* * *
Я не умею любить мужчин.
Я умею соблазнять, завлекать, ласкать, забываться в мужских объятиях, отдавая себя без остатка, а вот любить – не умею. Я никого и никогда не подпускаю близко. Мой внутренний мир, то есть собственно я, остается для всех загадкой, тайной за семью печатями, запретной зоной. Своего тела я не понимаю, и щедро им делюсь, дарю его окружающим.
А мужчины… Они приходят вслед за жгучим желанием раствориться в чужом теле, чужих планах и словах, почувствовать, как чьи-то сильные руки подхватывают и несут. Они приходят, когда ледяной холод царит у меня в голове и ниже. И вот я устремляюсь к ним, бросаюсь в объятия, сулю им море тихих радостей и бурных утех… лишь затем, чтобы, едва насытившись, поплыть дальше, даже не обернувшись.
Я даю им все, чтобы тотчас забрать обратно. Для пущей убедительности вскрываю себе вены, но ухожу сама, прежде чем успевают зарубцеваться раны. И без устали повторяю, что мне никто не нужен, мне и так хорошо. Совсем одной. Без мужчин. И сама себе не верю, потому что мужчина – враг, без которого мне не жить.
А между тем, кругом одни мужчины, от них никуда не деться. Возьмем, к примеру, телевизор: выпуски новостей, заседания Ассамблеи, и вообще все сколько-нибудь серьезные передачи – всюду только они. В костюмах, при галстуках, пыжатся, с пеной у рта отстаивают свою правоту, делят между собой этот мир, чтобы проще было его завоевать, опустошить, разрушить. Иногда среди них, словно куст герани, возникает одинокая женщина. Где-нибудь на дальнем плане. Говорит «я согласна, я не согласна». Этакое цветочное прикрытие. Впрочем, ее мало кто слушает. Она одна из них, почти мужчина.
А женщины тем временем рекламируют кремы для удаления волос, духи, воздушные подушки, готовые завтраки и стиральные порошки или, в лучшем случае, одетые в глубокие декольте, читают пышными губами готовые сводки новостей. Специально обученные улыбаться, преклоняться, быть послушными как глина, они воспроизводят маленьких человечков в строгом соответствии с заданным образцом. Мужчины пробуют их пальчиком, облизываются, прицениваются, сопровождают их выход одобрительным свистом: «какая рама! какие подвески!», если они хороши и доступны. В противном случае их пинают ногами, пользуют наспех, глумятся, обзывают мымрами и коровами недоеными. Мужчины восхищенно цокают языком, когда перед глазами проплывает хорошенькая попка, обтянутая легким платьицем, и отрываясь от кружки пива, с похотливым огоньком во взгляде шепчут «ничего бабенка» или обзывают телками и шлюшками.
Я знаю, что не все мужики одинаковы. Бывают нежные, внимательные, щедрые, терпеливые.
И все-таки…
Я не умею любить мужчин.
Впрочем, движение есть: раньше я вообще не любила людей.
Никто меня не трогал, чужая беда оставляла равнодушной. Мне было одиннадцать лет когда умер дед. Мама плакала, одевалась во все черное, вся семья сплотилась в несчастье, а я, как ни старалась, не могла выдавить из себя ни слезинки, чтобы хоть как-то поучаствовать в общем горе. Дед ушел, и что с того? Причем здесь я? Он и не глядел на меня, никогда не целовал, не сажал к себе на колени, не объяснял теорему Пифагора, не читал сонеты Шекспира. Он рассуждал о биржевых котировках и несовершенстве мира, отводя мне роль молчаливого слушателя. А бабушка? Ее смерть тоже совершенно меня не тронула. А ведь я всегда думала, что люблю ее. Она была добрая, вечно старалась меня рассмешить, научила жульничать, играя в карты, пекла для меня яблочный пирог, готовила рагу из телятины. А когда она умерла, я даже не плакала.
Потом умерли тетя Флавия, дядюшка Антуан, Огюстен, Сесилия. А я не плакала.
Я долго жила, отгородившись от остального мира. Любовь казалась мне широкой рекой, все вокруг орошавшей. Я одна оставалась безучастной. «Любовь – это прекрасно, – думала я, – любовь – это фильмы, книги, газетные сплетни, крестины, годовщины, дни Святого Валентина, подарки, сюрпризы, младенцы, разрывы и тайны».
Я смотрела на все это с интересом, с холодным интересом. Я скрывала собственную неполноценность, сама себе казалась чудовищем, изо всех сил старалась разбудить в себе хоть что-нибудь похожее на живое чувство, на всплеск эмоций, старательно извлекала из глубин памяти самые мучительные эпизоды, чтобы ощутить себя причастной к избранному кругу способных любить и плакать, и когда, наконец, мне удавалось выдавить из себя долгожданную слезу, кругленькую, соленую и вполне оформленную, когда повод для страданий был найден, и глухие рыдания подступали к горлу, и слезы густой пеленой застилали глаза, я с ужасом осознавала, что плачу над собой. Только думая о себе, я испытывала глубокую печаль, искреннюю и безграничную. В такие минуты ничто не могло меня остановить. Незаживающая рана в сердце начинала кровоточить. Я стыдилась, пряталась, я жила, притворно соболезнуя чужому горю и сопереживая чужой радости. Я быстро научилась притворяться, и никто не мог оценить сколь бесчувственна я на самом деле.
Отец, мать, братья и сестры, дядья и тетки, кузены, кузины, бабки и деды один за другим почили в братской могиле моего равнодушия.
Лишь одно существо на целом свете было мне небезразлично: брат, мой маленький братик. Он был моложе на два года. Ради него я была готова на все: переплыть океан, осушить моря, смастерить лодку из ореховой скорлупы, потушить пожар без воды, прикончить всякого, кто посмел бы его обидеть, дернуть стоп-кран в поезде, несущемся на полной скорости. И если бы ему угрожали хищные звери, я не задумываясь, заслонила бы его своим девичьим телом. Стоило мне заметить толику печали в его вечно удивленных глазах, и я, как охотник в джунглях, готова была из засады пристрелить виновного. Сердце подскакивало в груди. Значит, у меня и вправду было сердце.
Я никогда не признавалась, что люблю его. Я щипала его, мылила ему волосы, лепила жвачку на портфель, насыпала в шляпу горчицы, вешала гирлянды апрельских рыбок на его велосипед[1], я делала все, чтобы быть к нему поближе, всеми силами скрывая свою нежность. Он поступал так же. Мы держались на почтенном расстоянии, в горе не подавая другу руки, но стоило ему отвернутся, и мой мушкет был наготове, я сражала обидчика взглядом. Я ухаживала за братом, когда у него был жар, а родители по обыкновению где-то ругались. Я читала ему на ночь невыученный урок, когда он переживал, что не сможет ответить. Я мужественно аплодировала на взлетной полосе, когда он под проливным дождем запускал свой самолетик из детского конструктора. Он был моим единственным сокровищем, только за него я боялась, только его я могла любить. Любить тайком. И так было лучше. Принимать любовь я не умела.
Он обзывался, он говорил, что я страшна, так страшна, что при виде меня совы на лету дохнут, что груди у меня как лопатки у канарейки, и мне становилась тоскливо, невыносимо тоскливо. Я в изнеможении падала на стул, чтобы перевести дыхание. Я избегала мальчишек, старалась не смотреть на себя в зеркало и сама вела себя как мальчишка. Но в те редкие минуты, когда брат одаривал меня комплиментом, я гордо выпячивала грудь и мнила себя Брижит Бордо. То были мои первые праздники любви. Я жалела, что не могу насладиться ими сполна, и мечтала, чтобы это блаженство длилось вечно… Но жизнь сложилась иначе…
Отец нас бросил. Мама выбивалась из сил, зарабатывая деньги. Любить нас, ласкать, хвалить, чтобы мы гордились собой – на это ей просто не хватало времени. Я не спрашивала себя почему. Так сложилось. Любовь в нашем доме была на последнем месте. На первом – плата за жилье, налоги, счета за электричество, дежурства в столовой, утренняя усталость, вечерняя раздражительность, утомительные поездки на метро, сверхурочная работа, чтобы мы могли носить аппарат для исправления прикуса, ездить на каникулы в Англию и брать уроки игры на фортепиано. Мы были всем ей обязаны, было бы непростительной наглостью требовать еще и любви. Она считала любовь непозволительной роскошью. Тратой времени и денег. Уделом праздных и богатых.
А денег нам вечно не хватало. Мать была загружена работой и одинока. Ждать помощи было неоткуда. Муж оказался негодяем. Он попросту смылся, бросив ее одну с четырьмя детьми. И на такого человека она потратила свои лучшие годы! Был ли он подарком? Ты смеешься? Все мужики трусы, замужество – лотерея, любовь – скоротечная болезнь. Будь начеку, моя девочка. Никогда не доверяй мужчинам, а то потом пожалеешь. Посмотри на меня: всю свою жизнь я плачу за то, что в юности позволила себя охмурить.
На эту тему она могла говорить бесконечно. Ты отдаешь им все, и ничего не получаешь взамен. Расход-приход. Цифры росли. Бухгалтерия любви пугала.
Расход-приход, эта скорбная музыка, этот глухой ритм, эта песня ненависти завладели мной без остатка. Невольная ярость вскипала во мне. Я впитала ее с горьким молоком матери. Я не могла без нее жить, я лелеяла ее, бережно растила ее в себе. Сама того не желая, я оказалась в стане мужененавистниц, причем ненавидеть научилась профессионально. Я прониклась этим ядом и ощетинилась. С этого то все и началось.
Он не шевелится. Огромный и мрачный. Окаменевший. Он лежит рядом, обнимает меня, но не раскрывает объятий. Его руки словно застыли. Он жаждет меня, а я его, но ему этого мало. Обычный праздник плоти для него ничто: он сразу требует большего. Он пишет новую историю. Он хочет знать, с ним я или нет.
– Тебе страшно? – спрашивает он в темноте спальни. В темноте моей спальни.
Страх– психологическое явление с ярко выраженной эмоциональной окраской, характеризуется ощущением тревоги, угрозы воображаемой или реальной.
Это не я придумала. Это определение из словаря Пти Робер[2]. Как точно сказано. Психологическое явление, эмоциональная окраска, тревога, угроза воображаемая или реальная.
Вначале я не испытываю страха. Я – опытный вампир. Хищно оскалившись, я кидаюсь на жертву. Я пожираю объект желания. Свою легкую добычу. Кожа трется о кожу, источая запах плоти, руки сжимают так сильно, что летят искры, волосы встают дыбом, и два разбуженных зверя, тяжело дыша, извергают поток огненных слов, хрипят друг другу в ухо. Мое тело раскрывается, отдается, бросает вызов. Ему позволено все. Оно не ведает страха, не имеет памяти. Не говорит себе: «Я делаю это в сотый раз, хватит» или «это глупо, нелепо, возьми себя в руки, сделай вид…» Нет, оно не способно притворяться. Оно гордо, храбро бросается в бой, стонет, извивается, борется, рисует в пылу сражения диковинные фигуры, придумывает, исследует. И взрывается. Действует без оглядки, плюет на репутацию. Наслаждается, расточая себя до последний капли. Оно ненасытно.
Страх возникает позднее, когда нужно приоткрыть душу и подпустить незнакомца поближе. Настает время откровений, и чужак устремляется в распахнутые ворота, спешит поделиться своими комплексами и оставить на полочке в ванной свою зубную щетку.
Но враг не дремлет, он уже рядом, он жадно принюхивается, он учуял мое свежеиспеченное счастье, он ищет брешь, чтобы ударить с тыла. Раньше он всегда заставал меня врасплох. Брал меня горяченькой, на месте преступления. Теперь он подбирается тихо-тихо, близко-близко. Подлизывается, заискивает. Доверься, доверься мне. Я не желаю тебе зла, я только взгляну на него, присмотрюсь к нему хорошенько, как-никак твой новый спутник жизни. Может, посоветую тебе что-нибудь, пока ты не бросилась за ним очертя голову. Да, я знаю, знаю, для тебя он – живой идеал, воплощенное совершенство. Ты и вправду ничего не замечаешь? Ты, что, ослепла?
Враг смакует детали, придирается по мелочам, надеется, что заботливо надутый воздушный шарик вот-вот лопнет, Я пожимаю плечами, я не сдаюсь. Любовь не должна быть мелочной. Мы принимаем любимого человека целиком, таким, каков он есть. Никто из нас не идеален. Это, конечно, верно, замечает он, одно мне кажется странным, что-то я не припомню, чтобы ты кого-то так любила… Может, ты лукавишь? Может, этой самой любви не существует вовсе? Может, человек попался не тот? Не в твоем стиле? Он сияет: стрела пущена, можно уходить. Но он еще вернется. Мы давно знакомы. Церемонии здесь неуместны.
В его словах присутствует доля истины.
Он уходит, но отравленная стрела уже достигла цели, и яд растекается по всему телу, обостряет слух, зрение, обоняние, осязание. Все мои чувства пробуждаются и бьют тревогу. Почему он так странно себя ведет? И руки у него какие-то маленькие. А еще он насвистывает на ходу, живет в этом дурацком Везуле[3], все время обнимает меня за шею и обильно потеет… И я уже готова взорваться, я воинственно надуваю ноздри и в то же время отчаянно борюсь за свое счастье: с усилием закрываю глаза, затыкаю нос, уши. Надо выстоять во что бы то ни стало. Я мобилизую все свои силы, всю свою энергию, чтобы угроза отступила, чтобы враг не проник в мою крепость. Я исследую каждый миллиметр своего тела: противник хитер. Я всегда на стреме, днем и ночью. Я начеку. Я неусыпна. Мои нервы на пределе. И когда мужчина пытается меня обнять, я подскакиваю и кричу: «Не трогай меня! Ты что, не видишь, я занята?»
Главное не расслабляться. Битва продолжается. И если в эту тяжелую минуту мужчина настаивает на своем, требует объяснений, старается взять нежностью, или напротив, демонстративно дуется, он сам, в свою очередь, становится врагом и, конечно, проигрывает. Я не могу воевать на два фронта. Старый враг, по крайней мере, хорошо мне знаком. Его упорство достойно уважения. Его жестокость восхищает. А живой человек рядом со мной страдает, ничего не понимает, и отпускает меня.
Отпускает…
Все мои романы заканчиваются одинаково.
– Я боюсь себя самой, – слышу я собственный голос в темноте спальни. В темноте моей спальни.
Меня пугает эта ненормальная, никого не подпускающая близко. Дарящая тело и прячущая душу. В наше время женщины отдаются с удивительной легкостью: так наши бабушки когда-то строили глазки.
Трудности возникают на следующем этапе. Когда тела уже познали друг друга и пора приоткрыть свой внутренний мир, когда надо вглядеться в другого человека, по-настоящему увидеть его, дарить любовь и принимать любовь. Дарить и принимать, дарить и принимать, это вечное движение куда опаснее взаимного притяжения двух тел.
Внутри меня минное поле, куда посторонним вход запрещен.
Сначала я тебя просто не заметила.
Просто не заметила.
Но ты был рядом. Я пожала тебе руку и ангельским голоском, с парадной улыбкой на губах, пропела:«Очень приятно!». Я всегда премило улыбаюсь, когда со мной кто-нибудь знакомится. Подобная учтивость ни к чему не обязывает. Проходите, не стесняйтесь, только не задерживайтесь, мне нет до вас дела. Nice to meet you, 4] и вы свободны.
А потом…
Потом вокруг была толпа народу. Вокруг нас. Между нами.
И я не столько увидела, сколько ощутила твое присутствие. Где-то вдалеке. В этой комнате, заполненной людьми, которые все болтали, болтали без умолку, старательно заполняя пустоту. И я была одной из них, и слова, слетавшие с моих губ, не нравились мне самой. Я все удивлялась: «И что это я несу? Где я этого набралась?» Слова были чужие, я пыталась за ними спрятаться, но тщетно. Маска ничего не скрывала. Посередине комнаты стояла нелепая высокая блондинка, пыталась все разложить по полочкам, держать ситуацию под контролем, казаться непринужденной, хорошенькой, этакой глянцевой картинкой. Такой я увидела себя в тот вечер.
И такой меня увидел ты… Ты сидел чуть поодаль, весь в черном, гигантским памятником громоздился на стуле, каменный, неприступный. Я едва различала твои черты, ты был еще вне поля зрения. Ты был крохотной перевернутой картинкой на моей сетчатке, маленькой-премаленькой. Так, сама того не ведая, я впервые увидела тебя.
Мы в ответе за каждое слово. Когда слово сказано, жаловаться поздно. Мы в ответе за все, что произносим. Надо быть бдительным. Из твоих уст выходят слова, враждебные тебе самой, искажающие твою суть. Они не виноваты. Это ты ненароком их обронила, и постепенно они заполняют собою всевокруг. Скоро они займут твое место, заговорят от твоего имени…
Я все еще не замечала тебя. Я была в гордом одиночестве, в окружении слов, пустых и фальшивых. Я обменивалась репликами с разными людьми обоего пола. Наконец, рядом со мной оказался какой-то тип. Увидев ладную блондиночку, он тут же раскатал губы, подошел поближе, спросил: «Где вы живете?», начал задавать всякие личные вопросы, а сам себе думает: «Аппетитная картинка, было бы неплохо…» Он хотел записать мой адрес, номер телефона, назначить свидание. Ну и что здесь такого? Вечеринки для того и существуют, чтобы люди могли познакомиться, встретиться, прикоснуться друг к другу. И нет ничего зазорного в том, что некто желает припасть своим сочным ртом к губам блондинки, недаром же она наряжалась и красилась.
Продолжение вполне предсказуемо: он обнимет ее, возможно, завлечет в свою постель и там овладеет ею.
И вдруг ты вскочил.
Ты буквально примчался из противоположного конца комнаты.
Ты решительно отодвинул стул, перестал притворяться памятником архитектуры. Ты оказался рядом со мной и своим серьезным, не допускающим возражений тоном, не глядя на меня, сообщил, что у меня нет ни адреса, ни телефона, что я переезжаю, что если этот тип желает со мной связаться, он может оставить сообщение на твоем автоответчике, и ты ему непременно перезвонишь. Толстогубый был явно не готов к подобной развязке. Он не посмел тебе возразить, обвел взглядом гостей, наметил себе новую аппетитную блондинку и оставил нас наедине.
Ты стоял как вкопанный рядом со мной. Произнес, по-прежнему не глядя на меня: «Не надо давать свой адрес всем подряд. Вы собирались дать его первому встречному».
Я ответила: «Да, конечно». В конце концов, приятно, когда на тебя смотрят, тебя выбирают, даже если это делает первый встречный. И вдруг мне стало мучительно стыдно за мою неразборчивость, за мое столь очевидное, столь невыносимое одиночество, от которого я была готова избавиться любой ценой, разделив его с «первым встречным».
– Даже если… – вырвалось у меня.
– Если что? – резко переспросил ты, и в голосе отчетливо слышалось полное неприятие банального, доступного.
Твой вопрос прозвучал так жестко, что я невольно подняла голову и, наконец, увидела тебя.
Я увидела тебя. Вернее, даже не тебя, а волну тепла и надежности, которая, отделившись от тебя, поплыла ко мне. Я еще не различала твоих черт, твоих волос, твоей фигуры, я не могла бы сказать худой ты или полный, высокий или низкий, брюнет или шатен, карие у тебя глаза или голубые, полные у тебя губы или тонкие. Я уловила только пущенный тобою импульс, который стремительно несся ко мне. Все произошло мгновенно. Тепло, источаемое твоим телом, достигло моего, и горячий поток нашептывал мне: «Я вас знаю. Этот случайный человек вам не подходит. Пожалуйста, не разбрасывайтесь по мелочам. Если вы не способны сами о себе позаботиться, о вас позабочусь я».
Ты стоял рядом со мной, возмущенный, мрачный, почти враждебный. Ты негодовал, что я так себя компрометирую, что я так компрометирую нас обоих. Глядя на твою разгневанную физиономию, трудно было представить, что несколько мгновений назад ты был на моей стороне, был так близок, что в стремительном порыве отправил толстогубого нахала флиртовать с другими блондинками.
– Вы плохо знаете мужчин, – произнес ты, глядя на меня сверху вниз. – Он мог бы вообразить, что вы доступны, что вы готовы на все.
Так мы в первый раз посмотрели друг на друга.
Ты бросил на меня тяжелый взгляд собственника, и я была счастлива, все мое существо устремилось к тебе. Ты разглядел во мне что-то ценное, слишком ценное, чтобы могло достаться случайному человеку. Это сокровище по праву принадлежало тебе, и отказываться от него ты не собирался. Тем не менее, ты все еще стоял неподвижно.
И мне вдруг захотелось схватить тебя, сбросить с пьедестала. Ты снова стал таким далеким…
Казалось, что тебе не терпится уйти.
Я задала тебе первый пришедший в голову вопрос, только чтобы ты не покидал меня, чтобы остался рядом. Ты не позволил мне связаться с первым встречным, решил, что незнакомец меня не заслуживает. Столь высокая оценка была для меня подарком, и мне не хотелось тебя отпускать.
– Вы знаете его? – спросила я, имея в виду человека, которого ты только что поставил на место.
– Нет, не знаю, – ответил ты, – но вижу его насквозь. Этакий самовлюбленный болван, который возомнил себя бог знает кем на том лишь основании, что зарабатывает кучу денег и ежегодно на месяц отправляется в какой-нибудь Заир заниматься благотворительностью, вымаливая прощение Всевышнего. Маркизик, прожигающий жизнь за написанием открыток в лучших традициях политкорректности. Ненавижу таких людей… Модных, поверхностных, которые вечно притворяются и ничего не чувствуют.
И тогда, ни минуты не раздумывая, я подскочила к тебе. Твои слова буквально подняли меня над поверхностью земли. Я была потрясена, как точно ты прочел мои истинные мысли, скрытые за умелой паутиной фраз. Я обняла тебя за шею и поцеловала в щеку. Наградила тебя звонким сестринским поцелуем. Я поняла что именно так взволновало меня: я нашла в тебе своего близнеца.
Ты отступил назад, будто пораженный молнией. Ты отодвинулся, на мгновение замер и отошел. Мы больше не взглянули друг на друга.
Это было так сильно. Так неожиданно сильно. Я взял тайм-аут. Этот поцелуй сделал очевидным то, что еще не являлось таковым. Я не мог видеть как этот тип говорит с тобой, как самонадеянно он придвигается к тебе, но я еще ничего не успел для себя сформулировать. Все во мне гудело и зудело. Стоило кому-то подойти к тебе, будь то мужчина или женщина, и я вскипал. По какому праву посторонние люди претендуют на твое время, твое внимание, твой вопрошающий взгляд? Так, сам того не подозревая, я уже ставил тебя превыше всего…
За ужином мы оказались рядом, но волна близости уже отхлынула, уступив место обычным банальностям. К нашему разговору то и дело приплетались чужие, все говорили одновременно, перебивая друг друга. И чем вы занимаетесь? Правда?.. Вы пробовали рыбу под капустным соусом? Она великолепна!
Соус такой нежный, но не растекается – как им это удается? Вы смотрели «Титаник»? Вам понравилось? Потрясающий фильм!
Пока мы ужинали, я не отрываясь смотрел тебе за ухо. Твои волосы были зачесаны назад, оставляя неприкрытым нежный кусочек кожи, и мне ужасно хотелось прикоснуться к нему губами. Ни о чем другом я и думать не мог. Я механически отвечал на твои вопросы, и хотя прекрасно помню все, что говорил тебе в тот вечер – память у меня отменная – лучше всего мне запомнился тот маленький вожделенный квадратик кожи… А что, если… Еще я помню твой запах. Я сразу вдохнул твой аромат и опьянел окончательно…
Вдруг ты поднялся, взглянул на часы и ушел.
Я сразу подумала: «У него есть подруга, есть женщина, она ждет, он поехал к ней на свидание. Он пришел сюда, чтобы убить время в ожидании встречи». В какое-то мгновение я даже позавидовала этой женщине: ей достался такой мужчина – горячий, цельный, искренний, я даже пожалела, что этот мужчина принадлежит не мне, а ведь он успел, пусть и недолго, побыть моим, такой цельный, искренний, горячий. А еще я подумала: «Так уж устроена жизнь, ничего не поделаешь». Я посмотрела тебе вслед и забыла тебя.
Забыла и все.
Я сказала себе: «Все в порядке». Я тебя не заслужила, я наговорила столько глупостей, нет ничего странного в том, что ты ушел, даже не попрощавшись, не спросив ни адреса, ни номера телефона. Я отправилась спать. В гордом одиночестве.
Мне и грустно-то не было: так основательно я тебя забыла.
Я решила навсегда отказаться от любви, уйти как уходят со сцены. Я устала от неизменности своего амплуа. Декорации обновлялись, герои-любовники сменяли друг друга, а моя роль оставалась прежней. В начале пьесы я бывала нежной и наивной, а под занавес – измученной мучительницей. Казалось, неизвестный драматург с завидным постоянством пишет для меня трагедии, а я прилежно и покорно заучиваю текст. Выбора у меня не было.
Я была подобна запряженному в повозку мулу, обреченному вечно пахать одну борозду. Решение было принято: я схожу с круга, покидаю карусель любви, где истощаются сердца.
Между тем, мое сердце еще билось. Иногда я в благородном порыве бросалась помогать детям, подругам, друзьям, всем обиженным жизнью, всем, кому не хватало воздуха и свободы. Я предлагала им взглянуть на мир моими глазами, открыть себя заново, поверить в себя. Я была преданной и востребованной. Я ничего не ждала взамен. Стоило кому-нибудь проявить ответные чувства, и я ощущала себя сбитой с толку. Я терялась, не верила, что такое возможно, а поверив, некоторое время умилялась, но уже очень скоро не знала куда деться, раздражалась, негодовала. И если меня не оставляли в покое, готова была ринуться в бой.
Почему мне так легко дарить любовь и так непросто ее принимать?
Ответ я нашла позже, гораздо позже.
Я научилась любить, пусть не всех, а только избранных и только при определенных условиях, но это был явный прогресс.
Любить мужчин я так и не научилась.
Мужчин, которые словно пушку наводили на меня свою плоть.
Я любила лишь тех из них, с кем меня связывало взаимное равнодушие плоти.
С прочими я была в состоянии войны.
Не я одна.
Другие женщины с готовностью изливали мне душу, рассказывали одну и ту же горькую историю. Припев не менялся, песня исполнялась сквозь зубы, обида и злоба били ключом. Все мужики трусливы, эгоистичны, ненадежны, скупы, тщеславны, занудны, рассеянны, бездушны. Они вечно жалуются на усталость. Их весомые машины и невесомые телефоны, незаурядные заслуги и заурядные жены, нескромные члены и скромные возможности – все это просто смешно. Подруги пели свой мрачный гимн, гордые и мстительные. То ли дело мы, женщины, отважные, прилежные, ответственные, деятельные, быстрые, стремительные, любознательные, открытые, динамичные, внимательные, свободные. Мы повзрослели. Мы избавились от корсетов, от предрассудков наших бабушек и мам, от тесемочек, булавочек, косичек, чепчиков, фартучков и рюшек. Мы не приседаем в реверансе и не идем к мужчине с протянутой рукой.
Я была одной из них. Я слушала эту жалобную песнь, и глядя на печальный хоровод подруг, сознавала, что единственное, от чего нам так и не удалось избавиться, это ненависть.
Оседлав свои метлы, они запевали новый куплет, готовые втоптать противника в землю, и с каждым словом из их гневных уст вылетали жабы, слизняки и сочился змеиный яд. Мужики превращают нас в сиделок. Они стонут, а мы их успокаиваем, холим и лелеем. Они уходят от нас бодрые и решительные. Они пользуются нашей безграничной добротой и ничего не предлагают взамен.
Мы с Кристиной сидим на остановке. Сорок третий автобус запаздывает. На нас брюки, черные найковские кеды с белыми шнурками и свободные ветровки с капюшоном. Мы вытягиваем ноги, устраиваемся поудобнее и, сжимая кулаки в карманах, разглядываем мужчин, которые проходят, не замечая нас.
– Я все делаю сама, – говорит Кристина. Я научилась полностью обходиться без мужчин. Я работаю, снимаю квартиру, плачу налоги, в кино хожу одна, отдыхать езжу с подружкой, на рождество отправляюсь к родственникам. Я ужинаю перед телевизором с подносом на коленях, ложусь в постель с книжкой, ласкаю себя сама, чтобы побыстрее уснуть. Никто меня не беспокоит, никто не дергает, не просит сделать то, сделать это. Я совершенно спокойна. Перед сном я рассказываю себе свою любимую историю, всегда одну и ту же, потом послушно закрываю глаза и засыпаю как младенец…
Она опускает голову, смотрит на свои ноги, механически болтает ими. В этой обуви она похожа на жителя дикого запада. Ее ноги свисают как две безжизненные куклы.
– Но я так больше не могу, – продолжает она. – Я смертельно устала от одиночества. Я просто сдалась. Я женщина без будущего. И знаешь, когда вот так смотришь телевизор с подносом на коленях, ужин всегда кажется холодным.
Мы с Валери сидим в маленьком кафе на улице Шмен-Вер. Выбрали столик в зале для курящих, положили перед собой пачки сигарет и зажигалки, заказали разные блюда, чтобы потом попробовать друг у друга. Валери – миниатюрная блондинка. Волосы уложены завитками, на щеках – симпатичные ямочки, педантичные реснички нависают немым вопросом о смысле жизни. Валери не ищет легких путей, однозначных решений и банальных ответов. Участь усталых и покорных – не для нее. Она хочет докопаться до самой сути, вкусить сокровенного знания, истинной правды. Сигарета прикурена, зажигалка возвращается на место. Валери затягивается с деланной легкостью. Замирает. Вдыхает. Она врала мне с самого начала, пора раскрыть карты, чтобы наша дружба наполнилась смыслом. Вот она – потаенная суть, вот он – вкус правды. Валери смотрит мне в глаза, не отводя взгляда. Должно быть, она боится, поскольку исподволь продолжает меня рассматривать. Я стараюсь быть мягкой, нежной, плавной, расслабляю руки и ноги. Я стараюсь казаться открытой, доступной. Я тоже смотрю ей прямо в глаза, пытаюсь наполнить свой взгляд любовью.
– Я тебя обманула. Человек, которого я люблю, не мужчина, а женщина. Это продолжается три года… Я пыталась себя побороть, но ничего не выходит…
Я тоже вдыхаю дым с блондинистой деланной легкостью. Так вот в чем дело. Обычная история. Может быть, не совсем обычная, ибо любовь здесь под грифом «секретно». Валери приняла мой жест за знак одобрения, за знак ответной любви. Она улыбается. Теперь она может все мне рассказать, я все равно буду любить ее.
