На последнем уроке она вела себя странно: на ее длинных черных ресницах висели слезы, влажная пелена опутала голубые глаза, и я тешила себя надеждой, что она плачет по той же причине, что и я, что ей тоже больно со мной расставаться. После урока она не торопясь сложила тетради и книги, каштаны во дворе ее больше не волновали. Она попрощалась с нами, задержалась в учительской и медленно миновала тяжелые ворота, оставив позади школьное здание из красного кирпича. На этот раз она никуда не спешила. Она осталась в обычных ботинках, не стала распускать волосы, не надела свой кашемировый джемпер небесно-голубого цвета. Она послушно отправилась на автобусною остановку, чтобы ехать домой. Больше я ее не видела.
Пока я предавалась сладким мукам воображаемой любви, любви самоотверженной, тайной и безответной, моя мать потихоньку воспряла духом.
44
Она по-прежнему целыми днями работала, а по вечерам, склонившись над столом, вела свой строгий учет, бормотала: «расход-приход, расход-приход», при этом черная прядь падала ей на глаза, и ненавистное имя нашего отца то и дело с глухим придыханием слетало с ее губ. Она все так же сурово проверяла наши школьные задания, никуда нас не отпускала, и не позволяла ни малейших развлечений, если мы не занимали первое, или, так уж и быть, второе, или на худой конец, третье место в классе. И все-таки кое-что в нашей жизни изменилось: мать стала принимать мужчин. Она наливала им рюмочку мартини, угощала соленым печеньем, орешками, оливками от «Монопри» 9] в пластиковой упаковке и одаряла своей прекрасной улыбкой.
Она была красива, удивительно красива: высокая, темноволосая, черноглазая, длинноногая. Плечи у нее были покатые, округлые, а кожа такая гладкая и упругая, что всякий мужчина готов был осыпать ее комплиментами и поцелуями. Ее природная сдержанность, царственные манеры, умение держать дистанцию рождали в мужчинах уважение и безудержное желание. Она пыталась казаться приветливой, любезной, сговорчивой, чтобы поскорее достичь цели, позволяла своим губам расплыться в кокетливой улыбке, но взгляд черных глаз оставался холодным и пронзительным как у скупщика лошадей. Мужчины пугливыми попугайчиками порхали вокруг, а она одним взмахом ресниц указывала на счастливца, которому дозволялось поклевать оливок с ее царственной руки. Прошли те времена, когда она была наивной глупенькой девочкой, и первый встречный негодяй оставил ее без гроша с четырьмя ребятишками. Настал час расплаты, и она собирала дань, раздавая мужчинам заманчивые обещания, за которые тем приходилось платить звонкой монетой. Бросавший к ее ногам власть и деньги мог рассчитывать на орешки и рюмку мартини. Каждый платил по возможностям, как на воскресной службе, а получал по способностям. Она по обыкновению вела бухгалтерию, правила своим мирком, и взвесив дары, решала кого и в каком количестве одарить лаской.
Претенденты на ее сердце сменяли друг друга, но нам ни разу не удалось застукать кого-нибудь в ее спальне или стать свидетелями любовного свидания. Ее воздыхатели имели между собой мало общего. Был среди них обедневший деятель искусства, возивший ее по концертам, театрам и ресторанам; интеллигент в вельветовых брюках, развлекавший ее беседами о Жиде, Кокто, Фолкнере, Сартре и Бодлере и наполнявший гостиную запахом сигарет «Голуаз»; рабочий в комбинезоне, чинивший розетки, прочищавший раковину и мастеривший полки для наших учебников; спортсмен, водивший нас по воскресеньям в Булонский лес, гонявший с братьями в футбол, игравший с нами в прятки и в вышибалы; влюбленный студент, пожиравший ее глазами и рассуждавший о политике, мировой революции, Марксе и Токвилле, ублажая тем самым дремавшего в ней анархиста-подрывника; аристократ, чью сложную фамилию можно было при случае вставить в разговор, и богатый толстяк, которого она редко показывала на людях, принимала в бигуди и домашних тапочках и терпела лишь потому, что он щедро платил. Одно время к нам даже зачастил некий кюре, обеспокоенный здоровьем наших душ. «Отец мой», – величала его мать и обращалась с ним с той же ласковой игривостью, что и с остальными.
