Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Я была первой

ModernLib.Net / Современная проза / Панколь Катрин / Я была первой - Чтение (стр. 8)
Автор: Панколь Катрин
Жанр: Современная проза

 

 


– Я не буду ни дантистом, ни фармацевтом, ни ветеринаром. Нет ничего противнее зубов, лекарств и животных…

– В Академии можно выучиться только на кло­уна! Не хватало только, чтобы ты стал бродягой как твой отец! Тебе нужна нормальная профессия.

– Тогда не спрашивай чем я собираюсь заняться. Решай сама! У нас вообще все решаешь ты, – ответил он, вытягивая ноги и выпрямляясь. – Я хотел бы поча­ще куда-нибудь выбираться. Мне осточертела эта ды­ра. Пора возвращаться домой. Гадалка тебя надула.

– Не смей так разговаривать с матерью! После всего, что я для вас сделала! Не забывай, что я всем пожертвовала, чтобы поставить вас на ноги.

– При всем желании не забуду, – сказал он. – Ты только об этом и твердишь.

– Без меня вы бы умерли с голоду! Или работали бы где-нибудь на почте с тринадцати лет.

– Мамочка, времена Золя давно прошли.

– Скажи это своему отцу! И не смотри на меня так! Сколько я для вас сделала, подумать только! Ка­кая я дура, боже мой! Надо было отдать вас в приют.

– Ну вот, опять за свое! – пробормотал мой бра­тик, но мать его не услышала.

Она продолжала свою пламенную речь, кожей ощущая терновый венец, который ей выпало нести. Все в ней взывало к мщению. Она будет мстить, мстить беспощадно! Она то и дело возвращалась к особо ненавистным персонажам, не жалела для них ядовитых слов, шипела, исходила желчью как корень мандрагоры.

– Взять хотя бы мадам Юблин, чем она лучше меня? Безобразная толстая корова с раздувшимися венами, и отхватила себе такого чудесного мужа. А, я тебя спрашиваю?

– Она жена посла, – вздыхал мой брат, болтая со­ломинкой в стакане папайевого сока. Мать выводи­ла его из себя.

– Сама – американка, муж – американец, живет в настоящем дворце, с кондиционером, с телевизором, каждый день устраивает приемы, носит платья от лучших кутюрье. Что она в своей жизни сделала, чтобы заслужить такую роскошь? Да ничего. Все это просто свалилось ей на голову как манна небесная. Она знай себе прирастает жирком, а вокруг ходит прислуга в набедренных повязках.

Брат пожимал плечами, и она продолжала:

– Из меня бы вышла превосходная жена посла! Превосходная!

Мать шипела от злости, опустошала стакан, на­ливала еще.

Она прожила на Мадагаскаре семь долгих лет. Все эти годы она ждала своего мужчину, разглядывая в зеркале мелкие морщинки, образовавшиеся вокруг глаз, и разнося в пух и прах этот остров, на который никогда не залетали Боинги, до отвала набитые аме­риканцами. Семь лет она следила за головокружи­тельным взлетом своей гадалки, которая теперь каж­дое утро выдавала свежие гороскопы по радио, ежегодно писала книги об искусстве ясновидения, мелькала на телеэкране и просила тысячу сто фран­ков за сеанс. Мать проклинала гадалку, проклинала собственную доверчивость, выливала виски на ковер во время игры в бридж и избегала коллег по работе.

После семи лет напрасного ожидания она воз­вратилась во Францию.


Смотреть – стараться увидеть, пытаться разгля­деть кого-то или что-то.

Уже в старофранцузском языке в значении слова присутствует интеллектуальный и нравственный оттенок: принимать во внимание, считаться.

Исходное значение: «заботиться, печься».


Перед глазами матери, как игрушечные солдати­ки на плацу, один за другим проходили мои поклон­ники. Я не очень считалась с ее мнением, но тем не менее, каждый раз ждала ее одобрения, прежде чем дать волю желанию.

