Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дело чести

ModernLib.Net / Современная проза / Перес-Реверте Артуро / Дело чести - Чтение (стр. 2)
Автор: Перес-Реверте Артуро
Жанр: Современная проза

 

 


– Чести, – повторил я, а у самого в голове завертелось десятка два слов, куда больше подходящих для этих сукиных детей: для скотины-португальца, для Нати, продавшей честь собственной сестры, и для Окорока, который сейчас рыскал туда-сюда на своем катафалке, высматривая мой грузовик, чтобы вернуть сбежавший товар.

Я пожал плечами:

– Значит, ничего не поделаешь. Поэтому будем стараться, чтобы нас не поймали.

Она помолчала, не отводя от меня глаз. Под ее тонким платьем, ниже выреза, угадывались груди, колыхавшиеся мягко, если она шевелилась. «Молния» снова вцепилась в меня своими зубьями.

– Я кое-что придумала, – сказала она.

Клянусь вам: я угадал это прежде, чем она сказала, потому что волосы у меня на затылке встали дыбом.

Она положила руку на мою голую грудь, и я не смел шелохнуться.

– Даже не вздумай, – пробормотал я.

– Если я больше не буду девушкой, португальцу Алмейде придется отказаться от своего договора.

– Уж не хочешь ли ты сказать, – перебил я ее, а у самого во рту пересохло, – что мы должны заняться этим делом вместе? Я имею в виду – мы с тобой. Ну, в общем…

Она провела ладошкой по моей груди вниз и, задержав ее возле самого пупка, сунула в него пальчик.

– Я еще никогда ни с кем не была.

– Черт побери, – сказал я.

И вскочил с кровати.

Она тоже приподнялась – медленно. Вот что значит женщина: в этот момент казалось, что ей не шестнадцать лет, а все тридцать. Даже голос у нее вроде стал другой.

Я прижался спиной к стене.

– Я никогда ни с кем не была, – повторила она.

– Я рад за тебя, – смущенно выговорил я.

– Ты правда рад?

– Ну, я хочу сказать… гм… тем лучше для тебя.

И тогда она скрестила руки и сняла платье через голову – вот так, сама. На ней остались только белые хлопковые трусики, и она была такая красивая – само совершенство, кусочек чудесной горячей плоти.

А я – что тут говорить? «Молния» просто шкуру с меня заживо спускала.

5

Злодеи тут как тут

Ночь стояла тихая – из тех, когда ни один листик на ветке не шелохнется, и слабый свет из окна силуэтами очерчивал наши тени на простынях, на которые я не осмеливался лечь. Вы, наверное, думаете: с чего это я так стушевался – я, водила-дальнобойщик, в мои-то годы, да еще после полутора лет за решеткой и военной службы в Сеуте. Но вот так вот обстояло дело.

Этот кусочек плоти, голой и теплой, от которого пахло, как от только что проснувшегося ребенка, – ее огромные черные глазищи были в какой-нибудь паре дюймов от моего лица, – был прекрасен, как сон, как мечта. По радио Маноло Тена распевал что-то про попугая, который перестал болтать, и про часы, которые остановились, но у меня-то в ту ночь все работало как часы – все, кроме здравого смысла. Я сглотнул слюну и перестал отводить глаза. «Ты готов, коллега, – сказал я себе. – Совсем готов».

– Ты правда девушка?

Она посмотрела на меня так, как умеют смотреть только женщины: взглядом эдакой иронической и усталой мудрости – откуда они только ее берут, ведь не переймешь, и она точно не зависит от возраста.

Эта мудрость у них в крови с самого рождения.

– Ты правда такой дурак? – вот такой был мне ответ.

Потом она положила мне на плечо руку – на секундочку, так, словно мы двое старых приятелей, сидим себе и беседуем тихо-мирно, – а потом медленно повела ее вниз, по груди, по животу, пока не ухватила пояс джинсов, как раз над металлической пуговкой, где написано «Levi's». И медленно, медленно стала тянуть меня за пояс к постели, а сама смотрит на меня так внимательно, с любопытством и будто бы даже забавляясь. Как девчонка, знающая, что выходит за рамки.