Мы всегда встречались с ней наедине, но она говорила, что хочет встретить мужчину, родить детей.
Словно прочтя мои мысли, Валери подхватывает: «Да, я действительно хочу встретить, родить… все не так просто».
Слово «смысл» во всех его смыслах – это не так просто.
Чарли. На самом деле ее зовут Шарлотта. Она только что переехала, разбирает вещи. Полгода тому назад она встретила прекрасного иностранца, мужчину своей мечты и буквально бросилась ему на шею. Они слились в поцелуе, и прожили полгода в тесном объятии. Самолеты неустанно летали туда-сюда, доставляя ее к возлюбленному, его к возлюбленной. И вдруг что-то в ней оборвалось, будто кто-то дернул стоп-кран. Чувство кончилось. Самолеты приземлились. Сидя в своей Миннесоте, он недоумевает. По привычке бронирует место на трансатлантический рейс, но лететь больше некуда. Она раскладывает вещи по полочкам, словно пытается навести порядок у себя в голове. Машинально выбрасывает старый серенький свитер.
– Какая сила кидает нас к ним, а затем обратно? Почему так происходит?
Аннушка. Наполовину англичанка, наполовину полька. Причудливое создание, волею судеб осевшее в Париже. Учит французский, познает себя. Делит всех людей на две категории: тех, кому свойственно думать, и тех, кому это несвойственно. Ее мужчина любит красивых женщин в красивых платьях. Она же платья терпеть не может. Платья мешают ей двигаться, мешают чувствовать себя естественно. В один прекрасный вечер она решается сделать ему подарок, и в благодарность за минуты блаженства, которые он дарит ей, не скупясь, надевает платье, белое, обтягивающее, выгодно подчеркивающее грудь, талию, бедра, все то, что она любит прятать, тайные знаки ее женственности. Она красит губы, распускает волосы. Он входит в комнату и восклицает:
– Как же ты хороша, черт побери!
Он приближается к ней. Его глаза полны любви, его глаза говорят спасибо, спасибо за это платье, такое женственное, божественное, обтягивающее, притягивающее как магнит, спасибо, спасибо, спасибо. Он приближается к ней, распахивает объятия, хочет обхватить ее, унести на крыльях любви, расцеловать всю, с головы до ног. Она – его женщина, он – ее мужчина, жизнь начинается сначала. И вдруг она кричит:
– Оставь меня! Не подходи! Не прикасайся ко мне! Не говори, что я красивая! Я не могу этого слышать! Никакая я не красивая!
Она рыдает, не подпускает его, она вне себя.
Она как подкошенная валится на постель, на их общую постель, и плачет, плачет. Над собой, над ним, над этой любовью, от которой хочется бежать.
– Ну почему? – вопрошает она, жалобно растягивая губы. – Почему так непросто принимать знаки любви? Если бы ты сказала, что я красивая, я бы не испугалась. Почему мне так тяжело слышать это от него?
Почему?
Это гораздо сложнее, чем колдовские заклинания, чем проклятия, которые мы насылаем на мужчин, пожелания гореть в аду.
Мой друг Грэг. Его сердце кровоточит. Он хвалится, что нашел способ примириться с женщинами: он обходит их стороной. Держится на расстоянии. Он не был с женщиной уже два года. Целых два года. У него за плечами два развода, алименты так высоки, что он, как проклятый, снимает один фильм за другим. У него по ребенку от каждой жены. Детей он почти не видит, если не считать коротких встреч в выходные дни. Он наспех ведет их в Макдональдс, покупает им игрушки, жадно разглядывает каждую мелочь, проводит пальцем по лбу, гладит маленький носик, ротик. Без конца повторяет: «Говори мне ты, я твой папа, ты, папа» до тех пор, пока адвокат жены или гувернантка не придут, чтобы забрать их. Он толстеет, сидит на диете, отращивает бороду, путешествует, загромождает комнату смешными безделушками, пишет сценарии. Он человек богатый, влиятельный, его все знают. Когда выходит очередной фильм, критики отмечают, что он ненавидит женщин, что он вообще не любит людей. На экране хлещет кровь, раздаются выстрелы, самая преданная дружба оборачивается предательством, резня неизбежна, мужские и женские тела разлетаются на мелкие кусочки.
– Знаешь, я хотел бы снимать добрые фильмы… Но это сильнее меня.
Вечер. Мы сидим с ним в холле Нью-Йоркской гостиницы Сан Реджис. Он рассказывает мне как начал снимать.
Первую камеру ему подарила мать в обмен на небольшую услугу. Она попросила заснять свидание в номере мотеля. В комнате двадцать три. – Они не прячутся, не опускают штор, ты просто снимешь их и принесешь мне пленку. И у тебя будет камера, твоя собственная. Представляешь, своя камера, в двенадцать лет! – Мама, – спрашивает он, – а эти люди, за которыми мне придется подглядывать, шпионить, они кто? – Об этом не беспокойся, просто сними их и никому не рассказывай. Мне позарез нужна эта пленка, понимаешь? – Комната двадцать три? – переспрашивает он. – Да, да, я тебя привезу и подожду там, я буду «на шухере». Мне нужна эта пленка, очень нужна, ты мне веришь? – Хорошо, хорошо, мама, – отвечает он. Он любит ее больше всех на свете. Он спит в ее постели, когда отец не приходит ночевать, он обнимает ее, когда она тихонько плачет. – Хорошо, я поеду туда, я не хочу, чтобы ты плакала, чтобы ты грустила.
Он взбегает по пожарной лестнице на второй этаж и пристраивается на ступенях, ощущая тяжесть камеры на плече. Вывеска мотеля качается на ветру у него перед глазами. Он с трудом различает ржавые цифры «два» и «три» над дверью номера, включает камеру и резким, уверенным движением наводит ее на кровать. Мама была права, шторы подняты. Они не прячутся. Кто их может заметить в таком месте? Он смотрит вперед через видоискатель и видит постель, разбросанное белье, попеременно ловит чью-то ногу, грудь, бьющиеся бедра. Мужчина виден только со спины. Опираясь на предплечья, он склоняется над распластанной женщиной. Его белые пальцы судорожно сжаты. Мотор. Мальчик содрогается всем телом. Он понимает, что происходит что-то запретное, опасное, а он делает сейчас что-то такое, о чем будет жалеть всю свою жизнь. Он хочет остановиться, спуститься обратно, но там, в машине с откидным верхом, сидит мать и подбадривает его жестом. – Давай, давай, ну же! Чего ты ждешь? И он с нарастающим удовольствием ловит фрагменты рук и ног, животов и спин. Эти мелкие фрагменты движутся, краснеют, извиваются, тянутся друг к другу. Словно приклеившись к глазку камеры, он следит за происходящим, соучаствует. Он видит белую с черными волосами спину мужчины, смуглую женскую кожу, на которой отпечаталась резинка трусиков, а вот следа от бюстгальтера не заметно. Груди дрожат, качаются. Мужчина тоже дрожит, напрягается, отчего на шее проступают синие вены. Ягодицы у него плоские, белые. Его губы жалобно скривились, губы женщины жадно впились в подушку. Все закончилось, но мальчик продолжает снимать, он уже не в состоянии остановиться. Он ждет когда они повернутся, хочет видеть их лица. Он не знает как люди ведут себя после того как все случилось. Наверное, они светятся от счастья, целуются и, довольно насвистывая, гладят друг друга по голове. А может быть, лижутся как собачки, отряхиваются и разбегаются. Он не знает этого, но хотел бы знать. Сам он еще никогда этим не занимался. Он чувствует как что-то твердое вырастает у него между ног, он поднимает камеру, пытается поймать в объектив лицо мужчины, но видит только затылок, уткнувшийся в женскую ключицу. Его мокрые от пота волосы извиваются морскими водорослями в час отлива… И вдруг мужчина поднимается, натягивает одеяло на грудь, прижимает женщину к себе. Он поворачивается и смотрит в объектив, его взгляд острым клинком втыкается мальчику в глаз и колет, колет. Кровь бьет фонтаном. Ребенок чувствует как слепнет, он не может, не хочет больше видеть. Он стонет, камера сползает с плеча. Он ругается, ругается последними словами, до боли в связках. Он пытается раздавить камеру животом. Он не должен был, не должен был этого видеть.
Горькая слюна заполняет рот, он в сердцах плюет на женщину внизу.
А та сигналит ему, кричит: «Давай, живее, шевелись! Что ты там делаешь, черт подери! Он же тебя увидит!»
Он плюется, плачет, он хочет ослепнуть. И ничего уже больше не видеть.
Ничего уже больше не видеть.
Три месяца спустя родители разводятся. Любительская пленка приобщена к делу как неопровержимое доказательство супружеской неверности. Мать сочетается браком со своим любовником. Больше она не плачет. А мальчик больше никогда не спит в ее постели. Она получает солидные алименты, теперь у нее две машины с откидным верхом.
У гостиницы Сан Реджис останавливается автобус, туристы заполняют холл. Он смотрит на них добрыми голубыми глазами, глазами того ослепшего ребенка.
– Вот что нас с тобой ожидает, – говорит мне Грэг. – Мы тоже будем тихими безобидными старичками, ко всему равнодушными. С животиком, с соплей под носом… Будем путешествовать по миру с такими же пенсионерами.
В темноте спальни, в темноте моей спальни, я прижимаюсь к тебе сильнее, чтобы никогда не попасть в тот автобус. Я молюсь, чтобы жизнь предоставила мне последний шанс, чтобы я дала себе последний шанс.
А ты лежишь рядом каменной статуей, читаешь мои мысли, познаешь мою сущность.
На этот раз я одолею врага. Я не позволю ему забрать мою любовь, сломать мою жизнь.
Я до такой степени боялась тебя потерять, что все тебе рассказала.
Теперь ты знаешь все.
Когда враг впервые заявил о себе, когда, учуяв свежую трепещущую плоть, он явился за первой данью, все произошло так неожиданно, что я и опомниться не успела. Он сразил меня наповал. Я чувствовала себя так, словно кто-то вынул из-под меня стул и опрокинул вверх тормашками, и вот я лежу, задыхаюсь, не могу пошевелиться от боли. Я невольно обернулась, но никого не обнаружила, значит во всем произошедшем была повинна я. А между тем, я готова была поклясться, что я здесь не при чем.
Я была еще в том романтическом возрасте, когда незаметно тускнеют последние девичьи мечты. Я была безумно влюблена, время платить по счетам еще не настало. Все, кого я любила, щедро делились со мною своими заблуждениями, и я из кожи вон лезла, доказывая их правоту. Бурные романы шли сплошной чередой, пылкие признания в любви и клятвы в верности до гроба, которых, собственно никто от меня не требовал, сами собой срывались с моих уст. Неуверенная в себе, я готова была вселить уверенность в любого, кто оказывался рядом. Каждая такая история длилась недолго, наступала осень, или високосный год подходил к концу, приближая драматическую развязку, и я всякий раз рыдала, картинно вскидывая руки к потолку, но наутро неизменно просыпалась свежей и бодрой, и с радостью начинала все сначала. Каждый новый возлюбленный брал меня тепленькой, я была подобна дебютантке, водрузившей на прыщавый девичий лоб сверкающую диадему в предвкушении первого бала.
Впоследствии я нередко встречала свою первую жертву, первого мужчину, с которым я так нехорошо поступила, и он всякий раз отводил меня в сторону и умолял открыть причину моего странного поведения. И всякий раз, глядя в его обеспокоенные темно-зеленые глаза, обрамленные черным веером ресниц, над которым изящной, женственной дугой подрагивали брови, всматриваясь в эти большие нежные губы, подарившие мне несметное количество поцелуев, в этот сильный мужественный подбородок, я виновато пожимала плечами, недоумевая, что заставило меня так жестоко его обидеть.
– Я не знаю, я сама не понимаю что на меня нашло, – без конца повторяла я, надеясь этим запоздалым оправданием вселить в него утраченную уверенность.
Я протягивала руку, желая подарить ему немного тепла, дать ему понять, что я не из тех, кто сражает наповал, а затем аккуратно заносит в блокнотик имя очередной жертвы, но на его решительном лице отражалась все та же мука, старые воспоминания были по-прежнему сильны.
А между тем, подобной добычей могла бы гордиться самая бывалая хищница. Мне пришлось немало постараться, чтобы его взгляд упал на меня, чтобы именно меня он предпочел более искушенным соперницам. Он был старше, умнее, опытнее, но будучи чутким от природы, не афишировал этого, всегда обращался со мной как с равной, был нежен и предупредителен. Я расцветала с каждым днем, с каждой ночью, я принялась изучать этот мир и нашла в нем свое место, я стала думать иначе, научилась защищать свои взгляды, мои позы и фразы становились все смелее, одним словом, я взрослела, и мой внутренний мир, моя свобода обретали новое измерение. Именно с ним, мужественным и нежным, стремительным и терпеливым, я никогда не скучала, именно с ним я по-настоящему обрела себя. Ради него я навела порядок в своей хаотической жизни, ради него ступила на стезю моногамии.
Казалось, это прекрасное, волнующее, крепнущее изо дня в день чувство гармонии продлится вечно. Однако не прошло и четырех месяцев, как все рухнуло, причем случилось это совершенно неожиданно.
Была пятница. День близился к концу. Мы собирались провести выходные с друзьями на острове Нуармутье[5]. Я должна была заехать за ним, чтобы вместе отправиться к его приятелям, и уже там пересесть в более надежную машину, лучше приспособленную для путешествия. Моя сумка лежала на заднем сиденьи. Мы условились, что он будет ждать меня внизу со своим чемоданом. Как сотни парижских парочек, мы отправлялись наслаждаться соленым зеленоватым морем, и я уже мысленно вдыхала живительный морской воздух и запретную пряность ночей.
Возбужденная, влюбленная, я спустилась вниз по Елисейским Полям, обогнула Круглую площадь, и остановившись на светофоре, возбужденная, влюбленная, вспомнила вчерашнюю ночь, когда все мое тело издавало радостные стоны и содрогалось от благодарности в его объятиях. Блаженная улыбка застыла на моих губах, зажегся зеленый свет, я переключилась на первую, включила указатель поворота. До условленного места оставалось каких-то сто метров. Сто, восемьдесят, шестьдесят, сорок… Сердце радостно подпрыгивает в груди, на Круглой площади цветущие деревья рисуют причудливые узоры, розовые, сиреневые, они танцуют на месте, держа друг друга под руку. Я насвистываю себе под нос, представляю как мы будем купаться, покачиваясь на волнах, подолгу гулять вдоль берега и наслаждаться солоноватым вкусом картошки, которая продается на местных рынках по баснословной цене. Он расскажет мне как эта картошка растет, сколько времени длится урожайный сезон, потом нагнется и вырвет у меня поцелуй, который я охотно подарю ему. Он выше меня, и когда мы целуемся, моя голова уютно пристраивается на его плече. Он не давит на меня своим весом, не заставляет выгибать шею. Он не делает мне больно, когда мы обнимаемся или спим, тесно прижавшись друг к другу. Именно так познаются люди, созданные друг для друга. Подобные детали решают все. Они выстраиваются в пирамиду как белые камушки на песке. Мне хочется сигналить изо всех сил, вскочить на крышу машины и завизжать от восторга. Двадцать метров. Я поворачиваю руль вправо, и бегло взглянув в зеркало заднего вида, остаюсь довольна собой: щеки у меня вполне розовые, губы достаточно красные, а волосы – белокурые. Я поднимаю голову и вижу прямо перед собой его.
Он стоит на краю тротуара, машет мне свободной рукой. В другой он держит чемодан. Дурацкий маленький чемоданчик висит на длинном стебле руки. Или это плащ у него слишком короткий. Или сам он – карлик. Карлик с карликовым чемоданом. На его лице сияет идиотская клоунская улыбка. Зачем он так глупо улыбается? А нос! Этот нос похож на кочан цветной капусты с синими прожилками. А волосы! Мог бы хоть голову вымыть, или, на худой конец, постричься.
Я как будто впервые его вижу. Пелена любви спала, и он предстал передо мной во всей своей несуразности. Тысяча отравленных дротиков впивается в его тело, тысяча нелепейших деталей бросается мне в глаза, заставляя гаденько хихикать. Я вижу его совершенно бесформенным, дебильным, тяжелым, отвратительным. Сама мысль о том, что это чучело ко мне прикоснется, приводит меня в ужас. Я вся съеживаюсь, чтобы быть от него как можно дальше.
Он машет рукой, чтобы я остановилась. Вот болван! Я ему не шофер! Ненависть комком подступает к горлу, клокочет во мне, мешает дышать. Мне хочется бросить его здесь, отчалить на полной скорости. Никогда его больше не видеть. Не подпускать к себе близко. Не слышать как он своим противным менторским тоном вещает о тайнах картофелеводства и секретах международной дипломатии. К тому же, он уже старик. Он старше меня лет на пятнадцать как минимум. И что это еще за подозрительный блеск на воротнике: ткань протерлась или перхоть замучила?
Он садится в машину. Кладет чемодан на заднее сидение. Аккуратно пристраивает его рядом с моим. Оборачивается. Потирает руки в предвкушении скорого отдыха, вдыхает воздух, обнимает меня.
– Прекрати! – кричу я.
Я вырываюсь, отталкиваю его.
– Кисуля, – шепчет он, целуя мои волосы. – Никакая я тебе не Кисуля!
Меня тошнит. Я пошире открываю окно и в отчаянии гляжу в безоблачное парижское небо, словно ищу аварийный выход. Я сжимаю зубы. Я не отрываясь смотрю вперед, стараюсь забыть, что рядом сидит он, что нам предстоит целых два дня провести вместе. Я жду, когда ярость утихнет, пытаюсь выиграть время, но слова сами собой вырываются из моих разгневанных уст, безжалостные слова, готовые в клочья разорвать мужчину, отныне и навеки ставшего моим злейшим врагом:
– Не трогай меня! Отодвинься! Я тебя видеть не желаю!
Если бы он принял условия войны, ответил жестокостью на жестокость, если бы он решительно накинулся на проснувшегося во мне сурового врага, все, вероятно, было бы иначе, но вместо этого он попытался вразумить меня нежностью, разговорить, отвлечь. Я ожидала, что он вынет из кобуры пистолет, а он отказался от дуэли, отпустил свидетелей, вступил в переговоры, предложил мир, и потому судьба его была предрешена: я вынесла ему приговор окончательный и беспощадный. Причиной тому послужили невыразительная внешность, нелепый чемоданчик, перхоть на шее, излишняя предупредительность или ставшая вдруг очевидной заурядность типичного парижанина, собравшегося провести выходные с дамой сердца на лоне природы. Так или иначе, я словно с цепи сорвалась. Передо мной простиралась дикая прерия, я мчалась не разбирая дороги и хлестала кнутом по его кровоточащему сердцу. Он весь съежился, принялся молить о пощаде, об отсрочке приговора, но его страдания совершенно меня не трогали.
Хуже того: словно желая окончательно его добить, я провела ночь в соседнем номере с незнакомцем, пораженным столь быстрой победой. На самом же деле, его чары трогали меня ничуть не больше, чем слезы его поверженного соперника, просто я явилась в этот мир, чтобы уничтожать всякого, кто осмелится любить меня, приблизиться ко мне слишком близко, найдет меня любезной в том значении этого слова, которое встречается еще у старика Корнеля.
Я не желаю быть любезной вашему сердцу, я не хочу быть любимой.
Я не пытаюсь в себе разобраться. В любви меня привлекают только плоть, бьющаяся о плоть, сладкие судороги двух тесно сплетенных тел, преходящее наслаждение, о котором забываешь, едва насытившись, и измены. В этой мутной воде я чувствую себя как рыба: плаваю на самой глубине и от счастья пускаю пузыри. Все, что позволяет держаться на расстоянии, не подплывать близко, возбуждает во мне аппетит, зажигает страсть. Нежности, комплименты, знаки внимания и привязанности, единение двух сердец, напротив, заставляют меня содрогаться и выводят из себя.
Полгода спустя на перекрестке Сен-Жермен-де-Пре я нос к носу сталкиваюсь со своим бывшим возлюбленным. Мы приглядываемся друг к другу, примериваемся, обмениваемся новостями, наблюдаем, прощупываем. Он держит себя нарочито уверенно, как подобает свободному мужчине, идет, широко расправив плечи, те самые плечи, в которые я так любила уткнуться лицом. Зеленые с черной каймой глаза ласкают меня, отчего приятный холодок пробегает по телу. Нежный блеск этих глаз воскрешает в моей памяти восхитительные минуты блаженства, чувство полноты жизни. Мы ужинаем вместе. Он берет меня за руку и без конца спрашивает: «Почему? Почему ты так поступила?». В замешательстве я молча протягиваю ему обе руки, и в этом жесте отчетливо читается моя беспомощность. «Я вела себя как сумасшедшая, – отвечаю я ему, – помнишь, стояла полная луна?» Он смеется: «Ловко ты все свалила на луну!» «Что ты, – возражаю я, – мне было с тобой так хорошо, нет, правда.» Мы помирились, я чувствовала себя счастливой, в мире опять царила гармония. Я словно заново училась ходить…
Возбужденные, влюбленные, мы поднимаемся ко мне. «Ты моя дурочка, – со смехом говорит он, – ты моя псишка, и что на тебя тогда нашло?» Я раздеваюсь, напевая: «Сама не знаю, сама не знаю, я девушка с придурью, я загадочная». Мы говорим о том эпизоде как о печальном недоразумении, будто отравленная стрела сразила нас в тот роковой день. Он садится на постель, стягивает пиджак, развязывает галстук. Я спешу раздеться, прыгаю под одеяло. Я нетерпеливо покусываю край наволочки, таким соблазнительным кажутся мне его плечо, его теплые упругие губы, его бедра, уносящие меня далеко-далеко… Надо же было быть такой дурой! Он сбрасывает рубашку и поворачивается ко мне, счастливый, полный доверия и любви. Его глаза сияют.
– Вот увидишь, – говорит он мне. – В этот раз у нас все будет хорошо. Я о тебе позабочусь…
И в эту минуту резкий порыв ветра пронзает меня насквозь. Враг уже здесь, он леденит мне душу, парализует тело. Я сжимаю кулаки, закрываю глаза, умоляю его оставить меня. «Уходи, – умоляю я, – уходи. Пощади его, пощади его на этот раз. Я уже обидела его однажды. Он такой славный, мне хорошо с ним». Я отпихиваю врага ногами, залезаю с головой под одеяло. Я не хочу, чтобы это случилось, не хочу. Мужчина уже идет ко мне, голый, доверчивый, такой уязвимый в своей доверчивости, он светится от счастья, он рад, что я к нему вернулась. Он нежно улыбается, смотрит на меня своими ласковыми зелеными глазами, обнимает меня..
Поздно! Я вижу пред собой отвратительное чудовище, оно, извиваясь и ухмыляясь, ползет ко мне. Огромное, неуклюжее, горбатое чучело лезет под одеяло. Мерзкая скользкая жаба приготовилась к прыжку. Мое тело превращается в бетонную глыбу, последнее, что я замечаю, это дуло пистолета, наведенное на меня.
– А ведь я думала, что люблю его. Я изо всех сил старалась его любить, но ничего не вышло…
Я прижимаю тебя к себе и замираю. Я отказываюсь верить, что такой же жребий уготован мне. Когда я увидел тебя, когда ты в едином порыве поцеловала меня в щеку, я сразу понял, что наша история будет не такой как все остальные, что насждет что-то особенное. «Богом и дьяволом клянусь, – шепчу я в темноте твоей спальни, – богом и дьяволом…»
– Я каждый раз начинала сначала и каждый раз надеялась, что все получится. И сегодня я не хочу ошибиться. Это мой последний шанс. Я устала бороться. Я чувствую себя такой старой и разбитой. Я хочу быть сильнее врага, который пробирается внутрь меня и не дает мне любить. Ты мне поможешь, правда? Поможешь?
Богом и дьяволом клянусь… Я буду молиться, я готов продать душу. Я все сделаю, чтобы мы были счастливы. Мы будем вместе всегда. Я буду твоим ангелом-хранителем и твоим дьяволом, твоим любовником и палачом. Мне хватит хитрости, мне хватит нежности, чтобы не потерять тебя. Ты в моих руках, и я тебя не отпущу.
Ты прижимал меня к себе. Ты лежал рядом как каменная статуя и слушал меня. Я раскрыла карты, я рассказала тебе о своих попытках полюбить, рассказала все до малейших деталей. Я научила тебя подавлять кипящую во мне злость, чтобы ты мог с ней справиться, и чтобы мы вместе проникли в запретную зону, имя которой «любовь».
«Любовь – благосклонное отношение, воспринимаемое на эмоциональном и волевом уровнях, к некоторому объекту, который ощущается и признается положительным. Род любви определяется сущностью объекта.
Взаимная привязанность между родственниками.
Состояние при котором некто желает блага другим (Богу, ближнему, человечеству, родине) и готов посвятить им свою жизнь.
Влечение одного человека к другому, носящее преимущество чувственный характер, в основе которого лежит сексуальный инстинкт. Может иметь разные проявления.»
Определение из словаря Пти Робер.
Ее звали Эрмиона, она вела у нас в школе французский. Мне было тринадцать лет, я училась в третьем классе 6]. У нее были черные волосы, собранные на макушке в маленький плоский пучок, огромные, глубоко посаженные голубые глаза, длинный прямой нос, делавший ее похожей на Буратино, ослепительная улыбка, особенно выделявшаяся на фоне ее строгих костюмов, темно-серых или же темно-синих, и очаровательная неловкость дебютантки, особенно меня поразившая. Когда она вдруг ошибалась или под воздействием нахлынувших мыслей внезапно прерывала свой рассказ, на ее лице появлялась улыбка, милая, открытая и совершенно обезоруживающая. Казалось, она говорила: «Позвольте мне на минуту отлучиться, я скоро вернусь.» Это было похоже на избитую фразу «консьержка вышла на лестницу», только лежало в совершенно иной, романтической плоскости и будило во мне жгучее желание последовать за ней в ту неведомую даль, откуда все наши тетрадки, сочинения, отметки, повторения пройденного, игры и шутки на переменах казались глупыми и незначительными. Чем больше она от меня отдалялась, тем сильнее росло во мне это желание. Она была не учителем, она была моей героиней.
Ее уроки прошли для меня незамеченными, зато о ней самой я вскоре узнала почти все. Она только поступила на работу, только вышла замуж, только начинала жить. Весь день она мечтала об одном: поскорее покинуть эту клетку, чтобы умчаться туда, в свою настоящую жизнь. Она была готова сорваться с места задолго до звонка, и буквально летела прочь из класса, подальше от тяжелых стальных решеток, огораживающих школьный двор. Едва завернув за угол, она снимала плоские учительские ботинки, надевала туфельки на шпильках, одним движением распускала волосы, напяливала кашемировый джемпер небесно-голубого цвета, брызгала духами за левым ушком и быстро садилась в такси. Там ее ждал мужчина, и она жадно бросалась в его объятия. Кто это был: муж или любовник? Я терялась в догадках. Я смотрела как они целуются, целуются так страстно, будто делают это в последний раз, и такси трогалось с места, а я оставалась стоять, вся взмокшая от ревности, покачиваясь как в лихорадке. Я была так несчастна, что однажды даже пустилась бежать вдогонку, повисла на дверце машины и проехала так несколько метров, после чего меня отбросило на черный асфальт шоссе. Сбей меня тогда машина, они бы даже не оглянулись. Они все целовались и целовались.
Во время уроков она старалась быть подчеркнуто строгой и чопорной, чтобы скрыть мысли о побеге, но то и дело бросая взгляд на деревья во дворе, невольно выдавала себя. Она распахивала окна и, откинув голову назад, жадно вдыхала свежий воздух, рассказывая нам о страсти у Расина, о разуме у Корнеля, о трагической любви Тита и Береники, которых разлучили причины государственной важности и жестокость мужчины, неспособного сделать выбор или принять решение. «Мужчины у Расина безвольные и изнеженные», – бормотала она, неотрывно глядя на ярко-зеленую кору каштанов, развесивших плоды вдоль школьного двора, и своим низким, похожим на мужской, голосом читала нам отрывок из Расина:
Прельстились властью вы.
Так правьте, бессердечный.
Не смею спорить я. Затем ли нашей встречи
Так добивалась я, чтобы из ваших уст
Вдруг после стольких клятв и сладостных минут
Не вечного блаженства обещанье
Услышать здесь, а горькое признанье:
Меня сослать хотите на года.
Ни слова более! Прощайте навсегда!
Уж вам ли, Тит, не знать, какая это мука
Для сердца моего – с возлюбленным разлука.
Меня не исцелят ни месяцы, ни годы,
И не утихнет боль, которой нет исхода.
От утренней зари до самого заката
Не видеть вас – страшнее, император,
Для вашей Береники пытки нет. 7]
Читая, она не обращала на нас никакого внимания, будто эти стихи касались ее одной и призваны были заглушить терзающую ее боль. Затем она замолкала и, повернувшись, наконец, к нам, просила переписать эти строки в тетрадь. «В то время как у Корнеля ключевыми являются темы Бога и невинности, разума и прощения, а человек пассивно и трепетно принимает волю божью, пытается выйти за пределы рационального и через послушание приблизиться к Всевышнему, у Расина на первое место выходят мужчина и женщина, любовь и ее самые странные, самые жестокие проявления. Любовь – это жестокость и изысканность, сдержанность и желание», – добавляла она, словно желая убедить саму себя.
Я слушала ее, и мне хотелось кричать. В моем воображении героини Расина облачались в джемперы небесно-голубого цвета и убегали прочь на своих шпильках. Я узнавала себя в каждом безответно влюбленном герое, которому героиня под давлением обстоятельств отдавала свое сердце. Я страдала молча, взывала ко Всевышнему. Я полюбила Корнеля[8]. Я познала боль любви, мучительное ожидание, ревность. Я специально поднимала шум на ее уроках в надежде, что она обратит на меня внимание. Я кидалась шариками-вонючками, обливала тетрадь чернилами, марала свои сочинения, чтобы она меня отругала. Я так хотела существовать в ее глазах, но мои отчаянные усилия не принесли желаемого результата, она их просто не замечала, и я отступила, напоследок обкорнав свои волосы как Жанна д'Арк, идущая на костер. Моя мама нахмурила брови, однако та, ради которой я старалась, так ничего и не сказала.