Таким образом, в ее жизни появился не мужчина, а мужчины во множественном числе. То был богато иллюстрированный каталог мужчин, и она неторопливо выбирала, руководствуясь своими прихотями и нуждами, не выпуская из рук калькулятора, по ходу дела контролируя состояние наших дневников и ковра в гостиной. По вечерам, отдыхая от тяжкого труда обольстительницы, она перечитывала «Унесенных ветром» и представляла себя в роли Скарлетт. Она обмахивалась веером на веранде плантаторской усадьбы, бережно складывала в коляску свои пышные туалеты, томно вальсировала с Рэттом, жадно рылась в заветной шкатулке, воображала себя владычицей великолепной Тары (в ней всегда ощущалась тяга к земле), высчитывала, во что обойдутся занавески, подвесные потолки, паркеты, и прежде чем выключить свет, оглядывалась, словно ожидая увидеть в дверях капитана Батлера. А наутро ей приходилось вновь наряжаться Золушкой, садиться в метро и ехать в невзрачный квартал у ворот Пуше, где она работала учительницей в начальной школе.
Ее поклонников объединяло лишь безудержное желание покувыркаться с ней в постели, но мало кому это удавалось. Она готова была отдаться лишь тому, кто устроит ее по всем статьям, чей товар окажется отменным во всех отношениях. Попасть в круг избранных было непросто, дарить свою любовь «за просто так» мать не желала. Идеальный мужчина, которого она так жадно искала и ради которого готова была потратиться на оливки, мартини и орешки, должен был быть свободным, богатым и влиятельным, одним словом, «настоящий Бигбосс», – говорила она, и эти странные слова в ее устах звучали сладкой музыкой, переливались горсткой бриллиантов, выпавших из потайного ларца. Я долго не понимала, что она имеет в виду, а когда, наконец, узнала, совсем не обрадовалась.
Несмотря на все свои трезвые рассуждения, в душе она по-прежнему оставалась наивной девчонкой, поэтому мужчина ее мечты должен был, кроме всего прочего, быть еще и красивым, высоким, сильным, хорошо одеваться, иметь машину немецкого производства, счет в швейцарском банке, семейный особняк или даже замок и говорить по-английски. Ценились также втянутый живот, легкая небрежность в прическе, кашемир и качественный парфюм. Но главное, он должен был любить ее, любить так сильно, чтобы кровоточащая рана, нанесенная неверным супругом, потихоньку зарубцевалась. Последнее не произносилось вслух, но легко читалось во всей ее позе, позе Ифигении[10] пред жертвенным костром. Она томно откидывала голову назад, словно предлагая кровавому палачу оценить совершенный рисунок шеи, великолепие плеч и декольте.
Мы глядели на нее, раскрыв рот, пораженные ее редким самообладанием, шармом и умением себя подать. К ее воздыхателям мы относились без малейшего пиетета. Тон задавала она. Когда мы все вместе сидели на кухне и ели лапшу с мясным бульоном, она разбирала своих почитателей по косточкам и от души смеялась над брюшком одного, провинциальным прононсом другого и вросшей щетиной третьего, над заиканием студента и косноязычием богатого толстяка.
Ее беспощадность приводила нас в восхищение. Мы с восторгом слушали как она разносит в пух и прах очередного хлыща или невежу, посмевшего к ней остыть. Ее ехидство было нам приятно: значит она не любит их, она останется с нами, никто не сможет ее у нас отнять.
Она была нашим темноволосым идолом, нашей мадонной, нашей секретной дверцей, центром нашей вселенной. Мы смотрели на мир ее глазами, учились жить, глядя на нее.