Мы с очередным кавалером приглашали ее в ресто­ран, в кино, на пикник. Устроившись на заднем сиденьи, мать мрачно наблюдала за водителем, обжигала его недоверчивым взглядом. «Зачем тратиться на до­рогой бензин, если можно прекрасно ездить на самом обычном, – недоумевала она. – И вообще, почему бы вам не перейти на дизель? Это же реальная экономия». Она заглядывала в счет и негодующе пожимала плеча­ми, если сумма представлялась ей слишком высокой. Спрашивала у молодого человека говорит ли он по-ан­глийски, есть ли у него семейный особняк, сколько он получает. «Вы неплохо устроились, – заключала она. – Учителям столько не платят. И знаете, какая пенсия ожидает меня на старости лет, после всего пережитого?»

Я поворачивалась к ней, умоляла: «Мамочка, пере­стань!», гладила юношу по затылку, словно желая смягчить боль от ожога, включала музыку погромче, но она бесконечно твердила одно и то же, прижимая сумочку к груди: «Уж поверь мне, я знаю что говорю!».

Ее всегда что-то не устраивало. Слишком старый, слишком молодой, незрелый, непрактичный, не платит взносы за квартиру[20], у него клоунская про­фессия, он неперспективный.

– Кстати, ты заметила какие у него толстые ляж­ки? Я и не знала, что тебе нравятся крупные мужчи­ны. Не боишься, что он тебя раздавит? Как ты мо­жешь получать удовольствие? Я бы не смогла…

Я сидела, стиснув зубы, выдавливая из себя улыб­ку, пыталась оттянуть неизбежное. Я успокаивала мать, успокаивала мужчину, который гневно скреже­тал зубами. «Понимаешь, – объясняла я ему, – она так одинока, всю свою жизнь вкалывала как прокля­тая, не могу же я бросить ее одну после всего, что она для нас сделала.»

Мать вечно жаловалась на жизнь, злобно смотрела по сторонам, прижимала сумочку к груди, опасаясь воровства. В то же время, завидев на улице грязную оборванную дворняжку с порванными ушами, мать тотчас наклонялась к ней и не скупилась на нежно­сти; заметив сморщенную старушку, ковыляющую по тротуару, переводила ее через дорогу и одаряла своей лучезарной улыбкой. Дворняжка благодарно лизала ей руки, старушонка – целовала. Et глаза на­полнялись слезами: она чувствовала себя любимой.

Любимой…

Любовь была делом ее жизни. Она плакала над несчастьями принцев и принцесс, смотрела по теле­визору свадебные и похоронные церемонии с болью в сердце и платочком в руке, причитая: «Как они хо­роши! Она была так молода! Боже мой! Боже мой!» Она по многу раз пересматривала «Унесенных вет­ром» и «Историю любви», выходила из зала с крас­ными глазами, прижималась ко мне как маленькая девочка. Я ее успокаивала. Чужое несчастье, будь то в жизни или на экране, делало ее уязвимой, нежной, беспомощной. Она жалась ко мне, говорила: «Я люб­лю тебя, ты же знаешь. Ты моя любимая девочка. Почему ты так ко мне жестока?».

– Я, жестока? – удивленно переспрашивала я.

– Да, ты. Ты всегда ко мне так относилась, с са­мого детства. Ты еще в четыре года смотрела на ме­ня с осуждением, как неродная.

Как может четырехлетний ребенок проявлять жестокость по отношению к матери? Надо же такое выдумать! В этом возрасте мать заслоняет собою весь мир, всю галактику.

Я отвечала: «Ну, ну, перестань… давай не будем начинать все сначала».

– Нет, как же, – протестовала она.

Она жаждала любви, хотела, чтобы я до краев на­полнила ее душу этой пресловутой любовью, которой жизнь никогда ее не баловала. Она как будто снова впадала в детство, дулась, сжимала зубы и кулаки как обиженный ребенок, пинала ногами упавшие кашта­ны, повторяла: «ты меня не любишь, не любишь», чтобы я в ответ твердила: «да нет же, люблю», но мои слова повисали в воздухе, так и не утолив ее жажды.