Пришел июнь, и я словно онемела, я считала дни. Предстоящая разлука казалась мне невыносимой. В довершение своих страданий я узнала, что она уходит из нашей школы: ее муж получил новое место, и она уезжала вместе с ним за границу. На последнем уроке она вела себя странно: на ее длинных черных ресницах висели слезы, влажная пелена опутала голубые глаза, и я тешила себя надеждой, что она плачет по той же причине, что и я, что ей тоже больно со мной расставаться. После урока она не торопясь сложила тетради и книги, каштаны во дворе ее больше не волновали. Она попрощалась с нами, задержалась в учительской и медленно миновала тяжелые ворота, оставив позади школьное здание из красного кирпича. На этот раз она никуда не спешила. Она осталась в обычных ботинках, не стала распускать волосы, не надела свой кашемировый джемпер небесно-голубого цвета. Она послушно отправилась на автобусною остановку, чтобы ехать домой. Больше я ее не видела.
Пока я предавалась сладким мукам воображаемой любви, любви самоотверженной, тайной и безответной, моя мать потихоньку воспряла духом.
44
Она по-прежнему целыми днями работала, а по вечерам, склонившись над столом, вела свой строгий учет, бормотала: «расход-приход, расход-приход», при этом черная прядь падала ей на глаза, и ненавистное имя нашего отца то и дело с глухим придыханием слетало с ее губ. Она все так же сурово проверяла наши школьные задания, никуда нас не отпускала, и не позволяла ни малейших развлечений, если мы не занимали первое, или, так уж и быть, второе, или на худой конец, третье место в классе. И все-таки кое-что в нашей жизни изменилось: мать стала принимать мужчин. Она наливала им рюмочку мартини, угощала соленым печеньем, орешками, оливками от «Монопри» 9] в пластиковой упаковке и одаряла своей прекрасной улыбкой.
Она была красива, удивительно красива: высокая, темноволосая, черноглазая, длинноногая. Плечи у нее были покатые, округлые, а кожа такая гладкая и упругая, что всякий мужчина готов был осыпать ее комплиментами и поцелуями. Ее природная сдержанность, царственные манеры, умение держать дистанцию рождали в мужчинах уважение и безудержное желание. Она пыталась казаться приветливой, любезной, сговорчивой, чтобы поскорее достичь цели, позволяла своим губам расплыться в кокетливой улыбке, но взгляд черных глаз оставался холодным и пронзительным как у скупщика лошадей. Мужчины пугливыми попугайчиками порхали вокруг, а она одним взмахом ресниц указывала на счастливца, которому дозволялось поклевать оливок с ее царственной руки. Прошли те времена, когда она была наивной глупенькой девочкой, и первый встречный негодяй оставил ее без гроша с четырьмя ребятишками. Настал час расплаты, и она собирала дань, раздавая мужчинам заманчивые обещания, за которые тем приходилось платить звонкой монетой. Бросавший к ее ногам власть и деньги мог рассчитывать на орешки и рюмку мартини. Каждый платил по возможностям, как на воскресной службе, а получал по способностям. Она по обыкновению вела бухгалтерию, правила своим мирком, и взвесив дары, решала кого и в каком количестве одарить лаской.
Претенденты на ее сердце сменяли друг друга, но нам ни разу не удалось застукать кого-нибудь в ее спальне или стать свидетелями любовного свидания. Ее воздыхатели имели между собой мало общего. Был среди них обедневший деятель искусства, возивший ее по концертам, театрам и ресторанам; интеллигент в вельветовых брюках, развлекавший ее беседами о Жиде, Кокто, Фолкнере, Сартре и Бодлере и наполнявший гостиную запахом сигарет «Голуаз»; рабочий в комбинезоне, чинивший розетки, прочищавший раковину и мастеривший полки для наших учебников; спортсмен, водивший нас по воскресеньям в Булонский лес, гонявший с братьями в футбол, игравший с нами в прятки и в вышибалы; влюбленный студент, пожиравший ее глазами и рассуждавший о политике, мировой революции, Марксе и Токвилле, ублажая тем самым дремавшего в ней анархиста-подрывника; аристократ, чью сложную фамилию можно было при случае вставить в разговор, и богатый толстяк, которого она редко показывала на людях, принимала в бигуди и домашних тапочках и терпела лишь потому, что он щедро платил. Одно время к нам даже зачастил некий кюре, обеспокоенный здоровьем наших душ. «Отец мой», – величала его мать и обращалась с ним с той же ласковой игривостью, что и с остальными.
Таким образом, в ее жизни появился не мужчина, а мужчины во множественном числе. То был богато иллюстрированный каталог мужчин, и она неторопливо выбирала, руководствуясь своими прихотями и нуждами, не выпуская из рук калькулятора, по ходу дела контролируя состояние наших дневников и ковра в гостиной. По вечерам, отдыхая от тяжкого труда обольстительницы, она перечитывала «Унесенных ветром» и представляла себя в роли Скарлетт. Она обмахивалась веером на веранде плантаторской усадьбы, бережно складывала в коляску свои пышные туалеты, томно вальсировала с Рэттом, жадно рылась в заветной шкатулке, воображала себя владычицей великолепной Тары (в ней всегда ощущалась тяга к земле), высчитывала, во что обойдутся занавески, подвесные потолки, паркеты, и прежде чем выключить свет, оглядывалась, словно ожидая увидеть в дверях капитана Батлера. А наутро ей приходилось вновь наряжаться Золушкой, садиться в метро и ехать в невзрачный квартал у ворот Пуше, где она работала учительницей в начальной школе.
Ее поклонников объединяло лишь безудержное желание покувыркаться с ней в постели, но мало кому это удавалось. Она готова была отдаться лишь тому, кто устроит ее по всем статьям, чей товар окажется отменным во всех отношениях. Попасть в круг избранных было непросто, дарить свою любовь «за просто так» мать не желала. Идеальный мужчина, которого она так жадно искала и ради которого готова была потратиться на оливки, мартини и орешки, должен был быть свободным, богатым и влиятельным, одним словом, «настоящий Бигбосс», – говорила она, и эти странные слова в ее устах звучали сладкой музыкой, переливались горсткой бриллиантов, выпавших из потайного ларца. Я долго не понимала, что она имеет в виду, а когда, наконец, узнала, совсем не обрадовалась.
Несмотря на все свои трезвые рассуждения, в душе она по-прежнему оставалась наивной девчонкой, поэтому мужчина ее мечты должен был, кроме всего прочего, быть еще и красивым, высоким, сильным, хорошо одеваться, иметь машину немецкого производства, счет в швейцарском банке, семейный особняк или даже замок и говорить по-английски. Ценились также втянутый живот, легкая небрежность в прическе, кашемир и качественный парфюм. Но главное, он должен был любить ее, любить так сильно, чтобы кровоточащая рана, нанесенная неверным супругом, потихоньку зарубцевалась. Последнее не произносилось вслух, но легко читалось во всей ее позе, позе Ифигении[10] пред жертвенным костром. Она томно откидывала голову назад, словно предлагая кровавому палачу оценить совершенный рисунок шеи, великолепие плеч и декольте.
Мы глядели на нее, раскрыв рот, пораженные ее редким самообладанием, шармом и умением себя подать. К ее воздыхателям мы относились без малейшего пиетета. Тон задавала она. Когда мы все вместе сидели на кухне и ели лапшу с мясным бульоном, она разбирала своих почитателей по косточкам и от души смеялась над брюшком одного, провинциальным прононсом другого и вросшей щетиной третьего, над заиканием студента и косноязычием богатого толстяка.
Ее беспощадность приводила нас в восхищение. Мы с восторгом слушали как она разносит в пух и прах очередного хлыща или невежу, посмевшего к ней остыть. Ее ехидство было нам приятно: значит она не любит их, она останется с нами, никто не сможет ее у нас отнять.
Она была нашим темноволосым идолом, нашей мадонной, нашей секретной дверцей, центром нашей вселенной. Мы смотрели на мир ее глазами, учились жить, глядя на нее.
Дичь, попадавшая в умело расставленные силки, была далека от совершенства, и чтобы как-то себя утешить, она затягивалась сигаретой «Житан» и прикрыв глаза, предавалась приятным воспоминаниям, в сотый раз излагая нам историю своей бурной молодости, повествуя о горячих романах той сладостной поры. «Но судьбе было угодно, чтобы я досталась вашему отцу», – горько вздыхала она, завершая свой рассказ, и мы стыдливо опускали глаза, сознавая всю глубину своей ответственности, своей причастности к той роковой ошибке, хотя никто из нас не мог бы сказать, в чем именно мы повинны.
Армия поклонников ширилась. Некоторым удавалось закрепиться надолго. Наш жизненный уровень неуклонно рос. Мы слушали концерты Рахманинова и песни революционной Кубы, пили шампанское, ели свежайшую гусиную печень и трюфели во всех смыслах этого слова. Мальчики получали в подарок настоящие футбольные мячи, девочки – трубочки для мыльных пузырей и хула-хупы. По воскресеньям нас водили в кино, по субботам – на концерты. Мы учились танцевать твист и мэдисон. Наши шкафы были полны новой одежды, полки заставлены новыми книгами. В особо удачные дни мы осмеливались мечтать о стиральной машине и даже об автомобиле, который помчит нас к песчаным пляжам и великим тайнам. Поклонники приносили свои дары, а мы принимали их с холодной учтивостью, унаследованной от матери, благодарили чуть слышно, как подобает воспитанным детям, знающим себе цену. Помню как-то раз младший братик вошел ко мне в комнату, сгибаясь под тяжестью подарков очередного воздыхателя, и произнес:
– Он так старается, потому что хочет трахнуть маму.
Все изменилось после истории с богатым толстяком. Этот неприятный эпизод заставил нас иначе взглянуть на вещи. Наше восхищение матерью несколько поугасло.
Мать вбила себе в голову, что нам необходимо обзавестись загородным домом. К этой мысли ее подтолкнули многочисленные коллеги, родственники и знакомые, с пеной у рта восхвалявшие свой клочок земли, будь то летняя дачка или зимняя вилла. Все они из года в год, шаг за шагом обустраивали свой маленький участок (статус собственника обязывает!), и слушая их восторженные рассказы, мать испытывала чувство незаслуженной обиды. Она просто обязана построить себе Тару, и в этом ей должен был помочь богатый толстяк. Он владел большой скобяной фабрикой на юге, деньги текли рекой, а девать их было некуда, поскольку был он бездетным вдовцом. «Единственное, что меня смущает, – делилась с нами мать, – так это то, что он не любит бросать деньги на ветер». Ей предстояло хорошенько обработать фабриканта, чтобы он потратил ради своей Дульсинеи кругленькую сумму, причем совершенно бескорыстно, поскольку взамен мать не собиралась давать ничего. Ни грамма своей священной плоти. «Одна только мысль, что это чучело ко мне прикоснется, приводит меня в ужас», – с дрожью в голосе говорила мать, и мы вздрагивали вместе с ней. Бедняга мог изредка рассчитывать только на рюмочку мартини, а если он будет очень послушным и ну очень терпеливым, мать, может быть, выделит ему комнатку в своем замке, откуда он будет любоваться ею по вечерам как астроном далекими звездами.
Богатый толстяк сразу смекнул, что это его шанс, что только так он сможет войти в наш дом и стать незаменимым. Он возьмет на себя роль управляющего в безумных проектах нашей матери, в постройке ее Тары, и постепенно займет свое место в нашей и, главное, в ее жизни.
Так был заложен первый камень будущего домика в горах.
Чтобы не выглядеть эгоистичной, мать начала издалека, заговорила о том, как здорово было бы вывозить детей порезвиться на свежем воздухе, вдали от отравленной городской атмосферы. В то время со своими младшеклассниками она как раз проходила «Хайди» 11], и принялась мечтать вслух о деревянном домике с резными карнизами где-нибудь в альпийских лугах, с видом на заснеженные вершины и гигантские голубые ледники. В лирическом порыве упоминались также эдельвейсы, сурки, фирны, иссопы, подснежники, могучие ледяные потоки, чистые ключи, пугливые лани, шумные грозы, кочующие стада и домашние булочки. До сих пор все наши каникулы проходили в лагерях, организованных мэрией восемнадцатого округа. Там мы ходили парами под свистки вожатых, давились бутербродами с маслом и колбасой, купались строго по часам в маленьком загончике меж двух веревок, строились на берегу в липнувших к телу купальниках и отправлялись спать под звуки горна. Теперь же, если мать умело употребит свое обаяние, мы могли бы перейти в класс «землевладельцев» и привольно разгуливать по альпийским лугам, воспетым Хайди.
Богатый толстяк в два счета отыскал солнечную долину и участок для застройки. Мать принялась возбужденно и вместе с тем старательно вычерчивать планы своей Тары, в качестве компенсации позволяя обожателю брать себя за руку в те редкие минуты, когда она, задумавшись, роняла карандаш. Он хотел заполучить комнату на втором этаже, по соседству с ее спальней, но мать убедила его, что это неприлично, (что подумают дети!), и отвела ему уголок внизу, рядом с закутком для лыж. Первое время он дулся, потом согласился. В знак примирения мать чмокнула его в нос, отчего он так раскраснелся, что запоздалые угри повыскакивали с удвоенной силой. Воспользовавшись его замешательством, мать опустила его ещё ниже, и в результате бедняга оказался в подвальном этаже, рядом с котельной. «Зато вам будет тепло зимой, – пропела мать, – вы должны заботиться о своем драгоценном здоровье, вы не представляете как оно мне дорого!». Да уж, дороже некуда! Он был так потрясен, что согласился. В конце концов, ему пришлось спать на раскладушке в темном помещении, которое мать называла «кладовкой».
Впрочем, четверым ее детям повезло не больше. Мы ютилась на раскладных кроватях в двух крохотных комнатушках на чердаке. Из наших окон был виден какой-то безымянный холм. Себе же мать отвела президентские апартаменты с видом на Монблан на благородном втором этаже. Я ее не винила, все связанное с нею я принимала как данность. Мать была великолепна в своей корысти, искренна и спонтанна в своей жестокости, точна и мелочна, когда требовалось взять от жизни то, чем ее обделили. Я не строила иллюзий, не ждала, что она вдруг станет милой и доброй, меня восхищала та легкость, с какой она причиняла людям боль в своем вечном стремлении отыграться. В этом ей не было равных, она была по-своему уникальна. Мать напоминала пирата, отважного и беспощадного, жадного до наживы. Такой я ее знала, такой любила.
Богатый толстяк договаривался с каменщиками и платил, вызывал плотника и платил, электрика и платил, слесаря и платил, пейзажиста и платил… Он не щадил себя, желая во всем угодить своей Дульсинее, донимал строителей, отказался от своего серого грузовичка в пользу новенького «Пежо», ел с нами, сидя на дальнем конце стола, и изо всех сил старался не чавкать, раскуривая сигарету, тщательно следил, чтобы пепел не упал на нейлоновую рубашку, а по вечерам послушно отправлялся спать в свой подвал, в то время как мы резвой стайкой мчались наверх, от души посмеиваясь над его неуклюжестью. Если погода стояла солнечная, и снег был хорош для катания, он брал для нас напрокат лыжи и платил за подъемник, тогда мы в знак благодарности называли его «дядя» и сдержанно целовали в лысину, выбирая для этого участок без прыщей.
Пока Бигбосс похрапывал на своей раскладушке рядом с котельной, мы могли быть спокойны, что он не отнимет у нас маму. Он был нашей крепостной стеной, грубой и неотесанной, днем нам было за него стыдно перед другими, зато с наступлением темноты он отгонял прочь все наши страхи и ночные кошмары.
Эта идиллия продлилась недолго. Мы недооценили нашу мать. Резные карнизы, окно с видом на голубоватые вершины, сверкающие на солнце, натертый до блеска паркет, лесные угодья, почетный статус землевладельца – все это несколько успокоило ее, но не насытило. Она чувствовала себя королевой. Теперь ей недоставало только принца. Покоренный ею Бигбосс своим багровым лицом был похож на жабу, курил как паровоз, резал мясо складным ножиком, который при всех доставал из кармана, потел и говорил о том, как раскупаются гвозди и отвертки. Мать прекрасно понимала, что Бигбосса обаятельного, Бигбосса соблазнительного из него не выйдет никогда.
Я продолжала любить до беспамятства…
Впрочем, «любить» – не то слово, точнее было бы сказать «вожделеть». Я была полна желания. Желание делает нас больше, чем мы есть на самом деле, позволяет занять дополнительное пространство. Желание дает человеку бедному и беспомощному то же, что генералу его армия.
Я кидалась на шею всякому, кто необъяснимым образом будил во мне буйную страсть. Осмелев, я несла ему на подносе свое пламенное сердце. Признания сам собой срывались с моих губ. Не зная, что предложить, я предлагала все.
Вот я подхожу к красавчику, при виде которого мое невинное тело колотит, как в лихорадке, и облокотившись о руль его мотоцикла, бесстыдно выпаливаю:
«Покатай меня, а потом делай со мной что хочешь». Тот смеется мне в глаза. Мое предложение ничуть его не соблазняет. Он предпочитает развлекаться с другой, с местной Брижит Бардо, пышной и сдобной. Ее аппетитные формы томно вываливаются из бело-розового костюмчика, подобранный в тон платочек умело завязан под подбородком.
На дворе август. Я танцую с учеником мясника, прижимаюсь к нему вплотную, завлекаю в чулан, картинно падаю на солому, положив руку себе на грудь. Он невольно отступает, пораженный моей худобой.
Я жила с душой нараспашку, мои губы жаждали поцелуев. Я хотела познать то, что невольно угадывала, находясь рядом с матерью. Желание представлялось мне мощным орудием, оно управляло миром, повергало мужчин в трепет. Я хотела желать и быть желанной. Не хватало только партнера.
Если летом я влюблялась в парней, то во время учебного года так же безоглядно вешалась на шею девчонкам. Раз уж мне на этом празднике жизни не досталось дружка, я хотела, по крайней мере, заполучить себе пару, «лучшую подругу», чтобы хоть немного понатореть в чувствах.
Но и это оказалось нелегко. Я была в том нежном возрасте, когда границы дружбы и любви еще размыты, когда пол не имеет значения, когда увлекаются взахлеб, безотчетно. Я не подходила никому. Для одних я была «слишком», для других «недостаточно».
Мне неведомы были оттенки, полутона, загадочные вздохи, рождающие желание, печаль и смутное волнение, окольные пути, женские хитрости, робкие взгляды из-под опущенных ресниц, многозначительные паузы, несущие в себе обещание блаженства. Подобно отъявленному рецидивисту, с молоком матери впитавшему жестокость, я была воспитана в простоте и бесцеремонности, я думала, что свое можно взять только силой, только идя напролом. Отсутствие успеха среди одноклассниц меня удивляло. Значит можно любить по-другому? Но как? Почему это известно всем, кроме меня? Почему только я не знаю как подступиться к другим, я одна осталась без подружки? Огонь страсти пожирал меня изнутри, разделить его было не с кем, и по вечерам я горько плакала в темноте своей спальни. Иногда, застав меня в слезах, мать вздыхала и закрывала дверь со словами: «Что же будет, когда она влюбится?»
А я уже была влюблена. Я еще не знала в кого именно, но всем своим существом жаждала любви, тянулась к ней как замерзший путник к горячему костру. Однако любовь всякий раз обходила меня стороной, ибо правил любовной игры я не знала.
И вот однажды в конце туннеля замаячил свет.
Я влюбилась в одноклассницу по имени Натали. У нее были темные волосы, веснушки на щеках, черные глаза. Ее изогнутые ресницы были такими длинными, что когда мы с ней шли по улице, прохожие останавливались и спрашивали настоящие они или нет. Ее короткие вьющиеся волосы были мягкими и пушистыми, изящные губки маленькими, но сочными. В ее взгляде сквозили недетская печаль, твердость и надменность. Моя Натали была упрямицей, искушенной и измученной.
Я воспылала к ней страстью грубой и разрушительной. Ради нее я была готова вскрыть себе вены, бросить к ее ногам море лилий и гладиолусов, за ней я бы побежала босиком на край света. Я клялась громом и молнией, предлагала себя на роль козла отпущения. Она отказывалась, и я всякий раз готовилась к худшему, но стоило бледной улыбке замаячить на ее лице, и я опять была полна надежды. Она относилась ко мне с жалостью, и время от времени до меня снисходила. Случалось это нечасто: Натали была ветрена и любила другую. Я мучилась, страдала, но продолжала играть в вышибалы, тайком есть мел, срывать уроки, прыгать через веревочку и млеть при виде красной футболки Джонни на обложке свежей пластинки. Несчастная любовь и неуемная жажда жизни легко во мне уживались. Натали это совсем не нравилось и однажды она заявила мне…
Мы сидели с ней в комнатушке, где хранились географические карты. Учитель попросил нас принести карту Италии. Когда он вызвал нас двоих, сердце так и подскочило у меня в груди. Но пока я вставала, шла через весь класс к входной двери и шагала по школьному коридору, радость куда-то испарилась: пора было возвращаться, мне оставалось всего несколько минут наедине с Натали. А я готова была часами смотреть как она проводит языком по губам, как говорит, размахивая правой рукой, будто ищет вслепую какой-то важный документ, быстро пробегая пальцами по клавишам картотеки.
Грустная, подавленная, я смотрела на нее далеким, рассеянным взглядом в ожидании скорой разлуки. Как бы мне хотелось сесть рядом, не спуская с нее влюбленных, нежных, преданных глаз, пересчитать ее веснушки и, надув паруса моего галеона, умчать ее на край света. Я хотела бы оказаться вместе с ней в Италии, а не в этой комнатушке по соседству с уборной, пропахшей хлоркой и щавелевой водой.
Мы молча сняли со стены огромную карту, покрытую пластиком. Мы не шептались, не пихались, не переглядывались, и на обратном пути она со вздохом сказала: «Мне нравится, когда ты грустная».
Я в ответ промолчала. Я не сразу поняла что она имеет в виду.
Весь остаток дня я старательно грустила и под вечер обнаружила у себя в портфеле записку: Натали приглашала меня на полдник. Назавтра я с торжествующим воплем разбила свою копилку, и нагруженная подарками, явилась к ней в гости. Я набросилась на Натали уже с порога, чем привела ее в крайнее раздражение. Натали заметно помрачнела. Мы так и не придумали во что бы поиграть. Чем сильнее я пыталась вернуть расположение подруги, тем больше она замыкалась в себе и избегала меня. Моя несдержанность была ей противна. Больше она меня не приглашала.
Когда мы с ней ходили за картой, в моем взгляде сквозила такая печаль, такая отстраненность, что Натали, до той минуты уверенная в моей любви, невольно почувствовала себя уязвленной. Ей показалось было что моя дружба для нее потеряна, и в прелестном смущении она поспешила отвоевать свое. В любви ее привлекали только боль и непостоянство. А я хотела в любви раствориться, согреться, все отдать и все обрести. Я без конца ей надоедала, приставала к ней как уличная попрошайка. И вот ей вдруг почудилось, что я не подпускаю ее близко, и от изумления она потянулась ко мне. Сама того не подозревая, я пробудила в ней жгучий интерес к своей персоне, но всякое чувство нуждается в подпитке, и все быстро вернулось на круги своя.
Познавать любовь во всех ее волнительных оттенках мне было некогда. Дома все подчинялось строжайшему распорядку. Мать держала нас в ежовых рукавицах. Расход-приход, слезы и крики, задания, купания, рояль, акварель, и ровно в полдевятого – в постель. Мимоходом наклонившись над каждым из детей, она целовала нас беглым, почти воздушным поцелуем, и щелкнув выключателем, приказывала: «А теперь – спать. Завтра в школу».
Иногда во мне просыпалась незнакомка. Из девочки, которая ищет и не находит любви, я вдруг превращалась в неведомую и страшную дикарку. Я недоумевала, невольно поражаясь собственной жестокости.
Субботний вечер. Мы идем с ней вдвоем вдоль проспекта. Я всегда выгуливаю ее в это время, за что получаю от ее матери свои первые карманные деньги. Мне тринадцать лет – пора зарабатывать.
Сначала я на нее даже не смотрю, просто гуляю с ней и все. Она – невзрачная, плохо одетая маленькая девочка с тусклыми волосами, серым лицом и вечно мокрыми глазами. Ее зовут Анник. Она из тех, над кем все смеются, и ведет себя соответственно: стыдливо втягивает плечи, ходит сутулясь, словно стараясь занимать как можно меньше места, даже вдохнуть лишний раз боится.
Я иду по тротуару. Она семенит рядом, жмется ко мне. Я прибавляю шагу. Она тоже ускоряется и снова ко мне липнет. Я резко торможу. Она спотыкается о мои ноги, извиняется, смотрит с немым обожанием, прижимается ко мне на светофоре. Я отталкиваю ее. Она отчаянно цепляется за мою руку.
Я снова ее отталкиваю. Она отпускает руку, но по-прежнему стоит, прислонившись ко мне, стесняет меня. «Иди впереди, – приказываю я, – я за тобой слежу. И не смей путаться под ногами. Делать мне больше нечего, кроме как выгуливать потных, липких, противных соплячек». Она всхлипывает, но послушно шагает передо мной, старается передвигаться как можно быстрее, спотыкается, пытается на ходу высморкаться, чем несказанно меня бесит. Потом тихонько вытирает глаза, складывает платочек, кладет его в карман. Немецкая аккуратность, с какой она все это проделывает, приводит меня в неистовство. Я будто только этого и ждала, чтобы дать наконец выход накопившейся злости. – Тебе нравится складывать платочки? – ядовито спрашиваю я. – Нравится, да? Она молчит, не знает что ответить, испуганно смотрит на меня. Ее испуг, ее зависимость распаляют меня еще больше. Она замирает, готовится принять удар. Она боится меня, она в моей власти, я могу вертеть ею как хочу. Я мчусь по дикой прерии, и на подвластной мне территории никогда не заходит солнце. Я гордо потрясаю скипетром, и короли говорят со мной как с ровней. Я выжидаю, готовлюсь ударить побольнее. Я на вершине блаженства. Тепло разливается по всему моему телу. Я горю, я млею от удовольствия. Так мне впервые открылось наслаждение, физическое наслаждение…
Вот он, объект желания, и я не хочу раздавить его одним ударом. Мне нравится как он трясется от страха. Его судьба в моих руках, он потеет, готовится к худшему. Он заранее согласен на все. Я наслаждаюсь его страхом, пробую, смакую, облизываюсь. Я сильна как лев, могущественна как инфанта в бантах.
Я счастлива. В моих руках безответная, слабая жертва, моя собственность, моя добыча. Она предо мной преклоняется. Я – исчадье ада. Я буду мучить ее за ее же собственный счет.
Потом я с улыбкой привожу девочку домой. – Спасибо, детка, – говорит мне ее мать, – ты меня так выручила. Я успела купить все, что хотела. Анник, скажи «спасибо и до свидания».
– Вам тоже спасибо, – отвечаю я, – только не могли бы вы платить мне больше, а то, знаете, ваша дочь все время шалит, за ней не уследишь. Мне так с ней трудно.
Я захожу за ней каждую субботу, и всякий раз придумываю новые испытания, новые мучения. Я веду себя как бывалый развратник на свидании с юной девицей. Я заранее готовлюсь к нашей встрече, изобретаю жестокие наказания, предвкушаю наслаждение, тайное, запретное. Так под видом благородной няни к бедной девочке является садистка.
– Ну, что, малышка, – говорю я. – Пойдем погуляем, развлечемся.
Анник с ужасом смотрит на меня, целует мать и молча следует за своей мучительницей.
– Сейчас ты у меня будешь есть платок, засунешь его в рот целиком, чтобы я тебя не слышала. Готова? Вот и славно. Нагни голову, не смей на меня смотреть, слышишь? Опусти глаза. Ступай осторожно. Если коснешься бордюра, я так тебе врежу, что мало не покажется, уродина. Утри сопли. На тебя все смотрят. Просто противно. Иди впереди, я не хочу, чтобы нас видели вместе.
Ее щеки распухли от слез. Она послушно смотрит вниз, потеет, шагает впереди меня. Погуляем, развлечемся! Ее мать так ни о чем и не догадалась. Пожаловаться на меня Анник не посмела.
Время шло, и мы привыкали к богатому толстяку. Он тоже привык жить с нами: спать на раскладушке в подвале и по первому слову нашей матери доставать чековую книжку. Он смирился с положением червяка, влюбленного в далекую звезду.
Он расслабился и вернулся к своим прежним привычкам: обжирался жареным картофелем, стаканами хлестал красное вино и, грузно опустившись в низкое кресло в гостиной, задирал штанину до самого колена и принимался смачно чесаться. Так и сидел, оголив ногу и выставив на всеобщее обозрение волосатую икру, покрытую прыщами. Мы оставляли его выходки без внимания: главное, что он платил. Он был наш «дядюшка», звал нас по именам, ворча, менял колеса на наших велосипедах, приносил на своей спине новогоднюю елку, дарил нам ножички, свечки, мотки веревки из своего магазина, учил завязывать морской узел и рубить ветки для шалаша.
Время от времени он наводил красоту, вместо нейлоновой рубашки облачался в парадную хлопковую, проводил расческой по лысине, туго затягивал ремень и предлагал нашей матери выпить шампанского и поужинать в городе. Мать соглашалась не сразу, но в конце концов они ехали вместе. Мать гордо шла к машине, высокая, элегантная. Он послушно семенил сзади. Возвращались они не поздно. Мы слышали как хлопает дверца автомобиля, как мать поднимается к себе в спальню, а он спускается в подвал.
Казалось, так может продолжаться вечно.
Его звали Анри Арман. Своего сына он вырастил в одиночку. Теперь мальчику было двадцать четыре года. Он учился на дантиста. Его мать трагически погибла в Лондоне под колесами автобуса. Она переходила улицу, спешила на встречу к любимому мужу, по привычке посмотрела не в ту сторону… Анри называл Англию не иначе как коварный Альбион. Любой намек на этот туманный край вызывал в нем такую глубокую скорбь, что в его присутствии никто не посмел бы напеть мелодию Битлз или Роллинг Стоунз. Он носил шорты свободного покроя, белые льняные рубашки, тирольскую шляпу, теплые шерстяные носки и походные ботинки с шотландскими шнурками. Свою трубку он величал «носогрейкой». Он любил ходить пешком. У него был твердый, пружинящий шаг и походка победителя.
Он и соблазнил нашу мать. Когда он первый раз взошел по нашим ступеням, дядюшка мирно похрапывал в своем кресле, а мать подпиливала ногти и размышляла, какому лаку отдать предпочтение: бесцветному или же ярко-красному. Она подняла голову и сказала мне: – Слышишь как он ступает? Так ходят мужчины, которым принадлежит мир. В ее голосе слышались восторженные нотки. – Лучше бесцветный, – как ни в чем не бывало отвечала я, – красный слишком строгий. – Нет, ты послушай как он ступает, – восхищалась мать. – Ты только послушай. Господи, он идет сюда. Помоги мне все собрать. Она живо спрятала пилочку и убрала руки за спину.