Дичь, попадавшая в умело расставленные силки, была далека от совершенства, и чтобы как-то себя утешить, она затягивалась сигаретой «Житан» и прикрыв глаза, предавалась приятным воспоминаниям, в сотый раз излагая нам историю своей бурной молодости, повествуя о горячих романах той сладостной поры. «Но судьбе было угодно, чтобы я досталась вашему отцу», – горько вздыхала она, завершая свой рассказ, и мы стыдливо опускали глаза, сознавая всю глубину своей ответственности, своей причастности к той роковой ошибке, хотя никто из нас не мог бы сказать, в чем именно мы повинны.
Армия поклонников ширилась. Некоторым удавалось закрепиться надолго. Наш жизненный уровень неуклонно рос. Мы слушали концерты Рахманинова и песни революционной Кубы, пили шампанское, ели свежайшую гусиную печень и трюфели во всех смыслах этого слова. Мальчики получали в подарок настоящие футбольные мячи, девочки – трубочки для мыльных пузырей и хула-хупы. По воскресеньям нас водили в кино, по субботам – на концерты. Мы учились танцевать твист и мэдисон. Наши шкафы были полны новой одежды, полки заставлены новыми книгами. В особо удачные дни мы осмеливались мечтать о стиральной машине и даже об автомобиле, который помчит нас к песчаным пляжам и великим тайнам. Поклонники приносили свои дары, а мы принимали их с холодной учтивостью, унаследованной от матери, благодарили чуть слышно, как подобает воспитанным детям, знающим себе цену. Помню как-то раз младший братик вошел ко мне в комнату, сгибаясь под тяжестью подарков очередного воздыхателя, и произнес:
– Он так старается, потому что хочет трахнуть маму.
Все изменилось после истории с богатым толстяком. Этот неприятный эпизод заставил нас иначе взглянуть на вещи. Наше восхищение матерью несколько поугасло.
Мать вбила себе в голову, что нам необходимо обзавестись загородным домом. К этой мысли ее подтолкнули многочисленные коллеги, родственники и знакомые, с пеной у рта восхвалявшие свой клочок земли, будь то летняя дачка или зимняя вилла. Все они из года в год, шаг за шагом обустраивали свой маленький участок (статус собственника обязывает!), и слушая их восторженные рассказы, мать испытывала чувство незаслуженной обиды. Она просто обязана построить себе Тару, и в этом ей должен был помочь богатый толстяк. Он владел большой скобяной фабрикой на юге, деньги текли рекой, а девать их было некуда, поскольку был он бездетным вдовцом. «Единственное, что меня смущает, – делилась с нами мать, – так это то, что он не любит бросать деньги на ветер». Ей предстояло хорошенько обработать фабриканта, чтобы он потратил ради своей Дульсинеи кругленькую сумму, причем совершенно бескорыстно, поскольку взамен мать не собиралась давать ничего. Ни грамма своей священной плоти. «Одна только мысль, что это чучело ко мне прикоснется, приводит меня в ужас», – с дрожью в голосе говорила мать, и мы вздрагивали вместе с ней. Бедняга мог изредка рассчитывать только на рюмочку мартини, а если он будет очень послушным и ну очень терпеливым, мать, может быть, выделит ему комнатку в своем замке, откуда он будет любоваться ею по вечерам как астроном далекими звездами.
Богатый толстяк сразу смекнул, что это его шанс, что только так он сможет войти в наш дом и стать незаменимым. Он возьмет на себя роль управляющего в безумных проектах нашей матери, в постройке ее Тары, и постепенно займет свое место в нашей и, главное, в ее жизни.
Так был заложен первый камень будущего домика в горах.