«Вот если бы ты меня действительно любила…» – говорила она.

Далее следовал длинный перечень условий, обя­зательных к исполнению: «Ты бы сделала то, и это, и вела бы себя так-то и так-то. Вот у моей подруги Мишель дети, которые по-настоящему ее любят, они ее слушают, все делают как она скажет…»

Она бросала на меня суровый уничижительный взгляд, словно желая сбросить в львиную яму, заяв­ляла, что я вообще не способна любить, поскольку не отвечаю ее строгим требованиям.

Она никогда не бывала мною довольна.

Сколько бы я ни давала, она не успокаивалась. Она была подобна бездонному колодцу. Угодить ей было невозможно: мало, плохо, не так. Я вечно оказывалась виноватой во всех грехах. Когда я, набравшись смело­сти, спрашивала чего она, собственно, ждет, она, гнев­но взглянув на меня, тотчас принималась смотреть вдаль с оскорбленным, отсутствующим видом.

Она сама не знала, чего от меня хочет, но вменя­ла мне это в вину, упрекала в бестактности и без­различии.

– Ты меня не любишь. Если бы ты меня любила, ты бы сама все понимала, чувствовала бы интуитивно. Любовь – вне сферы разума… Когда любят, просто да­ют, а не судят. Ты только и делаешь, что судишь меня.

– Вовсе нет! Я просто хочу, чтобы мы научились понимать друг друга, любить…

– Нельзя научиться любить! Люди либо любят, ли­бо нет, третьего не дано. А ты вечно меня осуждаешь…

В ее понимании малейшее возражение прирав­нивалось к осуждению. Стоило нам высказать мне­ние, не совпадающее с ее собственным, и она чувст­вовала себя оскорбленной. Она не признавала за нами права голоса, считала себя истиной в послед­ней инстанции. «Да, мамочка, конечно, мамочка» – вот все, что она хотела от нас слышать.

Я должна была, как зеркало, каждый вечер твер­дить, что она самая красивая, самая смелая, самая умная и вообще лучшая из матерей, падать к ее но­гам и беспрекословно ей подчиняться.

– Я никогда не позволяла себе осуждать родите­лей, – говорила она. – Я их уважала и слушалась про­сто потому, что они были моими родителями. Дума­ешь, почему я в восемнадцать лет вышла замуж? Потому что мой отец решил, что в этом возрасте все его дети должны начать самостоятельную жизнь. И я не думала на него сердиться, несмотря на то, что совершила самый необдуманный поступок в своей жизни, связавшись с твоим отцом, и все только для того, чтобы поскорее покинуть родительский дом.

– Может, ты на самом деле сердилась, просто бо­ялась ему сказать?

– Не смей так говорить! Не смей! Он был моим от­цом, и я бы никогда не позволила себе его осуждать!

– Как будто человек обязан во всем соглашаться с родителями!

– Как ты ко мне жестока! Как жестока!

Мать плакала, смотрела на меня с ненавистью, умоляла оставить ее.

Я с яростью ощущала собственное бессилие. Ее категоричность, ее презрительное молчание были мне невыносимы. Я хлопала дверью и клялась, что больше сюда не вернусь.

И возвращалась.

Я представляла ей всех своих женихов, специаль­но подбирала их по ее вкусу, помня о ее несбывшихся мечтах. Таким образом я помогала ей отыграться. Я была всего лишь приманкой, на самом же деле муж­чина предназначался ей, призван был избавить ее от бремени обманутых надежд. Я просто обязана была найти мужчину, которого она тщетно искала на Ма­дагаскаре, мужчину, который осушит ее слезы и ото­мстит за все ее обиды. Я должна была быть сильной, чтобы навеки остались в прошлом хрустальные ша­ры, Боинги Пан Американ и превратности судьбы.

Я преподносила ей молодых людей как заправ­ский товар, старалась выставить их в самом выгод­ном свете. Я заваливала ее своими одушевленными подарками в надежде увидеть на ее губах улыбку, услышать ее облегченный вздох.

