Фараон же, делая вид, будто ничего не замечает, курил в окошко. Его мясистая грудь, куполообразный живот и двойной подбородок подрагивали.
Когда проехали Педро-Муньос, который тут называют «Перро-те», взрыв художественной самодеятельности иссяк, а Плинио завязал разговор с доньей Марией де лос Ремедиос. Дон Лотарио, прикрывшись шляпой, поклевывал носом, а Фараон тихонько храпел.
Донья Мария говорила об урожае и о граде, но глаза ее то и дело странно поблескивали. Плинио готов уже был подумать о ней дурно, но все стало на свои места, когда он заметил, что глаза у нее начинали блестеть в то время, как кровь волною приливала к лицу и сеньора краснела до корней своих черных волос. Стараясь оправдать свое состояние, имевшее, по-видимому, чисто физиологическую природу, бедняжка все обмахивалась веером и приговаривала:
– Ну и духота!
– Да, действительно, – соглашался Плинио, хотя и придерживался другого мнения относительно температуры и причин, будораживших бедную сеньору. Стоило крови отхлынуть, как лицу Доньи Марии де лос Ремедиос возвращалась его молочная белизна – под стать сверкающему алебастру. И тогда все – и красивые глаза, и прекрасно очерченный рот, обнажавший прелестные зубы, – расплывалось в умиротворенной улыбке. Когда возбуждение спадало, дыхание ее становилось размеренным и под темной тканью платья угадывались шелковистые соски грудей, немного вытянутые и чуть-чуть потемневшие, но еще вполне крепкие. Когда она двигалась, устраиваясь поудобнее, от нее волнами исходил аромат жаркой плоти, хорошо вымытой и надушенной, но не потерявшей при этом своей естественной привлекательности.
Во время разговора донья Мария Ремедиос несколько раз глотала какие-то таблетки, которые, как решил Плинио, должны были снять напряжение ее идущих на спад страстей. Когда же возбуждение утихало, на светлом пушке над верхней губой доньи Марии выступали жемчужины пота, отчего рот ее становился похожим на соблазнительный плод. Плинио почувствовал грусть, глядя на эту бедняжку, пытавшуюся загасить костер своих чувств.
Муж доньи Марии Ремедиос, уроженец Таранкона, умер после войны. Они были женаты всего несколько лет. Овдовев, она осталась в Мадриде и, как рассказывали, никого больше не нашла, жила вдвоем с матерью. И хотя она так и не вышла замуж, облегчения на стороне, по словам ее друзей, она тоже не искала; и вот теперь подходила к концу отпущенная ей женская пора, не богатая событиями, притом столько долгих лет было прожито впустую.
Они мчались по шоссе, и по обеим сторонам мелькали деревья с высохшими листьями и пепельными стволами. Обезлюдевшие селения – большинство жителей их эмигрировало – стойко несли свое грустное одиночество; тут уже привыкли видеть, как уезжают люди, и редко случалось, чтобы кто-то возвращался. Меж дорожных знаков и рекламных щитов – брошенные дома. Бары для шоферов. Бензоколонки. У дверей домов – старухи, бессмысленным взглядом провожающие грузовики и тракторы. И сельские школьники, с тоской глядящие вслед машинам. Старики, дети, женщины, рекламы кока-колы. И снова голое шоссе, петляющее до самого Вильярубиаде-Сантьяго, где автобус делает короткую передышку.