Чтобы не выглядеть эгоистичной, мать начала издалека, заговорила о том, как здорово было бы вывозить детей порезвиться на свежем воздухе, вдали от отравленной городской атмосферы. В то время со своими младшеклассниками она как раз проходила «Хайди» 11], и принялась мечтать вслух о деревянном домике с резными карнизами где-нибудь в альпийских лугах, с видом на заснеженные вершины и гигантские голубые ледники. В лирическом порыве упоминались также эдельвейсы, сурки, фирны, иссопы, подснежники, могучие ледяные потоки, чистые ключи, пугливые лани, шумные грозы, кочующие стада и домашние булочки. До сих пор все наши каникулы проходили в лагерях, организованных мэрией восемнадцатого округа. Там мы ходили парами под свистки вожатых, давились бутербродами с маслом и колбасой, купались строго по часам в маленьком загончике меж двух веревок, строились на берегу в липнувших к телу купальниках и отправлялись спать под звуки горна. Теперь же, если мать умело употребит свое обаяние, мы могли бы перейти в класс «землевладельцев» и привольно разгуливать по альпийским лугам, воспетым Хайди.
Богатый толстяк в два счета отыскал солнечную долину и участок для застройки. Мать принялась возбужденно и вместе с тем старательно вычерчивать планы своей Тары, в качестве компенсации позволяя обожателю брать себя за руку в те редкие минуты, когда она, задумавшись, роняла карандаш. Он хотел заполучить комнату на втором этаже, по соседству с ее спальней, но мать убедила его, что это неприлично, (что подумают дети!), и отвела ему уголок внизу, рядом с закутком для лыж. Первое время он дулся, потом согласился. В знак примирения мать чмокнула его в нос, отчего он так раскраснелся, что запоздалые угри повыскакивали с удвоенной силой. Воспользовавшись его замешательством, мать опустила его ещё ниже, и в результате бедняга оказался в подвальном этаже, рядом с котельной. «Зато вам будет тепло зимой, – пропела мать, – вы должны заботиться о своем драгоценном здоровье, вы не представляете как оно мне дорого!». Да уж, дороже некуда! Он был так потрясен, что согласился. В конце концов, ему пришлось спать на раскладушке в темном помещении, которое мать называла «кладовкой».
Впрочем, четверым ее детям повезло не больше. Мы ютилась на раскладных кроватях в двух крохотных комнатушках на чердаке. Из наших окон был виден какой-то безымянный холм. Себе же мать отвела президентские апартаменты с видом на Монблан на благородном втором этаже. Я ее не винила, все связанное с нею я принимала как данность. Мать была великолепна в своей корысти, искренна и спонтанна в своей жестокости, точна и мелочна, когда требовалось взять от жизни то, чем ее обделили. Я не строила иллюзий, не ждала, что она вдруг станет милой и доброй, меня восхищала та легкость, с какой она причиняла людям боль в своем вечном стремлении отыграться. В этом ей не было равных, она была по-своему уникальна. Мать напоминала пирата, отважного и беспощадного, жадного до наживы. Такой я ее знала, такой любила.
Богатый толстяк договаривался с каменщиками и платил, вызывал плотника и платил, электрика и платил, слесаря и платил, пейзажиста и платил… Он не щадил себя, желая во всем угодить своей Дульсинее, донимал строителей, отказался от своего серого грузовичка в пользу новенького «Пежо», ел с нами, сидя на дальнем конце стола, и изо всех сил старался не чавкать, раскуривая сигарету, тщательно следил, чтобы пепел не упал на нейлоновую рубашку, а по вечерам послушно отправлялся спать в свой подвал, в то время как мы резвой стайкой мчались наверх, от души посмеиваясь над его неуклюжестью. Если погода стояла солнечная, и снег был хорош для катания, он брал для нас напрокат лыжи и платил за подъемник, тогда мы в знак благодарности называли его «дядя» и сдержанно целовали в лысину, выбирая для этого участок без прыщей.
Пока Бигбосс похрапывал на своей раскладушке рядом с котельной, мы могли быть спокойны, что он не отнимет у нас маму. Он был нашей крепостной стеной, грубой и неотесанной, днем нам было за него стыдно перед другими, зато с наступлением темноты он отгонял прочь все наши страхи и ночные кошмары.