Мамочка, взгляни-ка на этого. Не правда ли, хо­рош? Красивый, сильный, богатый. Густые волосы, белые зубы, живот втянут, мускулы по всему телу. У него собственный особняк, престижная работа, огромная машина. Он прекрасно говорит по-анг­лийски – всю жизнь живет в Америке.

– Он американец? – спрашивала мать, поднимая на меня полные надежды глаза.

– Нет, он француз.

– Вот видишь, – вздыхала она.

– Он почти американец.

– Почти не считается… Ты сама это прекрасно понимаешь. Ты надо мной просто издеваешься!

Я выбивалась из сил, пытаясь ей угодить. Я чув­ствовала себя совершенно опустошенной, и един­ственным моим спасением были приступы ярости. Я выла от злости, кричала, что больше так не могу, что ее ничто в этой жизни не радует. Мать наблюда­ла за мной с чувством глубокого удовлетворения. Сжав зубы, она ликовала. Ее глаза светились от со­знания победы. Я перестала себя контролировать и оказалась в ее власти. Она снова ощущала себя зна­чительной, соблазнительной, прекрасной. Она была очень довольна собой: это явно читалось в ее обык­новенно мрачном взгляде. Однако, вовремя опо­мнившись, мать возвращалась к своей привычной роли и, обиженно вздохнув, продолжала:

– Вот видишь, ты опять принялась за старое. Ты меня не любишь… Никто из детей меня не любит. Не знаю почему. Всех моих подруг дети обожают, одной мне не повезло. И это – после всего, что я для вас сделала…

Я приходила в бешенство, убегала, хлопнув две­рью, билась головой о стену лифта, заливалась слеза­ми, пинала все, что попадалось на пути – камни, ство­лы, край тротуара. Сколько я ни пыталась дать выход злости, она продолжала кипеть с прежней силой.

Меня бесило, что мать не слышит, не видит меня, что я для нее не существую. Я была для нее пустым местом, одним из тех жирных нулей, которые она по вечерам выводила красной ручкой в тетрадках своих учеников, громко возмущаясь их невежеством.

Я хотела, чтобы она меня выслушала, но она была ко мне глуха.

Я хотела, чтобы она меня видела, но она на меня не смотрела.

Я хотела, чтобы она подвинулась, признала за мной право на собственное пространство, но она упорно требовала, чтобы я была ее послушным эхом.

Рядом с ней я становилась беспомощным ребен­ком, принималась лепетать как испуганный младенец, который впервые сел за руль трехколесного велосипе­да, взмыл вверх на качелях, проплыл несколько мет­ров без спасательного круга. Мама, посмотри же на меня, поддержи меня взглядом, не дай мне упасть и пойти ко дну, помоги подняться и не сдаваться, скажи, что я самая сильная, самая смелая, единственная в ми­ре, что мои первые шаги, первые слова, первые рисун­ки удались на славу, что ты гордишься мною, видишь только меня одну, даришь мне место, где в нежном сиянии твоих глаз я буду расти, расти и расти.

Ее глаза не видели, уши не слышали, губы не дви­гались. Она не оставляла мне выбора, и в последней отчаянной попытке быть замеченной, я подкладывала ей под ноги мины замедленного действия.

Она отпихивала их ногой, отчего все они взрыва­лись у меня перед носом.

Чем больше я бесилась, тем острее она ощущала свою жертвенность, осознавала как много принесла на священный алтарь материнства. Подруги, тесным кружком сплотившись вокруг, в один голос твердили: «Бедняжка, после всего, что вы для них сделали, после всего, что вы для них сделали…» И она, стиснув губы и глядя перед собой недобрым взглядом, повторяла: «Я все для них сделала, я жила, не жалея себя, потрати­ла на них свои лучшие годы. Зачем, спрашивается?».

Мои старшие брат и сестра, быстро смекнув что к чему, уехали жить за границу, писали ей коротень­кие открытки, зимой присылали пироги, летом – бу­мажные цветы. Она вешала открытки в рамочках, выставляла пироги и цветы на самом видном месте как трофеи, подтверждающие, что она превосход­ная мать, и без устали хвалила своих старших детей, которые предпочли сбежать от нее подальше.