Длинноволосые время от времени взбадривались и, спев что-нибудь, разражались криками или вдруг начинали выделывать па, подражая не то цыганам, не то шутам. Донья Мария де лос Ремедиос вздыхала. Фараон храпел. Дон Лотарио дремал, свесив голову на грудь, а Плинио почувствовал, что начинают ныть суставы – давало знать приближение осени. «Сентябрь придет – дрожь проберет», – любил говорить дон Гонсало, старенький доктор с белой бородкой и сладким голосом… «Дрожь проберет…» Сейчас, в автобусе, Плинио словно чувствовал каждую косточку и каждое биение своего еще бодрого сердца. И он подумал: «Как хрупко то, что мы называем жизнью». Он глядел на бегущую вниз дорогу, на спокойное, затянутое облаками небо, на унылые деревья, и в памяти всплывали обрывки прошлой жизни: лица каких-то мужчин, отражавшиеся в зеркалах казино, усы и бородки, проступавшие в дыму тогдашних сигарет, затянутые талии и длинные, до пола, юбки танцующих женщин в салоне «Сиркуло либераль» – и имена, теперь высеченные в кладбищенских нишах или на пышных памятниках. В такие минуты Плинио казалось, что жизнь похожа на камень, который, как говорится, долбит капля. Капля долбит камень и уходит, не задерживаясь на нем и не собираясь нигде в чудесный и вечный источник, дабы потом со временем вернуться. Мелкая несправедливость природы. Сначала кажется, что всего столько, а потом выясняется, что всего – ничего. Вот и похожи мы на сито, сквозь которое просеиваются дни нашей жизни. Каждый день оставляет после себя дырочку, пока не изрешетят все, а сначала не начнешь. А нам остаются наши старые мысли и ощущения, которым нет ни выхода, ни простора. Каждый новый день все меньше принадлежит внешней жизни и все глубже утопает в толще жизни внутренней в гроздьях воспоминаний. С годами мы становимся вроде наглухо запертого сундука, вроде комнаты без окон, без дверей, вроде бурдюка без горлышка, пока все внутри нас не превращается наконец в такой насыщенный ликер, в такую концентрированную смесь, что мотор отказывает, провода мозга перегорают, лопается и разрывается в клочья кроваво-красное сердце. Плинио знал: его профессия детектива, принуждающая к работе ум и смекалку, – хорошее противоядие от грустного ощущения, что дело идет к смерти. Когда он был занят, то сразу забывал и о своих годах, и о том, что тяжел на подъем и склонен предаваться воспоминаниям… С некоторых пор он особое внимание стал обращать на людей пожилых, старше себя, отыскивая в их жестах, голосах, манерах и повадках признаки, сходные с признаками его собственной осени. Молодые люди казались ему теперь иными существами, словно из другого теста…
К лицу доньи Марии де лос Ремедиос снова прихлынула кровь. Бедняжка почувствовала, что лицо горит, и стала тереть нос. Капельки пота упрямо выступали на верхней губе и на лбу. У женщин осенняя пора жизни проявляется не только в том, что начинают одолевать былые ощущения и воспоминания и тянет снова и снова перепахивать пашню пережитого, но и в том, что приходится вести вот такую маленькую войну с собственным лицом, которое вдруг ни с того ни с сего бросает в жар, с плотью, решительно предъявляющей свои требования. Закат женской поры – тяжкое физическое испытание. И смена настроения имеет чисто биологические причины.
Странное ощущение возникло вдруг у Плинио, словно предчувствие кольнуло. Ему показалось, что в том, как волною приливала кровь к лицу этой женщины, в том, как время от времени брезгливо вздрагивало ее лицо, как сдерживала она трепет груди и как иногда раздумывала над словами, прежде чем сказать, – ему показалось, что во всем этом проскальзывает какая-то неестественность, будто пыталась она заслонить иное… Будто все ее существо жило в каком-то другом мире. И он вмиг забыл о своих раздумьях, навострил глаз и решил повнимательнее последить за поведением этой женщины, в мягких грудях которой словно покоилась вся осень мира.