Эта идиллия продлилась недолго. Мы недооценили нашу мать. Резные карнизы, окно с видом на голубоватые вершины, сверкающие на солнце, натертый до блеска паркет, лесные угодья, почетный статус землевладельца – все это несколько успокоило ее, но не насытило. Она чувствовала себя королевой. Теперь ей недоставало только принца. Покоренный ею Бигбосс своим багровым лицом был похож на жабу, курил как паровоз, резал мясо складным ножиком, который при всех доставал из кармана, потел и говорил о том, как раскупаются гвозди и отвертки. Мать прекрасно понимала, что Бигбосса обаятельного, Бигбосса соблазнительного из него не выйдет никогда.
Я продолжала любить до беспамятства…
Впрочем, «любить» – не то слово, точнее было бы сказать «вожделеть». Я была полна желания. Желание делает нас больше, чем мы есть на самом деле, позволяет занять дополнительное пространство. Желание дает человеку бедному и беспомощному то же, что генералу его армия.
Я кидалась на шею всякому, кто необъяснимым образом будил во мне буйную страсть. Осмелев, я несла ему на подносе свое пламенное сердце. Признания сам собой срывались с моих губ. Не зная, что предложить, я предлагала все.
Вот я подхожу к красавчику, при виде которого мое невинное тело колотит, как в лихорадке, и облокотившись о руль его мотоцикла, бесстыдно выпаливаю:
«Покатай меня, а потом делай со мной что хочешь». Тот смеется мне в глаза. Мое предложение ничуть его не соблазняет. Он предпочитает развлекаться с другой, с местной Брижит Бардо, пышной и сдобной. Ее аппетитные формы томно вываливаются из бело-розового костюмчика, подобранный в тон платочек умело завязан под подбородком.
На дворе август. Я танцую с учеником мясника, прижимаюсь к нему вплотную, завлекаю в чулан, картинно падаю на солому, положив руку себе на грудь. Он невольно отступает, пораженный моей худобой.
Я жила с душой нараспашку, мои губы жаждали поцелуев. Я хотела познать то, что невольно угадывала, находясь рядом с матерью. Желание представлялось мне мощным орудием, оно управляло миром, повергало мужчин в трепет. Я хотела желать и быть желанной. Не хватало только партнера.
Если летом я влюблялась в парней, то во время учебного года так же безоглядно вешалась на шею девчонкам. Раз уж мне на этом празднике жизни не досталось дружка, я хотела, по крайней мере, заполучить себе пару, «лучшую подругу», чтобы хоть немного понатореть в чувствах.
Но и это оказалось нелегко. Я была в том нежном возрасте, когда границы дружбы и любви еще размыты, когда пол не имеет значения, когда увлекаются взахлеб, безотчетно. Я не подходила никому. Для одних я была «слишком», для других «недостаточно».
Мне неведомы были оттенки, полутона, загадочные вздохи, рождающие желание, печаль и смутное волнение, окольные пути, женские хитрости, робкие взгляды из-под опущенных ресниц, многозначительные паузы, несущие в себе обещание блаженства. Подобно отъявленному рецидивисту, с молоком матери впитавшему жестокость, я была воспитана в простоте и бесцеремонности, я думала, что свое можно взять только силой, только идя напролом. Отсутствие успеха среди одноклассниц меня удивляло. Значит можно любить по-другому? Но как? Почему это известно всем, кроме меня? Почему только я не знаю как подступиться к другим, я одна осталась без подружки? Огонь страсти пожирал меня изнутри, разделить его было не с кем, и по вечерам я горько плакала в темноте своей спальни. Иногда, застав меня в слезах, мать вздыхала и закрывала дверь со словами: «Что же будет, когда она влюбится?»
А я уже была влюблена. Я еще не знала в кого именно, но всем своим существом жаждала любви, тянулась к ней как замерзший путник к горячему костру. Однако любовь всякий раз обходила меня стороной, ибо правил любовной игры я не знала.
И вот однажды в конце туннеля замаячил свет.