А я оставалась у подножья крепости и не теряла надежды найти брешь в неприступной стене и про­никнуть внутрь. Я разрабатывала хитроумные пла­ны, целые стратегии, более подходившие для воен­ных действий, чем для покорения сердец. Иногда мне казалось, что дворцовые ворота приоткрылись, и я, ликуя, устремлялась вперед, вставала в стойку побе­дителя, упивалась своим мимолетным торжеством, своими успехами, своей блистательной тактикой и ждала, что она воздаст мне должное. Мне хватило бы одного ее взгляда, чтобы возродиться, почувствовать себя благословленной, обновленной, стать, наконец, личностью, одного ее взгляда, говорящего: «Ты вели­колепна, девочка моя, я люблю тебя». Она не удоста­ивала меня взглядом, и я ощущала себя собачкой, привязанной к ее трону, бешеной собачкой на цепи.

Я была в ее власти, и она прекрасно это сознавала.

После каждой размолвки я приходила первой, заменяя собой былой каталог поклонников.

Мне тоже нужно было уехать, но я еще не была к этому готова…

Уехать, вырасти вдали от этого убийственного, уничижительного взгляда, превращавшего меня в бессильную злобную карлицу.

«Я не хочу быть карлицей, не хочу быть злобной и бессильной», – без конца повторяла я, стоя на краю без­дны, которую она заботливо постелила к моим ногам.

Но тогда – кто же я?

Красивая блондинистая дама часто смотрела на ме­ня испытующим взглядом, ненавязчиво учила отта­чивать фразы, лепить свою действительность, свою точку зрения. Приходя утром на работу, она, словно ненароком, роняла на мой рабочий стол книги, а сама нетерпеливо тянулась к телефонной трубке, отчего су­мочка, соскользнув с плеча, падала на внушительную стопку бумаг.

– Вот, почитайте, – бросала она мне, набирая номер.

Она падает в кресло, заказывает крепкий кофе и рогалик, малюсенький рогалик, чтобы не потолстеть, вынимает сережку и, листая письма, разговаривает по телефону.

Я беру книгу. На ней значится: Джон Фанте[21] «Спроси у пыли».

На обложке пара скрещенных ног в плетеных ко­жаных туфлях и вязаных чулках со следами штопки. От черно-белой фотографии веет бедностью, непо­сильным трудом, борьбой за выживание, в которой каждой доллар дается потом и кровью. Я открываю книгу и натыкаюсь на предисловие Буковского.[22]

Язык Буковского… Слова вспыхивают как искры, ощущение такое, будто кто-то дал залп салюта у ме­ня перед глазами. Я читаю и перечитываю предис­ловие как любовное письмо, затертое до дыр.

Я заучиваю его наизусть, повторяю днем, сидя в пробке, вечером, борясь с бессонницей, на светских мероприятиях, когда возникает желание напиться от скуки. Оно звучит как предвестник скорой побе­ды. Книги меня больше не пугают, писательство уже не кажется уделом избранных и признанных, глядящих на меня с высот книжных полок, славы и мастерства. Из-за спины литературы классической и цивилизованной, изучаемой в университетах, проступают книжки неприличные и невоспитан­ные, пришедшие с улицы, напичканные словечками из обыденной человеческой речи.