Все больше и больше безмолвных селений впадало в черную реку шоссе. Река эта текла и вспять не возвращалась. Она звала уйти, бросить эти лачуги и проржавевшие клочки земли, этих облепленных мухами мулов и старуху, которая мочится под себя, прямо на матрац, эту курицу, подбирающую зерна на пашне, и казино с плакатами, изображающими зелено-красных быков; эту старую заслуженную проститутку, истерически хохочущую у дверей в бильярдную, где из проигрывателя несется механическая музыка; и темный переулок, где юные парочки снимают пенки со своей молодости; и хор святош с мутными, как бульон, глазами, что толкутся у колонн, волоча за собой молитвенные скамеечки. «Надо раз и навсегда, – думают молодые люди, – распроститься с этим толстопузым алькальдом, с победительным видом курившим сигару в коридоре. Хватит, в конце концов, изо дня в день смотреть на одну и ту же улицу, названную именем сеньоры, которая подарила приходу алтарь. И не надо будет ходить больше в лавку, где вместе со съестным продают альпаргаты, а свиные ножки пахнут едой, залежавшейся с прошлого века». Во всех взглядах, устремленных на реку-шоссе, на машины, бегущие по нему, можно прочесть одну и ту же мысль: пришел конец этим бесчисленным селениям, рожденным волею феодального закона по прихоти сеньора или монастыря, – селениям, которые не способны приладиться к укладу современной жизни. В Испании ничто не отменяется со временем. То, что устаревает, – гниет и заканчивает свое существование на свалке инерции. Сколько фантазии у испанца, чтобы выйти из любого положения, но он не в силах вообразить, что можно пойти другим путем.
Когда проехали Аранхуэс, спавшие встряхнулись и раз-другой приложились к боте Браулио. Фараон тихонько сказал Плинио:
– А Мария де лос Ремедиос как еще хороша! Попробуй, может, склеишь…
Сеньора, освеженная ветерком от близкой реки, спокойно разглядывала пейзаж за окошком. Плинио обратил внимание на то, как она обеими руками сжимала сумку, на то, как она просторно расположилась на сиденье, как светилось что-то в самой глубине ее вроде бы отсутствующего взгляда. И особенно – на эти капельки нота, покрывавшие пушок над верхней губой и придававшие ей такой соблазнительный вид, и на кончик языка, который время от времени выглядывал, ловя воздух. И на ноздри, чуть раздувавшиеся в одном ритме с сердцем, вдыхавшие воздух не того, однако, мира, в котором она находилась сейчас…
Они въезжали в Мадрид. Караколильо взбодрился и снова ударился в куплеты, стал прихлопывать в ладоши. Автобус остановился рядом с вокзалом Аточа, на улице Тортоса. Люди поднялись, начали доставать чемоданы. Плинио попрощался с Марией де лос Ремедиос, которую, наверное, укачало в автобусе, и теперь она приходила в себя. Выйдя из автобуса, Фараон как ни в чем не бывало похлопал по животу Караколильо Пуро. И Караколильо, стараясь язвительным тоном и гримасой выразить все свое к нему недоброе отношение, отозвался хрипло и недовольно:
– Сукин сын, толстяк проклятый.
Все трое взяли такси до гостиницы «Центральная» на улице Алькала, 4. Старые томельосцы всегда останавливались там. Знакомый вход, те же фотографии в вестибюле, улыбающийся портье. Неторопливый лифт. И всегда в ресторане или в вестибюле оказывался какой-нибудь томельосец, а то и целое семейство – они словно сменяли тут друг друга, чтобы гостиница не испытывала недостатка в завсегдатаях. В «Центральную» приезжали по случаю свадеб, похорон или чьей-нибудь болезни, приезжали по делам, в пору экзаменов и на праздник, приобрести одежду на зиму или на лето, а то – потратить выручку за первую партию вина. Приезжали, чтобы навестить знакомых, приезжали, чтобы просить руки девушки, в которую влюбился сын-студент, приезжали искать протекции.
Друзья распрощались с Фараоном, и каждый пошел в отведенную ему доном Эустасио комнату.
Полчаса спустя Плинио и дон Лотарио стояли в дверях, не очень ясно представляя себе, что делать дальше. Было около восьми вечера. В конце концов они решили, не теряя времени, идти в Управление безопасности на случай, если их друг комиссар дон Ансельмо Пералес еще там, чтобы сразу же приступить к делу.
Попасть в кабинет к Пералесу оказалось делом нелегким. Пришлось выписывать пропуск, показав приглашение, и пройти несколько раз через контроль полицейских и дежурных; только после этого они оказались в маленькой приемной.
Не успели доложить об их приходе, как вышел дон Ансельмо, улыбаясь и протягивая им руки.