Я влюбилась в одноклассницу по имени Натали. У нее были темные волосы, веснушки на щеках, черные глаза. Ее изогнутые ресницы были такими длинными, что когда мы с ней шли по улице, прохожие останавливались и спрашивали настоящие они или нет. Ее короткие вьющиеся волосы были мягкими и пушистыми, изящные губки маленькими, но сочными. В ее взгляде сквозили недетская печаль, твердость и надменность. Моя Натали была упрямицей, искушенной и измученной.
Я воспылала к ней страстью грубой и разрушительной. Ради нее я была готова вскрыть себе вены, бросить к ее ногам море лилий и гладиолусов, за ней я бы побежала босиком на край света. Я клялась громом и молнией, предлагала себя на роль козла отпущения. Она отказывалась, и я всякий раз готовилась к худшему, но стоило бледной улыбке замаячить на ее лице, и я опять была полна надежды. Она относилась ко мне с жалостью, и время от времени до меня снисходила. Случалось это нечасто: Натали была ветрена и любила другую. Я мучилась, страдала, но продолжала играть в вышибалы, тайком есть мел, срывать уроки, прыгать через веревочку и млеть при виде красной футболки Джонни на обложке свежей пластинки. Несчастная любовь и неуемная жажда жизни легко во мне уживались. Натали это совсем не нравилось и однажды она заявила мне…
Мы сидели с ней в комнатушке, где хранились географические карты. Учитель попросил нас принести карту Италии. Когда он вызвал нас двоих, сердце так и подскочило у меня в груди. Но пока я вставала, шла через весь класс к входной двери и шагала по школьному коридору, радость куда-то испарилась: пора было возвращаться, мне оставалось всего несколько минут наедине с Натали. А я готова была часами смотреть как она проводит языком по губам, как говорит, размахивая правой рукой, будто ищет вслепую какой-то важный документ, быстро пробегая пальцами по клавишам картотеки.
Грустная, подавленная, я смотрела на нее далеким, рассеянным взглядом в ожидании скорой разлуки. Как бы мне хотелось сесть рядом, не спуская с нее влюбленных, нежных, преданных глаз, пересчитать ее веснушки и, надув паруса моего галеона, умчать ее на край света. Я хотела бы оказаться вместе с ней в Италии, а не в этой комнатушке по соседству с уборной, пропахшей хлоркой и щавелевой водой.
Мы молча сняли со стены огромную карту, покрытую пластиком. Мы не шептались, не пихались, не переглядывались, и на обратном пути она со вздохом сказала: «Мне нравится, когда ты грустная».
Я в ответ промолчала. Я не сразу поняла что она имеет в виду.
Весь остаток дня я старательно грустила и под вечер обнаружила у себя в портфеле записку: Натали приглашала меня на полдник. Назавтра я с торжествующим воплем разбила свою копилку, и нагруженная подарками, явилась к ней в гости. Я набросилась на Натали уже с порога, чем привела ее в крайнее раздражение. Натали заметно помрачнела. Мы так и не придумали во что бы поиграть. Чем сильнее я пыталась вернуть расположение подруги, тем больше она замыкалась в себе и избегала меня. Моя несдержанность была ей противна. Больше она меня не приглашала.
Когда мы с ней ходили за картой, в моем взгляде сквозила такая печаль, такая отстраненность, что Натали, до той минуты уверенная в моей любви, невольно почувствовала себя уязвленной. Ей показалось было что моя дружба для нее потеряна, и в прелестном смущении она поспешила отвоевать свое. В любви ее привлекали только боль и непостоянство. А я хотела в любви раствориться, согреться, все отдать и все обрести. Я без конца ей надоедала, приставала к ней как уличная попрошайка. И вот ей вдруг почудилось, что я не подпускаю ее близко, и от изумления она потянулась ко мне. Сама того не подозревая, я пробудила в ней жгучий интерес к своей персоне, но всякое чувство нуждается в подпитке, и все быстро вернулось на круги своя.