«Я был молод, голоден и пьян. Я пытался писать. Я целыми днями просиживал в лосанжелесской му­ниципальной библиотеке, и все, что я там читал, не имело ничего общего ни со мной, ни с тем, что про­исходило за окном, ни с людьми, которые меня ок­ружали. Казалось, весь мир играет в шарады, и ве­ликими писателями признаются только те, кому совершенно нечего сказать. Их тексты представля­ли собой искусную смесь условностей и изощрений: прочти и преподай другим, перевари и передай дальше. В этом был какой-то подвох, все что скры­валось за осторожным и хитрым названием „миро­вая культура“ представлялось мне подозрительным. Похоже, дореволюционные русские прозаики были последними, в чьих книгах еще встречалась игра случая или порыв страсти. Счастливых исключений было так мало, что я проглатывал их в два счета и снова принимался с голодными глазами бродить среди шкафов, заставленных скучнейшими книга­ми. Современные авторы сплошь копались в пре­красной старине и были мне неинтересны. Я снимал с полки одну книгу за другой и недоумевал: „Поче­му всем этим людям совершенно нечего сказать? Почему никто из них никогда не срывается на крик?“ Однажды я все так же наугад взял книгу, рас­крыл ее и проникся. Я оторопел, я чувствовал себя так, будто нашел золотой слиток на городской свал­ке. Я положил книгу на стол, и фразы потекли сами собой, словно несомые приливом. Наконец-то на­шелся человек, которому не чужды эмоции, кото­рый с блистательной простотой смешивает горькое и смешное. Я взял эту книгу и принес домой. Я чи­тал ее, лежа в постели, и еще не дойдя до конца, по­нял, что после Фанте литература уже никогда не будет прежней.»

Я жадно принялась за роман и, подобно Буков­скому, почувствовала, что у меня голова идет кру­гом. Я тоже была изумлена, взволнована. Все дело в простоте, подумала я, в абсолютной простоте. Здесь нет ни ухищрений, ни высоких слов, вставленных для пущей важности, ни абстрактных идей, призван­ных свидетельствовать о высоком интеллекте авто­ра, ни манерности, ни поз. Слова Фанте – это он сам, его сущность, его душа, его повседневность, малень­кие импульсы, исходящие из нутра, из самого сердца так, что читатель чувствует их кожей. Я летела от слова к слову и была не в силах остановиться.

«Сижу я однажды вечером на кровати в номере ма­ленькой гостиницы Банкер Хилл, что в самом сердце Лос-Анжелеса. В этот вечер мне предстоит принять жизненно важное решение касательно гостиницы. Надо сделать выбор: заплатить по счету или убраться вон, как гласит записка, подкинутая мне под дверь за­ботливой хозяйкой. Выбор непростой, есть над чем задуматься. Решение приходит само собой: я просто гашу свет и отправляюсь спать.»

Звонит телефон, сослуживцы что-то мне гово­рят, приносят какие-то бумаги, напоминают, что ра­бота срочная, а я сижу, широко расставив локти и с обеих сторон придерживая книгу. Я смакую каждую фразу. Я сижу на кровати Бандини, как некогда пря­талась в комнате Сережи Каренина. «В то время мне было двадцать лет, и я говорил себе: черт тебя возь­ми, Бандини, не надо спешить. У тебя есть десять лет, чтобы написать великую книгу, так что рас­слабься, дыши воздухом, выходи в город, шляйся по улицам и познавай жизнь. Твоя проблема в том, что ты совершенно не знаешь жизни.»

Мне двадцать с хвостиком, и я тоже совершенно не знаю жизни.

Я пытаюсь писать, потому что мне кажется, что это именно то, чем мне хочется заниматься. Это единственное, что я умею, единственное, что помо­жет мне обрести себя. У меня нет денег, нет друзей, если не считать блондинистой дамы, но с ней тоже не все понятно…

О жизни я вправду ничего не знаю. Я стараюсь дер­жаться на плаву, ощупью пытаюсь защищаться. Я не­терпелива, порою агрессивна и жестока. Я ненавижу мир, в котором у меня нет своего места. Я ненавижу людей, которые уверенно чувствуют себя в этом мире, где для меня не нашлось места. Я их ненавижу и в то же время завидую им. Как им удается так гладко гово­рить, так четко выражать свои мысли? Отчего у них такая чистая кожа, такая удачная прическа? Что они такого съели? Каким мылом моются? Какие книги чи­тали? Кто был с ними рядом, когда они произнесли свое первое слово? Кто поддерживал их, не скупясь на аплодисменты? Должно быть, они родились в доспе­хах, с самого детства жили с чувством защищенности, с верой в себя. Я изо всех сил пытаюсь на них похо­дить, но мое подражание выглядит неубедительно. Я – всего лишь бледная копия воображаемого идеала. Мне все время приходится притворяться. Я станов­люсь блондинкой-преблондинкой. Кожа у меня матовая-прематовая. Улыбка ослепительная-умопомра­чительная. Другие люди твердым шагом идут по жизни, а мне достаются лишь отдельные фрагмен­ты, позволяющие восстановить неполную картину бытия. Они пришли в эту жизнь с готовым биле­том, а я все еще стою на листе ожидания.