Все трое уселись на маленький, выцветший, видавший виды диванчик. Дон Ансельмо, довольно приземистый человек с простоватым, вечно улыбающимся лицом, изложил суть дела. Люстра с двумя утонувшими под стеклянным колпаком электрическими лампочками заливала кабинет желтым, как вино, светом. Дон Ансельмо рассказывал, зажав в уголке рта сигарету, однако сигарета не падала. Иногда он облизывал губы кончиком языка или поводил носом, и сигарета двигалась, словно приклеенная к губе. Он рассказывал очень хорошо, ни на чем не делая особого упора. Иногда только вдруг замолкал ненадолго, словно припоминая другой, сходный с этим случай. Но тут же снова подхватывал нить повествования и, глядя прямо в глаза слушателям, излагал дальше.
– Вы помните дона Норберто Пелаеса Корреа, который был в Томельосо нотариусом в двадцатые годы?
– Конечно, – отвечал Плинио.
– Дорогой друг, – добавил ветеринар, – он был замечательный человек. Немножко старомодный, но замечательный.
– И помните, наверное, двух его дочек-близнецов?
– Конечно, – снова согласился дон Лотарио, – цветные сестрички.
– Почему цветные?
– Они были рыжие, красно-рыжие, и люди их называли цветными сестрами.
– По-моему, дон Лотарио, их называли цветными близнецами, – задумчиво добавил Плинио.
– Может быть… Точно не помню… Они всегда ходили вместе, одинаково одетые, под руку. Тогда им было уже по двадцать лет.
– Очень симпатичные были и воспитанные, – заметил начальник с некоторой тоской в голосе.
– Но у нас в городке им не везло, – сказал дон Лотарио, – женихов у них не было… Может, молодых людей отпугивала мысль, что жениться вроде бы надо сразу на обеих.
– Они никогда не выходили из дому одни. Всегда с родителями. Ни на танцы не ходили, ни на вечеринки, где собиралась молодежь. В общем, довольно жалкую жизнь вели.
Дон Ансельмо рассмеялся и сказал:
– Так вот, эти рыжие сестрицы, цветные близнецы, исчезли.
– Сразу обе? – с удивлением спросил ветеринар.
– Только так и могло быть, – пояснил Плинио. – Как же это случилось?
– Три дня назад, около половины четвертого, они вышли из дому и до сих пор не вернулись.
– Они так и не были замужем? – продолжал расспрашивать Плинио.
– Не были… Вели спокойную, уединенную жизнь. Как вы выразились, довольно жалкую. Друзей немного, но все люди приличные… Дальше своей улицы почти никуда не ходили… А живут они на улице Аугусто Фигероа в старинном доме, почти на углу улицы Баркильо. И вдруг исчезли бесследно, словом, неизвестно, что и думать. Мы тут провели некоторые расследования, но света они не пролили… А поскольку все их знакомые родом из Томельосо – похоже, они на всю жизнь сохранили теплое отношение к родному городку, – я и вспомнил о великом Мануэле Гонсалесе и доне Лотарио и сказал себе: это дело как раз для них. Вот и все.
Плинио с задумчивым видом провел рукою по щеке и затем сказал:
– Вы одного не учли, дон Ансельмо: я или, вернее, мы не знаем здешней жизни. Мы всего лишь скромные сыщики из скромного винодельческого городка, и Мадрид нам не по зубам. Вы знакомы с техникой и методами работы, которые нам неизвестны. Я, дон Ансельмо, детектив-кустарь, а вы меня вытаскиваете из деревни прямо на Пуэрта-дель-Соль и хотите, чтоб я вам что-то объяснил.
– Ладно-ладно, не скромничайте. В этом мы поможем. Если что – звоните мне, и я пришлю вам все, что нужно. Главное в этом деле – голова и свободное время, а у вас и того и другого предостаточно.
– Конечно, попытка – не пытка, что мы теряем?… – сказал дон Лотарио.
– Что значит не пытка, дорогой друг? Да раз нам дали возможность сделать такую попытку в столице, мы просто обязаны совершить нечто удивительное.