Анри Арман и вправду был победителем, «настоящим Бигбоссом». Он недавно переехал и по-соседски зашел познакомиться. Он бросил было удивленный взгляд на храпящего дядюшку, но мать быстро отвела его в сторону и с озорной улыбкой прошептала: «Это наш престарелый родственник, сами понимаете, семья…» Анри улыбнулся в ответ, посочувствовал: «Семья – это святое». Мать засуетилась, предложила кофе. Он стал отказываться, не хотел ее затруднять, он заскочил просто так. Она не отставала, «Нескафе» готовится в два счета. Ну раз уж она настаивает, хотя он пришел не за этим. Она переспросила как его зовут, а то сразу как-то не уловила. Арман, Анри Арман. Мать оторопела: – Вы владелец предприятий Арман? В ее вожделенную Тару у подножья Альп явился долгожданный Волшебный принц. Без кольца на пальце. В этом она удостоверилась, прежде чем пригласить соседа на чашечку кофе.
Мы все, сыновья и дочери, с ужасом наблюдали за этой встречей. Свершилось. На сцену вышел Биг-босс, готовый похитить мать на глазах у детей.
А мы-то наивно полагали, что здесь, в альпийских лугах, нам бояться нечего. Мы чувствовали себя в полной безопасности среди белоснежных глубоких сугробов в обществе нашего общего дядюшки. В чайничке настаивался душистый иссоп. Угрюмые пастухи молча погоняли своих баранов. Звенели колокольчики. А Бигбоссы тем временем наслаждались солнечным Сан-Тропе, катались на собственных яхтах с загорелыми нимфетками и рвали букеты гладиолусов. Нормальному Бигбоссу и в голову не придет бродить по заснеженным вершинам, купаться в ледяных реках и зарабатывать себе мозоли, гоняясь за сернами.
Как мы заблуждались! В первую минуту мы готовы были разбудить дядюшку, хорошенько встряхнуть его, крикнуть: «Не спи, а то твой бесценный клад достанется другому! Вставай, заправь рубашку, втяни живот, расправь плечи! Ты должен нас защитить! Нам нужна твоя помощь! Как ты можешь спокойно храпеть, переваривая гусиный паштет и персиковое мороженое, когда владелец предприятий Арман того и гляди умыкнет твою невесту?»
Мать вдруг вся преобразилась. Она носилась по дому в пышных свободных юбках и обтягивающих маечках, то и дело напевая себе под нос, принимала солнечные ванны, без конца меняла прически, раздавала поцелуи направо и налево, расточала ласки, обнимала нас, твердила, что очень нас любит. Любовь сделала ее нежной. Любовь течет как река от одного любовника к другому, орошая все на своем пути, наполняя живительной влагой все одинокие сердца, встретившиеся ей по пути, но едва достигнув своего избранника, быстро забывает обо всех прочих.
Глядя на нас со слезами на глазах, мать спрашивала, красива ли она. Она боялась показаться ему нелепой, хотела быть изысканной и непринужденной. Мы были ее послушными зеркалами, мы осыпали ее комплиментами, пели ей дифирамбы. Мы бросали к ее ногам всю свою любовь, а мать с готовностью ее принимала. Она прикрывала глаза, улыбалась, раздавала нам карманные деньги и велела ехать кататься на озеро. Мы шепотом благодарили и быстро сваливали. На озере мы с братиком изо всех сил крутили педали, чтобы поспеть за старшими. Мы не узнавали мать: ее словно подменили. Она будто светилась изнутри. Расцвела, повеселела, стала легкой, воздушной.
– Ты думаешь, с папой все тоже так начиналось? – спрашивал братик.
– Конечно, – отвечала я, – любовь всегда так начинается. Это такое волшебное чувство…
– А ты откуда знаешь?
– В книжках читала.
– Думаешь, с папой у нее тоже было волшебное чувство?
Когда он приходил, чтобы увлечь нас за собой по одной из тропинок, ведомых только ему, мы всякий раз удивлялись откуда он возник. Он настигал нас из-за угла по дороге в школу, выпрыгивал из машины на перекрестке, влезал в окно, проникал в дом через каминную трубу как заправский Санта Клаус, и сразу принимался нас обнимать и подкидывать со словами: «Детки мои! Детки мои!» Мы старались скрыть от матери свое веселье, со смехом зарывались в рукава его потертой кожаной куртки, терлись подбородком о его плечо, вдыхая терпкий аромат. Наш отец был разбойником, сильным и благородным. Он был не в ладах с законом, не похож на людей воспитанных и почтенных, этакий веселый жулик, жухала и шулер. Любовь и жажда жизни били в нем ключом.
С ним постоянно что-то происходило: сегодня он был без гроша и беззаботно альфонствовал, а назавтра вдруг оказывался директором фабрики по производству синтетических покрытий или владельцем сети парфюмерных магазинов. Сегодня на нем были дырявые ботинки, а назавтра он щеголял в дорогой итальянской обуви. Сегодня карманы были набиты деньгами, а назавтра в дверь звонили судебные приставы. Что бы ни случилось, он не переставал смеяться. – Деньги должны крутиться, деньги нужны, чтобы приносить радость, – учил он нас, – спешите жить, в гробу особо не покайфуешь! Жажда, отвага, риск, желание – все остальное его совершенно не волновало. – Живи пока живется, – говорил он, усаживая меня к себе на колени, – чтобы быть живым, надо давать, не считая, надо с головой бросаться в бурлящий поток, жить не жалея себя. Живи не считая, дочка. Те кто считает, хоронят себя заживо. Главное, не бойся рисковать. Ты будешь рисковать, обещаешь? – Да, папа, – отвечала я, убедившись, что мать меня не слышит. – Вот и славно, – отвечал он, потирая руки, – ты достойная дочь своего отца. Девочка моя! И он подкидывал меня вверх, заставляя хихикать и визжать от страха. Я с бьющимся сердцем падала к нему на колени и просила: «Еще! еще!»
Он был чужаком, цыганом, сумрачным и пылким. Его бабушка с дедушкой бродили с кочевым табором, а мать вдруг решила зажить оседлой жизнью. В восемнадцать лет она заявила, что останется в Тулоне, и родным пришлось с этим смириться. Она хорошо говорила по-французски, выучилась грамматике и орфографии, и за это соплеменники ее уважали. Мужчины распрягли лошадей и отправились в город искать работу. Работали они шорниками, жестянщиками, кузнецами – этим ремеслам их научила бродячая жизнь. Женщины послушно убрали свои цветастые наряды, постригли волосы, смыли красный лак с ногтей и зеленые тени с век, выбросили сигареты, отказались от платков, низко надвинутых на лоб. Они слонялись по своим тесным жилищам, то и дело натыкаясь на стены, и выходили на улицу подышать. Все стремились заслужить милость в глазах гордой крошки, решившей заделаться настоящей дамой.
И только наша прабабушка-гадалка, нарядившись в пестрые юбки, потихоньку удирала через окно и бежала в порт, чтобы там гадать по руке хорошеньким горожанкам, а заодно воровать у них кошельки. Она возвращалась богатенькая или же в сопровождении двух жандармов, которые не отваживались арестовывать старую цыганку из страха, что та нашлет на них страшные проклятия, а то и вовсе покусает своими золотыми зубами, а прабабка тем временем лихо крыла всю их жандармерию на чем свет стоит.
Бабушка, мать моего отца, принимала жертвы сородичей совершенно равнодушно. Она упрямо, шаг за шагом, шла к намеченной цели. Она накупила материи, сшила себе красивые, элегантные, тесные платья строгого покроя, научилась ходить, скромно потупив глаза, отказалась от былой свободы, сняла себе комнатку в пансионе для настоящих барышень, записалась на курсы пения и вышивания и стала ждать счастливого избранника, который довершит ее превращение в даму.
И он не заставил себя долго ждать. Дедушка был наследником стекольного завода, имевшего филиалы в Италии. Бабушка назвалась сиротой, чтобы не приглашать на свадьбу свою пеструю семейку. Много лет спустя, узнав правду, дедушка еще больше зауважал свою супругу.
Троих своих детей бабушка с дедушкой обучили хорошим манерам и правильному французскому. В семье царил культ образования. Двое старших благодарно внимали родительским советам, заделались людьми почтенными и законопослушными. Только младшенький оказался скверным учеником. Мальчиком отец чаще всего ошивался в Тулонском порту у своей бабки-гадалки, в школе и на уроках катехизиса его видели редко. Зато он быстро научился заговаривать зубы, вдохновенно врать, воровать кошельки и завлекать в свои сети доверчивых чужаков. Он мог одарить девушку витиеватым комплиментом, невзначай взять ее за руку и вырвать поцелуй, а затем радостно смыться. Он умел также рассказывать истории о тайнах мироздания, о солнце и звездах, о злых божествах и ангелах-хранителях. Временами его голос звучал ласково, временами – угрожающе, отчего у слушателей дрожали колени. Довольный такой реакцией, отец продолжал говорить, меняя по ходу действия сюжет, рассказывая пугливому – одну историю, а восторженному – совершенно другую.
От своей матери он унаследовал гордую осанку и благородные черты лица, от отца – доброе сердце и способность всему удивляться. Высокий, красивый, темноволосый, щегольски одетый, он придумывал себе биографию, достойную лучших авантюристов эпохи, чтобы еще больше поразить застенчивую барышню, или изо всех сил пыжился и вставал в позу, дабы вернее одурачить скупую мещанку. Мать обзывала его лоботрясом, но глаза ее при этом светились такой гордостью и любовью, что сын принимал эти слова за похвалу. Он был очень хорош собой, и мать порою забывала, что он ее сын, хватала его за руку и наказывала: «Поступай как я, свет очей моих, женись на девушке из хорошей семьи, она откроет тебе доступ в высшее общество, с ней ты будешь купаться в роскоши». Мать все ему прощала. «Царственный ребенок», – говорила она, любуясь своим чадом. Сын так и не принял строгих правил цивильной жизни, ради которой она в свое время пожертвовала юностью, и мать была ему благодарна, хотя ни за что бы в этом не призналась. В непослушном сыне жила частица ее самой, вернее, той свободной, беззаботной и непокорной цыганки, какою она когда-то была.
С моей матерью отец познакомился на ярмарке. Он вышел из новенького «Линкольна», только что украденного в порту. На нем был светлый костюм из альпаки, сшитый нашей бабушкой. Он сказал, что ему принадлежат карусели, ларьки, торгующие сахарной ватой, и чуть ли не все ярмарочные кибитки, что он, однако, собирается все это продать и уехать в Америку, потому что только там можно по-настоящему разбогатеть. Он представился было Барнумом[12], но мать мало походила на идиотку, поэтому он быстро поправился и назвал свое настоящее имя: Джемми, Джемми Форца, цыганский барон, будущий король Уолл Стрит. Он остался доволен собой, одна правдивая деталь делала всю историю более достоверной.
В гостях у будущего тестя он рассуждал о рыночных ставках, о долларах и Новом Свете, и с легкостью заполучил отцовское благословение. Дедушка считал, что к восемнадцати годам дети обязаны покинуть родительский дом, хоть в карете, хоть босиком. Бабушка не смела возражать, и дети послушно следовали этому строгому наказу. Никто из них не хотел ощущать себя лишним ртом, тяжелым бременем на отцовских плечах, поэтому все они рано отправились в самостоятельное плавание, к вящей радости дедушки: теперь он мог пустить свои денежки в рост, не тратясь каждый месяц на одежду, питание и обогрев своих отпрысков. Расход-приход, расход-приход, приклеившись ухом к приемнику, дедушка пристально следил за курсом акций, с карандашиком в руках тщательно сверял котировки в свежей газете, высчитывал прибавочную стоимость, выискивал самые выгодные вложения, неизменно держа под рукой сердечные капли на случай биржевого краха и его пагубных последствий для здоровья.
Из пяти детей только двое не спешили следовать отцовскому указу. Двое дочерей – моя мать и одна из ее сестер – мечтали выучиться на юристов и найти работу. Они пришли за советом к бабушке, но та не знала как им помочь. Все решали мужчины, женщинам оставалось только подчиняться: сначала отцу, потом – мужу. Мать колебалась, она не была уверена, что из Джемми Форца выйдет хороший муж. «Тебя больше никто не звал замуж?» – спросила бабушка. «Нет, они только вертятся вокруг. Говорят, что умирают от любви. Просто я еще так молода. Я совершенно не разбираюсь в мужчинах, не знаю жизни. Мне нужно время, чтобы все обдумать.» «Ничего, привыкнешь… Я, пожалуй, приготовлю на ужин мясную запеканку. Что ты на это скажешь?»
Так отец заполучил в жены мою мать и повез ее на медовый месяц в Италию. Они ехали на машине с откидным верхом, которую отец накануне умыкнул с привокзальной стоянки. Чтобы успокоить любимую, он показал ей стекольные заводы Форца. Мать расслабилась, прикрыла глаза, беззаботно свесила руку за борт машины. Однако по возвращении молодые поселились у родителей мужа. Отец искал «хлебное место». Каждый вечер, осыпая затылок любимой жгучими поцелуями, он объяснял, что не может устроиться «абы как», потому что она заслуживает самого лучшего. Он больше не вспоминал ни о своем бродячем цирке, ни о спекуляциях на Уолл Стрит. «Куда же подевались твои кибитки, пожиратели огня, женщины-змеи, дрессированные львы, летучие карусели и сахарные петушки?» – не переставая вопрошала мать, ибо никакие поцелуи не могли заставить ее забыть, что замуж она выходила за богача и короля развлечений. «Я просто решил их пока не продавать, подождать лучших времен», – отвечал отец, потрясенный ее хорошей памятью.
Мама и бабушка дали ему кое-какие деньги на поддержание статуса Волшебного Принца, но они испарились в считанные недели, и юноше пришлось вертеться изо всех сил, дабы утолить аппетит молодой супруги. Он из кожи вон лез, но денег все равно не хватало и приходилось все время придумывать новые отговорки. Он разрывался между церковью, где умолял Пресвятую Богородицу не остаться безучастной к его бедственному положению, и игорным домом, где просаживал деньги своей бабули, не покладая рук «работавшей» в порту. Ей больше не приходилось прятаться от жандармов: те довольствовались скромной пошлиной и закрывали глаза на прибыльный промысел бодрой старушонки. Прабабка, в свою очередь, сулила им удачу и покровительство высших сил. Моя бабушка тоже просила помощи у Богородицы, до боли в пальцах перебирала четки, делилась с сыном своими сбережениями и возлагала руки на его лоб, надеясь тем самым привлечь внимание добрых духов.
Мой дедушка не остался безразличным к страданиям жены и даровал отпрыску кругленькую сумму, призывая распорядиться деньгами разумно и приобрести квартиру. Джемми Форца облегченно вздохнул и отправился к своей молодой жене. Он пообещал, что ради нее звезды достанет с небес, и открыл бутылку шампанского, спрятанную в букете белых роз.
В этот вечер, по преданию, был зачат их первый ребенок. Отец обещал, мать успокаивалась, удивленно вздыхала, и он всякий раз пользовался этим, чтобы произвести на свет потомство. Он мечтал о большой и пестрой семье. Он чувствовал себя уютно только среди детей и с нетерпением ждал когда мы вырастем, чтобы всем вместе пуститься на поиски приключений. Ему нравились шумные семейные сборища, столы, ломящиеся от яств, огромные кровати, электрички и игра в прятки. Мать охотно забывалась в его объятиях, ибо помимо таланта рассказчика, он был наделен еще и умением доводить женщин до иступления, а потому мать легко прощала его и не могла нарадоваться, что связала свою жизнь, точнее свою плоть, с человеком, столь искушенным в искусстве любви.
Эта идиллия могла бы продолжаться долго, если бы Джемми Форца не был цыганом до мозга костей. Золото совершенно его не прельщало, он прожигал деньги, не считая. Услышав ненавистное слово «деньги», он попросту плевался. «Все деньги от лукавого, – скрежетал он, – сам дьявол насылает на нас эту проказу в пачках, эту отраву, эту страшную смерть. Бережливость – участь покорных и трусливых, готовых добровольно отказаться от жизни, состариться и умереть».
Квартиру они так и не купили, то есть квартира все-таки появилась, но все произошло совсем не так как хотелось матери.
Дедушка постоянно интересовался как обстоят дела с поиском жилья, и с большим тактом и деликатностью намекал сыну, что молодой паре стоит пожить своим домом, а не вместе со стариками, имеющими свои устоявшиеся привычки. В конце концов, отец сдался: мысли о жилье не давали ему покоя, мешали резаться в карты, жульничать и складно фантазировать.
Однажды он явился домой, и сияя от радости, бросил на кухонный стол связку ключей. То были изящные ключи из хромированной стали с широкими зубцами, острыми как сабли. На глянцевой этикетке красовались его имя и адрес. Вся семья пришла в восторг и дружно отправилась провожать молодых в прекрасную квартиру на улице Либелюль, расположенную в самом роскошном районе Тулона, где на лесистых холмах с видом на море строились изысканнейшие дома. Умиленные родственники прихватили с собой кастрюли, кровати, матрасы, новенький холодильник и две детские кроватки. Стоя у высоких оконных проемов, все как зачарованные любовались превосходным видом на море и чайками, почти вплотную подлетавшими к стеклу. Мать гордо прижималась к мужу, полная любви и неги. Своя квартира! Наконец-то у нее появилась своя квартира. Она так долго об этом мечтала, так долго врала своему отцу, что прекрасно уживается со свекровью. Родственники принялись было раскладывать матрасы, разворачивать простыни, но Джемми их остановил: «Стойте, вещи мы разгрузим завтра, а сегодня надо отпраздновать новоселье». И повел изумленную родню в итальянский ресторан в конце улицы.
Но разгрузить вещи им не удалось…
На следующее утро, когда отец отправился подышать свежим морским воздухом, в дом явились судебные приставы и поинтересовались у матери, что она делает в этой квартире, служившей эталонным жильем для привлечения клиентов. Выяснилось, что накануне кто-то похитил ключи от входной двери.
Так закончился ее сказочный роман с цыганским бароном и принцем Уолл Стрит. Ее провели как девчонку. Боязнь огласки и горечь унижения наполняли все ее существо глухой ненавистью. Однажды поселившись в ее теле, ненависть нарастала с каждым днем, питала ее своим живительным ядом, проникала в каждую пору, каждую клетку мозга, каждый сосудик. Мать исходила желчью и гневом, проклинала небо, землю и людей, презирала свое собственное тело, отданное на откуп недостойнейшему из мужчин. Она открыла ему свои объятия, приняла его семя, позволила его нечистой крови смешаться со своей и произвела на свет детей, худых и курчавых как он, с такими же как у него огненными очами. Как он посмел так с нею обойтись. С нею, дочерью такого отца, дочерью человека, уважавшего деньги! Ее отец был королем недвижимости, он покупал, продавал, получал прибыль, обедал с банкирами, его уважали на бирже. Он заставил ее предать собственного отца, он не признает ликвидных ценностей, биржевые сводки по радио для него пустой звук, тесные столбики цифр в газетах – бумагомарание. Ярость, клокотавшая в ней, заставляла корчиться от нестерпимой боли, сгибаться пополам, валиться на землю, изнемогая от гнева. Мать рыдала, до крови впивалась локтями в собственные руки, безобразно затягивала груди, чтобы они больше никогда не воспряли в умелых руках этого гнусного лжеца, этого грязного предателя, которого она сама добровольно выбрала себе в мужья. «За что? За что мне такая мука?», – стонала она сквозь зубы, призывая в свидетели невидимые силы зла.
Он вернулся только под вечер. Вошел, насвистывая, перебросив куртку через плечо. Тогда мать поднялась, бледная, опустошенная, и ни слова не говоря, не размыкая сведенных судорогой губ, указала ему на шерстяные одеяла в дверном проеме. Двери приставы унесли с собой. «Таков закон, сударыня, – сказали они матери, – мы действуем строго по закону. Сочувствуем, сударыня, но таковы наши правила». Мать молча завесила образовавшуюся дыру. Отец даже не удивился. Он спокойно раздвинул одеяла, раздувавшиеся от морского ветерка. Они напоминали паруса в порту и кофточки девушек, показывавших ему свои сокровища. Он взглянул на одеяла, потом на мать, чей собственнический инстинкт был сегодня так больно уязвлен, и решение нашлось само собой. «А почему бы тебе не позвонить отцу? – спросил он. – Твой отец – богатый человек, он заплатит!»
Дедушка, не отрываясь от приемника, выписал чек. Взамен он потребовал от дочери немедленно бросить этого проходимца, этого босяка и мота. В противном случае он грозился от нее отказаться. Но мать не могла бросить мужа. Она носила в себе его третьего ребенка.
Этим ребенком была я. Я росла в ее лоне, лишая ее последних сил, питалась ее гневом. Я незримо наблюдала как она предается плотским утехам с ненавистным мужем. Не имея воли сопротивляться, она позволяла себя ласкать. Она хотела бы выбросить его из своей постели, прогнать его вон, но силы были на исходе. В двадцать шесть лет ее жизнь была кончена. Ей бы так хотелось поделиться с ветром своими мечтами, чтобы он передал их новому принцу, который примчится и избавит ее от страданий, но надеяться было не на что. Она похоронила себя заживо, стала заложницей своей несчастной любви. Вся ее жизнь сводилась к хозяйственным хлопотам, все ее тело – к набухшей от молока груди. Она покорилась, стала глухой ко всему и безучастной. Ярость откипела, но в глубине души мать продолжала бороться: она жила, стиснув губы и гордо сжав кулаки. Она молча стирала, гладила, разогревала бутылочки, проверяла задания по чтению, развешивала тряпки и пеленки, готовила пюре и кашки, но злость не покидала ее ни на минуту, и сколько бы она ни плакала, слезы не приносили облегчения. Она жила ожиданием: глядя вдаль, на голубое море, на свободных, почти невесомых чаек, она мечтала о том времени когда дети подрастут. Она измеряла нас большой деревянной линейкой, и каждый новый сантиметр приближал конец ее мучений.
Когда отец, по обыкновению мурлыкая себе под нос, возвращался домой, ненависть ненасытным зверем отступала вниз, в самое нутро, и мать поспешно прятала кухонный нож, чтобы невзначай не перерезать ему горло. Он называл ее «душа моя, любовь моя, красавица ты моя», а она готова была разбить все к чему прикасалась и давилась от злобы. Он принимался танцевать «ча-ча-ча», покачивая бедрами, тянулся ее обнять, а она стояла словно приклеенная к полу, жалась к дверному косяку. Зачем он напялил эту дурацкую рубашку с острым воротником? И что за манера полировать ногти, будто от этого он перестанет быть грязным бродягой? А украденный компостер, который он гордо доставал из кармана как боевой трофей? А сальная прядь волос, падавшая на лоб? А эти ловкие пальцы, похожие на липких ядовитых змей… Любая мелочь была ей ненавистна. Она следила за каждым его шагом, словно зажигала габаритные огни на его пути. А он плыл мимо как трехмачтовой корабль, и считал ее недотрогой.
Он взял за обыкновение возвращаться домой очень поздно, а потом и вовсе перестал возвращаться. Она начала работать по ночам, умирая от усталости. Выводила длинные адреса на конвертах, подшивала юбки, клеила подошвы, делала выкройки. Расход-приход, расход-приход, и сложенная купюра пряталась в корсет. Мать тайно готовилась к бегству, подобно одержимому свободой каторжнику.
Однажды она упаковала вещи и, закутав детей в теплые пальто, села с ними в парижский поезд. Он вернулся домой трое суток спустя. За открытыми дверями шкафов зияли пустые полки, в холодильнике было хоть шаром покати, только занавески по-прежнему качались на ветру.
На кухонном столе он не нашел никакой записки.
Мать оставила ему только связку ключей. То были изящные ключи из хромированной стали с широкими зубцами, острыми как сабли.
Человеческая внешность по сути – маска, за которой удобно прятаться от остального мира, скрывать от людей свои терзания.
Я тоже придумала себе подходящую роль. Я притворялась веселой, волевой, энергичной, игривой, кокетливой, озорной, всегда готовой подать пример, подчиниться старшим, прийти на помощь, когда в воздухе запахнет жареным, когда двое ненаигравшихся взрослых, не способных даже расстаться по-человечески, начнут метать друг в друга громы и молнии. Мое тело кружилось в бешеном танце, губы механически расплывались в улыбке, руки послушно обвивались вокруг родительских шей: чем больше я их боялась, тем больше ласкалась. Я забывала о своей злости, о своей ненависти к этой парочке, то и дело разыгрывавшей дикие сцены у нас на глазах, и всеми силами старалась их успокоить, помирить… до следующей ссоры. Я стремительным маленьким пожарным влетала в комнату и выливала ведра хорошего настроения на их негодующие физиономии.
Я так привыкла строить из себя игрунчика, что и вправду им стала. Я все время находилась в движении, готовая примчаться в любой момент из страха, что редкий миг затишья обернется бурей, что угрожающая пауза перерастет в шумный скандал со слезами и оскорблениями, и два хищных зверя, выскочив из засады, начнут швырять друг в друга чем попало и хлопать дверьми.
Справиться с отцом было проще простого. Стоило мне тихонько забраться к нему на колени, когда он, сидя в глубоком кресле, слушал Жоржа Брассанса[13], и прошептать «папочка, я тебя люблю», как все его большое тело испускало радостный вздох, лицо расцветало улыбкой, и он нежно прижимал меня к себе, бормоча «девочка моя, красавица моя, любовь моя, жизнь моя». Он хватался за меня как за спасательный круг. Его отчаяние, его неспособность быть достойным родителем находили выход в этих тесных отцовских объятиях. Он знал, что может на меня положиться. Я вела себя как совсем маленький ребенок, чтобы еще больше его растрогать, млела, ласкалась, увлекала его за собой к далеким цветущим лугам, со смехом умоляла: «еще, папулечка, еще», и чувствовала как от этих сладких слов постепенно таяла его злость, его обида на себя самого, на нее, на весь этот мир, не понимавший и не принимавший его правил игры и всегда застигавший его на месте преступления. Я мурлыкала, жалась к нему, торжествуя: «моя взяла».
Мать не поддавалась на мои уловки. «Я прекрасно вижу куда ты клонишь», – бросала она, едва завидев меня. Я старалась держаться на расстоянии. Мы смотрели друг на друга с подозрением. Мать называла меня Форца и сажала на дальний конец стола.
Так происходило, когда Джемми жил с нами. Когда его не было, мать обычно относилась ко мне довольно ласково.
Мои братья и сестра раз и навсегда решили оставлять родительские ссоры без внимания. Они затыкали уши, закрывали глаза, за едой сидели тише воды ниже травы, и проглотив последнюю ложку, выскальзывали из комнаты стайкой молчаливых индейцев. Они старались как можно реже показываться родителям на глаза, и ничто не могло пробить броню их безразличия.
Когда папа ушел от нас, ушел окончательно и бесповоротно, было уже поздно что-то менять. Мы все свыклись со своими ролями, и мне пришлось остаться прелестным игрунчиком, чарующим людей и танцующим перед грозным врагом в надежде сохранить свой скальп. И только на самом дне моего подсознания затаились гнев и ярость, гнетущее ощущение беспомощности, неспособности примирить своих близких и глубокое недоверие к прекрасному чувству под названием «любовь», которое так сильно походило на войну.
Лето шло, и новый Бигбосс уверенно входил в нашу жизнь. Вслед за отцом после месячного пребывания в Штатах на альпийскую дачу приехал сын. Арманы упорно говорили «стейтс», и губы расплывались в неестественной гримасе, в этом слове слышалась тайна, причастность к кругу избранных. Мать вторила отцу с сыном, и словечко «стейтс» прочно закрепилось в ее лексиконе. Теперь оно звучало в нашем доме постоянно, стало необходимой принадлежностью любого разговора, стоило кому-то его произнести, и глаза восторженных собеседников загорались подобно звездам на американском флаге. В Штатах Арман-младший отпраздновал свой двадцать четвертый день рождения. Он был старше меня на десять лет.
Впрочем, разница в возрасте совершенно меня не впечатляла: мальчик был на редкость невзрачным. Он разом потратил всю свою энергию, чтобы не пойти по стопам отца и выучиться на дантиста. Сил на повседневную жизнь у него попросту не осталось. Он был не из тех, кто рожден блистать и сражать, он с трудом владел собственным телом. Бледный, худенький, кареглазый шатен, весь усеянный мелкими красными прыщами, со впалой грудью и сутулыми плечами, он напоминал здание, которое вот-вот рухнет. Он так стеснялся самого себя, что всем своим видом словно просил прощения у окружающих. Он без конца проводил ладонью по волосам, чесал лоб, дергал за штанину шортов и нервно грыз воротник рубашки. От смущения он постоянно хихикал, без всякой причины заливался озорным детским смехом, что в устах взрослого мужчины звучало совершенно нелепо. Он слепо подчинялся отцу и как послушная супруга беспрекословно выполнял все его просьбы.
Мы с Арманами были неразлучны. Полному слиянию двух наших семейств мешал только дядюшка. Он стал единственным препятствием на пути моей матери. Она видеть его больше не могла, и ничуть не пыталась этого скрывать. После его пребывания в комнате мать настежь распахивала окна, исступленно перестирывала свои простыни и рубашки, чтобы избавиться от ненавистного запаха, набрасывалась на него, когда он ковырялся в зубах или клал локти на стол. Раньше он мирно зевал на заднем плане, теперь же мешал осуществлению планов первостепенных. Мать не могла придумать как от него избавиться, и уже готова была отчаяться. Чем больше она раздражалась, тем более заискивающе он на нее поглядывал, краснел, заикался, тушевался, но не уступал врагу ни дюйма заветной территории. Он давно все понял, и по ночам, лежа на своей раскладушке по соседству с котельной, размышлял, как бы ему справиться с конкурентом и опять воцарится в своем глубоком кресле.
Решив исключить дядюшку из игры безо всяких объяснений, мать совершила тактическую ошибку. Лавочник по натуре, он тут же взбунтовался и принялся подсчитывать убытки. Часами просиживая в своем углу, он не просто дулся: мысленно пробегая пальцами по калькулятору, он в очередной раз подводил итоговую черту, кровь в его венах начинала бурлить, и он втихую замышлял страшную месть.