Отдельные фрагменты. Цыганский мужчина в ро­ли папочки, мужчина в сарае, переодетый крестьян­кой, мужчина, разрезавший меня на маленькие кусоч­ки, мужчина коричневый, мужчина серый, мужчина с маленькими ручками. Я бывала палачом, бывала жертвой, любая роль навязывалась мне извне. Жизнь меня била, я безотчетно старалась дать сдачи. По сути, эти роли были идентичны.

Я поднимаю голову, смотрю на красивую блон­динистую даму.

Она вечно разговаривает по телефону, свободной рукой делая пометки.

Я не понимаю, зачем она так со мной возится, за­чем она делится со мною своими сокровищами, ниче­го не требуя взамен. Расход-приход, расход-приход, так устроена жизнь. Ее великодушие кажется мне по­дозрительным. Великодушие всегда подозрительно.

В конце концов я перестаю думать на эту тему. У меня появляются новые друзья: Фанте и Буковский.

Чтобы поговорить с ними по душам, мне не придется вешаться им на шею, а потом доводить их до ручки.


– Тебе ведь случалось заниматься саморазруше­нием, предлагать себя кому попало. Помнишь толстогубого в тот вечер, когда я впервые тебя увидел…

– Я думала, посмотрим, может быть это как раз тот, кто мне нужен… Мне так хотелось, чтобы меня любили, чтобы на меня смотрели.

– Ты готова была наделить его всеми мыслимы­ми достоинствами, объявить идеальным мужчиной, вознести на вершину своего Олимпа. Потом он бы неминуемо оттуда свалился, и ты бы мигом его воз­ненавидела, сочла себя обманутой, хотя обманул бы тебя не он, а ты сама.

– Я же увлеклась не потому, что он привлекателен, богат и всемогущ, а потому, что он смотрел в мою сторону… Раз на меня смотрят, значит я чего-то да стою. Ради того, кто на меня смотрит, я горы готова свернуть…

– Ради меня тоже?

– Ради тебя я готова двигать горы, обращать вспять реки, растапливать ледники, чтобы напоить тебя водой, сдувать с вершин вечные снега, чтобы они, опустившись на твой пылающий лоб, сбили жар.

– И все это ради меня?

– И не только это… Я откопаю в глубинах твоей ду­ши несметные сокровища, о существовании которых ты даже не догадывался. Я освобожу тебя от всех це­пей, от всех оков, мешающих тебе расти. Я поцелуем излечу твои самые страшные раны, они зарубцуются как по мановению волшебной палочки, и ты вновь почувствуешь себя свободным и сильным, красивым и могущественным.

– А в один прекрасный день ты, не сознавая что делаешь, отправишь меня обратно в пустыню, и бу­дешь спокойно смотреть как я умираю от жажды…

– В один прекрасный день я, отлично сознавая что делаю, соглашусь любить тебя по-настоящему. Потому что это ты. Потому что я хочу жить с тобой. Я устала, смертельно устала от этих вечных повто­рений. Я открою тебе свои самые страшные секре­ты, чтобы ты никогда не оказался за бортом. Я рас­скажу тебе обо всех своих причудах, обо всем, что меня возбуждает. Я расскажу тебе все без утайки.


Он так бережно со мной обращался, мой мужчина в черном, моя античная статуя.

В нем было столько заботливости, столько нежно­сти и великодушия. Я с широко раскрытыми глазами принимала его спокойные подарки, которые как нель­зя лучше подходили именно мне, прямиком проника­ли в мое сердце, мою душу, мое тело, обнимали меня как вторая кожа. Подобно земле, долгое время жив­шей без воды, я жадно впивала его любовь, и от этого рубцевались все мои изломы и трещины.