– Где ты научилась этому? – спросил я.

– По телевизору.

И тут она рассмеялась, и я тоже рассмеялся, и мы, обнявшись, упали на простыни и… ну, в общем, сами понимаете. Я делал все очень медленно, осторожно, внимательно следя, чтобы ей было хорошо, и вдруг увидел ее широко распахнутые глаза и понял, что ей куда страшнее, чем мне, по-настоящему страшно, и почувствовал, что она цепляется за меня так, будто, кроме меня, у нее больше никого и ничего нет на свете. Да, пожалуй, так оно и было. И тут я снова весь как-то размяк внутри и, обняв ее, принялся целовать нежно-нежно, как только мог, потому что боялся сделать ей больно. Рот у нее был нежный, теплый – я такого еще никогда не встречал, и в первый раз в жизни мне подумалось, что моя бедная старушка, если она видит меня оттуда, где она теперь, оттуда, сверху, не может рассердиться на меня за все это.

– Кусочек, – сказал я тихонько.

И ее губы улыбнулись под моими губами, а ее глазищи, по-прежнему широко раскрытые, все так же пристально смотрели на меня в полумраке. И тогда я вспомнил, как однажды в нашей казарме в Сеуте взорвалась учебная граната, и как в Эль-Пуэрто меня чуть не прикончили за то, что я отказался подставить задницу одному крутому парню, и как один раз я задремал за рулем на въезде в Талаверу и только чудом не расшибся в лепешку. Припомнил я все это и подумал: а ведь тебе повезло, Маноло, коллега, тебе здорово повезло, что ты остался жив. Что при тебе твоя плоть, и твои чувства, и твоя кровь, бегущая по венам, потому что иначе ты не испытал бы всего того, что испытываешь сейчас, а теперь уже никому не отнять у тебя этого. Все стало нежным, и влажным, и горячим, а я все думал, снова и снова повторял про себя, чтобы не расслабляться: я должен выйти прежде, чем у меня сорвет пружину и я наделаю ей беды. Но ничего такого не потребовалось, потому что в этот момент в дверях что-то грохнуло, вспыхнул свет, и, обернувшись, я увидел перед собой ухмылочку португальца Алмейды и кулачище Окорока, летящий прямехонько к моей голове.

Я очнулся на полу: лежу лицом вниз совсем голый (в таком виде меня и вырубили), виски гудят, что твоя стереоустановка. Тихонько, осторожненько я приоткрыл один глаз и первым делом увидел мини-юбку Нати, а трусики под этой юбкой были, конечно же, красные. Нати сидела на стуле и дымила сигаретой. Рядом стоял португалец Алмейда, засунув руки в карманы, как обычно делают злодеи в кино, и, когда кривил рот в раздраженной усмешке, его золотой зуб так и сверкал. У кровати, опершись на нее коленом, Окорок караулил девочку; ее грудки трепыхались, в глазах – вселенский ужас. Такая вот была картина, и я не знаю, что там говорилось, пока я был в отключке, но то, что я услышал, очнувшись, было не для слабонервных.

– Ты меня опозорила, – говорил девочке португалец Алмейда. – Я человек чести, а из-за тебя получается, что я нарушил слово, которое дал дону Максиме Ларрете… Что мне теперь делать?

Она смотрела на него, не отвечая, а сама старалась прикрыть одной рукой грудь, а другой – все остальное.

– Что мне делать? – отчаянно-яростно повторил португалец Алмейда и шагнул к кровати. Девочка отшатнулась, и Окорок ухватил ее за волосы, чтобы она не двигалась.

Правда, не сильно ухватил. Не рванул – просто придержал ее. Похоже, ему было не по себе от того, что она совсем голая, и он отводил глаза всякий раз, когда она смотрела на него.

– Может, Ларрета и не догадается, – вставила Нати. – Я могу научить эту сучку, как притвориться.

Португалец Алмейда покачал головой:

– Дон Максиме не дурак. И потом, глянь-ка на нее.

Хотя Окорок по-прежнему держал девочку за волосы, а из ее широко раскрытых глаз смотрел ужас, которого она даже не пыталась скрыть, она мотнула головой, словно говоря: нет.