Мы от него прятались, на цыпочках выскальзывали из дома, оставляя в гордом одиночестве. Мы бродили по горным склонам, спали в домиках для туристов, мать велела нам поглубже вдыхать свежий воздух, а сама крепко сжимала руку своего спутника. Арман-младший преследовал нас с сестрой, хватал за руки, прижимал к себе, противно дышал в шею, заговорщицки поглядывая на наших братьев. Но те только усмехались и без конца спрашивали: «Не пора ли нам остановиться?».
Мы ели фондю[14] с белым вином. Мама закрывала глаза, и мы опустошали свои бокалы. Будущий дантист усердно меня спаивал, а я и не думала сопротивляться. Он надеялся воспользоваться ситуацией, шуровал руками под белой в красную клетку скатертью, пытаясь меня потрогать. Я пыхтя, боролась с ним, изо всех сил отталкивала его любопытные руки, вскидывала глаза в надежде найти поддержку. Однако никто не спешил прийти на помощь. Старшая сестра легко отвадила незадачливого ухажера и подмигивала мне: «Ну же, теперь твоя очередь», старший брат давился от смеха и вскидывал палец в непристойном жесте, мама, томно облокотившись о своего Анри, играла с его пальчиками, целовала их один за другим, и каждому придумывала ласковое прозвище. После кофе все пили ликер. Братья и сестра засыпали вповалку прямо на скамье…
Я оставалась одна, но бояться мне было нечего. Я знала, что если когда-нибудь мне придется защищаться всерьез, вся эта семейная, почти супружеская идиллия взорвется в два счета.
Я надеялась, что до этого еще далеко. Мать выглядела влюбленной, счастливой как маленькая девочка. Наконец-то она нашла своего мужчину. Анри рассказывал ей как тают ледники, как сходят лавины, а мать восторженно вскрикивала, прижималась в нему и посылала мне воздушные поцелуи.
Я ловила их на лету и растирала по всему телу как капельки бесценных духов, вдыхала, облизывала, целовала. Мать заливалась смехом, и все начиналось сначала: так мы играли в безумную любовь. Мать была так хороша, так блаженно-спокойна. Я не обращала никакого внимания на ее возлюбленного. Для меня существовала только она: ее длинные ноги в белых шортах, золотистые от загара руки, округлые плечи, с которых томно сползала легкая маечка, черные волосы, сверкающие на солнце, и нежные взгляды, которые она столь щедро мне посылала. Я закрывала глаза, старалась запомнить ее такой, спрятать в укромном уголке моей памяти, и невольно забывала о неловком похотливом юноше, который суетливо подбирался ко мне.
Стояло лето. Тысячи серебристых ручейков, стекая с заснеженных вершин, струились у наших ног. Черничные пирожные со взбитыми сливками таяли на языке. После «слишком сытного обеда» мы ложились вздремнуть прямо на горячих камнях, и мать звонким голоском напевала нам детские песенки, которые некогда пела бабушка, еще раньше – прабабушка и…
Мы все засыпали, каждый в своем уголке. Мать уединялась со своим другом в домике для туристов, где в дневное время было безлюдно. А мы разбегались в разные стороны: кто-то шел спать на один из утесов, кто-то на крытое гумно, кто-то в овчарню. Игра состояла в том, чтобы найти себе укромное местечко и спрятаться там от остальных.
И вот в одном из таких непрочных каменных сооружений с обвалившейся штукатуркой, где сквозь дырявую крышу проглядывало безоблачное синее небо, и случилось то, что неизбежно должно было случиться. В тот день обед по обыкновению был «слишком сытным». До отвала наевшись сэндвичей, сгущенки и черничных пирожных с густым свежим кремом, я отправилась отдыхать. Я разомлела. У меня кружилась голова, пылали щеки. Вокруг меня летали и жужжали бесчисленные насекомые. Я вяло от них отмахивалась. Расстегнув молнию на шортах, я забылась тяжелым сном в углу сарая. Вдруг рядом послышался знакомый смешок неловкого возбужденного подростка, и показался Арман-младший. Он вырядился крестьянкой, повязал на голову платочек, закатал бриджи, обмотал поясницу полотенцем, спустил носки. В руках он держал пустую корзинку.
– Ну и как я тебе? – спросил он, мерзко хихикая.
Он выглядел нелепо. Нелепо и вместе с тем устрашающе. Я попятилась назад, на кучу сена. Я судорожно искала глазами косу, борону, тачку, любой предмет, который помог бы мне защититься, не подпустить его близко.
– Разве я не хороша? – настойчиво переспросил он и, виляя бедрами, направился ко мне. – Пожалуй, прилягу рядом с тобой…
Я мысленно прикидывала расстояние между нами и, все глубже зарываясь в сено, продолжала искать спасительный предмет в надежде избавиться от навязчивого ухажера. Однако в сарае ничего такого не оказалось. Кричать тоже не имело смысла: моих криков никто бы не услышал.
– Это не смешно, – еле слышно выговорила я.
– Вот как…
– Совсем не смешно…
Он подошел ко мне, опустил корзинку на землю и стал продвигаться по сену вперед, но полотенце, повязанное на манер юбки, стесняло движения. На его подбородке красовался узел платочка. Он неумолимо приближался, не оставляя мне места для отступления. Вот он протянул руку, уцепился за расстегнутую молнию и с безумными глазами, красный от возбуждения бросился на меня. Я отчаянно сопротивлялась, пыталась его оттолкнуть, но он оказался сильнее и, гаденько хихикая, быстро повалил меня на землю, не снимая своего дурацкого платка.
– Не бойтесь, не бойтесь, я славная крестьянка, у меня для вас яйца…
Он лег сверху, касаясь моего голого гладкого тела. Я изо всех пихала его, царапала ему шею и лицо, но он продолжал рвать на мне футболку, стаскивать шорты и возбужденно хихикать своим дебильным смехом. Он быстро разделся и попытался взять меня силой. Я не сдавалась. Собрав волю в кулак, я мощно ударила его в пах. Старший брат учил меня, что удар в пах – единственный способ избавиться от насильника. Он оказался прав. Славная крестьянка вдруг скривилась от боли так, что узелок платка оказался между зубами, отчего усмешка стала еще более глупой. Обхватив руками колени, он со стоном повалился на бок. Я выскочила из сарая, кое как поправила одежду и побежала к домику, где отдыхала мать. Дверь была заперта. Я рухнула на землю, отчаянно крича: «Мама, мама!». Она меня не слышала.
Когда она, наконец, открыла и взглянула на меня, вся моя энергия разом отхлынула, я вконец обессилела и превратилась в маленький испуганный комочек, неспособный разобраться в случившемся.
– Он… меня… я… там… – пролепетала я.
Мать окинула взглядом мои взъерошенные волосы, порванную футболку, расстегнутые шорты и попыталась меня успокоить. Она обняла меня и прошептала…
– Ну, ну, что произошло?
– Там… в сарае… он пришел туда… он вырядился, чтобы…
– Кто, деточка?
– Ты же знаешь… Он…
– Кто он?
– Он… большой… его сын…
В этот момент на пороге возникла огромная черная тень, и я задрожала еще сильнее. Взгляд Анри показался мне таким суровым, что я утратила дар речи.
– Что это с ней? – спросил он своим твердым голосом, голосом человека, которому принадлежит мир.
– Я не знаю, – ответила мать. – Она бормочет что-то бессвязное…
Прижав меня к себе, она провела своими длинными пальцами по моему лицу и вытерла слезы.
– Расскажи мне что случилось. Маме ты можешь все рассказать…
Я неотрывно смотрела на длинные мускулистые волосатые ноги Армана, на его бежевые шорты, наспех застегнутую рубашку, и ловила на себе его повелительный взгляд, приказывавший молчать.
– Скажи маме…
– Он пришел в сарай… переоделся крестьянкой… с платком на голове…
– Кто? – нетерпеливо переспросила мать.
– Она несет полную чушь, – вмешался Арман, – просто хочет привлечь внимание. В ее возрасте, сама понимаешь…
– Это совсем на нее не похоже, – ответила мать, – она никогда не устраивает подобных сцен.
– Одного раза более чем достаточно… Она не первая влюбленная школьница, которая мелет всякий вздор, чтобы о ней все говорили. Не надо принимать ее всерьез. Ты окажешь ей медвежью услугу…
– Ты думаешь? – спросила мать, выпуская меня из объятий и пытливо заглядывая мне в лицо.
– Она просто ревнует… Это же очевидно…
В этот момент сзади послышались шаги. Я обернулась. Славная крестьянка успела снять платок и избавиться от корзинки, только носки по-прежнему оставались спущенными. На ходу приглаживая волосы, к нам приближался Арман-младший. Я инстинктивно прижалась к матери и показала на него пальцем:
– Это он… Он повалил меня на землю и лег сверху… Анри Арман разразился низким насмешливым смехом.
– Какие глупости! Мой сын! В сарае! С этой девчонкой!
И повернувшись к сыну, поманил его рукой:
– Ну-ка, подойди сюда!
Теперь нас было четверо: с одной стороны – мать с дочерью, с другой – отец с сыном. Свершилось, наконец-то тайное станет явным! Так и закончится сезон прогулок с Бигбоссом и его сынком. Мы снова останемся впятером, если не считать безобидного дядюшки, будем шушукаться и смеяться взахлеб. Мама сначала, конечно, расстроится: ей больше не придется томно спускать маечку и вытягивать свои длинные загорелые ноги, но мы найдем как ее утешить. В конце концов, все эти долгие годы она прекрасно обходилась без мужчин: нас ей вполне хватало!
– Где ты был? – спросил Анри.
– Ээ… Спал, как все… – ответил сын, не глядя на меня.
– Где ты спал?
– Там, на утесе. А что такое?
– Ты случайно не заходил в сарай?
– А что я там потерял?
– Да вот, девочка утверждает, что ты к ней приставал…
– Я? Папа, ты же меня знаешь. Да любая девица с моего курса с радостью… Неужели ты думаешь, что меня интересуют несозревшие девчонки?
Он презрительно засмеялся своим противным смехом и пожал плечами.
– Это она за мной бегает! Ни на шаг от меня не отходит! Я все собирался тебе рассказать, просто не хотел поднимать шум из-за такой ерунды.
Он говорил твердо и сдержанно, совсем как отец, не хотел упускать редкую возможность побеседовать с ним на равных.
Анри Арман повернулся к моей матери:
– Вот видишь! Она просто хотела привлечь внимание… Она с ним заигрывала, но ничего не вышло. У тебя растет кокетка! Я это сразу понял. Ты должна поставить ее на место и побыстрее. Ты слишком с ними мягка. Ты не виновата, у тебя и так хлопот по горло. Это общая беда всех женщин, которым пришлось растить детей в одиночку. А тут еще отец оказался не на высоте…
Последовал многозначительный вздох. Я поняла, что меня предали. Расстановка сил изменилась: их было трое, я осталась одна. Я вырвалась из маминых рук. Я ждала, что она скажет. Мама смутилась, и тогда и разом выпалила:
– Он не имеет права так говорить о папе! Его это не касается! Это наше семейное дело!
– Ой-ой-ой! Как быстро мы позабыли свои обиды! Кажется, мы перешли в наступление! И ты думаешь, что мы попадемся на эту удочку? – ехидно изрек Анри Арман, обращаясь ко мне. – Постыдилась бы! Как они у тебя распустились! Вот увидишь, милая, как только у детей появится отец… Я с ними справлюсь.
Он положил руку маме на плечо и принялся нежно массировать ей шею. Мать облокотилась на его руку, такую сильную, надежную, способную покончить с ее одиночеством. Мысль о том, что рядом будет мужчина, который избавит ее от тягостных забот, сделает жизнь легкой и комфортной, рассеяла в ней последние сомнения. Анри Арман был прав: она слишком много на себя взвалила, и дети этим пользуются. Она посвятила их в свою личную жизнь. Они долгое время были ее сообщниками и советчиками, но больше так продолжаться не может. Дети должны слушаться. Дети должны знать свое место. Он наведет в доме порядок, в этом она полностью ему доверяла. Приятно, когда рядом мужчина, уверенный в своей правоте. Мать приняла его сторону.
– Как тебе не стыдно выдумывать, – набросилась она на меня. – Пойди приведи себя в порядок. У нас с тобой еще будет разговор.
Я опешила. Такого предательства я не ожидала. Я потеряла любовь человека, которого любила больше всех на свете. Я словно спустилась с небес на землю и, вмиг позабыв про случай в сарае, стала размышлять о новой страшной беде: я больше не могла считать эту женщину своей матерью. Она меня разлюбила. Жизнь потеряла смысл. Я так старалась запомнить ее счастливой, чтобы видеть ее такой во сне, но этот образ мне больше не понадобится. Она была такой красивой и сильной, прелестной и жестокой, лукавой и хитрой, нежной и безжалостной, одним словом, она была моей романтической героиней, и никто другой не сможет ее заменить.
Я не плакала, не пыталась возражать. Я проглотила обиду и вернулась к роли игривого мотылька, слегка подпалившего крылышки. Я поклялась, что буду держаться подальше от сильных мужчин и от женщин, которым такие мужчины нравятся. В моем сердце образовалась дыра, огромная черная дыра. Мать была моим идолом, теперь ее место опустело. Чтобы заполнить пустоту, я стала сочинять истории. Каждый вечер, борясь со сном, я рассказывала себе прекрасные сказки, где бесчисленные герои пускались в бесчисленные приключения, выдумывала тысячи радостных и грустных развязок. Сначала эти сюжеты тайно возникали во мраке ночи, потом я решилась доверить их бумаге. Тетрадь я подписала с большим пафосом: «Очень личное. Сжечь после моей смерти».
Так я начала писать, выдумывать истории, длинные, запутанные и совершенно невероятные. Только так я могла восполнить недостаток любви, забыть о своем одиночестве, о своих неудачах, представить будущее в самых радужных красках.
Иногда сама жизнь, столь щедрая и благосклонная к тем, кто за нее держится и не теряет надежды, хитро подмигнув, дарила мне такие истории, которые я бы никогда не решилась записать, сочтя их слишком надуманными. Много лет спустя я прочла в газетах об аресте дантиста, который усыплял и насиловал своих пациенток. Это и был Арман-младший. Ему дали пятнадцать лет. В тот день, оторвавшись от чашки горячего кофе и свежей газеты, я закрыла глаза и поблагодарила судьбу за такую красивую месть.
Я так и не узнала как принял эту новость Арман-старший, мужчина, твердо стоящий на ногах, человек, которому принадлежит мир. Однажды в конце августа, вернувшись с очередной прогулки (эти прогулки стали для меня настоящей пыткой, мне приходилось все время отводить глаза, чтобы не встретиться взглядом со слабаком, который так подло со мной поступил и сумел выкрутиться) мы обнаружили на двери своей усадьбы деревянную табличку. На ней значилось: «Дом продается. Обращаться в агентство Муйар». У дядюшки оставались бумаги и счета, подтверждавшие, что за все платил он, и мы перестали быть «землевладельцами» так же стремительно, как в свое время ими стали. Удивленный Анри Арман пообещал поставить на место этого неотесанного мужлана. У него были обширные связи среди юристов, высокопоставленных чиновников, нотариусов, экспертов-риэлтеров. Он этого так не оставит! Тогда матери пришлось признаться, что дядюшка и впрямь был законным владельцем, и после ее сбивчивых объяснений тон Анри резко переменился. Больше мы его не видели.
Я хотел знать о ней все. Шаг за шагом пройти всю ее жизнь, начиная с самого детства. Я не заставлял ее рассказывать. Ей самой захотелось начать жизнь сначала, избавиться от прошлого, чтобы достаться мне свежей и обновленной. В ней удивительно сочетались детская невинность и искушенность женщины, много на своем веку повидавшей. Пусть только кто-нибудь попробует ее провести! Она все это уже проходила! И она глубоко вздыхала, как подобает ветеранше любовных игр. И в то же время всякий раз восхищенно спрашивала, не надоело ли мне ее слушать.
Нет, ее истории мне не надоели. Они раздражали меня или приводили в умиление. Я начинал ее ненавидеть и при этом желал ее защитить. Иногда мне хотелось сказать ей: «Хватит, перестань», но ничего не мог с собой поделать: я обязан был узнать о ней все, добиться, чтобы она раскрыла все карты.
Я хотел с чистого листа начать вместе с ней нашу историю, непохожую на другие. Я знал, что она не робкого десятка. Она сама разыскала меня после нашей первой встречи, причем сделала это очень смело и, вместе с тем, умело, я бы даже сказал, со знанием дела. Она позвонила узнать название книги, о которой я говорил за столом, якобы это название вылетело у нее из головы. Я сразу понял, что это только предлог. Предложил прислать ей книгу. Она промолчала.
Тогда я сказал, что сам ее занесу.
Она согласилась.
Так мы увиделись снова, и она сразу дала мне понять, что все в моих руках… В тот же вечер мы оказались в кровати. Огромной белой кровати, которую ей доставили утром. «Это добрый знак», – прошептала она, тихонько придвигаясь ко мне и поерзывая от нетерпения.
Разумеется, она врала. Наверное, она всем говорила одно и то же. Она знала как обращаться с мужчинами, умела им польстить, подыграть их самолюбию, когда хотела их заполучить и поскорее…
В ту первую ночь я к ней не притронулся. Я уже ревновал ее, ревновал безумно. Ревность была первым чувством, которое она во мне возбудила. Как только я ее увидел, еще на той памятной вечеринке, я фазу возненавидел всех, кто подходил к ней близко. Я тогда так быстро ушел, потому что боялся сорваться.
Лежа с ней рядом на огромной белой постели, я приставал к ней с вопросами. Если она не отвечала, я становился грозным и беспощадным. Она нетерпеливо прижималась ко мне, терлась об меня, пыталась взять за руку, искала губами мои губы, но я оставался непреклонным, чтобы дать ей понять, – я не такой как все, ей не удастся меня поиметь и выбросить. Мне нужно было столько всего рассказать, подарить, раскрыть. Для этого необходимо было время, вернее, даже не время, а целая вечность. Я хотел разделить с нею свои заветные мечты, путешествия, приключения, откопать старинные мифы и вдохнуть в них новую жизнь, вознести ее на вершину моего Олимпа, чтобы Боги восхищались ею, восхищались нами обоими.
Я жаждал ее, жаждал ее тела. Но я хотел, чтобы все зависело от меня, чтобы правила игры задавал я. Она уже слишком много для меня значила, и я не мог рисковать, не мог стать просто одним из ее многочисленных мужчин.
Я хотел быть ее последним любовником, мужчиной ее жизни.
В семнадцать лет я завела любовника. Бойфренда, друга, как обычно называют мужчину, которому выпала честь стать первым почетным дырокольщиком, первым всхрапнуть у вас на плече, скрестив руки на груди после «трудов праведных».
Он был высокий, красивый, сильный, похожий на атамана разбойников. Мне нравился аромат его туалетной воды. Он лучше всех танцевал рок-н-ролл и старательно изображал на лице ироническую улыбку, полагая что она смотрится стильно и даже шикарно. Ему неведомы были сомнение и печаль, а только любовь к пиву и прекрасному полу. Его нормандские предки, усатые и жадные до плотских утех, издревле славились как отменные любовники. Ритмичность его телодвижений наводила на мысль о том, что в его роду присутствовали еще и канадские дровосеки. Он не подходил слишком близко, не отходил слишком далеко, смотрел на меня как собственник, довольный своим приобретением, по ходу дела замечая коварный прыщик, непослушную прядь, неаккуратно подстриженный ноготь, но признавая, что в целом товар его вполне устраивает, вызывая тем самым зависть своих многочисленных поклонниц, что, впрочем, и составляло его главное достоинство в моих глазах. Я познакомила его с матерью, которой он пришелся по вкусу, и с бабушкой по материнской линии, которой не дано было понять, как это женщина может заниматься любовью совершенно добровольно.
– Что значит «для удовольствия»? – спрашивала она, изумленно закатывая глаза, вспоминая кошмарные ночи своей молодости, полные грубости и принуждения. – Удовольствие – это так грязно. И вообще, какое в этом может быть удовольствие. В первую брачную ночь муж взял меня силой, потом я всю жизнь притворялась, старалась не показывать ему как мне противно. Родив пятерых детей, я с облегчением узнала, что он завел себе в городе любовницу, и теперь забавляется с ней.
Бабушка вышла замуж по расчету, из чувства семейного долга. Благодаря ее замужеству огромный фамильный дом и прилегающие к нему земли не отошли к другому владельцу. Выкуп, заплаченный за невесту моим дедушкой, выходцем из крестьянской семьи, не получившим образования и разбогатевшим на сделках с текстилем, спасли бабушкину семью от разорения. Бабушка пыталась убедить свою мать, что не может выйти за дедушку, потому что любит другого. Ее кавалер меньше преуспел в делах, зато он был таким нежным, что при виде него сердце невольно подпрыгивало в ее девичьей груди. Мать строго возразила, что жизнь не пикник, что любовь – милая песенка, которую женщины мурлыкают за вышиванием или в ожидании сна, но в один прекрасный день надо оставить свои девичьи мечты и завести супруга. Супруг должен быть человеком серьезным, чтобы родственникам не пришлось за него краснеть, а посему мелкий агентишка, с которым бабушка танцевала по вечерам, на эту роль никак не подходит: денег у него кот наплакал, знай себе ходит по дорогам с чемоданом, набитым ремнями и пуговицами. Девушке из хорошей семьи приличествует выйти замуж, родить детей, содержать дом, слушаться супруга, как до сей поры она слушалась родителей, не задавая лишних вопросов. Все женщины испокон веков поступали именно так.
Бабушка покорно склонила голову и подчинилась родительской воле, но последующие пятьдесят лет ее сердце принадлежало другому, первому поклоннику, которого пришлось отвергнуть. Он так и остался единственной любовью, хоть ее и пытались заставить забыть его.
Но она его не забыла… Каждый год на Рождество он присылал ей открыточку с позолоченными краями, на которой фиолетовыми чернилами выводил крупным ровным почерком свои поздравления. Эту открыточку бабушка доставала из кармана передника всякий раз, когда хотела нам доказать, что она была и остается любимой. Эта открыточка была с ней весь год, в выходные и праздники бабушка извлекала ее из заветного кармана, перекладывала в черную кожаную сумочку и не расставалась с ней до тех пор, пока не приходило время заменить ее на свежую. Текст не менялся. Каждый год он высоким стилем живописал свою к ней любовь, чистую и вечную, давал свой новый адрес, если ему случалось переехать, рассказывал о погоде, о цветах, деревьях и розовых кустах, посаженных в его скромном саду.
Как-то раз он скорбел о безвременно угасшей мимозе, подобранной им в мусорной корзине и заботливо пересаженной в землю. Растение ожило, воспряло и не замедлило подарить ему свои пушистые золотистые цветы, озарившие маленький сад. И вдруг, без всякой видимой причины куст мимозы начал сохнуть и чахнуть, покрылся бурым налетом и погиб. «Его цветки как бесчисленные солнца освещали мое смиренное жилище», – писал бабушке этот тонкий неприметный человек, не сумевший соперничать с дедушкой по части золотых слитков. Бабушка купила себе мимозу в горшке, поставила на подоконник в кухне и печально на нее смотрела, выпекая блинчики и яблочные пирожные. Мы окрестили это карликовое растение «бабушкина любовь». Иногда мы заставали бабушку в слезах: она молча созерцала соцветие желтых жемчужин, комкая в руке мокрый платок. Мы подкрадывались сзади и клали ей руки на глаза. Бабушка вздрагивала от неожиданности, качала головой, словно желая прогнать свою мечту, и возвращалась к плите. Одно время она предваряла каждый обед салатом «мимоза»: яичные желтки «как бесчисленные солнца освещали»… ее сердце.
Своих пятерых детей она воспитывала как наказывала мать: хороший стол, вкусные пироги, градусник в попку, гоголь-моголь, в зимнее время – грелка в ноги и вязаный шарфик (каждому ребенку – своего цвета), домашние варенья и рассеянный взгляд вечно озабоченной клуши. Она старательно исполняла свой долг, механически подражая своей матери и невольно поражаясь собственной умелости. Дети ни в чем не нуждались, хозяйство было на высоте, только сердце ее блуждало вдали от дома, в Ницце, где старился и чахнул ее верный поклонник. Она не выглядела грустной, любила от души посмеяться, напевала «Плейбоев» Жака Дютронка[15], с удовольствием играла в рами[16] и в белот[17], в больших количествах поглощала сладости, которые хранились у нее в жестяных коробочках. Ее талия год от года расплывалась, располневшие ноги напоминали пухлых утят, топающих нетвердой походкой. Дети приходили и уходили, дергали ее за край фартука, требовали поцелуев, приносили хорошие отметки, температурили, женились, заводили своих детей, разводились, любили, страдали, а она смотрела на них отстраненно как диктор с экрана телевизора. Мило, вежливо спрашивала: «Она хорошенькая, да? Кокетливая?» Она никогда не плакала, некогда не сердилась: ее сердце было далеко. Она всю свою жизнь прожила «в массовке», происходящее вокруг ее забавляло, не более того. Ей было чем гордиться: она исполнила свой долг, ее мать там, на небесах, наверняка была ей довольна. Ее бабушка тоже. А также прабабушка и все прочие предшественницы, сильные и покорные, самоотверженно исполнившие свой долг. Старея, она все больше утверждалась в мысли, что оказалась достойной дочерью. Даже открытки в потайном кармане не меняли сути дела, ведь помыслы ее были чисты. Мать там, на небесах, наверняка простила эту маленькую слабость. Она и священнику в этом не признавалась, поскольку не считала это грехом.
Когда дедушка умер, ей было шестьдесят шесть лет. Она подождала около месяца и по истечении траура, отплакав свое, села в такси и уехала в Ниццу.
Она вернулась оттуда с усталыми, потухшими глазами и все мне рассказала. Она была похожа на ребенка, у которого отняли любимую мечту, заставили нос к носу столкнуться с суровой правдой жизни. Маленький домик с садиком, незнакомая женщина на пороге. Сердце бешено колотится в груди, «проклятые мозоли» мешают подняться по ступенькам. Она смотрит на женщину, произносит: «Здравствуйте, простите за беспокойство», как подобает благовоспитанной даме, которую с детства учили говорить: «здравствуйте, спасибо, как поживаете, я вам не помешала?», и добавляет: «Я мадемуазель Жервез…» Она произносит это просто и спокойно, ей нечего бояться, ее помыслы чисты. Впервые в жизни она решает сама за себя, сбрасывает тяжкое бремя условностей и приличий. От внезапно нахлынувшего чувства свободы у нее кружится голова и подкашиваются ноги, но она твердо, не моргая, смотрит на незнакомку в переднике.
Та обрывает ее на полуслове, восклицает: «Вы мадемуазель Жервез? Мой брат прождал вас всю свою жизнь. Его не стало три месяца назад». Значит, это его сестра. А бабушка уже успела подумать, что ее возлюбленный устроил свою жизнь. Они кинулись друг к другу, заплакали, смешивая слезы и пудру, садовые ножницы ткнулись в дорожную сумку. Покачиваясь, две женщины в обнимку вошли в дом, поговорили о покойном, о его розах, о кусте мимозы, об открытках, которые он так старательно надписывал для нее каждый год, о том, что надежда не покидала его до последнего дня. «Он не хотел, чтобы вы знали о его смерти, – сказала сестра, – он приготовил пять или шесть открыток и попросил меня отправлять вам по одной каждый год. Он считал, что этого хватит… Мы ведь уже не молоды, верно?»
«И в это мгновение я почувствовала, что старею, – призналась мне бабушка. – Он ушел, и мне уже не о чем было мечтать».
Она прожила остаток своих дней с тем же привычно-смиренным выражением лица, как подобает женщине из хорошей семьи, воспринимавшей свою семейную жизнь путешествием в шаткой бричке и ждавшей своего избавления в лице скромного пенсионера.
Под конец она никого не узнавала, все говорила о маленьком домике с крылечком, о розовых кустах в саду, о хозяине дома, каждый год посылавшем ей по открытке. К ней один за другим приходили все пятеро детей, теребили одеяло, пытались привлечь внимание, звали «мама, мама…» Они давно уже выросли, стали взрослыми, обзавелись машинами, чековыми книжками, хорошей или не очень работой, счастливой или не очень семьей, но им по-прежнему хотелось, чтобы она была их заботливой мамой, они не готовы были ее отпустить. Но бабушка устала, и им пришлось ее простить. Она до последнего часа оставалась вежливой, мягкой, воспитанной и совершенно отсутствующей. Она так и не смогла принять этого мужа, этих детей и эту странную, навязанную ей жизнь.
Рядом со своим здоровенным нормандцем я впервые ощутила себя женщиной. С ним я пристрастилась к плотским утехам, хотя его заслуги в том почти не было.
Поначалу он солировал, был внимательным, прилежным и пребывал в твердой уверенности, что лучшего любовника в этом мире не существует, и всякая женщина, побывавшая в его постели, просто обязана испытать райское блаженство, но я открыла для себя наслаждение не благодаря его опытности, поскольку действовал он совершенно механически, а благодаря его физической мощи, позволявшей проделывать со мной чисто акробатические трюки, в результате чего я научилась с легкостью достигать того состояния, которое принято называть противным словом «оргазм».
Я была обязана этим чудесным открытием (которое заставляет умирать от нетерпения тех, кто с ним знаком, и возвращает к жизни тех, кто по легкомыслию обошел его стороной), не нежности, не щедрости, не искушенности своего любовника, но исключительно его широким плечам, мускулистым рукам, поставленному дыханию и физической выносливости, а также собственной крайней наблюдательности, позволившей испробовать все возможности своего тела, исследовать все его скрытые таланты, изгибаться по всем направлениям, управлять им и плавно вести себя к высшей точке. Мой друг мнил себя виновником моей радости и незаслуженно почивал на лаврах.
Наслаждение, которое я с ним испытывала, его сила и моя слабость еще больше утверждали его в собственной мужественности и льстили и без того нескромному самолюбию. Он гордо выпячивал грудь, подкручивал воображаемые усы и похлопывал меня по черепу как верного пса, исходящего слюной при виде супа, приготовленного любимым хозяином. Он ничего не знал о моих секретных упражнениях и был весьма раздосадован, когда предложил мне руку и сердце, ощущая себя Цезарем, снизошедшим до простой галльской крестьянки, но вместо ожидаемых восторгов услышал отказ. Я вежливо откланялась и отправилась набираться опыта с другими мужчинами.
Заполучив чудесный рецепт блаженства, я не намерена была ограничиваться мужской особью в единственном экземпляре. Я была на верном пути, где меня ожидали бесчисленные удовольствия, которые можно разделить с другими самцами, более страстными, менее спесивыми, готовым предложить мне нечто поинтереснее роли образцовой супруги, чей удел – плодить детей, вести дом и начищать мужу ботинки, если тому предстоит ужин с шефом.
