. Фомин одним духом проглотил, еще более молодецки крякнул и проникновенно поблагодарил. Это у Фомина и называлось «похристосоваться».

Потом он, как бы между прочим, поинтересовался, не имеется ли ненужного «хрусталя», и доброжелательные туристы нанесли ему индивидуальной посуды из всех палаток и указали, где находится кладбище общественной.

Фомин отоварился, сорвал «на посошок» и побрел искать автотуристов. Там посуды доставалось меньше, зато угощение было качественнее и публика была поинтереснее.

Места стоянки автотуристов у него были тоже пристреляны. Он еще издали почуял запах шашлыка. Бухала «дорогая» музыка. «Дорогой» музыкой Фомин называл музыку из импортной аппаратуры, в которой хорошо прослушивались барабаны. Фомин любил барабаны.

Пока он подходил к стоянке, музыка кончилась. Он невольно сбавил шаг. На полянке дымил потихоньку мангал. На раскладном столике стояли бутылки с какими-то иностранными напитками, на пластмассовых тарелочках сохли остатки шашлыка, заляпанные багровым соусом. Шаткие раскладные стульчики все как один валялись. Людей не было. Фомин огляделся. Сбоку, несколько в стороне от мангала и столика, разделенные кустами стояли две машины: «Волга» и «Жигули».

В салонах обеих машин различалось какое-то ритмичное движение… Фомин пригляделся и пожалел, что не прихватил с собой бинокль. И тут он заметил «дорогую музыку». На ровном пеньке стоял и молчал двухкассетный «Шарп», и его длинное блестящее тело не умещалось на пеньке. И посередке сверху была такая удобная ручка…

Фомин хранил магнитофон на чердаке заколоченного Дома культуры, где у него летом стояла армейская стереотруба, которую он сдавал поселковым ребятам за бутылку червивки в час, и те, сопя от возбуждения, наблюдали за пляжными кабинками для переодевания. Там в старый диван он и спрятал «Шарп». Дело было в том, что на кассете, которая стояла в «Шарпе», была записана секс-музыка.

Выяснив у Анны Сергеевны, как включается магнитофон, Фомин включил и обомлел. Он о таких штуках даже не слышал. Анна Сергеевна брезгливо прогнала его со своей музыкой, и он, три раза подряд прослушав ее на чердаке, уже прикидывал, что за подслушивание можно будет получить с пацанов не меньше, чем за подглядывание в стереотрубу.

Тем более что для стереотрубы был не сезон.

Зимой ему незачем было вставать с постели. В поселке не было никакой жизни, а стало быть, и халтуры или какой-нибудь другой поживы. Он знал, что ребятишки лазают но дачам. Он также знал, что пробираются они на дачи со стороны леса или со стороны фабрики, где перелезают через высокий дощатый забор, опутанный поверху колючей проволокой. Он также знал, что улицы и переулки «Резистора» завалены глубоким снегом, по которому даже собаки бегают неохотно, совершая нелепые вертикальные прыжки и спеша вернуться на твердую дорогу. Он не любил туда ходить зимой. Встретив изредка на станции кого-нибудь из ребят, своих летних клиентов по чердаку Дома культуры, Фомин говорил:

— Конечно, кому на хрен Васька Фомин нужен зимой! Сами по дачам наливку сосут, а тут хоть сдохни от жажды. А Фомину ведь за все отвечать. Хоть бы кто банку занес… А то ведь у Фомина терпение-то лопнет…

Ребята заносили. Фомин маленькими глоточками, смакуя, выпивал, снова ложился на койку и предавался воспоминаниям. Он вспоминал лето, сцены, подсмотренные сквозь неплотные занавески душными безветренными ночами, предутреннюю охоту, магнитофон «Шарп», который пришлось вернуть, бутылочную охоту по праздникам…

Так он и лежал в полумраке, не включая лампочку. Так и засыпал, без всякого аппетита пожевав перед сном слипшиеся рожки, политые постным маслом. Сторожка всю ночь освещалась густо-малиновым светом от раскаленного «козла».

Джек, спасаясь от духоты, ложился к самому порогу, прижимаясь боком к щели под дверью — единственному источнику прохлады и чистого воздуха. Найда по привычке спала под кроватью. Ее тоже донимала жара, спала она беспокойно и чутко, по нескольку раз за ночь просыпалась и тоскливо ворчала. А иногда, не сдержавшись, взлаивала. Джек вскакивал, как ошпаренный, и тоже лаял хриплым спросонок голосом. Фомин матерился и швырял в собак пустыми консервными банками.

Лаяла Найда на врагов. Не было в поселке ни одной собаки, с которой Найда не поскандалила бы хоть раз в жизни. Поэтому любая собака, пробегающая тихой ночью по скрипучему от мороза снегу, была узнаваема ею и вызывала злобное рычание. А когда пробегала стая собак, Найда не могла сдержаться, и ее прорывало неудержимым лаем.