Баба, конечно, Нати была знатная, но по натуре – стерва, как и все мачехи из сказок. Увидев это, она выругалась так, что впору любому водиле-дальнобойщику.

– Совсем зазналась, сучка упертая, – прибавила она, цедя слова, как гадючий яд.

А потом встала, расправила свою юбчонку, подошла к кровати и залепила девочке такую оплеуху, что Окороку пришлось отпустить ее волосы.

– Змея, стерва, – прошипела она. – Надо было дать вам трахнуть ее, когда ей было тринадцать.

– Это делу не поможет, – сокрушенно отозвался португалец Алмейда. – Я взял деньги у Ларреты, и теперь я обесчещен.

Трагически изломив лохматые брови, он расстроенно поблескивал золотым зубом. Окорок уставился на носки своих ботинок; видать, ему было стыдно, что его босс обесчещен.

– Я человек чести, – повторил португалец Алмейда. Он выглядел таким подавленным, что мне едва не захотелось встать и похлопать его по плечу. – Что мне теперь делать?

– Ты можешь кастрировать этого сукина сына, – предложила Нати, добрая душа, и, похоже, она имела в виду меня. У меня тут же пропала всякая охота похлопывать кого-нибудь по плечу. «Думай, – сказал я себе. – Думай, как выбраться из этой передряги, коллега, а не то они сделают себе брелок из твоих яиц».

Худо только, что, валяясь на полу голым, лицом вниз, ничего особенного не придумаешь.

Португалец Алмейда вынул из кармана правую руку. В ней был нож – из этих, с пружиной и лезвием длиной чуть ли не полметра: от одного вида такой штуки становится не по себе, даже если она сложена.

– Прежде я помечу эту сучку, – сказал он.

Наступила тишина. Окорок неловко скреб в затылке, а Нати вытаращила глаза на португальца Алмейду.

– Пометишь? – переспросила она.

– Да. Разукрашу ей физиономию. – Золотой зуб сверкал насмешливо и решительно. – Полосну разок – и все дела. А потом отведу ее к дону Максиме Ларрете, верну деньги и скажу: она меня обесчестила, и я ее наказал. Теперь, если хотите, можете трахнуть ее бесплатно.

– Ты рехнулся, – сказала Нати. – Испортишь товар. Если она не годится для Ларреты, так сгодится для других. Мордашка этой сучки – наш самый большой капитал.

Португалец Алмейда смерил Нати взглядом, исполненным оскорбленного достоинства.

– Ты не понимаешь, женщина, – вздохнул он. – Я человек чести.

– Да ты просто дурень. Порезать ее – все равно что выбросить деньги на ветер.

Португалец Алмейда поднял нож, еще закрытый, и шагнул к сожительнице.

– Закрой рот, – теперь золотой зуб поблескивал угрожающе, – а не то я тебе его закрою.

Нати глянула сперва на нож, потом в глаза своему спутнику жизни, и инстинкт, который бывает у некоторых женщин и почти у всех шлюх, подсказал ей, что говорить больше не о чем. Так что она пожала плечами, снова уселась и закурила новую сигарету. А португалец Алмейда бросил нож на постель, рядом с Окороком.

– Пометь ее, – приказал он. – А потом мы отрежем яйца этому идиоту.

6

Альбасете, Инокс

Окорок, эта громадная туша, воззрился на сложенный нож, не решаясь взять его в руки.

– Пометь ее, – повторил португалец Алмейда.

Окорок протянул было руку, но задержал ее на полпути. Нож был похож на черную ядовитую гадину, которая подкарауливала его, лежа на белых простынях.

– Пометь ее, я сказал, – повысил голос португалец Алмейда. – Один разрез сверху вниз. На левой щеке.

Окорок потер громадной ручищей свою прыщавую физиономию.

Снова уставился на нож, потом перевел взгляд на девочку; а та все отодвигалась, пока не уперлась спиной в изголовье кровати, и теперь смотрела на него глазами, полными ужаса. И тут он покачал головой:

– Не могу, босс.