– Она ничего, твоя подружка, все при ней, – говорит один из его корешей, воспользовавшись небольшой передышкой и бросив на меня рассеянный взгляд поверх карточного стола. Они сидят за покером, сутулятся, теребят в руках пивные бутылки.
Я лежу на диване, задрав ноги, я читала, что эта поза стимулирует кровообращение и улучшает форму ног. Таким советом пренебречь невозможно: ноги – моя главная гордость. Я пытаюсь уснуть, невзирая на плавающие по комнате клубы табачного дыма и постоянные оклики типа «киска, не принесешь нам еще пива?» Я пребываю в полудреме, поерзываю, переворачиваюсь с боку на бок. Я и слышу, и не слышу о чем они говорят. Я думаю о завтрашнем и обо всех последующих днях, которые с таким мужчиной будут до безобразия одинаковы. Изобретать, желать, пробовать, больше, сильнее – эти слова ему неведомы. Возможно, он намеренно исключил их из своего лексикона. Он не любит усложнять. Мои глаза слипаются.
– У нее красивые ножки… Я – пас.
– Даже не столько ножки, сколько бедра, – изрекает мой возлюбленный, глядя в свои карты. – Показывай…
Он открывает карты, а я невольно пытаюсь взглянуть на свои ноги его глазами. Я мысленно делю их пополам: бедра и собственно ноги. Пытаюсь представить их отдельно. Значит, он видит меня безногой. Я не знаю что и думать. Я приклеиваю ноги обратно и обещаю себе разобраться в этом позже. Странная все-таки мысль – разрезать меня на части…
Рядом с ним я открыла безграничные возможности своего тела. Мои успехи в изучении безграничных возможностей души оказались куда скромнее. Я не знала кто я такая и втайне страдала. На самом деле, я безотчетно ненавидела эту девчонку, неспособную смело выразить свое мнение, изменить манеру разговора, поведение, характер. Меня кидало из крайности в крайность: сегодня я была прелестным крошечным игрунчиком, а завтра – воинственной амазонкой, сегодня – покинутой маленькой девочкой, а завтра – спящей красавицей, за которой на горячем коне прискачет дипломированный волшебный принц.
Я скиталась в лабиринтах собственного подсознания, злилась на саму себя, на своих любовников, на весь мир. Я шла от заблуждения к заблуждению, и изо дня в день в недрах моей души росла ненависть, готовая перелиться через край. Стороннему наблюдателю могло показаться, что перед ним милая прилежная девушка, но внутри меня дымились развалины, я была подавлена, и всякий зверь, осмелившийся приблизиться ко мне вплотную, рисковал испробовать на себе острые зубки. Я никого не подпускала близко к себе, тем более – в себя. Желая скрыть от посторонних глаз зыбучие пески своей души, я отгораживалась спасительной стеной женского обаяния, цветастыми веерами, призванными сбить незнакомца с толку. Моими орудиями были мини-юбка, белокурые завлекалочки на лбу, осиная талия, угольно-черные глаза, набеленное лицо, развинченная походка. Накрашенная и разодетая, я была похожа на украденный битый автомобиль, который ушлый торговец пытается сбыть под видом новенькой сверкающей машинки, безукоризненной с технической точки зрения.
И тут разразилась война.
Сначала принялись воевать между собой разные части моего «я», выдвигавшие совершенно противоречивые требования, словно желая окончательно меня добить. Потом я, в свою очередь, вступила в непримиримую схватку с самонадеянными глупцами, пытавшимися решить мои проблемы при помощи поцелуев, обещаний, клятв, признаний в любви и обетов верности. Но все эти горячие компрессы ничуть не помогали, хотя я и требовала их на каждом шагу. Я хотела добыть рецепт внутренней гармонии, научиться жить в мире с самой собой.
Вконец сбитая столку, я ожидала получить от сильного пола некую панацею, волшебный эликсир, который позволил бы мне воспрять духом, разобраться в себе, и убедившись, что все их усилия бесплодны, безжалостно гнала своих кавалеров прочь.
Потребовалось немало времени, чтобы я приняла себя такой, какой была на самом деле, склеила вместе разрозненные элементы своего «я», научилась мирно сосуществовать с собственной душой. Затратив уйму времени и сил, я провела настоящее детективное расследование.
Я училась, наблюдая за людьми. Я выслеживала их как заправский частный сыщик, тщательно подбирала и анализировала мельчайшие улики, пылившиеся у всех на виду вещественные доказательства, которые так много могли поведать профессионалу. Я дала бы фору любому полицейскому Скотланд-Ярда. Я стала специалистом экстра-класса, людские сердца более не скрывали от меня никаких секретов. Теперь я могу с первого взгляда распознать полуброшеную жену, которая пачками глотает Прозак, окунаясь с головой в спасительную рутину повседневности; стерву, изводящую мужчин своими непомерными претензиями; тайную развратницу, прилежно и насмешливо исследующую мир самцов. Я читаю между строк едва скрываемое раздражение уставшего мужа, его тлеющую ненависть, мелкие придирки, призванные утаить злость, тайно бурлящую в недрах его души. Я вижу насквозь неверных мужчин, без запинки выдающих привычную ложь, их наигранную веселость и трусость женщин, упорно не желающих видеть правду. Жизнь людей – это бесконечное поле для наблюдений, где громоздится множество деталей, способных пролить свет на вашу собственную жизнь, словно шаг за шагом ища разгадку преступления. Чужое счастье или несчастье можно созерцать бесконечно. Ни один доктор не излечит ваш душевный недуг лучше, чем средство, добытое путем таких спасительных наблюдений. Вы вдруг отчетливо понимаете, что все бросающееся вам в глаза, раздражающее и донимающее вас в других, на самом деле в точности отражает ваши собственные беды, изъяны и недостатки, в которых вы никогда бы не признались себе, не будь у вас перед глазами столь наглядного примера.
Несколько раз мне казалось, что я вот-вот сверну шею глубоко засевшему врагу, мешавшему мне любить. Но он всякий раз возвращается во всеоружии, коварный и настойчивый. Иногда мне удается удерживать его на расстоянии, не допускать в мои частные владения. Но еще слишком сильны во мне злость, необузданная жестокость и внутреннее напряжение, еще слишком часто в ошеломлении, в исступлении я натыкаюсь на бездыханный труп поверженного любовника, этот изысканнейший трофей, не позволяющий мне воскликнуть: «Я спасена, я спокойна, я готова к примирению», иначе говоря: «Я готова полюбить ближнего, несмотря на то, что этот ближний – мужчина».
Любовь… Это слово подобно кораблю, на палубу которого со всех сторон хлещет вода. Даже Пти Робер трактует его путано. Что значит «любить»? От чьего лица произносится фраза «Я тебя люблю?» Кому она адресуется? Что говорящий требует взамен? Или он предлагает свою любовь совершенно бескорыстно? Как долго это утверждение остается в силе: несколько секунд или вечно? Может быть, эти три слова подобны мыльному пузырю, который лопнет как только довольные любовники ослабят объятия, почувствуют, что получили то, чего им так не хватало, осуществили свою детскую мечту. Откуда берется свойственная нам манера любить? Неужели мы сами воздвигаем это шаткое сооружение? Или кто-то заранее заготовил все штыри и балки, отдельные доски и целые блоки, а мы лишь ощупью продвигаемся по опасному участку, теша себя заблуждением, что мы вольные завоеватели.
Поначалу все эти вопросы были для меня чем-то вроде китайского ребуса, пока однажды я не задалась целью докопаться до истины. За остроугольными шляпками и загадочными улыбками скрывалась великая тайна – причина моих неудачных романов, до удивления похожих друг на друга.
Я вдруг поняла, почему мужчины, приносившие на мой жертвенный алтарь свою любовь, свою жизнь, свою мужскую силу, обречены на провал.
Мне всегда казалось, что моей вины в этом нет.
Я была отчасти права: моей прямой вины в этом действительно не было. Я выступала в роли наемного убийцы.
Сама того не подозревая, я слепо исполняла чужую волю.
Так, шаг за шагом, мне открывалась истина. Но какую резню, сколько трупов встретила я на своем пути! Сколько раз мне приходилось в отчаянии спасаться бегством, отчего во рту остался горчайший привкус, а в сердце – зияющая рана, из которой не переставая сочилась кровь.
Однажды вечером, ближе к концу ужина, я решаюсь-таки задать другим этот коварный вопрос. Мы сидим в маленьком ресторанчике на Нормандском побережье. – Как бы вы определили, что такое любовь? – спрашиваю я. – Точнее, любовь между мужчиной и женщиной.
Мы знакомы давно. Нас четверо: старые друзья, любовники, конфиденты. Мы отведали морского языка – свежий улов здешних рыбаков, выпили белого вина и бочкового пива, заказали кофе с коньяком, поговорили о прошлом, о настоящем. Мы смотрим друг на друга с улыбкой, с приятным чувством, что жизнь прошла не зря, что мы стали мудрее и заслужили право снисходительно улыбаться.
– Когда я встретила Филиппа, почти двадцать лет тому назад, – задумчиво произносит Джудит, одной рукой поправляя свои густые рыжие волосы, а другой теребя сигарету, – мне показалось, что небо сошло на землю. Я тогда сказала себе: теперь я знаю что такое любовь, и могу умереть спокойно.
– Я бы сформулировал это так, – продолжает Даниэль, по обыкновению серьезно и взвешенно: «свершилось, я ее встретил». Заметьте, всего четыре слова.
– Мне хватило бы и трех, – вступает Доминик, старый рокер, внезапно ощутивший себя романтиком: «она была всегда».
– А ты? – спрашивают они, повернувшись ко мне.
– А я так ее и не встретила.
Я знаю что такое нежность, привязанность, уважение, восхищение, желание, наслаждение, но что такое любовь я не понимаю и по сей день. Я по-прежнему ищу ее.
А теперь, теперь ты наконец поняла?
Мне ничего не стоит дотянуться губами до твоего уха, но я умышленно не задаю тебе этот вопрос. Я знаю, что однажды ты подаришь мне эти три слова, выпалишь их залпом. Потому что я все сделаю, чтобы заслужить это признание. Я задушу тебя своей любовью, я буду угадывать твою малейшую прихоть, немедленно исполнять любое твое желание. Мы с тобою станем одним целым. Без меня ты перестанешь существовать, разучишься смеяться, ходить, любить, писать. Даже твои мечты отныне будут принадлежать только мне. Я наполню собою твое тело, всю твою жизнь. Я буду трахать тебя как ни один мужик до меня не трахал.
Это признание я тоже надеюсь услышать из твоих уст.
Его ты тоже выпалишь залпом…
Теперь я знаю о тебе почти все.
С тобою я хочу облететь весь мир. С тобою я начну жить, жить так, как никогда прежде. Мы столько всего уже пережили по отдельности, что нет смысла все это пересказывать, просто настало время великих открытий, отныне мы вместе полетим по жизни, прекрасные и бесстрашные, настоящие искатели приключений.
Большой ресторан с целой россыпью звезд на фасаде. Я обедаю с шефом: меня только что приняли на работу. Его карьера близится к закату, но он не сдается. А я впервые получила серьезное место, и стараюсь проявить себя как можно лучше. Я сижу, нарядная и почтительная, внимаю каждому слову как подобает младшему по должности, однако же подмечаю: все в нем и на нем коричневое – костюм, оправа очков, глаза, волосы (видно, что крашеные), усы (аналогично), галстук, ботинки, кончики пальцев (на них сигаретный пепел). Сколько ни приглядываюсь, не могу разглядеть ни малейшей цветовой поблажки, разве что зубы у него желтоватые. Он говорит, я слушаю. Его не волнует интересно мне или нет, он привык, что все его слушают. Он не ходит, а вышагивает, не сидит, а восседает, он даже телефонный номер не может набрать самостоятельно – за него это делает секретарша.
После каждой ложки он замолкает и неторопливо, с выражением сдержанного одобрения на лице наслаждается изысканнейшей пищей, как и положено тонкому ценителю, которому некуда спешить. Он медленно и торжественно цедит слова: подлежащее, сказуемое, дополнение и целая уйма цветастых придаточных, и лишь изредка прерывает свою речь, оставляя за мной право на благоговейный вздох. После каждой такой паузы, довольный произведенным впечатлением, он отправляет в рот ломтик налима под соусом карри.
Рядом с ним стоит официант, держа наготове десертное меню. «Небось, тоже новенький», – подумалось мне при виде его детского лица. Он краснеет, старается держаться как можно прямее, почтительно склоняется над клиентом. Костюм ему явно велик, должно быть, с чужого плеча. Огромный воротник свисает как большое белое блюдце под его маленьким подбородком.
Шеф продолжает вещать, не обращая на него внимания, вытирает салфеткой уголки губ и аккуратно кладет ее на пухлый живот. Он тянется к бокалу, опрокидывает содержимое в глотку, завершает начатую фразу. Официант осторожно чихает, чтобы напомнить о себе. Шеф удивленно возводит глаза кверху: надо же, этот мальчишка посмел прервать его речь! Он недовольно хватает меню и быстро пробегает его глазами. Я бы тоже не прочь взглянуть на длинный перечень лакомств, но уже поздно.
– Принесите нам два кофе, – говорит он. – Мне – очень крепкий, а…
Он вопросительно кивает в мою сторону, похоже забыл как меня зовут.
– А мне, пожалуйста, обычный.
Официант уходит неслышно как самостиратель. Он возвращается с огромным блюдом, на котором лежат всевозможные сласти: черепичное печенье, залитое карамелью, маленькие шоколадки с фисташковой начинкой, трюфели, пралине, клубничные и лимонные тарталетки, крошечные эклеры с шоколадным и кофейным кремом.
От обилия соблазнов у меня слюнки текут, глаза разбегаются. Я не знаю с чего начать. Мое излюбленное лакомство – черепичное печенье – здесь выглядит особенно аппетитно: хрустящее, золотистое, с выступающими бороздками, длинными и тонкими, будто волны у парапета, с прозрачными карамельными жемчужинками и сахарной бахромой. Этот маленький шедевр имеет мало общего с черепичным печеньем из магазина, крупным и безвкусным. Здесь вообще все продумано: каждой твари по паре – я это быстро прикинула. Значит, мне полагается одно черепичное печенье. Возникает дилемма: приберечь ли мне его на закуску, когда во рту прочно воцарится вкус кофе, или отведать прямо сейчас. Я решаю не спешить и начать с клубничной тарталетки. Приняться за десерт первой я не смею: роль подчиненной обязывает.
Шеф тянется коричневыми пальцами к вожделенному блюду, роется, щупает, выбирает, наконец, хищно хватает оба черепичных печенья, пралине и шоколадный эклер и жадно отправляет в рот. Я столбенею.
– Знаете, детка, – продолжает он, смакуя мое законное черепичное печенье, – мои сотрудники преданы мне душой и телом…
Свое тело я согласна была предложить только в обмен на что-нибудь стоящее. Под стоящим подразумевались не покровительство шефа, не продвижение по службе, не шуба, не брильянты и не поездка на острова Бикини. Я хотела получить ценные сведения о своей душе, услышать как мне себя вести, чтобы проникнуться уважением к самой себе, понять кто я, откуда и куда мне плыть дальше. Я готова была платить дань лишь тому, кто вернет мне ощущение цельности. Мне необходимы были новые данные, чтобы успешно продолжать начатое расследование, и приз полагался тому, кто сумеет их добыть.
Коричневым шефом правил серый сверх-шеф. При виде Серого Коричневый дрожал как деревце. У Серого были огромный кабинет с четырьмя окнами и двумя секретаршами, служебная машина, личный шофер и черный Лабрадор. Когда Серый смотрел на своих подчиненных, у него в глазах зажигался огонек, который, казалось, говорил: я за вами наблюдаю, ваша проблема мне ясна.
Однажды мы все собрались в его огромном кабинете. Мужчины говорили, я сидела в сторонке. Вдруг один из коллег, мой ровесник, поворачивается ко мне и говорит, не стесняясь окружающих:
– Я забыл папку и фотографии у себя на столе. Сходи, посмотри!
И преспокойно продолжает рыться в бумагах. «Ни с места, – приказываю я себе, – ни с места. Он не имеет права так со мной обращаться. Я ему не прислуга. У него тоже две руки и две ноги – пусть сам идет. У нас равноправие.»
Он снова поворачивается и в изумлении смотрит на меня. Я сижу неподвижно. Он удивленно разводит руками, молча указывает мне на дверь, должно быть на тот случай, если я забыла дорогу. Сдаваться он не намерен. Воцаряется напряженная тишина, риторические вопросы повисают в воздухе. Все молча наблюдают за исходом спора, древнего как сама жизнь.
Серый, Коричневый и все остальные не спускают с меня глаз. Девицы с интересом ожидают моей реакции. Хватит ли у меня храбрости держаться до конца? Уволят меня или нет? Они в недоумении следят за каждым моим движением. Проходит каких-то несколько секунд, а мне кажется, что позади целое столетие или даже полтора. «Мы веками были у них в подчинении, – говорю я себе, – веками беспрекословно их слушались. Ни с места. Ни с места.»
А потом – встаю и иду к двери. Запомнить это на всю жизнь. Хранить в памяти вечно, чтобы больше такого не повторилось. А к чему, собственно? Я недотепа, кретинка, пустое место. Вот именно, пустое место. Конфетная обертка. Я себе противна до тошноты, готова сама себя растоптать, ненавижу себя лютой ненавистью. Если ты сама себя не принимаешь всерьез, то чего же ждать от других? Ты не должна прогибаться перед мальчишкой своего возраста! Ты вообще ни перед кем не должна прогибаться, и точка! Лакейская душонка!
Я протягиваю заносчивому коллеге папку с фотографиями, возвращаюсь на свой наблюдательный пост и ловлю на себе пристальный взгляд Серого. Все кончено, подруга, ты уволена. Тебя вышвырнут с работы прямо сейчас. Жаль, я сегодня утром не прочла гороскоп на день.
Мероприятие подходит к концу. Все встают, собирают бумаги. Серый говорит, обращаясь ко мне:
– Мадмуазель Форца, не могли бы вы задержаться?
Уволена. Приговор отчетливо читается в глазах коллег, которые стараются не встречаться со мной взглядом, и направляясь к двери, старательно меня обходят, притворяются, что видят меня впервые. Петух пропел, и Апостол Петр трижды отказался от своего кореша. Коричневый смотрит на меня с нескрываемым раздражением. «Упрямая попалась, – думает он, – сейчас ее поставят на место.» Я раздражаю его с самого начала, прежде всего тем, что отказываю в доступе к своему телу. Он вызывает меня к себе в кабинет, заставляет пересчитывать скрепки, складывать резинки, точить острые карандаши. Он издевается над моей мини-юбкой, пытается прижать к стене, когда я наливаю себе кофе, но мне всякий раз удается ускользнуть. Как он ни старается, ему меня не поймать. Стоило, спрашивается, нанимать на работу хорошенькую блондиночку, если не можешь задрать ей юбку?
Я остаюсь наедине с Серым. У меня мурашки бегут по коже. Я готовлюсь к худшему. Решаю перейти в наступление. Пропадать, так с музыкой, по крайней мере, начну себя уважать.
– Он не имел права мне приказывать! Он мне не начальник!
– Это вы не имели права ему подчиняться! Не позволяйте этим кретинам гонять вас с поручениями! Обращайтесь с людьми так же как они с вами. На равных. Иначе вас никогда не будут уважать…
И тут я чувствую, что влюбилась.
Он разглядел во мне тонкую душу, и обращается именно к ней. Он совершенно бескорыстно поделился со мной частичкой своей власти, власти серого человека. Он уступил мне кусочек своей территории, чтобы я могла разбить лагерь, произвести учет оружия и покончить с чередой отступлений. Я встаю, выпрямляюсь. До него я была никчемной куклой, которую можно рвать на части, бросать на землю и поднимать когда вздумается. Теперь у меня за спиной вырастут крылья и понесут меня к нему. Я увеличиваюсь в размерах. Мое сердце надувается как воздушный шар. Я вот-вот взлечу. Я счастлива, я так счастлива. Я хочу взглянуть на мир его глазами. На меня давно уже не смотрели так благодушно-доброжелательно. Еще, прошу вас, дайте мне еще внимания, полезных советов, ценных указаний, облагородьте мне душу. Наверное, это и есть любовь, когда другой видит в вас то, чего вы сами не замечали, извлекает наружу и преподносит вам будто драгоценный слиток.
Лежа на мне, он будет подолгу беседовать с моей душой во мраке ночи, когда наши тела насытятся, руки сплетутся, а души, соединившись, воспарят к небесам. Он будет ревниво следить за моим взрослением, радоваться первому шагу, первому слову, мазать зеленкой разбитую коленку. Он поможет мне найти свой путь.
Серый человек многому меня научил.
Он очень меня любил, возможно даже слишком. Любил так, что едва не потерял рассудок, едва не свернул мне шею. Стоило мне мельком взглянуть на другого мужчину, и он готов был довести меня до слез, запереть на ключ, чтобы никого не подпустить ко мне близко, задушить своей отчаянной нежностью, перемежая признания в любви ударами ремнем. Я принимала эти удары так же, как его любовь. Я принимала от него все: рядом с ним я хотела учиться.
Его жестокость не страшила меня. Я знала ее назубок, пестовала, холила, лелеяла. Я сама требовала от него жестокости, предпочитала ее нежности, физической и душевной. Я была ненасытна. «Еще, еще», – шепотом умоляла я, когда он в испуге отступал после очередного приступа ярости. Еще… Еще…
Говорить друг с другом, спать, тесно обнявшись, чтобы слова и тела слились в единую душу, способную воспарить высоко-высоко. Твои слова открывают во мне то, что до сих пор не имело названия, обнажают меня с любовью, но без малейшей поблажки. Твои пальцы впиваются мне в шею, в плечи, в живот, оттягивают волосы назад, прижимают меня к твоему телу, и ничего слаще этого я не знаю. Мне хочется стать маленькой-маленькой, испытать на себе всю твою силу, быть послушной жертвой, которая постоянно просит: еще. Еще боли, перерастающей в наслаждение, еще наслаждения, невыносимого, нестерпимого как боль, и главное, любви, еще любви…
– Иногда мне хочется расцеловать тебя с головы до пят, а иногда – взять тебя не глядя. И знаешь, ведь это одно и то же? – говорит он в темноте спальни, в темноте моей спальни.
Я знаю. Телесная любовь по сути – порыв, живительный и стремительный, исполненный легкости и тайны, позволяющий двум ненасытным телам проникнуть за грань доступного, и стремглав бросившись в эту безымянную бездну, испытать на себе предел человеческих возможностей. И если при этом вдруг выяснится, что простой смертный способен подхватить божественную искру, то, может быть, может быть, им удастся, растворившись в ее жгучем, ослепительном сиянии, подняться высоко-высоко, туда, где находится то самое Нечто или Некто, которое мы ощупью ищем, не умея и не смея назвать по имени.
Увидеть, хотя бы раз увидеть, как этот вечный свет загорается на пути двух тел, которые, сцепившись в тесном объятии, нагревают и обжигают друг друга, чтобы стать частью безграничного сияния и на какой-то миг осветить собой пещеру, в которой мы живем, чудесную пещеру, где возможно все, но лишь для тех, кто способен открыться.
Открыться, тем самым спасаясь от смерти.
Открыть свое тело, свой разум, чтобы научиться, прежде всего, давать.
А потом получать.
И чем больше, чем больше мы открываемся, тем острее ощущаем, что готовы принимать и получать.
По-луч-ать. Принимать частицу того луча. Увидеть себя в новом свете, познать себя новым и разным. Избавиться от старых привычек, старых качеств, нагромождение которых мешает нам видеть, заслоняет от нас нашу собственную жизнь.
Разглядеть наконец то, что мы сами от себя скрываем, скрываем, потому что нам страшно.
– Ты все еще боишься? – спрашиваешь ты, прижимая меня к своему телу, своему античному телу.
Я знаю, настанет день, когда он снова постучит. Он просто ждет, позволяет мне насладиться завязкой нового романа, дает мне время с головой ринуться в любовь, чтобы тем вернее ударить с тыла. Я чувствую как он рыщет вокруг нас, как готовит почву для удара. Я уже ощущаю прикосновение его рук, похожих на щупальца, слышу как он дышит мне в затылок, как хихикает на излете каждой фразы.
Я гоню его прочь, гоню его призрак прочь.
Ты тоже знаешь, что он совсем близко. Ты осторожничаешь. Мы переходим на шепот, будто залегли в засаде. Мы боимся, что он услышит как мы его обсуждаем, застанет нас на месте преступления и вопьется в самое горло.
– Я знаю кто твой враг… – Шепотом произносишь ты.
Я поворачиваюсь к тебе с надеждой во взгляде. «Ну же, – мысленно умоляю я, – сними с него маску, перережь ему горло. Принеси мне его голову на подносе. Поддержи меня в моей неравной борьбе, не дай проиграть и на этот раз.»
– Просто ты мечтаешь встретить идеального мужчину…
– …
– Поэтому тебе так страшно. Ты боишься, что я окажусь не на высоте. А я не могу быть воплощением уверенности, играть роль, которую каждая женщина навязывает своему мужчине: роль самоуверенного самца. Я хочу иметь право на слабость, хочу, чтобы ты была готова принять меня слабым.
Слабым, мужчину? Я презрительно морщусь. Мужчина должен быть сильным, мощным, уверенным в себе. Здоровенным несокрушимым красавцем, к которому так и хочется прислониться. Ты – Тарзан, а я маленькая Джейн, которую ты бережно носишь на руках. Это неправда. Я не Джейн. Я сама могу быть несокрушимым гигантом. Мне самой не нравятся Тарзаны, которые распиливают вас на кусочки и посылают принести пива из холодильника… Значит… Что же мне делать? В моей голове царит полная неразбериха.
– Ты должна отказаться от мечты увидеть во мне живой идеал…
– А что ты понимаешь под живым идеалом?
– Это человек, который будет говорить тебе именно то, что ты хочешь услышать, близкий и ненавязчивый, сильный и нежный, смешной и серьезный, который всегда прибегает по первому слову, короче, Прекрасный принц.
– Прекрасных принцев не бывает…
– Ты признаешь это только в теории, на практике ты все равно его ждешь… И никуда от этого не деться. Я еще никогда не встречал женщину, которая втайне от всех не ждала бы Прекрасного принца… Поэтому вы всегда чувствуете себя обманутыми. Это неизбежно. Вы ждете от своего мужчины полного совершенства.
– Ты хочешь сказать, что мужчины выше всех этих предрассудков.
– Нет. Мы тоже ждем свою Прекрасную принцессу, только в отличие от вас, умеем это скрывать!
Мадагаскар. Этот остров как нельзя лучше подходит для моей матери. Когда-то здесь разбойничали пираты, кишмя кишели виселицы, процветали работорговля и подпольные сделки с рисом и быками. Идеальное место жительства для такой недотроги как она.
Мать уехала туда, прихватив с собой старые девичьи мечты. Гадалка предсказала ей, что там она наконец повстречает мужчину своей жизни.
– Когда вы увидите его, у вас дыхание перехватит, – прошептала ясновидящая, вглядываясь в карты при свете трех белых свечей. – Он будет высокий, красивый, богатый, добрый, сильный… и к тому же – американец. Он станет любовью всей вашей жизни. Он сделает вас счастливой.
Мать была заинтригована:
– А что американцу делать на Мадагаскаре? – спросила она. – Может быть, я встречу его в каком-нибудь более цивилизованном месте? Ну, скажем, в Нью-Йорке, в Вашингтоне или там в Бостоне… Мадагаскар – это так далеко, там полно акул, плюющихся кобр и муравьиных львов, а еще там бушуют циклоны и случаются извержения вулканов.
– Ошибаетесь, – в порыве озарения возразила ясновидящая, – там не бывает ни хищников, ни ядовитых змей… Случаются разве что муссоны, да и то только в сезон дождей при межтропическом столкновении пассатов с воздушными массами над Индийским океаном.
Пораженная метеорологическими познаниями предсказательницы, мать отбыла на Мадагаскар, захватив с собой моего младшего братика. Она нашла себе место в одной из частных школ Тананарива. Троих старших детей мать решила оставить во Франции. Мне исполнилось восемнадцать, пора было становиться на ноги. «Ты совершеннолетняя, с дипломом, – заявила мать, – я свой долг выполнила, так что теперь – каждый за себя». «Я уверена, что ты не пропадешь, – добавила она, – будешь зарабатывать себе на жизнь, учиться на собственных ошибках, только так и можно чего-то добиться.»
Что касается нашего отца, то он опять пустился в путь: отправился на восток, намереваясь вернуться к своим истокам. Впрочем, зашел он недалеко. Судьба занесла его в Страсбург, где он благополучно женился и обзавелся многочисленным потомством. «Но ты по-прежнему моя любимая доченька, – писал он мне, – ты мой луч света, мое солнышко, моя неземная красавица. Посылаю тебе тысячи поцелуев и люблю больше всех на свете. Не забывай об этом.» Жаль только, что в порыве нежности он позабыл дать мне свой адрес.
Я тосковала по братику. Писал он редко, звонить было дорого. Я отправляла ему длиннющие письма, а в ответ получала от него раз в месяц лаконичные послания на плюре, весьма ироничные и не требующие чрезмерной оплаты. «Янки на горизонте пока не видно. Зато полно маниоковых полей – хорошо курится. Учусь, зачеркиваю дни в календаре. Жру бананы с рисом. Собираю слюду. Целую из последних сил.» Иногда в его словах проскальзывала глубокая тоска. «Дом такой маленький, что нам приходится спать в одной кровати. Сетки от комаров у нас нет. Она убивает их вручную, чтобы не выпили из меня всю кровь. Утром, грозно глядя на меня, объявляет, что не спала всю ночь. Потом весь день зевает и яростно трет виски. Пришли мне море белого тюля. Можешь пожертвовать подвенечным платьем – буду тебе благодарен по гроб жизни.»
Я писала ему такие вещи, которые никогда не осмелилась бы произнести вслух, и, чтобы немного его развлечь, рассказывала самые невероятные истории из своей парижской жизни.
«Братик мой, мой любимый далекий братик.
Мне тебя не хватает, не хватает, не хватает.
Что еще сказать?
Мне тебя не хватает.
– И это все? – спросишь ты, презрительно выпятив губу и подняв брови на манер вешалки. – Нет чтобы написать что-нибудь поинтереснее… Ты прав, тысячу раз прав. И все же, не суди меня слишком строго.