Познавать любовь во всех ее волнительных оттенках мне было некогда. Дома все подчинялось строжайшему распорядку. Мать держала нас в ежовых рукавицах. Расход-приход, слезы и крики, задания, купания, рояль, акварель, и ровно в полдевятого – в постель. Мимоходом наклонившись над каждым из детей, она целовала нас беглым, почти воздушным поцелуем, и щелкнув выключателем, приказывала: «А теперь – спать. Завтра в школу».
Иногда во мне просыпалась незнакомка. Из девочки, которая ищет и не находит любви, я вдруг превращалась в неведомую и страшную дикарку. Я недоумевала, невольно поражаясь собственной жестокости.
Субботний вечер. Мы идем с ней вдвоем вдоль проспекта. Я всегда выгуливаю ее в это время, за что получаю от ее матери свои первые карманные деньги. Мне тринадцать лет – пора зарабатывать.
Сначала я на нее даже не смотрю, просто гуляю с ней и все. Она – невзрачная, плохо одетая маленькая девочка с тусклыми волосами, серым лицом и вечно мокрыми глазами. Ее зовут Анник. Она из тех, над кем все смеются, и ведет себя соответственно: стыдливо втягивает плечи, ходит сутулясь, словно стараясь занимать как можно меньше места, даже вдохнуть лишний раз боится.
Я иду по тротуару. Она семенит рядом, жмется ко мне. Я прибавляю шагу. Она тоже ускоряется и снова ко мне липнет. Я резко торможу. Она спотыкается о мои ноги, извиняется, смотрит с немым обожанием, прижимается ко мне на светофоре. Я отталкиваю ее. Она отчаянно цепляется за мою руку.
Я снова ее отталкиваю. Она отпускает руку, но по-прежнему стоит, прислонившись ко мне, стесняет меня. «Иди впереди, – приказываю я, – я за тобой слежу. И не смей путаться под ногами. Делать мне больше нечего, кроме как выгуливать потных, липких, противных соплячек». Она всхлипывает, но послушно шагает передо мной, старается передвигаться как можно быстрее, спотыкается, пытается на ходу высморкаться, чем несказанно меня бесит. Потом тихонько вытирает глаза, складывает платочек, кладет его в карман. Немецкая аккуратность, с какой она все это проделывает, приводит меня в неистовство. Я будто только этого и ждала, чтобы дать наконец выход накопившейся злости. – Тебе нравится складывать платочки? – ядовито спрашиваю я. – Нравится, да? Она молчит, не знает что ответить, испуганно смотрит на меня. Ее испуг, ее зависимость распаляют меня еще больше. Она замирает, готовится принять удар. Она боится меня, она в моей власти, я могу вертеть ею как хочу. Я мчусь по дикой прерии, и на подвластной мне территории никогда не заходит солнце. Я гордо потрясаю скипетром, и короли говорят со мной как с ровней. Я выжидаю, готовлюсь ударить побольнее. Я на вершине блаженства. Тепло разливается по всему моему телу. Я горю, я млею от удовольствия. Так мне впервые открылось наслаждение, физическое наслаждение…
Вот он, объект желания, и я не хочу раздавить его одним ударом. Мне нравится как он трясется от страха. Его судьба в моих руках, он потеет, готовится к худшему. Он заранее согласен на все. Я наслаждаюсь его страхом, пробую, смакую, облизываюсь. Я сильна как лев, могущественна как инфанта в бантах.
Я счастлива. В моих руках безответная, слабая жертва, моя собственность, моя добыча. Она предо мной преклоняется. Я – исчадье ада. Я буду мучить ее за ее же собственный счет.
Потом я с улыбкой привожу девочку домой. – Спасибо, детка, – говорит мне ее мать, – ты меня так выручила. Я успела купить все, что хотела. Анник, скажи «спасибо и до свидания».
– Вам тоже спасибо, – отвечаю я, – только не могли бы вы платить мне больше, а то, знаете, ваша дочь все время шалит, за ней не уследишь. Мне так с ней трудно.