Он был похож на слона, которому вдруг стало стыдно, его свиная рожа покраснела до самых ушей: может, впервые в жизни в нем шевельнулась совесть. Вот и верь после этого внешности, подумал я. Оказывается, в этом огромном куске мяса живет что-то человеческое.

– Как это – не можешь?

– Вот не могу, и все тут. Вы только гляньте на нее, босс. Она ж совсем молоденькая.

Золотой зуб Алмейды замерцал как-то растерянно.

– Давай, делай, что я сказал, – рыкнул португалец.

Но Окорок отступил на шаг от ножа и от кровати.

– Мне правда очень жаль, – он помотал головой. – Вы уж простите, босс, но я не буду резать лицо этой девочке.

– Слюнтяй ты поганый, – презрительно процедила Нати со своего стула. – Здоровенный поганый слюнтяй.

Как видите, Нати всегда была готова разрядить обстановку. А португалец Алмейда тем временем молча поглаживал свои бачки, видно, соображая, что делать, и глядя попеременно то на своего телохранителя, то на девочку.

– Ты и правда слюнтяй, Окорок, – наконец проговорил он.

– Как скажете, босс, – ответил тот.

– Слабак. Киллер хренов. Тебе только швейцаром в дискотеке работать, и то не справишься.

Окорок надулся, опустил голову:

– Ну и ладно, ну и хорошо. Ну и слава богу.

Португалец Алмейда шагнул к кровати и к ножу. А я сделал глубокий вдох, очень глубокий, и сказал себе, что эта ночь ничуть не хуже любой другой для того, чтобы меня прикончили. Потому что бывают минуты, когда мужчина должен сам выйти навстречу смерти. Так что, плюнув на все, я вскочил – как был, в чем мать родила, – загородил португальцу Алмейде дорогу к кровати и двинул ему в морду, да так удачно, что, будь он стеной, она бы рухнула. Португалец едва устоял на ногах, и они у него стали заплетаться; Нати принялась орать, Окорок затоптался нерешительно, я схватил нож, и в комнате началось такое, что небу стало жарко.

– Убейте его! Убейте его! – вопила Нати.

Я нажал на кнопку, и нож со щелчком, который прозвучал для меня как музыка, аккуратно лег мне в руку. Тут Окорок наконец решил вмешаться и ринулся было на меня, но я сунул ему под нос, к самым глазам, лезвие – помню, при этом я зачем-то прочел то, что было на нем написано: Альбасете, Инокс, – и Окорок остановился, будто на стену наткнулся, а я вмазал ему коленом – второй раз за восемь часов в то же самое место, и он рухнул на пол, сопя как-то обиженно: вроде как ему начало надоедать, что я повадился так плохо с ним обращаться.

– Беги на улицу! – крикнул я. – Садись в машину!

Я не успел заметить, послушалась ли девочка: в этот момент на меня разом навалились с одной стороны Нати, с другой – португалец Алмейда. У Нати в руке была туфля с каблуком-"шпилькой"; в первый раз она промахнулась, но во второй «шпилька» со всего размаху воткнулась мне в руку пониже плеча. Больно было до чертей зеленых – куда больнее, чем удар кулаком в ухо, которым угостил меня португалец Алмейда со своей стороны. Поэтому лезвие ножа как-то само собой повернулось в сторону Нати и попало ей в лицо.

– Он меня искалечил! – заголосила эта ведьма. – Изуродовал!

По лицу у нее текла кровь, а вместе с ней – всякие там пудры и помады; она упала на колени – юбчонка совсем задралась, груди вывалились из декольте, короче, бесплатный цирк. Тут португалец Алмейда саданул мне кулаком в зубы, но промазал – совсем чуть-чуть, всего на пару сантиметров, – а потом вцепился мне в руку, в которой был нож, и ну грызть ее, а я хвать его зубами за ухо и принялся мотать головой, пока он не завыл и не выпустил мою руку. Я трижды замахивался на него ножом, только все три раза мимо, но потом удалось с разбегу двинуть ему головой в нос; тут его золотой зуб вылетел к чертовой матери, и он свалился прямо на Нати, которая продолжала визжать как сумасшедшая, глядя на свои окровавленные руки:

– Сукин сын!.. Сукин сын!