Что у меня? Да так. Живу потихоньку. Недавно повстречала арабского принца. Он назначил меня привратницей в своем дворце. Я должна заниматься цветами в отсутствие хозяина: поливать их, беседовать с ними, читать им Саки для забавы и Пруста на ночь. Не веришь? А у меня неплохо получается, они цветут со страшной силой. Еще мне поручено трижды в день гладить его ангорскую кошку, причесывать ее против шерстки и подпиливать ей коготки специальной пилочкой, выписанной из Нью-Йорка. Зато мне дозволяется спать в центральной зале гарема. Там стоит круглая кровать, а по бокам – множество альковов, где некогда возлежали терпеливые жены, каждая из которых надеялась, что царственный супруг возжелает именно ее. Комната настолько велика, что я не гашу свет на ночь. Раз в неделю я являюсь в дворцовый хамам, где двое могучих беззаботных рабов черной мочалкой втирают в мою кожу липкое мыло и массируют меня до тех пор, пока я не засну, а потом относят на кровать, вокруг которой клубятся ароматические свечи, и каждая из них величиной с дорическую колонну. Я украшаю вышивкой его тапочки и чехлы для кинжалов. За каждый чехол мне платят отдельно. Я подолгу сижу в его огромных шкафах и жадно вдыхаю запах лошадей, исходящий от его одежды. Он разводит их в своих владениях. Я их различаю и всем успела придумать имена. Самого красивого жеребца я приберегла для тебя, так что теперь мы вместе катаемся по раскаленному песку. Вчера ты как раз выиграл бега и в качестве приза получил сто нефтяных скважин. Обещал со мной поделиться…»
Ради него я опять принялась за свои бесконечные истории, только раньше я рассказывала их на ночь самой себе, а теперь все мои сказки предназначались братику. Я приносила на почту толстые тетради на спирали. Там их взвешивали и бандеролью отправляли на Мадагаскар. Я представляла себе как брат листает мои рассказы, устроившись на подушке с бананом в руке, и засыпает, уткнувшись щекой в исписанную страницу. «Тананарив. Странное название для столицы, – писал он мне. – И что я здесь делаю? Похоже, я человек без будущего. Она отняла его у меня, заставив поехать с собой. А янки так и не наблюдается.»
– Ты всю жизнь собираешься точить карандаши?
– …
– Зря я с тобой вожусь, это пустая трата времени. Прекрати разглядывать официанта, я не слепой.
– Все, из-за тебя я потерял аппетит! Не буду есть… Позови этого лакея, раз уж вы с ним так скорешились, и попроси у него счет.
– …
– Ну почему, почему ты отказываешься от моей помощи? Почему ты не хочешь, чтобы нас видели вместе? Ты меня стесняешься?
– Тогда найди себе другого трахальщика, мне надоело спать с дебилкой, которая весь день пересчитывает скрепки. Он сильнее тебя, ты понимаешь? Сильнее. Не надо плакать, слышишь? Тебе это совершенно не идет.
– …
– Тьфу ты! Что, часто твои дурацкие мальчики водили тебя к Лассеру[18]? И она еще плачет! И вправду дура! Официант, счет… Нет, нет, мы закончили, мы уходим!
– …
– Он расстроен, что ты так быстро уходишь. Может, дашь ему телефончик, чтобы он тебе потихоньку вставил. Это все, на что ты способна. Ну и пусть тебя дерут прыщавые подростки, которые пашут на дядю… Как и ты! До чего я докатился! В мои-то годы! Надо же было связаться с девчонкой, которая вечер за вечером ревет так, что аж сопли в тарелку текут, а днем стоит и смотрит как шеф к ней кадрится!
– …
– Все, пойдем. Пора смываться!
Он продолжал нападать в машине, потом в спальне. Он раздевал меня, сжимал железной хваткой, опрокидывал на постель, бил, душил, приказывал, взламывал мою плоть как замок, брал меня силой. Потом валился мне на грудь, падал к моим ногам, обнимал, повторял, что любит, что хочет на мне жениться.
– Я за тебя не выйду. Никогда. Мне двадцать лет, а тебе – пятьдесят. Я никогда за тебя не выйду.
Ради меня он был готов на все.
Он покупал мне теплые носки, чтобы не мерзли ноги, щупал мои брюки и заявлял, что для зимы они слишком тонкие, из-за каждого прыщика записывал меня к дерматологу, покупал мне двойные шторы, чтобы защитить от сквозняков, зимой возил кататься на горных лыжах, летом – купаться в море, заказывал номера в роскошных отелях, говорил «держись прямо!», «это не та вилка», «не говори так», «не делай этого», «обязательно прочти», «обязательно посмотри», «обязательно послушай». И я слушалась. Я училась. Впитывала знания.
Я принимала все, что он давал мне, принимала, всякий раз удивляясь, что можно давать так много.
Впрочем, я брала экономно, понемногу, сдержанно, порою враждебно. Я вела себя как анорексичка, которая заново учится есть.
Он давал мне слишком много, так много, что в голове не укладывалось.
К тому же, я этого не заслуживала. Он был обо мне слишком высокого мнения. Он хотел, чтобы я была богаче и прекраснее царицы Савской, свободнее и могущественнее Нефертити, а я напоминала, скорее, Козетту, по горло увязшую в собственных комплексах.
Я принимала, потому что мне нравилось учиться.
А еще потому, что иногда он бывал жестоким.
Он всегда отдалялся от меня, когда злился. Становился другим, превращался во врага, с которым мне предстояло сразиться. Я тоже умела сохранять дистанцию. Я знала толк в ссорах и спорах. Война всегда была моей стихией. Я расправляла крылья, обретала второе дыхание. Мы держались на расстоянии. Он опять становился мужчиной, сильным и свободным, а я женщиной, послушной и строгой. Мы оба были во всеоружии. В его распоряжении была мужская сила, хитрость старого солдата, тактический ум бывалого вояки, а я манила его тысячами блуждающих огоньков, сбивала с пути, преследовала, притворно сдавалась, чтобы снова вырваться, высмеять, околдовать. В этой беспощадной борьбе победитель вмиг оказывался побежденным. Любовь из подозрительно слащавого дара, из липких объятий, от которых хотелось бежать подальше, превращалась в восхитительную схватку, где каждый до блеска начищал оружие, до малейших деталей продумывал план сражения, и в этом жарком бою рождалось наслаждение – волнующее, захватывающее, рискованное и бесконечно новое. Мы разрабатывали все новые и новые победоносные стратегии, устраивали западни, отступали, чтобы тотчас выскочить из засады, отдыхали, чтобы ударить с новой силой, зажигая и подстегивая друг в друге безграничное желание.
Но сколь жестокими ни были наши битвы, сколь извращенными ни были наши игры, я всегда ощущала, как бьется его сердце, полное любви ко мне.
В такие минуты я чувствовала, что расту и становлюсь многогранной: я была и такой, и вот такой, а еще – такой и совсем другой…
Когда мой мужчина вел себя слишком нежно, слишком мягко, слишком ласково, слишком нетерпеливо, когда его ладони обхватывали мои груди как две хрупкие скорлупки, когда я ощущала на себе всю тяжесть его тела, опадавшего под грузом любви и надежды, я невольно съеживалось, закрывала для него тело и душу, мои мысли блуждали где-то далеко. Это сладкое забытье, эта потеря бдительности, эта неприкрытая чувственность оставляли горький привкус у меня во рту. Все мое существо жаждало шипов, колючих и жгучих, пускающих новую кровь.
Я не понимала отчего это происходит.
Когда, прижав меня к себе, он нашептывал: «Ты моя красивая, моя сладкая, ты мой запретный край, я хочу расцеловать каждую частицу твоего тела, я хочу служить ему и ласкать его всю свою жизнь», я содрогалась от беззвучного злобного смеха. Я делалась твердой как камень, затыкала уши, чтобы не слышать этих слов. Но когда, разбудив меня поутру, он так тесно прижимал меня к себе, что невозможно было пошевелиться, сжимал пальцами соски так, что я готова была кричать от боли, приказывал замолчать и продолжал ожесточенно двигать пальцами, я вдруг ощущала как во мне со страшной силой пробуждается любовь и, подобно ленте, привязывает меня к мучителю. И тогда с моих губ невольно слетало признание, которое ему никогда бы не удалось вырвать в минуту нежности. «Я люблю тебя, – говорила я ему, – я вся твоя, делай со мной что хочешь.» Как мог он понять во мне то, чего я сама до конца не понимала?
Каждый раз придумывая новую пытку, выворачивая меня наизнанку, он открывал во мне неизведанные края, куда я послушно следовала за ним, невзирая на испуг, в твердой уверенности, что скоро впереди появится ослепительное сияние, и там я познаю любовь, и саму себя, и новые запретные горизонты.
«Эротические игры порождают целый мир, населенный предметами, не имеющими названия, и только двое любовников в ночи называют их своими именами. Эти слова не пишутся и не произносятся вслух, только двое любовников в ночи шепчут их друг другу на ухо. На рассвете этот тайный язык вновь уходит в небытие.» Так сказал Жене[19]. Я заставлю тебя испытать все, потому что хочу увидеть все, на что ты способна, все твои лица и все твои страхи, познать предел твоей смелости. Я выдавлю из тебя все самое худшее и превращу в драгоценные камни. Я буду угрожать, а ты – слушаться…
– Когда мне угрожают, я делаю все что прикажут…
Лента ремня скользит по моему телу, длинная, гибкая, с полированной серебристой пряжкой на конце. Она пробегает по плечам, по животу, возвращается обратно, останавливается на груди, топчется на месте, словно выжидая, чтобы ударить побольнее, выискивая самый лакомый кусочек плоти. Я чувствую прикосновение холодной кожи, ледяной пряжки, которая как бы невзначай захватывает грудь и выступающий сосок. Ты пристально смотришь мне в глаза, старательно подготавливаешь свой страшный сюрприз. В моем взгляде читаются испуг, напряженное ожидание, в твоем – немой вопрос, снисходительность палача. Твоя рука тянется, спешит, направляет острие пряжки на кончик соска, втягивает сосок внутрь пряжки, нажимает, вертит. Я молчу, не позволяю себе ни малейшего крика, держу боль в себе, тайно рассасываю ее как запретную конфетку, и тогда твои пальцы с хрустом давят холодной зубчатой пряжкой на нежный твердый сосок, давят до тех пор, пока невыносимая боль сдавленным стоном не вырывается из моих губ, отчего твои расплываются в улыбке.
Я не имею права говорить, скулить, плакать, не имею права пошевелиться, увернуться от наказаний, которые ты так искусно для меня выдумываешь, всякий раз заботясь о том, чтобы я не ощутила, но угадала истинное страдание и жгучую боль. Меня пленяет угроза как таковая, всемогущество угрозы и предвкушение боли, которое оказывается страшнее, чем собственно боль. Ты угрожаешь, и мое воображение рисует самые рискованные картины. Все границы открыты. Я не знаю что произойдет в следующую минуту, ибо возможно все. Желание нарастает как клубок, шумит и пенится, отступает и набегает вновь, подобно волне, которая никогда не разобьется…
Ты огромен как небосвод, а я всего лишь маленькая звездочка, одна из многих на Млечном Пути, которой довелось молча наблюдать за рождением нового мира.
Он рождается прямо здесь, в темноте спальни, в темноте моей спальни.
Это же так просто, – говоришь ты очень твердо и решительно.
Так просто, что я, кажется, сейчас умру от наслаждения.
Настал день, когда Серый человек вывесил белый флаг и предложил заключить мир.
– Мы снимем квартиру, будем вместе каждую минуту, каждую секунду, я защищу тебя от всех коричневых мужчин, ты будешь расти в тени моего дуба.
– Я хочу расти одна, совсем одна.
– Я хочу жить с тобой.
– Я все равно когда-нибудь уйду, и ты прекрасно это знаешь. Мы в неравном положении.
– Я тебя не отпущу.
– А я уйду.
– Я хочу от тебя ребенка.
– А я не хочу никакого ребенка. Я уже ничего от тебя не хочу. Ты весь седой.
«Все кончено, – думаю я, изо всех сил отталкивая его ногами в теплых носках и плотных брюках, – все кончено, я тебя больше не люблю. Честно говоря, я никогда тебя не любила. Я просто взяла у тебя все, что сочла полезным. Во мне говорил трезвый расчет. Любовь здесь вообще не причем. Ты больше ничего не можешь мне дать, предлагаешь стариться вместе с тобой, уставившись в телевизор! Твои руки пусты, твоя империя разорена, твоя власть на исходе. Ты – отставной пират, сброшенный с корабля, лишенный добычи, вынесенный течением на необитаемый остров на милость беспощадному времени. А я – молодой корсар, мне не терпится воевать и грабить, я жажду новых земель, спешу водрузить свой черный флажок, так что все между нами кончено.»
Произнести все это вслух я не смела. При мысли о том, что наши отношения больше всего походили на сделку, мне становилось стыдно. Он открыл во мне неизведанные земли, установил первые столбы на моем острове, и я была ему благодарна. Его боль смущала меня, задевала за живое, а еще – раздражала. Я предпочла бы, чтобы он принял свое поражение гордо и великодушно, сказал «я тебя не держу». Я хотела бы, чтобы он отступил, сохранив меня в своем сердце, чтобы он держался от меня на расстоянии.
Он швырял меня на постель, пытался взять силой, придумать очередную игру, в которой он снова был бы сильным и главным, единоличным хозяином моего тела, но я его отталкивала. Я вдруг сделалась холодна, безразлична и недоступна.
– Я тебя не выношу, – говорила я ему. – От одной только мысли, что ты ко мне прикоснешься, у меня мурашки бегут по коже. Не смей меня больше трогать! Никогда! Я хочу вычеркнуть тебя из памяти. Для меня ты больше не существуешь.
Он отказался от борьбы, перестал ходить на работу, до полудня валялся в постели. Он неотступно следовал за мной, взламывал мою дверь, вскрывал дверцы моей машины, на полной скорости выбрасывал меня из своей, чтобы минуту спустя вновь броситься к моим ногам, бесконечно повторяя, что любит.
– Что, по-твоему, значит любить? – спрашивала я.
– Посмотри на меня… Ты довела меня до безумия.
– Ты и раньше был не в себе. Я здесь не причем.
Он не отвечал. Его серые волосы стали совсем белыми. Он весь как-то вдруг побелел и растворился воздухе. Больше я его не видела. Он ушел в никуда.
В один прекрасный день красивая блондинистая дама, которая видела как я пересчитываю скрепки и резинки, отвергаю приставания коричневого и усиленно ищу новое место, сказала мне:
– Я давно за вами наблюдаю. Вы девушка твердая и выносливая, но на такой работе вы зря тратите силы… Здесь у вас нет будущего. Я собираюсь делать газету и хочу взять вас к себе. Вы мне пригодитесь. Я слышала, вы пишете?
Я открыла для себя силу слов. Я научилась подбирать их так, чтобы они точно отражали окружающую действительность, мою действительность. Я трудилась как кузнец у наковальни, часами просиживала, уткнувшись носом в клавиатуру, пыхтя, сопя и кряхтя, как некогда мои двоюродные дедушки надрывались в своих кузницах, тщательно выверяя каждую деталь, пытаясь в железных и медных парах позабыть шум колес на тряской дороге, беспорядочное бегство из города в город и вечно новые горизонты, манящие взгляд. Неслучайно таланты так часто рождаются в заточении: стоит ограничить душу кропотливым смиренным трудом, и воображение умчит вас в неведомые дали, нарисует совершенно новый мир, позволит убежать от реальности, не двигаясь с места.
Я оттачивала, обтесывала, шлифовала, полировала, обливаясь потом.
Я несла свое очередное произведение красивой блондинистой даме. Она читала и принималась комментировать:
– Я ничего не чувствую, – говорила она. – Мне не хватает эмоций, трепета, движения. Вы пишете как школьная отличница, правильно и по-книжному. Вы и в жизни такая, холодная и расчетливая?
Я отрицательно качала головой.
– Ну так действуйте! – продолжала она. – Снимите засовы. Дайте мне больше запахов, криков, света, холода, тепла, больше правды жизни. Ваши тексты слишком воспитанные, слишком причесанные. Вас там нет. Я вас не вижу и не слышу. Ваша точка зрения здесь вообще не просматривается. Я хочу, чтобы вы взяли меня за руку и увлекли за собой, привели меня в вагон метро и рассказали обо всех пассажирах, веселых и заторможенных, показали зимнюю улицу и несомые ветром бумажные листы, рассерженного мужчину с набухшими венами на висках, которые, кажется, вот-вот взорвутся, женщину, которая, сидя на улице за столиком кафе, ждет любимого мужчину и понимает, что он не придет. Наблюдайте. Живопишите. Не декларируйте, а рисуйте. Найдите верную деталь, которая позволит мне представить то, что видите вы, почувствовать вашу историю изнутри.
Она возвращала мне текст. Я снова шла к столу и молча сидела, уставившись в клавиатуру. Больше жизни! Моего видения жизни! Хотела бы я знать, что я о ней думаю, об этой самой жизни! Тогда все бы сразу встало на свои места! Я вглядывалась в себя, но там никого не было.
Я привыкла не думать, а просто вести себя сообразно ситуации: агрессивно, враждебно, послушно, трусливо, пугливо. Я была подобна маленькому хищному зверьку, который носом чует опасность, хватает кур за горло и бежит, едва завидев человека.
Блондинистая дама оказалась беспощаднейшим из редакторов. Она сидела, склонившись над моим текстом как крестьянин над лисьей норой, и все штампы один за другим бросались ей в глаза.
– Машины не жужжат, – говорила она, – грозы не рокочут. Зима не покрывает землю белоснежным ковром, а тоска – не сдавливает грудь. Все это – запрещенные приемы. Чтобы показать засуху, опишите колдобины на дорогах, чтобы показать дождь, заставьте читателя шлепать по грязи. Если ваш собеседник напуган, пусть заикается. Покорность должна читаться в наклоне головы, а похоть – в блеске прищуренных глаз. Все решают позы, картинки, звуки, запахи! И тогда эмоции забьют ключом. Они вырастут из точно подмеченных вами деталей, вам достаточно будет покопаться в собственной памяти и бросить взгляд на происходящее вокруг. Только пусть это будет именно ваш взгляд!
Я не сразу поняла чего от меня хотят. Я относилась к словам с особым пиететом, не была готова обращаться с ними по-будничному бесцеремонно, пользоваться ими как подручным средством. Какое кощунство! Слова представлялись мне нотами для создания священной музыки: легкими, воздушными, благовонными и божественными. Я была запугана. Я записалась в библиотеку, едва научившись читать, и вероятно, прочла слишком много складно написанных книг. Они смотрели на меня с высоты полок, и я всегда колебалась, прежде чем выбрать одну из них. В конце концов, чтобы не простаивать подолгу под их испытующими взглядами, я решила читать по алфавиту. Бальзака я читала ужасно долго! И Кронина! И обоих Дюма, отца и сына! И Золя! И Толстого! Читая «Анну Каренину», я рыдала навзрыд. Больше всего меня потряс эпизод, в котором Анна, с ведома старого дворецкого, тайком приезжает в петербургский особняк мужа, чтобы проведать сына, и сталкивается с Карениным… Я перечитывала эту сцену в темноте своей спальни, забравшись с фонариком под одеяло, и тряслась всем телом. Мне казалось, что я прячусь там, в комнате маленького Сережи. Я была растерянной матерью и дрожащим от горя сонным ребенком. Я явственно слышала звон бубенчиков остановившегося у крыльца экипажа, скрип тяжелых дворцовых дверей, шорох нижних юбок, шум взбегающих по лестнице шагов. Я ощущала теплый запах детской одежды, нащупывала отпечатки крахмальной наволочки на пылающих щеках ребенка, жадно впитывала его горячие соленые слезы, напрягала слух, боясь услышать тяжелую поступь Каренина, прочесть в его безжалостных глазах немой приговор, обрекающий мою героиню на жизнь всеми отвергнутой неверной жены. Как Толстому это удавалось? Он давно умер, спросить было не у кого. А Набокову? Я специально прочла «Лолиту» по-английски, чтобы языком и небом почувствовать как это звучит. В одном из предисловий он писал: «Пестуйте детали, божественные детали».
Божественные детали…
Однажды блондинистая дама вынула из ушей серьги и, катая их по ладони, предложила мне новое упражнение:
– Опишите как вы обедали с тем человеком, который не давал вам проходу, помните…
Я покачала головой.
– Я видела его с десятком стажерок. Интересно, как он пытается их закадрить. Изобразите его ограниченность, похотливость, грубость, высокомерие. Давайте, давайте, только, пожалуйста, без общих понятий, которыми я только что воспользовалась. Больше деталей! Больше конкретики!
Я посмотрела на нее с недоверием. В конце концов, они работали вместе… А вдруг это западня! Я колебалась. Глядя как она перекатывает серьги из ладони в ладонь, я пыталась угадать в ее движениях признаки неискренности, предательства, которого так боялась.
– Что, не хватает смелости? – переспросила она.
Почему она так настаивала? Чего хотела добиться? Где ловушка?
– Будете бояться – ничего не добьетесь. Ни в творчестве, ни вообще. Ваше спасение в ваших руках. Никто другой, никакие посторонние люди не смогут вам помочь. Не ждите помощи извне.
Она шла мне навстречу, помогала разговориться, выразить себя, избавиться от злости. Я этого не знала.
– Я вас не тороплю. Подумайте. Я уверена, что вы сможете… Поверьте в себя.
Я не спешила. Мы работали в одной комнате, и я украдкой за ней наблюдала, слушала как она беседует по телефону, обращается за информацией, просит об услуге. Она со всеми общалась на равных, не нападая, не повышая тона, спокойно, уверенно. Даже с курьерами, секретаршей, горничной она говорила уважительно. Я примечала все это, и постепенно мои подозрения рассеялись, странное задание больше не вызывало протеста.
Однажды я положила ей на стол три машинописных листка: рассказ о том, как я обедала с Коричневым в ресторане немыслимой звездности. Она прочла его, внимательно прищурившись и не выпуская из рук горящей сигареты. Потом подняла голову и, глядя мне прямо в глаза, произнесла легко и вместе с тем твердо:
– Получилось! Вы поняли. Вы прониклись…
И тут мне показалось, что передо мною распахнулась дверь, так что в глаза хлынул ослепительный свет. Засверкали солнца, ангелы с архангелами затрубили в свои небесные рожки. Толстой и Набоков одобрительно хлопали меня по плечу. Я испустила хриплый торжествующий вопль, воздела руки к небу, резво запрыгнула на верхнюю ступеньку пьедестала, потрясая боксерской перчаткой, и затянула гимн во славу себе самой. Я готова была кинуться ей на шею, но вовремя сообразила, что она вряд ли это оценит. Между тем, не дав мне опомниться, она продолжала:
– Урок номер два: если вам нечего сказать, не говорите вовсе. Не пытайтесь приступом красноречия замаскировать незнание предмета. Если вам тяжело писать о соломенных крышах, ирисовых полях, буржуазных интерьерах и нормандской мебели, не делайте этого. Смиритесь с тем, что это – не ваше. Пишите о том, к чему лежит душа. Первостепенное значение имеют стиль и структура, а великие идеи – это так, пустяки.
С этого момента слова из пухлых ангелочков, парящих в недоступных эмпиреях, превратились в мощные отмычки для сундучков с драгоценностями.
Благодаря этой женщине, которая обращалась ко мне на «вы» и не позволяла себе ни властного тона, ни снисходительного заигрывания, я научилась разбираться в собственных мыслях, желаниях, ощущениях. Я научилась формулировать свои идеи, говорить от первого лица, выражать собственную точку зрения. Так я обзавелась своим загончиком, своим личным пространством, закрытым для других, который ни на что бы не променяла. Я с редким усердием его обрабатывала, с наслаждением пахала и сеяла.
Жизнь стала пробиваться изнутри, подготавливая почву для будущих вопросов и ответов, надежд и свершений. Внутри меня зарождалась личность, знакомство с которой мне еще предстояло. Я знала, что впереди нелегкий путь, и это меня не пугало.
Сначала она просто ждала его, открытая и улыбчивая. Она была уверена, что встретит его с минуты на минуту. Он мог показаться из-за угла, окликнуть ее в аптеке или в одном из баров, куда ходили только иностранцы. На всякий случай она постоянно улыбалась, надевала свои любимые платья, проводила по губам помадой, водружала на тщательно причесанные черные волосы большую соломенную шляпу, украшала запястья браслетами, шею – ожерельем, выставляла на всеобщее обозрение загорелые руки и длинные смуглые ноги.
Она ждала.
Она вела уроки, держалась с достоинством, читала ученикам «Хайди», с отсутствующим видом рассказывала им о заснеженных вершинах и домиках с резными карнизами, нетерпеливо поглядывая в окно. Она выучилась игре в бридж и стала посещать один из местных клубов, где, к своему глубокому разочарованию, обнаружила только стариков и старух с выцветшей от палящего солнца кожей, которые ругались после каждого хода и по многу раз разбирали сыгранную партию. Женщины были до неприличия накрашены, носили перстни размером с увеличительное стекло и очки, за которыми проглядывали маленькие ястребиные глазки. Мужчины страдали простатитом и хлебали виски. Их разговоры ее совершенно не трогали, она без конца просчитывала в уме свои шансы. Она была красива, очаровательна – зрелая женщина в самом расцвете сил. Судьба сыграла с ней злую шутку, толкнув на брак с недостойным человеком, и, таким образом, осталась ей должна. Ее страданиям не было предела. Она была рождена, чтобы достичь невиданных высот, а вынуждена была довольствоваться малым. Она страдала от того, что дом был слишком тесным, обстановка слишком скромной, от того что ей приходилось делить с сыном единственную в их жилище кровать, что комары мешали ей спать и портили цвет лица, что жалованье было маленьким, а навязчивые коллеги обращались с ней слишком фамильярно, делились своими жалкими мечтами, низкими амбициями и мелочными интересами.
Иногда она просыпалась среди ночи в холодном поту, с бьющимся сердцем и хваталась рукой за горло, будто кто-то пытался ее задушить. А что если гадалка ошиблась? Вдруг она напрасно потратит последние годы своей женской привлекательности на этом странном острове, где американцы встречались, прямо скажем, нечасто? Сколько она ни оглядывалось, ей так и не удалось обнаружить в поле зрения хотя бы одного. Французов было хоть отбавляй. А вот американцев…
Чтобы хоть как-то утешиться и наполнить жизнь смыслом, она принялась копить деньги. Она так сильно ограничивала расходы, что порою умудрялась за выходные дни не потратить ни франка. Они с братом автостопом доезжали до пляжа, обедали бананом и кукурузно-рисовой кашей, ложились на полотенца и засыпали. Каждый мечтал о своем. Мать разглядывала отдыхавшие по соседству семейные пары, мысленно угадывала содержимое дамских сумочек и мужских кошельков, живо воображала себе их прекрасные начальственные дома с прислугой, белыми скатертями, музыкой, свечами и просторными верандами, где гости со смехом потягивали коктейли и обсуждали предстоящее возвращение на материк. Невольно перескочив на сына, ее взгляд затуманивался. Почему он так походил на своего отца? Почему все ее дети выросли похожими на шарлатана, сломавшего ее жизнь? Она отталкивала от себя его локоть, раздраженно отворачивалась, чтобы не видеть его профиля, большого рта, длинного носа, до обидного напоминавших черты человека, которого она называла теперь не иначе как цыган. Ее сын давно вышел из младенческого возраста и стал мужчиной. У него была та же походка, тот же смех. Он так же издевался над ее серьезностью, упрекал за отсутствие чувства юмора. Вылитый отец. Она перестала ему доверять, прятала от него свои сбережения, без конца перекладывая их с места на место.
Она была создана для иной жизни, призвана блистать на светских раутах, роскошно одетая и усыпанная бриллиантами, в сопровождении высокопоставленного супруга. Она всегда это знала. Она была второй Скарлетт О'Хара. В единственный год ее студенчества сокурсники рьяно боролись за право сидеть с нею рядом. Все юноши крутились вокруг нее. Она могла выбрать любого: самого перспективного, самого богатого, самого привлекательного. Ее жизнь могла бы обернуться головокружительным танцем, а не ожесточенной борьбой. Она оказалась матерью-одиночкой, вынужденной кормить семью. Без денег, без связей. Какая жалкая участь! Эта мысль приводила ее в бешенство. Она тряслась от безудержного гнева, злилась на весь мир, на всех тех, кто не оправдал ее ожиданий, обманул ее надежды. Все мужчины – бездарные нерешительные трусы. Конечно, четверо детей – это не подарок! Они наслаждались ее обществом, а в последний момент отступали, попросту сбегали. Четверо детей!
Однажды мать прочла во французской газете длинную статью о своей гадалке. Та вдруг стала знаменитостью, распрощалась со своей невзрачной двухкомнатной квартиркой в восемнадцатом округе и брала со своих клиентов по тысяче франков за полчаса. У нее консультировался весь Париж. Желающим приходилось ждать по два-три месяца. Мать воспряла духом: в тот вечер они с братом отправились ужинать в ресторан.
Она ждала уже целых два года… Осталось потерпеть совсем немного. Гадалка посулила ей идеального мужчину, мужчину, о котором можно только мечтать. Игра стоила свеч.
– Чем ты думаешь заняться в будущем? – С очаровательной улыбкой спросила она у сына, который сидел напротив, положив ногу на ногу, уперевшись локтем в колено и уткнувшись подбородком в ладонь. В точности как отец.
– Я хочу рисовать… Подамся в Академию Изящных Искусств…
– Еще чего, – перебила она, – тоже мне, профессия. Ты станешь фармацевтом, ветеринаром или дантистом.
– Как сынок Армана?
– Опять ты об этом? Сколько можно вспоминать эту старую историю? Такое случается со всеми девчонками. Когда мне было тринадцать лет, меня тоже преследовал один тип, бросался на меня на выходе из школы в пальто на голое тело и совал под нос свою штуковину. Я рассказала матери, а она в ответ пожала плечами и посоветовала обходить его стороной. Она и не думала за меня переживать, и ничего, я сама разобралась. От этого еще никто не умирал!
– Я не буду ни дантистом, ни фармацевтом, ни ветеринаром. Нет ничего противнее зубов, лекарств и животных…
– В Академии можно выучиться только на клоуна! Не хватало только, чтобы ты стал бродягой как твой отец! Тебе нужна нормальная профессия.
– Тогда не спрашивай чем я собираюсь заняться. Решай сама! У нас вообще все решаешь ты, – ответил он, вытягивая ноги и выпрямляясь. – Я хотел бы почаще куда-нибудь выбираться. Мне осточертела эта дыра. Пора возвращаться домой. Гадалка тебя надула.
– Не смей так разговаривать с матерью! После всего, что я для вас сделала! Не забывай, что я всем пожертвовала, чтобы поставить вас на ноги.