Он смотрел на меня, и под этим взглядом я сама себе казалась великаншей.

Мы оба были великанами, и весь мир принадле­жал нам. Нам было мало вселенной. Мы шли по ней как по огромной карте, гордые и торжествую­щие, будто летели на крыльях от одного потайного грота к другому, повсюду находя несметные сокро­вища. Мы были неутомимы, неуловимы, наша жажда – неутолима. Мы не ведали опасности, не знали пресыщения. Мы были непобедимы. Так мы вступили в вечность.


– У тебя болит голова?

Он уехал на несколько дней. Я сплю в окружении его подарков, на мне его черный шарф, черная фут­болка хранит жгучий запах его подмышек. Я не рас­стаюсь с телефонной трубкой.

– Я пришлю тебе чек, купи себе аспирину…

Он обо мне думает. Заботливо склоняется над моей колыбелью. Подарки так и текут из его рук как из рога изобилия. Я его дитя, его младенец, я свора­чиваюсь калачиком у него на ладони. А потом он вдруг становится совсем другим, увлекает меня в свои объятия. Он такой нежный, порою страшный, порою сладкий, он стремительный и терпеливый. С ним я удваиваюсь, утраиваюсь, умножаюсь до бес­конечности и не перестаю удивляться. Он каждый раз новый, и я с ним каждый раз новая. Я стучу по дереву, чтобы это блаженство длилось долго, чтобы никто на лету не подрезал ему крылья.


Я хочу знать как это было с «другими».

С теми, кого ты любил до меня.

Расскажи, расскажи мне про них, пусть у меня за­щемит сердце, я хочу раздуться от гордости, от со­знания того, что я заменила тебе всех этих женщин, отодвинула их в прошлое.

Я задаю этот вопрос шепотом, склонившись над тобой.

Ты, не поднимаясь с постели, берешь меня за го­лову и окидываешь ледяным взглядом, говоришь, четко выделяя каждое слово, словно впечатываешь их мне в мозг, высекаешь как священные заповеди на каменных скрижалях.

– Ты первая, первая, кого я люблю всеми сила­ми души. Все остальные истории были случайны­ми черновиками, пробами, репетициями нашей встречи. Я ждал именно тебя. Я не хочу ничего рассказывать о других!

– Нет, так нечестно, все равно расскажи, я не расстроюсь.

– Я не хочу об этом говорить! Это ты привыкла все рассказывать! А мне нечего сказать.

Я начинаю умолять, прижимаюсь к тебе, обхва­тываю тебя руками и ногами, чтобы расстрогать, разговорить, растопить твое сердце. Ты раздражен­но отмахиваешься.

– Перестань… Это больше не имеет значения. Единственное, что имеет значение, это ты, и ты пре­красно это знаешь.

– Все равно, я хочу знать.

– Что ты хочешь знать? Тебя интересуют романы, которых больше не существует, старые, забытые чувства?

– Меня интересует все, что связано с тобой. Я хо­тела бы знать, как ты пошел в школу, как задувал свечи на именинном пироге, как в первый раз уви­дел снег, как ты бежал в пижамке открывать рожде­ственские подарки, как целовал маму в щечку, как учился плавать и играть гаммы, как…

Ты в бешенстве отталкиваешь меня, отодвигаешь­ся на дальний край кровати и лежишь, скрестив руки на груди. Ты молчишь, но я чувствую, как внутри те­бя кипит злость, и догадываюсь, сколько всего ты хо­тел бы позабыть, вычеркнуть из памяти. Ты лежишь неподвижно, будто ледяная глыба, напряженно уста­вившись в одну точку. От ярости твои зрачки потем­нели и расплылись. Мне становится страшно.

– Ты сердишься?

– С чего ты взяла?

– Не знаю, просто мне вдруг показалось, что ты сейчас, в данную минуту, меня ненавидишь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14