А я – по-прежнему в чем мать родила, в голове звон, перед глазами все ходуном ходит; в такой ситуации, надо сказать, чувствуешь себя как-то уж очень неуютно. Но вижу, что девочка, уже одетая, со своим рюкзачком в руке, пулей летит к двери; тут я перепрыгнул через эту милую парочку, а поскольку Окорок завозился на полу, я подхватил стул, на котором прежде сидела Нати, и сломал его об голову этого бедняги. А потом, благо спинка осталась у меня в руках, приласкал ею Нати – с размаху, как сковородкой: проклятая баба, несмотря ни на что, похоже, соображала лучше, чем остальные двое. После этого, не теряя времени на то, чтобы полюбоваться всем этим зрелищем, я натянул джинсы, схватил свои кроссовки и футболку и что было духу понесся к машине. Распахнул дверцы, девочка вспорхнула на сиденье рядом со мной, а у самой грудь так и прыгает после пробежки. Я включил зажигание и глянул на нее. Глаза у нее просто сияли.

– Кусочек, – сказал я.

Врубил первую скорость, вывел «вольво» на шоссе, а кровь из дырки, что проделала мне Нати своим каблуком, течет себе да течет прямо по татуировке. Девочка наклонилась, обхватила меня за талию и принялась целовать рану. Я вставил в магнитофон кассету «Лос Чунгитос», а тень грузовика, длинная, вытянутая, так и летела по асфальту впереди нас, в сторону границы и моря.

Днем мне не жи-и-изнь,

Ночью не со-о-он…

Уже светало, и я был влюблен по уши. Время от времени вспышки фар или ОВЧ доносили до нас новые приветы моих коллег.

«Сообщает Ниндзя из Кармоны. Говорят, в „Веселой утке“ была потасовка, но Одиночка с Равнины благополучно выбрался. Удачи ему».

«Хинес-Картахенец – всем, кто меня слышит. Только что видел нашу парочку – прокатили навстречу. Похоже, у них все в порядке».

«Вижу тебя в зеркале, Одиночка, и уступаю дорогу… Ого! Ну и мармеладку же ты везешь! Оставил бы что-нибудь и для бедных, а?»

– Это про тебя говорят, – сказал я девочке.

– Знаю.

– Прямо как в каком-нибудь телесериале, правда? Все о нас беспокоятся, а мы с тобой в пути. Вернее, – поправился я, закладывая руль на крутом повороте, – как в этих американских фильмах.

– Они называются road movies.

– Роуд – что?

– Road movies. Это значит «дорожное кино».

Я глянул в зеркало заднего вида: наших преследователей не видать.

Может, решили бросить эту затею?

Но потом я припомнил золотой зуб португальца Алмейды, вопли Нати и понял, что черта с два они бросят.

Еще не скоро мне доведется спать с закрытыми глазами.

– Да уж… и правда кино, – сказал я. – Все вот это, что со мной приключилось.

Я понятия не имел, что будет дальше со мной и с девочкой, но мне было плевать. А она, после того как много-много раз поцеловала мою рану, вытерла с губ мою кровь платком, а потом им же перевязала мне руку.

– У тебя есть невеста? – вдруг спросила она.

Я взглянул на нее, недоумевая:

– Невеста? Нет. А что?

Она, не отрывая глаз от дороги, пожала плечами, будто бы ей совсем не важен мой ответ. Но потом вдруг глянула на меня искоса и снова поцеловала в плечо, повыше повязки, и затянула ее немного потуже.

– Это пиратский платок, – сказала она – так, будто это служило оправданием всему.

Потом улеглась на сиденье, положила голову мне на колени и уснула. А я смотрел на километровые столбы, мелькавшие по обочинам шоссе, и думал: эх, жалко. Я бы отдал все свое здоровье и свою свободу, лишь бы только гнать и гнать этот грузовик до какого-нибудь необитаемого острова на самом краю земли.

7

Последний берег

– Море! – встрепенулась Кусочек, прямо-таки пожирая глазами серую линию горизонта.