Я захожу за ней каждую субботу, и всякий раз придумываю новые испытания, новые мучения. Я веду себя как бывалый развратник на свидании с юной девицей. Я заранее готовлюсь к нашей встрече, изобретаю жестокие наказания, предвкушаю наслаждение, тайное, запретное. Так под видом благородной няни к бедной девочке является садистка.
– Ну, что, малышка, – говорю я. – Пойдем погуляем, развлечемся.
Анник с ужасом смотрит на меня, целует мать и молча следует за своей мучительницей.
– Сейчас ты у меня будешь есть платок, засунешь его в рот целиком, чтобы я тебя не слышала. Готова? Вот и славно. Нагни голову, не смей на меня смотреть, слышишь? Опусти глаза. Ступай осторожно. Если коснешься бордюра, я так тебе врежу, что мало не покажется, уродина. Утри сопли. На тебя все смотрят. Просто противно. Иди впереди, я не хочу, чтобы нас видели вместе.
Ее щеки распухли от слез. Она послушно смотрит вниз, потеет, шагает впереди меня. Погуляем, развлечемся! Ее мать так ни о чем и не догадалась. Пожаловаться на меня Анник не посмела.
Время шло, и мы привыкали к богатому толстяку. Он тоже привык жить с нами: спать на раскладушке в подвале и по первому слову нашей матери доставать чековую книжку. Он смирился с положением червяка, влюбленного в далекую звезду.
Он расслабился и вернулся к своим прежним привычкам: обжирался жареным картофелем, стаканами хлестал красное вино и, грузно опустившись в низкое кресло в гостиной, задирал штанину до самого колена и принимался смачно чесаться. Так и сидел, оголив ногу и выставив на всеобщее обозрение волосатую икру, покрытую прыщами. Мы оставляли его выходки без внимания: главное, что он платил. Он был наш «дядюшка», звал нас по именам, ворча, менял колеса на наших велосипедах, приносил на своей спине новогоднюю елку, дарил нам ножички, свечки, мотки веревки из своего магазина, учил завязывать морской узел и рубить ветки для шалаша.
Время от времени он наводил красоту, вместо нейлоновой рубашки облачался в парадную хлопковую, проводил расческой по лысине, туго затягивал ремень и предлагал нашей матери выпить шампанского и поужинать в городе. Мать соглашалась не сразу, но в конце концов они ехали вместе. Мать гордо шла к машине, высокая, элегантная. Он послушно семенил сзади. Возвращались они не поздно. Мы слышали как хлопает дверца автомобиля, как мать поднимается к себе в спальню, а он спускается в подвал.
Казалось, так может продолжаться вечно.
Его звали Анри Арман. Своего сына он вырастил в одиночку. Теперь мальчику было двадцать четыре года. Он учился на дантиста. Его мать трагически погибла в Лондоне под колесами автобуса. Она переходила улицу, спешила на встречу к любимому мужу, по привычке посмотрела не в ту сторону… Анри называл Англию не иначе как коварный Альбион. Любой намек на этот туманный край вызывал в нем такую глубокую скорбь, что в его присутствии никто не посмел бы напеть мелодию Битлз или Роллинг Стоунз. Он носил шорты свободного покроя, белые льняные рубашки, тирольскую шляпу, теплые шерстяные носки и походные ботинки с шотландскими шнурками. Свою трубку он величал «носогрейкой». Он любил ходить пешком. У него был твердый, пружинящий шаг и походка победителя.
Он и соблазнил нашу мать. Когда он первый раз взошел по нашим ступеням, дядюшка мирно похрапывал в своем кресле, а мать подпиливала ногти и размышляла, какому лаку отдать предпочтение: бесцветному или же ярко-красному. Она подняла голову и сказала мне: – Слышишь как он ступает? Так ходят мужчины, которым принадлежит мир. В ее голосе слышались восторженные нотки. – Лучше бесцветный, – как ни в чем не бывало отвечала я, – красный слишком строгий. – Нет, ты послушай как он ступает, – восхищалась мать. – Ты только послушай. Господи, он идет сюда. Помоги мне все собрать. Она живо спрятала пилочку и убрала руки за спину.