– И вы совершите, Мануэль, совершите. Не скромничайте… Вот вам ключ от квартиры. Как только я узнал, что вы согласны, туда больше никто не входил. Полицейский Хименес – я вас сейчас с ним познакомлю – проводит вас и даст вам все разъяснения, какие понадобятся. Я уверен, что не пройдет и недели, как вы мне это дело распутаете.
– Да услышит вас бог, дон Ансельмо… и пусть не обойдет он нас своим вниманием.
Дом рыжих сестер
Пока полицейский Хименес Пандорадо ходил за машиной, Плинио с доном Лотарио стояли у дверей Управления на улице Корреос. Они стояли, засунув руки в карманы брюк, и словно инстинктивно пытались отгородиться от водоворота автомобилей, огней и людей. Выбитые путешествием из привычной колеи, они стояли, почти физически ощущая на своих лицах отблески огней, тени проходящих мимо людей, обрывки разговоров; все вокруг казалось им чужим – полюбить такое было трудно. Шумный мир столицы давил на них.
– Должно быть, Мануэль, я старею, – сказал вдруг ветеринар.
– Почему вы так решили?
– Видишь ли, с некоторых пор я не перестаю спрашивать себя, в чем смысл жизни, – ответил тот с грустью в голосе. – Видно, смерть кружит рядом… Или, может, философия Браулио подействовала?
Плинио провел рукой по бровям и, чуть помолчав, сказал наставительно:
– Это признак не старости, а зрелости. Меня уже не первый год мучает этот вопрос. Далеко не первый. В том, что говорит Браулио, есть смысл.
– Ты хочешь сказать, я немного отстал?
Плинио улыбнулся:
– Нет, маэстро, просто я хочу сказать, что всякому овощу свое время.
– А ты уже перемучился?
– Нет. Уж если эта мысль начнет смущать покой – так на веки вечные… Просто со временем можно притерпеться.
Несколько парней с длинной гривой, в куртках и брюках клеш прошли мимо; они были возбуждены и хохотали так, будто увидели невесть что.
– Сколько оптимизма…
Некоторое время друзья постояли молча, каждый терзаясь своими проблемами. Нарушил молчание Плинио:
– Как сейчас вижу их…
– Кого, Мануэль?
– Рыжих близнецов… Летним утром они под руку прогуливаются по Вокзальной площади и смеются. В белых платьях… И собачка с ними.
– А ведь ни отец, ни мать не были рыжие.
– Наверное, досталось в наследство от какой-нибудь бабки… А может, ошибка крови.
– Насчет ошибки крови – это ты хорошо… Гены, сказали бы мы, люди науки.
– Ну значит, гены передрались.
– Уж не знаю, старина, могут ли драться гены…
Подошел полицейский Хименес с брюшком не по возрасту.
– Машины не будет еще минут пятнадцать.
– Так пойдемте прогуляемся, – сказал Плинио.
– Нет уж, только не гулять… Мне с моим брюхом… Пошли лучше выпьем пива вот тут, напротив, в «Тропикале».
Дону Лотарио предложение пришлось по душе.
– Пошли, я угощаю.
– Прошу прощения, друг, но всем по кружке ставлю я. А вы, если хотите, можете платить потом или за закуску.
– Согласен, я плачу за креветки.
– Смотрите, придется вам раскошелиться…
– Ничего.
Они дождались зеленого света и перешли улицу.
Официант подал пиво и блюдо с креветками, Хименес потирал руки. Грустное настроение дона Лотарио рассеялось.
– Когда мир придет в порядок, – сказал дон Лотарио, очищая креветку, – мы будем жить почти исключительно за счет моря. Потому что еды и богатства в море хватит на всех. Море совсем не изучено. Люди его боятся, потому и берут у него только пляжи да пустячную рыбку.
Хименес, не отрываясь от еды и пива, засмеялся и закивал согласно.
– Это правда, – подтвердил он, – в земле мало что есть, па и получить от нее трудно.
– Значит, дон Лотарио, вы считаете, что земля вся изучена?