Но это было не море, а реки Тинто и Одьель – мы увидели их, объезжая Уэльву. В Айямонте – снова ложная тревога: на сей раз Гуадиана.

В общем, когда мы действительно доехали до моря, девочка уже злилась не на шутку. Вот так и бывает в жизни: мечтаешь-мечтаешь о чем-нибудь целых шестнадцать лет, а когда наконец это случается, все оказывается не так, как ты себе представлял, и тут уж поневоле разозлишься.

– По-моему, море – это полное дерьмо, – ворчала она. – Этот Р. Л. Стивенсон здорово преувеличивает. Да и фильмы тоже.

– Это не море, Кусочек. Подожди немножко. Это же просто река.

Она хмурила брови, как заупрямившийся ребенок:

– Река не река, а все равно полное дерьмо.

Так вот, река за рекой, мы добрались до границы, благополучно пересекли ее в Вила-Реал-ди-Санту-Антониу – тут она увидела настоящее море и спросила, что это за река, – и покатили по Фарскому шоссе в сторону Тавиры. Там, на плоском берегу, где песку не видно ни конца ни края – таких мест много на юге, – я остановил грузовик и тронул девочку за плечо:

– Вот оно.

И мне захотелось навсегда запомнить ее такой, как тогда, в кабине моего «вольво-800 магнум». Она сидела рядом очень тихо, а ее глазищи, громадные и такие темные, что у меня даже голова начинала кружиться, когда я пробовал в них заглянуть, были устремлены на дюны, верхушки которых осыпал ветер, и на гребни волн с завитками пены.

– По-моему, я в тебя влюбилась, – сказала она, не отрывая взгляда от моря.

– Да ладно тебе, – пробормотал я – нужно же было сказать что-нибудь.

Но у меня пересохло во рту, и мне хотелось заплакать, прижаться лицом к ее теплой шее и забыть обо всем, даже о собственной тени. Я подумал, какой была моя жизнь вот до этой самой минуты.

Вспомнил – будто в миг единый все пронеслось перед глазами – свои одинокие рейсы, чашечки двойного черного кофе в забегаловках при бензоколонках, выпитые в одиночестве, военную службу в Сеуте, где я был один-одинешенек, своих товарищей по Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария и их одиночество, которое целых полтора года было и моим. Будь я поученее, мне захотелось бы узнать, как спрягается слово «одиночество», хотя один черт, спрягаются – или сопрягаются – только глаголы, а не слова, так что ни одиночество, ни жизнь не могут сопрягаться ни с чем. Распроклятая жизнь и распроклятое одиночество, подумал я. И снова почувствовал то, от чего у меня внутри будто все размякло, как в детстве, когда мать целует тебя, и тебе так хорошо и уютно, и не подозреваешь, что это всего лишь передышка перед тем, как станет холодно и страшно.

– Иди-ка сюда.

Я просунул правую руку, все еще перевязанную ее платком, под затылок девочке и привлек ее к себе.

Она казалась такой маленькой, такой хрупкой, и от нее по-прежнему пахло, как от крохотного ребенка, только что проснувшегося в своей кроватке. Я уже говорил: мужик я неученый и плохо разбираюсь в чувствах, но тут понял, что вот этот запах – или воспоминание о нем, которое вдруг вернулось ко мне, – и есть моя родина и моя память. Единственное место на свете, куда я хочу вернуться и где хочу остаться навсегда.

– А куда мы теперь поедем? – спросила Кусочек.

Мне понравилось это «мы». Мы поедем. Уже давным-давно никто не обращался ко мне вот так – во множественном числе.

– Мы поедем?

– Ну да. Мы с тобой.

Книжка Р. Л. Стивенсона валялась на полу кабины, у нее в ногах.

Я поцеловал девочку между больших темных глаз, которые теперь смотрели не на море, а на меня.

– Кусочек, – сказал я.

Из ОВЧ слышались голоса моих товарищей – испанцев и португальцев: одни посылали привет Одиночке и его Мармеладке, другие интересовались, какие новости. Гроза Дорог, коллега из Фару, проезжая к Тавире, узнал стоящий у берега «вольво» и бурно приветствовал нас – ну прямо как героев какого-нибудь телесериала. Я выключил радио.