Конец толстой веревки от ошейника оставался снаружи. Потом мешок со скулящей собакой (они почти никогда в мешке не лаяли) грузили на детские санки и везли к Фомину. Тот привязывал конец торчащей из мешка веревки к старой груше, развязывал мешок и отходил на безопасное расстояние.

Когда собака выбиралась из мешка, он платил ребятам пятерку и намекал, что с них причитается. Ребята предлагали ему получить с Академии наук и уходили.

Они были убеждены, что собаки поступают в какой-то закрытый космический институт для сверхсекретных экспериментов.

В начале зимы Сашка обратился к Геннадию Николаевичу за советом. Ему нужны были деньги, и он не знал, как их заработать. Геннадий Николаевич предложил ему отлавливать бродячих собак для космической науки. Сашка согласился, но потом отказался от этого дела.

Как только ребята уходили, Фомин через форточку или просто так, подойдя вплотную, стрелял собаке в голову. Когда собака издыхала (иногда это случалось после двух или трех выстрелов), он тащил собачий труп в пожарный сарай, где хранились пожарная помпа, ящик с песком, лопаты, багры и топоры.

В сарае он привязывал собачий труп задними ногами к короткой палке и цеплял эту палку на толстый крюк, на котором до этого висел скатанный пожарный рукав, и тут же начинал обдирать собачий труп, пока он еще не остыл.

Затем он отволакивал ободранную тушу в небольшой овражек неподалеку от сторожки.

Вороны, внимательно и заинтересованно наблюдавшие за действиями Фомина, как только он отходил от овражка, неторопливо поднимались с ветвей, набирали высоту, совершали небольшой круг безопасности над сторожкой, оврагом и примыкающими улицами и беззвучно планировали на еще дымящийся на морозе труп.

У них тоже была задача не упустить момент, пока труп теплый.

Правда, на другой день новые вороньи подразделения настойчиво и сноровисто расклевывали уже замерзшую собачью плоть, но свежее, парное мясо им, очевидно, было больше по вкусу.

Характерная орнитологическая деталь: сколько бы ворон ни собиралось, во время пиршества никогда не возникало серьезных разногласий. Иногда лишь дружеским тумаком награждалась какая-нибудь не в меру зарвавшаяся товарка, но она и не обижалась, а как бы принимала к сведению. Создавалось впечатление, что это пирует одна большая, очень дружная семья.

И еще: как бы птицы ни были голодны, всегда на ближайшей к месту оргии березке, на самой выгодной для кругового обзора точке оставался дежурный наблюдатель. Он время от времени ровным деловым голосом докладывал обстановку. В случае опасности он подавал сигнал, и стая взмывала высоко над молодым прозрачным перелеском, овражком, домами…

Когда же приходил Фомин с очередным фиолетовым, в красных порезах, блестящим, словно покрытым прозрачной пленкой собачьим трупом, вороны не взлетали высоко, а поднимались на нижние ветви березок и осин. А некоторые (очевидно, самые старые и опытные) отходили в сторонку просто пешком. При этом они важно и одобрительно оглядывались. Для Фомина, стало быть, у дежурного был особый сигнал.

Затем Фомин в том же сарае посыпал шкуры изнутри крупной желто-серой солью, выдаваемой ему для посыпки скользких дорожек, складывал их в ларь для метел и закрывал ларь на большой амбарный замок. На все процедуры, даже с самым большим экземпляром, у него уходило не больше часа.

Иногда, когда у Фомина было веселое или, точнее сказать, игривое настроение, он долго забавлялся с собакой, пугая ее выстрелами и пролетающими впритирку к голове пулями.

Собаки, едва их, уже привязанных к груше, вытряхивали из мешка, понимали, чем для них кончится это дело, и порой утрачивали все свое собачье достоинство. Правда, некоторые держались до конца мужественно и злобно. Но таких было меньше. Наверное, не последнюю роль тут играл запах свинца, пороха и смерти, которым пропиталось вытоптанное место у груши. Фомин забрасывал кровь снежком, но с запахом он ничего сделать не мог.

Воронам на поедание собачьего трупа требовалось три или четыре дня. Это зависело от крепости морозов.

Раз в неделю на своем «Жигуленке» приезжал к Фомину Геннадий Николаевич и платил по десять рублей за каждую шкуру, независимо от ее размера.

Шкуры, несмотря на то, что были обильно пересыпаны солью, замерзали на морозе, как выстиранное белье, и Фомин заносил их сперва в сторожку, где они быстро оттаивали, после этого он их складывал в большой полиэтиленовый мешок и относил в багажник машины.

Во время всей этой операции Геннадий Николаевич сидел в теплом салоне автомобиля и слушал музыку. Иногда он читал или работал с документами, проверяя свою бухгалтерию. Из машины он не выходил.

Когда Фомин захлопывал багажник и подходил к дверце, Геннадий Николаевич слегка опускал стекло и в щель протягивал Фомину его гонорар. Фомин при этом каждый раз приговаривал, что шкуры первый сорт и что с Геннадия Николаевича бутылка.