– Вдоль и поперек, Мануэль. Еще, пожалуйста, креветок.
Они курили, когда Хименес Пандорадо пришел сообщить, что машина есть.
И они поехали – Хименес рядом с шофером, а оба томельосца – сзади.
Машина привезла их к дверям старинного дома на улице Аугусто Фигероа. Они вошли в сырой, с облупившимися стенами, плохо освещенный подъезд; в привратницкой светловолосая девушка читала комиксы. Они поднялись по широченной пологой лестнице. На площадке каждого этажа стояла старинная скамья лакированного орехового дерева, которая словно приглашала отдохнуть или присесть побеседовать. Из-под облупившейся краски цокольного этажа проглядывали остатки модернистской росписи, точно виньетки в книге Рубена Дарио «Шутки судьбы». Эти рисунки и цвета конца прошлого века выступали как бы для того, чтобы утереть нос снобам, которые сейчас на плакате заново открывали ранее открытое.
На площадке второго этажа Хименес попросил ключ и, не раздумывая долго, отпер дверь. В прихожей на них пахнуло холодной сыростью. Зеркало на черной консоли было покрыто черно-зелено-золотистыми оспинами. Время разъело ртуть и выступило смертоносной сыпью. Лицо выглядело в зеркале постаревшим, в гнойных язвах, как само зеркало. К тому же оно удаляло отражение, словно отбрасывало его вглубь. И трое мужчин в зеркале как бы задумались в глубине уходящего вдаль узкого переулка.
Хименес выступил вперед, зажег свет и открыл двери. Квартира была огромная. Пахло затхлым. Большие комнаты с высокими окнами, широкими балконами и толстыми стенами. Все тут было в духе последней трети прошлого века – не обыденно, но без роскоши, без напыщенности и без особых излишеств. Видно было, что каждый предмет, каждый стул находятся на этом месте с незапамятных времен. На изъеденных временем коврах – пятна старого-престарого солнца, потускневшей сангвины и белесой лазури. Кружевные накидки и подушки немного скрадывали эти осенние тона. В огромной столовой на мебели – серебряные пластинки с гравировкой (наверняка свадебный подарок времен королевы-регентши); натюрморты из птиц и фруктов цвета потускневшей меди. Написанные маслом портреты: кавалеры с бородками, крестами или орденской лентой поверх сюртука и печальные сеньоры с лицами Пречистых дев. Фотографии священнослужителей, сраженные светом и нескромными взглядами. В алькове – непомерно высокие ночные столики, чудовищные зеркальные шкафы, населявшие комнаты толпами призраков; в глуби не – закрытые портьерами двери. Распахнутые, словно объятия, зеркала туалетных столиков, на которых – флаконы цвета крови. Патетические фигуры распятого Христа. Умывальники с умывальными тазами и кувшинами, расписанными зелеными и желтыми ветками. Словно черные позвоночные хребты – подставки для обуви. Под самым потолком – часы. Резные карнизы, а на них – обвисшие шторы из Дамаска и потертого бархата. И кабинет с широкими до потолка полками, уставленными книгами по юриспруденции и переплетенными подшивками журналов. На свободной от полок стене – почетные звания, дипломы в рамках, витрина с эфемерными медалями и крестами, цветом похожими на извлеченный из земли гроб.
Шкафы и комоды были заперты на ключ, который сестры, выходя из дому, наверняка уносили с собой.