День стоял серенький, волны с размаху обрушивались на песок. Мы вылезли из машины и пошли между дюнами к самому берегу. Вокруг нас шумно суетились чайки. Они пронзительно орали, а девочка смотрела на них как зачарованная, потому что никогда прежде не видела этих птиц живьем.

– Они мне нравятся, – сказала она.

– Ужасные мерзавки, – принялся объяснять я. – Представь, человек спасся после кораблекрушения, плывет в надувной лодке, взял и уснул. Так эта дрянь слетается и выклевывает ему глаза.

– Да ладно!

– Честное слово.

Она сняла сандалии и подошла к самой воде. Волны добегали до ее ног, заливая их пеной; от брызг подол платья намок и прилип к бедрам. Она счастливо рассмеялась, окунула руки в воду и стала плескать себе в лицо и на шею. На ресницах у нее повисли капли.

– Я люблю тебя, – наконец выговорил я. Но ветер, приносивший и бросавший нам в лицо пену и соль, унес мои слова.

– Что? – спросила она.

Я покачал головой и улыбнулся:

– Ничего.

Одна волна, повыше, окатила нас обоих, и мы, мокрые, обнялись. Она была такая теплая под влажным платьем и дрожала, прижавшись к моей груди. Моя родина, снова подумал я. Я держу в объятиях мою родину. Я подумал о товарищах, которые в эту минуту, задрав головы, вглядываются в прямоугольник неба над стеной и решетками Эль-Пуэрто.

О часовом, который, стоя один на своей вышке на горе Ачо, смотрит на курок «сетмc» [4], как на искушение.

О сорокатонных бродягах с невозможными красавицами – в цвете, на целый журнальный разворот, – приклеенными в кабине справа и слева от руля. И произнес про себя: посвящаю этого быка вам, коллеги [5].

Потом я обернулся, чтобы взглянуть на дорогу, и увидел рядом с «вольво» черную машину, длинную и зловещую, как гроб. Некоторое время я пристально смотрел на неподвижный пустой катафалк, смотрел и не чувствовал ровным счетом ничего – разве только усталость: густую, спокойную. Смиренную. Кусочек по-прежнему была в моих объятиях, и я еще несколько секунд не размыкал рук, глубоко вдыхая воздух, несший к нам пену и соль, и ощущал, как трепещет ее влажное, горячее тело, прильнувшее к моему.

Кровь медленно билась у меня в жилах. Пум-пум. Пум-пум.

– Кусочек, – сказал я в последний раз.

И поцеловал ее – очень медленно, не торопясь, смакуя, будто рот у нее был полон меда, а я присосался к нему, как пчела, – а потом отстранил ее и легонько подтолкнул назад, поближе к воде. Затем, сунув руку в карман, достал нож – Альбасете, Инокс – и повернулся спиной к Кусочку, встав между нею и тремя фигурами, которые приближались к нам по песку.

– Добрый денек, – сказал португалец Алмейда.

Нос у него был разбит, золотой зуб отсутствовал, и поэтому его ухмылка выглядела какой-то тусклой и пошлой. За ним – лицо залеплено пластырем и марлей, туфли в руке, чтобы удобнее идти по песку, – ковыляла Нати, растрепанная, ненакрашенная. Замыкал шествие Окорок с перевязанной головой и подбитым глазом. Они были похожи на банду проходимцев, у которых выдалась паршивая ночка, да так оно и было на самом деле: хуже прошлой ночи у них в жизни не случалось.

И уж, конечно, им просто не терпелось расквитаться за нее.

Я сжал рукоятку ножа, и его почти полуметровое лезвие выскочило серой молнией, отразив в себе небо.

Когда его пружина щелкнула у меня в правой руке, я поднял левую к другому плечу и развязал платок, чтобы открыть татуировку. «Кусочек», было написано пониже раны. Я ощутил девочку у себя за спиной, почти вплотную. Прибой шумно бился о берег, соленый ветер трепал ее волосы, а их кончики касались моего лица.