Тот ему неизменно отвечал: «Пить — здоровью вредить». Фомин смеялся в сторону (он знал, что Геннадий Николаевич не любит, когда на него дышат перегаром), наклонялся, прикладывал волосатое ухо к щели в стекле, прислушивался и спрашивал:

— Секс-музыка?

Геннадий Николаевич весело и необидно смеялся и отвечал:

— Это, Вася, соната номер шесть, ми мажор, для флейты и клавесина. Иоганн Себастьян Бах, — или что-нибудь в таком же духе.

— Тоже красиво, — говорил Фомин и отдавал честь Геннадию Николаевичу, потому что тот поднимал стекло и мягко трогал с места.

Затем Геннадий Николаевич ехал к Левушке. Не на квартиру Жарковского, а на ту, которую Левушка специально снимал для выделки шкур. Наташа не могла смотреть на то, как он соскабливает кровавые куски жира со шкур. К тому же она совершенно не переносила запахи, неизбежные при выделке шкур.

Член-корреспондент Академии медицинских наук профессор Курьев, внимательно изучив рентгеновские снимки Фомина, испытующе посмотрел сперва на Анну Сергеевну, потом на Васильева, которые обратились к нему за консультацией на правах дачного землячества.

— А что вам сказали в вашей поликлинике?

— В поликлинике нам дали направление в районный онкологический диспансер, — ответил Васильев.

— Ну, хорошо, и что же вам сказали в диспансере?

— Сказали, что вне сомнения — это рак. Уже не операбельный.

— Что назначили? — спросил профессор Курьев, похрустывая рентгеновскими снимками.

— Вот. — Васильев протянул рецепты.

— Понятно, — сказал Курьев, мельком взглянув на рецепты и даже не дотрагиваясь до них. — А что же вы от меня хотите?

На этих словах Анна Сергеевна, кренившаяся изо всех сил, беззвучно разрыдалась, сотрясаясь всем своим огромным телом. Васильев успокаивающе похлопал ее по плечу и сказал, глядя на профессора с жалобной надеждой:

— Неужели нельзя ничего сделать?.. — он замялся, покраснел, потупился и пробормотал еле слышно себе под нос: — Ведь можно же что-нибудь сделать… За деньги, не бесплатно, мы понимаем…

— Что же, я ему новое легкое вставлю за деньги? — с привычной жесткостью спросил Курьев, упирая на слово «деньги», и добавил помягче: — Да и бесполезно это… Можно было бы удалить часть легкого, даже все, и с одним легким люди живут, но поздно, поздно. Он уже не операбелен. Метастазы уже разошлись… — Он снова, хрустнув снимками, поднял их на свет. — Очень сожалею, но… Если бы вы обратились ко мне год назад, можно было бы говорить об операции. Очень сожалею, — повторил он и, повернувшись к Анне Сергеевне, спросил: — Это ваш отец?

Анна Сергеевна снова разрыдалась, а Васильев ответил за нее:

— Это Фомин, сторож вашего дачного кооператива. Вы, наверное, его знаете.

— Ну как же! — оживился Курьев. — Знаменитая личность! — В глазах у Курьева мелькнула улыбка, которую он, тут же спохватившись, погасил.

— Да-а, — протянул он задумчиво и снова вгляделся в снимки, — ничего не поделаешь — поздно!

В дежурке щедринского отделения милиции было много народа, когда туда ввалился пьяный фомин. Он растолкал милиционеров, готовящихся к выходу на дежурство, поймал за рукав начальника отделения капитана Степанова и, дыхнув на него невыносимым перегаром, вежливо поинтересовался:

— Товарищ милиции капитан, разрешите поинтересоваться, где эта сука позорная, мой бывший дружок Ванька Васильев? Имеется очень большое желание в рожу ему плюнуть…

— Что-о?! Кто привел? — строго спросил Степанов, окидывая дежурку начальственным взглядом.

— Что значит, привел? Кого привел? Ваську Фомина? Да я… — И он начал с каким-то даже наслаждением грязно и изощренно ругаться. И не замолчал, когда два дюжих милиционера подхватили его под руки и усадили на скамью задержанных, за невысокий деревянный барьерчик.

Чтобы прекратить это безобразие, один из милиционеров был вынужден зажать Фомину рот ладонью в толстой кожаной перчатке. Фомин продолжал ругаться в перчатку, как в микрофон.

Он поносил Васильева, милицию вообще и всех по отдельности, ловко пользуясь знанием слабостей каждого из присутствующих.

Эта выходка была настолько цинична и беспрецедентна по своей наглости, что милиционеры даже не догадались его побить или каким-нибудь другим способом привести в чувство…

Со стороны могло показаться, что эта изощренная матерщина даже доставляет им некоторое удовольствие. Во всяком случае тем, кого она в данный момент не касалась.

Наконец, как и подобает начальнику, Степанов первым пришел в себя и четко распорядился:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23