У квартиры был такой вид, будто все тут умерли в одночасье. Будто никто больше не придет сюда открывать шкафы, вытряхивать коврики, лежащие у кровати, заводить граммофон из пальмового дерева, мыться в ванне длиною в полтора человеческих роста и цветом как яичный желток, вытаскивать жаровню и надевать ночные рубашки в цветочек, копошиться за швейным столиком с зеленой подушечкой для игл, греметь цветочными горшками и лейками в чулане, выставлять рождественские фигурки, пересчитывать кольца, просматривать поминание в молитвеннике, притрагиваться к ручкам дверей или же включать в гостиной новый телевизор, покрытый кружевной салфеточкой, бывшей в моде в те времена, когда танцевали польку. Хименес обратил внимание друзей на фотографии, которые представляли сестер Пелаес в различных возрастах. Такие одинаковые, всегда вместе, с вечной улыбкой – на одну сторону, ничем не примечательные коротышки, и руки у них, наверное, всегда ритмично двигались. Плинио с доном Лотарио узнали их сразу же, перекинулись словом и задержались перед официальной фотографией дона Норберто Пелаеса и Корреа в мантии, судейской шапочке и с толстенным сводом законов в правой руке. Должно быть, он сфотографировался сразу по получении диплома. На другом, более позднем снимке – очевидно, он уже был нотариусом в Мадриде – дон Норберто с супругой и двумя дочерьми стоял на томельосской площади у фонтана.
– Как сейчас вижу, – сказал дон Лотарио, – идет по Пасео-дель-Оспиталь под руку с женой, белокурой такой, а впереди – девочки, тоже под ручку, и смеются… Сеньора-то сама из Басконии – широкая в кости, полногрудая, но длинноногая, а кожа – шелковистая. Дон Норберто – из Мадрида.
– А вот про него не скажешь, что широк в кости, – пошутил полицейский Хименес. Потом показал на фотографию, которая стояла на столе в кабинете.
Дон Лотарио подошел поближе: на фотографии супруга дона Норберто, совсем еще молодая. И внизу подпись: «Норберто от Алисии».
– Да, это она.
Над креслом у письменного стола – чудовищный портрет маслом самого дона Норберто.
Они осматривали квартиру, время от времени обмениваясь короткими замечаниями или вспоминая что-то по ходу дела, пока наконец Хименес не поглядел нетерпеливо на часы и не сказал:
– Ну ладно, сеньоры, мне надо идти. Как заметил комиссар, все в ваших руках. Вот ключи от квартиры и список всех произведенных по этому делу расследований. Я в любой момент к вашим услугам. Надеюсь, вам быстро удастся найти следы этих красных, рыжих – или как вы их там называете – близнецов.
И без лишних слов протянул им руку и поспешил прочь.
Когда они остались одни, Плинио сказал:
– Пошли в гостиную, по-моему, я видел там электрический камин, а то меня в этом погребе начинает знобить.
Они погасили свет и пошли в гостиную. Проходя мимо телефона в коридоре, Плинио захватил телефонную книгу.
Они включили камин, настольную лампу и уютно устроились за столом. Закурили сигареты, и Плинио, затянувшись и водрузив на нос очки, со свойственной ему неторопливостью принялся листать телефонную книгу. Судя по списку, который дал им Хименес, сделано было мало, да и то, что попроще.
Ветеринар, надвинув шляпу на самые брови и зажав в углу рта сигарету, оглядывал комнату, самую маленькую в квартире, но где, без сомнения, главным образом и проходила неяркая и одинокая жизнь рыжих сестер. По словам Хименеса, у них была всего одна служанка, которая приходила через день, чтобы постирать и убрать квартиру. Остальное же время несчастные сиротки, дочери нотариуса, проводили одни, как сообщила комиссару служанка сестер, которая первая обнаружила, что обе ее старые госпожи исчезли.
Друзья обратили внимание на то, что в этой комнате на самых видных местах по стенам были развешаны в рамках маленького и среднего размера фотографии родственников и друзей. Словно бы затем, чтобы перед глазами всегда было то, что составляло главную и лучшую часть их жизни.