То было главное мгновение моей жизни – вся моя жизнь стояла здесь, на этом песке у моря, на этом берегу. И я вдруг понял, что прожил все ее годы, со всем тем хорошим и плохим, что в них было, только для того, чтобы дожить вот до этого мгновения. И понял, почему люди рождаются и умирают, и почему они всегда такие, как есть, и никогда не бывают такими, какими им бы хотелось быть. А еще, глядя в глаза португальца Алмейды и на блестящий черный пистолет у него в руке, я понял, что каждая женщина, любая женщина вместе с той частицей тебя самого, что заключена в ее теплой плоти, в меде ее губ и между ее бедер, – твое прошлое и твоя память; любой прекрасный кусочек плоти и крови, умеющий вновь вернуть тебе то, что ты чувствовал, когда был маленьким и заглушал свой страх перед жизнью, прижавшись к материнской груди, – единственная родина, действительно стоящая того, чтобы убивать и умирать за нее.

Поэтому я стиснул рукоятку ножа и двинулся навстречу португальцу Алмейде. Как положено настоящему мужику.


Ла-Навата, июль 1994 года

Как «Дело чести» превратилось в «Кусочек»

Все началось за обедом с кинопродюсером Антонио Карденалем и его исполнительным продюсером Мартой Мурубе – мы дружны еще с тех времен, когда Антонио, поставив на кон целое состояние, взялся вместе с Педро Олеа за моего «Учителя фехтования». Крупный, некрасивый Антонио – милейший человек, очень добрый и отважный, но одержимый некой странной, прямо-таки патологической страстью: стоит мне хоть чуть-чуть ослабить бдительность, как он норовит прибрать к рукам большую часть прав на кинематографическое воплощение моих книг – вот так же другие люди коллекционируют брелки. Накануне мы с ним подписали контракт на экранизацию «Клуба Дюма» и уже встречались со сценаристом Энтони Шеффером (он делал «Соммерсби» и «След» Манкевича), чтобы прикинуть, как все это будет выглядеть с кинематографической точки зрения. Шеффер – англичанин, человек обаятельный, но тем не менее весьма въедливый, а кроме того, не знает ни слова по-испански, поэтому после двух встреч с ним в мадридском отеле «Вильямагна» все мы чувствовали себя просто измочаленными и отправились перекусить, чтобы восстановить силы.

Все произошло за десертом. Антонио – он вообще очень любит осложнять себе жизнь – как раз говорил мне, что ему хочется сделать какой-нибудь среднебюджетный фильм: лихо закрученный сюжет, молодые герои, много музыки и так далее. Он говорил, я слушал, ковыряя ложечкой в десерте, и вдруг увидел всю эту историю – она будто сама глянула на меня прямо со скатерти: парень-дальнобойщик, в футболке и джинсах, гонит свой грузовик на юг, а рядом с ним – большеглазая мармеладка.

Придорожные бары, огни фар в темноте, погоня, пустынный песчаный берег и ветер, развевающий ее волосы. Антонио все рассказывал что-то, но я больше не слушал. Все мои мысли были там, с молодым шофером и девушкой, и я уже успел добавить к ним троицу совершенно карикатурных злодеев, которые гнались за ними, чтобы еще больше «заострить» сюжет. Множество перипетий, драки, появления и исчезновения, юная нежная девочка, мудрая той инстинктивной мудростью, которой обладают все женщины, и парень-водила, вроде бы крутой, но на самом деле – просто бедолага, ищущий себе погибели. Примерно так: жили-были девочка-мармеладка, вся такая сладкая и милая, и дальнобойщик с нежной душой; он влюбляется и увозит ее – а на самом деле это она увозит его – далеко-далеко, к финалу, хотя с самого начала знает, что цена за это будет неимоверно высока. Такая вот дорожная история о любви. Об одиночестве и нежности. И об отваге, и о мужестве, и о смерти. Но – со счастливым концом.

«Она была самой красивой Золушкой, какую я только видел…» – подумал я. И вдруг, подняв глаза на Антонио, выпалил:


  • Страницы:
    1, 2, 3