Пока Плинио был занят телефонной книгой, дон Лотарио внимательно, одну за другой, рассматривал фотографии. Многие совершенно потускнели. Очень скоро они выцветут окончательно и превратятся в желтые кусочки картона, на которых не будет ни лиц, ни пятен. Дон Лотарио пробегал взглядом по лицам незнакомых ему людей и думал о том, что образы умерших выцветают и тускнеют в памяти друзей и родственников вот так же, как эти фотографии. И приходит день, когда ни в умах, знавших нас, ни в сердцах, нас любивших, не остается о нас никаких воспоминаний. Потом поделят наши бумаги, мебель и одежду, перестроят кладбищенскую нишу, освобождая место для других, разобьют могильную плиту – и все то, что было нашей жизнью, составляло смысл нашего присутствия на земле, наши слова и манеры станут пустым звуком, будут так далеко от жизни, словно бы мы и не рождались на свет. Ему вспомнилось: когда перебирали полы в зале у них дома, на обратной стороне одной из старинных мраморных плит, которая когда-то, видимо, была могильной плитой, обнаружили надпись: «Хусто Мартинес Ло… (1802–1837)». Это открытие не давало ему покоя, и он несколько месяцев расспрашивал в селении обо всех Лопесах, Лобесах и Лоренсо. И обо всех Мартинесах, и Хусто Мартинесах – не сыщется ли хозяин имени, которое он и его недавние предки топтали в течение всей жизни. Но так ничего и не дознался. Потому что церковный архив сожгли в гражданскую войну, а архив гражданский такие давние времена не охватывает. «Неужели же, – говорил он себе, – этот Хусто Мартинес Ло… прожил на этой грешной земле тридцать пять лет и не оставил о себе никаких воспоминаний?»
– Хусто Мартинес Ло…! – воскликнул он, больше обращаясь к своим мыслям, нежели к действительности. – От тебя в этой долине слез осталось одно колченогое имя, которое по чистой случайности я храню в памяти.
Плинио оторвался от телефонной книги и уставился на дона Лотарио поверх очков. Но поскольку тот продолжал свой осмотр, не замечая, какое впечатление произвели его слова, Плинио, так ничего и не поняв, снова углубился в телефонную книгу.
Прошло довольно много времени, прежде чем дон Лотарио сказал:
– Смотри-ка, Мануэль, сколько тут фотографий наших земляков.
Тот поднялся посмотреть.
– Видишь, вот дон Норберто в дверях муниципалитета вместе с алькальдом Франсиско Карретеро.
– Ну и толст же был братец Франсиско!
– Наверное, какой-нибудь праздник – оба приодеты.
– Да, видно, примечательный день – оба в праздничных костюмах, а у Франсиско в руках – жезл.
– Послушайте, дон Лотарио, а кто такой Хусто Мартинес Ло…?
– Черт возьми! Откуда ты знаешь это имя?
– Вы только что сами его произнесли. – Я?!
– Да, сеньор, вы громко сказали: «Хусто Мартинес Ло…» И что-то еще.
– Наверное, сказал: покойный.
– Не знаю, что именно. Но только вы начинаете разговаривать сам с собой, как тот каталонец, который, помните, ходил в «Сиркуло либераль» и за чашкой кофе заключал сам с собою сделки. Не помните?
– Как не помнить! А в один прекрасный вечер надавал себе пощечин, приговаривая: «Вот тебе, Мелитона, сукин сын. Вот тебе, вот тебе!..»
– И, бывало, после шести или восьми рюмок коньяку – потому что с каждым днем он пил все больше – он начинал говорить будто сразу со многими. Чем больше выпьет коньяку, тем больше ему мерещилось сеньоров вокруг, с которыми он спорил. Так вот, вы, беседуя с этим Хусто Мартинесом, идете по той же дорожке…
Дон Лотарио засмеялся и рассказал Плинио историю с могильной плитой, которую нашли у него в доме.
Поговорив еще немного, друзья принялись звонить по телефонам, которые были в книге, – такой план придумал Плинио.
Первый номер оказался телефоном бакалейного магазина. Дон Лотарио под диктовку Плинио записал адрес. По второму никто не ответил. Третий принадлежал людям, которым, как им объяснили, сестры звонили в тех случаях, когда надо было известить служанку. Четвертый – дону Хасинто Амату, духовнику сестер. Плинио попросил к телефону священника и условился с ним о встрече на следующий день в кафе «Универсаль». Так они звонили довольно долго, пока не получили список, в котором были модистка, гомеопат, домашний врач, молочная лавка и остальное в том же духе. Потом они составили рабочий план на следующий день и уже хотели уходить, собираясь поужинать в гостинице, как вдруг у дверей позвонили.