– При всем желании не забуду, – сказал он. – Ты только об этом и твердишь.
– Без меня вы бы умерли с голоду! Или работали бы где-нибудь на почте с тринадцати лет.
– Мамочка, времена Золя давно прошли.
– Скажи это своему отцу! И не смотри на меня так! Сколько я для вас сделала, подумать только! Какая я дура, боже мой! Надо было отдать вас в приют.
– Ну вот, опять за свое! – пробормотал мой братик, но мать его не услышала.
Она продолжала свою пламенную речь, кожей ощущая терновый венец, который ей выпало нести. Все в ней взывало к мщению. Она будет мстить, мстить беспощадно! Она то и дело возвращалась к особо ненавистным персонажам, не жалела для них ядовитых слов, шипела, исходила желчью как корень мандрагоры.
– Взять хотя бы мадам Юблин, чем она лучше меня? Безобразная толстая корова с раздувшимися венами, и отхватила себе такого чудесного мужа. А, я тебя спрашиваю?
– Она жена посла, – вздыхал мой брат, болтая соломинкой в стакане папайевого сока. Мать выводила его из себя.
– Сама – американка, муж – американец, живет в настоящем дворце, с кондиционером, с телевизором, каждый день устраивает приемы, носит платья от лучших кутюрье. Что она в своей жизни сделала, чтобы заслужить такую роскошь? Да ничего. Все это просто свалилось ей на голову как манна небесная. Она знай себе прирастает жирком, а вокруг ходит прислуга в набедренных повязках.
Брат пожимал плечами, и она продолжала:
– Из меня бы вышла превосходная жена посла! Превосходная!
Мать шипела от злости, опустошала стакан, наливала еще.
Она прожила на Мадагаскаре семь долгих лет. Все эти годы она ждала своего мужчину, разглядывая в зеркале мелкие морщинки, образовавшиеся вокруг глаз, и разнося в пух и прах этот остров, на который никогда не залетали Боинги, до отвала набитые американцами. Семь лет она следила за головокружительным взлетом своей гадалки, которая теперь каждое утро выдавала свежие гороскопы по радио, ежегодно писала книги об искусстве ясновидения, мелькала на телеэкране и просила тысячу сто франков за сеанс. Мать проклинала гадалку, проклинала собственную доверчивость, выливала виски на ковер во время игры в бридж и избегала коллег по работе.
После семи лет напрасного ожидания она возвратилась во Францию.
Смотреть – стараться увидеть, пытаться разглядеть кого-то или что-то.
Уже в старофранцузском языке в значении слова присутствует интеллектуальный и нравственный оттенок: принимать во внимание, считаться.
Исходное значение: «заботиться, печься».
Перед глазами матери, как игрушечные солдатики на плацу, один за другим проходили мои поклонники. Я не очень считалась с ее мнением, но тем не менее, каждый раз ждала ее одобрения, прежде чем дать волю желанию.
Мы с очередным кавалером приглашали ее в ресторан, в кино, на пикник. Устроившись на заднем сиденьи, мать мрачно наблюдала за водителем, обжигала его недоверчивым взглядом. «Зачем тратиться на дорогой бензин, если можно прекрасно ездить на самом обычном, – недоумевала она. – И вообще, почему бы вам не перейти на дизель? Это же реальная экономия». Она заглядывала в счет и негодующе пожимала плечами, если сумма представлялась ей слишком высокой. Спрашивала у молодого человека говорит ли он по-английски, есть ли у него семейный особняк, сколько он получает. «Вы неплохо устроились, – заключала она. – Учителям столько не платят. И знаете, какая пенсия ожидает меня на старости лет, после всего пережитого?»
Я поворачивалась к ней, умоляла: «Мамочка, перестань!», гладила юношу по затылку, словно желая смягчить боль от ожога, включала музыку погромче, но она бесконечно твердила одно и то же, прижимая сумочку к груди: «Уж поверь мне, я знаю что говорю!».
Ее всегда что-то не устраивало. Слишком старый, слишком молодой, незрелый, непрактичный, не платит взносы за квартиру[20], у него клоунская профессия, он неперспективный.
– Кстати, ты заметила какие у него толстые ляжки? Я и не знала, что тебе нравятся крупные мужчины. Не боишься, что он тебя раздавит? Как ты можешь получать удовольствие? Я бы не смогла…
Я сидела, стиснув зубы, выдавливая из себя улыбку, пыталась оттянуть неизбежное. Я успокаивала мать, успокаивала мужчину, который гневно скрежетал зубами. «Понимаешь, – объясняла я ему, – она так одинока, всю свою жизнь вкалывала как проклятая, не могу же я бросить ее одну после всего, что она для нас сделала.»
Мать вечно жаловалась на жизнь, злобно смотрела по сторонам, прижимала сумочку к груди, опасаясь воровства. В то же время, завидев на улице грязную оборванную дворняжку с порванными ушами, мать тотчас наклонялась к ней и не скупилась на нежности; заметив сморщенную старушку, ковыляющую по тротуару, переводила ее через дорогу и одаряла своей лучезарной улыбкой. Дворняжка благодарно лизала ей руки, старушонка – целовала. Et глаза наполнялись слезами: она чувствовала себя любимой.
Любимой…
Любовь была делом ее жизни. Она плакала над несчастьями принцев и принцесс, смотрела по телевизору свадебные и похоронные церемонии с болью в сердце и платочком в руке, причитая: «Как они хороши! Она была так молода! Боже мой! Боже мой!» Она по многу раз пересматривала «Унесенных ветром» и «Историю любви», выходила из зала с красными глазами, прижималась ко мне как маленькая девочка. Я ее успокаивала. Чужое несчастье, будь то в жизни или на экране, делало ее уязвимой, нежной, беспомощной. Она жалась ко мне, говорила: «Я люблю тебя, ты же знаешь. Ты моя любимая девочка. Почему ты так ко мне жестока?».
– Я, жестока? – удивленно переспрашивала я.
– Да, ты. Ты всегда ко мне так относилась, с самого детства. Ты еще в четыре года смотрела на меня с осуждением, как неродная.
Как может четырехлетний ребенок проявлять жестокость по отношению к матери? Надо же такое выдумать! В этом возрасте мать заслоняет собою весь мир, всю галактику.
Я отвечала: «Ну, ну, перестань… давай не будем начинать все сначала».
– Нет, как же, – протестовала она.
Она жаждала любви, хотела, чтобы я до краев наполнила ее душу этой пресловутой любовью, которой жизнь никогда ее не баловала. Она как будто снова впадала в детство, дулась, сжимала зубы и кулаки как обиженный ребенок, пинала ногами упавшие каштаны, повторяла: «ты меня не любишь, не любишь», чтобы я в ответ твердила: «да нет же, люблю», но мои слова повисали в воздухе, так и не утолив ее жажды.
«Вот если бы ты меня действительно любила…» – говорила она.
Далее следовал длинный перечень условий, обязательных к исполнению: «Ты бы сделала то, и это, и вела бы себя так-то и так-то. Вот у моей подруги Мишель дети, которые по-настоящему ее любят, они ее слушают, все делают как она скажет…»
Она бросала на меня суровый уничижительный взгляд, словно желая сбросить в львиную яму, заявляла, что я вообще не способна любить, поскольку не отвечаю ее строгим требованиям.
Она никогда не бывала мною довольна.
Сколько бы я ни давала, она не успокаивалась. Она была подобна бездонному колодцу. Угодить ей было невозможно: мало, плохо, не так. Я вечно оказывалась виноватой во всех грехах. Когда я, набравшись смелости, спрашивала чего она, собственно, ждет, она, гневно взглянув на меня, тотчас принималась смотреть вдаль с оскорбленным, отсутствующим видом.
Она сама не знала, чего от меня хочет, но вменяла мне это в вину, упрекала в бестактности и безразличии.
– Ты меня не любишь. Если бы ты меня любила, ты бы сама все понимала, чувствовала бы интуитивно. Любовь – вне сферы разума… Когда любят, просто дают, а не судят. Ты только и делаешь, что судишь меня.
– Вовсе нет! Я просто хочу, чтобы мы научились понимать друг друга, любить…
– Нельзя научиться любить! Люди либо любят, либо нет, третьего не дано. А ты вечно меня осуждаешь…
В ее понимании малейшее возражение приравнивалось к осуждению. Стоило нам высказать мнение, не совпадающее с ее собственным, и она чувствовала себя оскорбленной. Она не признавала за нами права голоса, считала себя истиной в последней инстанции. «Да, мамочка, конечно, мамочка» – вот все, что она хотела от нас слышать.
Я должна была, как зеркало, каждый вечер твердить, что она самая красивая, самая смелая, самая умная и вообще лучшая из матерей, падать к ее ногам и беспрекословно ей подчиняться.
– Я никогда не позволяла себе осуждать родителей, – говорила она. – Я их уважала и слушалась просто потому, что они были моими родителями. Думаешь, почему я в восемнадцать лет вышла замуж? Потому что мой отец решил, что в этом возрасте все его дети должны начать самостоятельную жизнь. И я не думала на него сердиться, несмотря на то, что совершила самый необдуманный поступок в своей жизни, связавшись с твоим отцом, и все только для того, чтобы поскорее покинуть родительский дом.
– Может, ты на самом деле сердилась, просто боялась ему сказать?
– Не смей так говорить! Не смей! Он был моим отцом, и я бы никогда не позволила себе его осуждать!
– Как будто человек обязан во всем соглашаться с родителями!
– Как ты ко мне жестока! Как жестока!
Мать плакала, смотрела на меня с ненавистью, умоляла оставить ее.
Я с яростью ощущала собственное бессилие. Ее категоричность, ее презрительное молчание были мне невыносимы. Я хлопала дверью и клялась, что больше сюда не вернусь.
И возвращалась.
Я представляла ей всех своих женихов, специально подбирала их по ее вкусу, помня о ее несбывшихся мечтах. Таким образом я помогала ей отыграться. Я была всего лишь приманкой, на самом же деле мужчина предназначался ей, призван был избавить ее от бремени обманутых надежд. Я просто обязана была найти мужчину, которого она тщетно искала на Мадагаскаре, мужчину, который осушит ее слезы и отомстит за все ее обиды. Я должна была быть сильной, чтобы навеки остались в прошлом хрустальные шары, Боинги Пан Американ и превратности судьбы.
Я преподносила ей молодых людей как заправский товар, старалась выставить их в самом выгодном свете. Я заваливала ее своими одушевленными подарками в надежде увидеть на ее губах улыбку, услышать ее облегченный вздох.
Мамочка, взгляни-ка на этого. Не правда ли, хорош? Красивый, сильный, богатый. Густые волосы, белые зубы, живот втянут, мускулы по всему телу. У него собственный особняк, престижная работа, огромная машина. Он прекрасно говорит по-английски – всю жизнь живет в Америке.
– Он американец? – спрашивала мать, поднимая на меня полные надежды глаза.
– Нет, он француз.
– Вот видишь, – вздыхала она.
– Он почти американец.
– Почти не считается… Ты сама это прекрасно понимаешь. Ты надо мной просто издеваешься!
Я выбивалась из сил, пытаясь ей угодить. Я чувствовала себя совершенно опустошенной, и единственным моим спасением были приступы ярости. Я выла от злости, кричала, что больше так не могу, что ее ничто в этой жизни не радует. Мать наблюдала за мной с чувством глубокого удовлетворения. Сжав зубы, она ликовала. Ее глаза светились от сознания победы. Я перестала себя контролировать и оказалась в ее власти. Она снова ощущала себя значительной, соблазнительной, прекрасной. Она была очень довольна собой: это явно читалось в ее обыкновенно мрачном взгляде. Однако, вовремя опомнившись, мать возвращалась к своей привычной роли и, обиженно вздохнув, продолжала:
– Вот видишь, ты опять принялась за старое. Ты меня не любишь… Никто из детей меня не любит. Не знаю почему. Всех моих подруг дети обожают, одной мне не повезло. И это – после всего, что я для вас сделала…
Я приходила в бешенство, убегала, хлопнув дверью, билась головой о стену лифта, заливалась слезами, пинала все, что попадалось на пути – камни, стволы, край тротуара. Сколько я ни пыталась дать выход злости, она продолжала кипеть с прежней силой.
Меня бесило, что мать не слышит, не видит меня, что я для нее не существую. Я была для нее пустым местом, одним из тех жирных нулей, которые она по вечерам выводила красной ручкой в тетрадках своих учеников, громко возмущаясь их невежеством.
Я хотела, чтобы она меня выслушала, но она была ко мне глуха.
Я хотела, чтобы она меня видела, но она на меня не смотрела.
Я хотела, чтобы она подвинулась, признала за мной право на собственное пространство, но она упорно требовала, чтобы я была ее послушным эхом.
Рядом с ней я становилась беспомощным ребенком, принималась лепетать как испуганный младенец, который впервые сел за руль трехколесного велосипеда, взмыл вверх на качелях, проплыл несколько метров без спасательного круга. Мама, посмотри же на меня, поддержи меня взглядом, не дай мне упасть и пойти ко дну, помоги подняться и не сдаваться, скажи, что я самая сильная, самая смелая, единственная в мире, что мои первые шаги, первые слова, первые рисунки удались на славу, что ты гордишься мною, видишь только меня одну, даришь мне место, где в нежном сиянии твоих глаз я буду расти, расти и расти.
Ее глаза не видели, уши не слышали, губы не двигались. Она не оставляла мне выбора, и в последней отчаянной попытке быть замеченной, я подкладывала ей под ноги мины замедленного действия.
Она отпихивала их ногой, отчего все они взрывались у меня перед носом.
Чем больше я бесилась, тем острее она ощущала свою жертвенность, осознавала как много принесла на священный алтарь материнства. Подруги, тесным кружком сплотившись вокруг, в один голос твердили: «Бедняжка, после всего, что вы для них сделали, после всего, что вы для них сделали…» И она, стиснув губы и глядя перед собой недобрым взглядом, повторяла: «Я все для них сделала, я жила, не жалея себя, потратила на них свои лучшие годы. Зачем, спрашивается?».
Мои старшие брат и сестра, быстро смекнув что к чему, уехали жить за границу, писали ей коротенькие открытки, зимой присылали пироги, летом – бумажные цветы. Она вешала открытки в рамочках, выставляла пироги и цветы на самом видном месте как трофеи, подтверждающие, что она превосходная мать, и без устали хвалила своих старших детей, которые предпочли сбежать от нее подальше.
А я оставалась у подножья крепости и не теряла надежды найти брешь в неприступной стене и проникнуть внутрь. Я разрабатывала хитроумные планы, целые стратегии, более подходившие для военных действий, чем для покорения сердец. Иногда мне казалось, что дворцовые ворота приоткрылись, и я, ликуя, устремлялась вперед, вставала в стойку победителя, упивалась своим мимолетным торжеством, своими успехами, своей блистательной тактикой и ждала, что она воздаст мне должное. Мне хватило бы одного ее взгляда, чтобы возродиться, почувствовать себя благословленной, обновленной, стать, наконец, личностью, одного ее взгляда, говорящего: «Ты великолепна, девочка моя, я люблю тебя». Она не удостаивала меня взглядом, и я ощущала себя собачкой, привязанной к ее трону, бешеной собачкой на цепи.
Я была в ее власти, и она прекрасно это сознавала.
После каждой размолвки я приходила первой, заменяя собой былой каталог поклонников.
Мне тоже нужно было уехать, но я еще не была к этому готова…
Уехать, вырасти вдали от этого убийственного, уничижительного взгляда, превращавшего меня в бессильную злобную карлицу.
«Я не хочу быть карлицей, не хочу быть злобной и бессильной», – без конца повторяла я, стоя на краю бездны, которую она заботливо постелила к моим ногам.
Но тогда – кто же я?
Красивая блондинистая дама часто смотрела на меня испытующим взглядом, ненавязчиво учила оттачивать фразы, лепить свою действительность, свою точку зрения. Приходя утром на работу, она, словно ненароком, роняла на мой рабочий стол книги, а сама нетерпеливо тянулась к телефонной трубке, отчего сумочка, соскользнув с плеча, падала на внушительную стопку бумаг.
– Вот, почитайте, – бросала она мне, набирая номер.
Она падает в кресло, заказывает крепкий кофе и рогалик, малюсенький рогалик, чтобы не потолстеть, вынимает сережку и, листая письма, разговаривает по телефону.
Я беру книгу. На ней значится: Джон Фанте[21] «Спроси у пыли».
На обложке пара скрещенных ног в плетеных кожаных туфлях и вязаных чулках со следами штопки. От черно-белой фотографии веет бедностью, непосильным трудом, борьбой за выживание, в которой каждой доллар дается потом и кровью. Я открываю книгу и натыкаюсь на предисловие Буковского.[22]
Язык Буковского… Слова вспыхивают как искры, ощущение такое, будто кто-то дал залп салюта у меня перед глазами. Я читаю и перечитываю предисловие как любовное письмо, затертое до дыр.
Я заучиваю его наизусть, повторяю днем, сидя в пробке, вечером, борясь с бессонницей, на светских мероприятиях, когда возникает желание напиться от скуки. Оно звучит как предвестник скорой победы. Книги меня больше не пугают, писательство уже не кажется уделом избранных и признанных, глядящих на меня с высот книжных полок, славы и мастерства. Из-за спины литературы классической и цивилизованной, изучаемой в университетах, проступают книжки неприличные и невоспитанные, пришедшие с улицы, напичканные словечками из обыденной человеческой речи.
«Я был молод, голоден и пьян. Я пытался писать. Я целыми днями просиживал в лосанжелесской муниципальной библиотеке, и все, что я там читал, не имело ничего общего ни со мной, ни с тем, что происходило за окном, ни с людьми, которые меня окружали. Казалось, весь мир играет в шарады, и великими писателями признаются только те, кому совершенно нечего сказать. Их тексты представляли собой искусную смесь условностей и изощрений: прочти и преподай другим, перевари и передай дальше. В этом был какой-то подвох, все что скрывалось за осторожным и хитрым названием „мировая культура“ представлялось мне подозрительным. Похоже, дореволюционные русские прозаики были последними, в чьих книгах еще встречалась игра случая или порыв страсти. Счастливых исключений было так мало, что я проглатывал их в два счета и снова принимался с голодными глазами бродить среди шкафов, заставленных скучнейшими книгами. Современные авторы сплошь копались в прекрасной старине и были мне неинтересны. Я снимал с полки одну книгу за другой и недоумевал: „Почему всем этим людям совершенно нечего сказать? Почему никто из них никогда не срывается на крик?“ Однажды я все так же наугад взял книгу, раскрыл ее и проникся. Я оторопел, я чувствовал себя так, будто нашел золотой слиток на городской свалке. Я положил книгу на стол, и фразы потекли сами собой, словно несомые приливом. Наконец-то нашелся человек, которому не чужды эмоции, который с блистательной простотой смешивает горькое и смешное. Я взял эту книгу и принес домой. Я читал ее, лежа в постели, и еще не дойдя до конца, понял, что после Фанте литература уже никогда не будет прежней.»
Я жадно принялась за роман и, подобно Буковскому, почувствовала, что у меня голова идет кругом. Я тоже была изумлена, взволнована. Все дело в простоте, подумала я, в абсолютной простоте. Здесь нет ни ухищрений, ни высоких слов, вставленных для пущей важности, ни абстрактных идей, призванных свидетельствовать о высоком интеллекте автора, ни манерности, ни поз. Слова Фанте – это он сам, его сущность, его душа, его повседневность, маленькие импульсы, исходящие из нутра, из самого сердца так, что читатель чувствует их кожей. Я летела от слова к слову и была не в силах остановиться.
«Сижу я однажды вечером на кровати в номере маленькой гостиницы Банкер Хилл, что в самом сердце Лос-Анжелеса. В этот вечер мне предстоит принять жизненно важное решение касательно гостиницы. Надо сделать выбор: заплатить по счету или убраться вон, как гласит записка, подкинутая мне под дверь заботливой хозяйкой. Выбор непростой, есть над чем задуматься. Решение приходит само собой: я просто гашу свет и отправляюсь спать.»
Звонит телефон, сослуживцы что-то мне говорят, приносят какие-то бумаги, напоминают, что работа срочная, а я сижу, широко расставив локти и с обеих сторон придерживая книгу. Я смакую каждую фразу. Я сижу на кровати Бандини, как некогда пряталась в комнате Сережи Каренина. «В то время мне было двадцать лет, и я говорил себе: черт тебя возьми, Бандини, не надо спешить. У тебя есть десять лет, чтобы написать великую книгу, так что расслабься, дыши воздухом, выходи в город, шляйся по улицам и познавай жизнь. Твоя проблема в том, что ты совершенно не знаешь жизни.»
Мне двадцать с хвостиком, и я тоже совершенно не знаю жизни.
Я пытаюсь писать, потому что мне кажется, что это именно то, чем мне хочется заниматься. Это единственное, что я умею, единственное, что поможет мне обрести себя. У меня нет денег, нет друзей, если не считать блондинистой дамы, но с ней тоже не все понятно…
О жизни я вправду ничего не знаю. Я стараюсь держаться на плаву, ощупью пытаюсь защищаться. Я нетерпелива, порою агрессивна и жестока. Я ненавижу мир, в котором у меня нет своего места. Я ненавижу людей, которые уверенно чувствуют себя в этом мире, где для меня не нашлось места. Я их ненавижу и в то же время завидую им. Как им удается так гладко говорить, так четко выражать свои мысли? Отчего у них такая чистая кожа, такая удачная прическа? Что они такого съели? Каким мылом моются? Какие книги читали? Кто был с ними рядом, когда они произнесли свое первое слово? Кто поддерживал их, не скупясь на аплодисменты? Должно быть, они родились в доспехах, с самого детства жили с чувством защищенности, с верой в себя. Я изо всех сил пытаюсь на них походить, но мое подражание выглядит неубедительно. Я – всего лишь бледная копия воображаемого идеала. Мне все время приходится притворяться. Я становлюсь блондинкой-преблондинкой. Кожа у меня матовая-прематовая. Улыбка ослепительная-умопомрачительная. Другие люди твердым шагом идут по жизни, а мне достаются лишь отдельные фрагменты, позволяющие восстановить неполную картину бытия. Они пришли в эту жизнь с готовым билетом, а я все еще стою на листе ожидания.
Отдельные фрагменты. Цыганский мужчина в роли папочки, мужчина в сарае, переодетый крестьянкой, мужчина, разрезавший меня на маленькие кусочки, мужчина коричневый, мужчина серый, мужчина с маленькими ручками. Я бывала палачом, бывала жертвой, любая роль навязывалась мне извне. Жизнь меня била, я безотчетно старалась дать сдачи. По сути, эти роли были идентичны.
Я поднимаю голову, смотрю на красивую блондинистую даму.
Она вечно разговаривает по телефону, свободной рукой делая пометки.
Я не понимаю, зачем она так со мной возится, зачем она делится со мною своими сокровищами, ничего не требуя взамен. Расход-приход, расход-приход, так устроена жизнь. Ее великодушие кажется мне подозрительным. Великодушие всегда подозрительно.
В конце концов я перестаю думать на эту тему. У меня появляются новые друзья: Фанте и Буковский.
Чтобы поговорить с ними по душам, мне не придется вешаться им на шею, а потом доводить их до ручки.
– Тебе ведь случалось заниматься саморазрушением, предлагать себя кому попало. Помнишь толстогубого в тот вечер, когда я впервые тебя увидел…
– Я думала, посмотрим, может быть это как раз тот, кто мне нужен… Мне так хотелось, чтобы меня любили, чтобы на меня смотрели.
– Ты готова была наделить его всеми мыслимыми достоинствами, объявить идеальным мужчиной, вознести на вершину своего Олимпа. Потом он бы неминуемо оттуда свалился, и ты бы мигом его возненавидела, сочла себя обманутой, хотя обманул бы тебя не он, а ты сама.
– Я же увлеклась не потому, что он привлекателен, богат и всемогущ, а потому, что он смотрел в мою сторону… Раз на меня смотрят, значит я чего-то да стою. Ради того, кто на меня смотрит, я горы готова свернуть…
– Ради меня тоже?
– Ради тебя я готова двигать горы, обращать вспять реки, растапливать ледники, чтобы напоить тебя водой, сдувать с вершин вечные снега, чтобы они, опустившись на твой пылающий лоб, сбили жар.
– И все это ради меня?
– И не только это… Я откопаю в глубинах твоей души несметные сокровища, о существовании которых ты даже не догадывался. Я освобожу тебя от всех цепей, от всех оков, мешающих тебе расти. Я поцелуем излечу твои самые страшные раны, они зарубцуются как по мановению волшебной палочки, и ты вновь почувствуешь себя свободным и сильным, красивым и могущественным.
– А в один прекрасный день ты, не сознавая что делаешь, отправишь меня обратно в пустыню, и будешь спокойно смотреть как я умираю от жажды…
– В один прекрасный день я, отлично сознавая что делаю, соглашусь любить тебя по-настоящему. Потому что это ты. Потому что я хочу жить с тобой. Я устала, смертельно устала от этих вечных повторений. Я открою тебе свои самые страшные секреты, чтобы ты никогда не оказался за бортом. Я расскажу тебе обо всех своих причудах, обо всем, что меня возбуждает. Я расскажу тебе все без утайки.
Он так бережно со мной обращался, мой мужчина в черном, моя античная статуя.
В нем было столько заботливости, столько нежности и великодушия. Я с широко раскрытыми глазами принимала его спокойные подарки, которые как нельзя лучше подходили именно мне, прямиком проникали в мое сердце, мою душу, мое тело, обнимали меня как вторая кожа. Подобно земле, долгое время жившей без воды, я жадно впивала его любовь, и от этого рубцевались все мои изломы и трещины.
Он смотрел на меня, и под этим взглядом я сама себе казалась великаншей.
Мы оба были великанами, и весь мир принадлежал нам. Нам было мало вселенной. Мы шли по ней как по огромной карте, гордые и торжествующие, будто летели на крыльях от одного потайного грота к другому, повсюду находя несметные сокровища. Мы были неутомимы, неуловимы, наша жажда – неутолима. Мы не ведали опасности, не знали пресыщения. Мы были непобедимы. Так мы вступили в вечность.
– У тебя болит голова?
Он уехал на несколько дней. Я сплю в окружении его подарков, на мне его черный шарф, черная футболка хранит жгучий запах его подмышек. Я не расстаюсь с телефонной трубкой.
– Я пришлю тебе чек, купи себе аспирину…
Он обо мне думает. Заботливо склоняется над моей колыбелью. Подарки так и текут из его рук как из рога изобилия. Я его дитя, его младенец, я сворачиваюсь калачиком у него на ладони. А потом он вдруг становится совсем другим, увлекает меня в свои объятия. Он такой нежный, порою страшный, порою сладкий, он стремительный и терпеливый. С ним я удваиваюсь, утраиваюсь, умножаюсь до бесконечности и не перестаю удивляться. Он каждый раз новый, и я с ним каждый раз новая. Я стучу по дереву, чтобы это блаженство длилось долго, чтобы никто на лету не подрезал ему крылья.
Я хочу знать как это было с «другими».
С теми, кого ты любил до меня.
Расскажи, расскажи мне про них, пусть у меня защемит сердце, я хочу раздуться от гордости, от сознания того, что я заменила тебе всех этих женщин, отодвинула их в прошлое.
Я задаю этот вопрос шепотом, склонившись над тобой.
Ты, не поднимаясь с постели, берешь меня за голову и окидываешь ледяным взглядом, говоришь, четко выделяя каждое слово, словно впечатываешь их мне в мозг, высекаешь как священные заповеди на каменных скрижалях.
– Ты первая, первая, кого я люблю всеми силами души. Все остальные истории были случайными черновиками, пробами, репетициями нашей встречи. Я ждал именно тебя. Я не хочу ничего рассказывать о других!
– Нет, так нечестно, все равно расскажи, я не расстроюсь.
– Я не хочу об этом говорить! Это ты привыкла все рассказывать! А мне нечего сказать.
Я начинаю умолять, прижимаюсь к тебе, обхватываю тебя руками и ногами, чтобы расстрогать, разговорить, растопить твое сердце. Ты раздраженно отмахиваешься.
– Перестань… Это больше не имеет значения. Единственное, что имеет значение, это ты, и ты прекрасно это знаешь.
– Все равно, я хочу знать.
– Что ты хочешь знать? Тебя интересуют романы, которых больше не существует, старые, забытые чувства?
– Меня интересует все, что связано с тобой. Я хотела бы знать, как ты пошел в школу, как задувал свечи на именинном пироге, как в первый раз увидел снег, как ты бежал в пижамке открывать рождественские подарки, как целовал маму в щечку, как учился плавать и играть гаммы, как…
Ты в бешенстве отталкиваешь меня, отодвигаешься на дальний край кровати и лежишь, скрестив руки на груди. Ты молчишь, но я чувствую, как внутри тебя кипит злость, и догадываюсь, сколько всего ты хотел бы позабыть, вычеркнуть из памяти. Ты лежишь неподвижно, будто ледяная глыба, напряженно уставившись в одну точку. От ярости твои зрачки потемнели и расплылись. Мне становится страшно.
– Ты сердишься?
– С чего ты взяла?
– Не знаю, просто мне вдруг показалось, что ты сейчас, в данную минуту, меня ненавидишь.
– И ты с такой легкостью об этом говоришь? Тебя совершенно не смущает, что я тебя ненавижу? Ты так в себе уверена?
Я киваю и легонько склоняю голову набок. Я уверена, что ты любишь меня больше всех на свете. Когда ты прижимаешь меня к себе и начинаешь ласкать, у меня будто вырастает новое тело, в твоих объятиях я с каждым днем становлюсь прекраснее. Я улыбаюсь, нежно дую тебе в лицо, показывая тем самым, что я люблю тебя и поэтому хочу знать о тебе все. Я протягиваю тебе руку в знак перемирия. Ты больно хватаешь её и так сильно тянешь к себе, что я, оторопев, поднимаю на тебя глаза. Ты прижимаешь меня к себе, падаешь на меня всей тяжестью своего тела и неистово входишь в меня. Я лежу под тобой, словно онемев, боюсь пошевелиться. Ты берешь меня как неодушевленную плоть, все дальше и дальше углубляешься в мое тело, не удостаивая меня взглядом, отталкивая рукой мое лицо, чтобы только не видеть его. Тебе вдруг бешено захотелось поглотить меня, раздавить, превратить в свою собственность, в кусок своего тела. Когда приходит долгожданное успокоение, и ты все так же молча, не глядя на меня, откатываешься в сторону, я закрываю изгибом локтя лицо и плачу как ребенок:
– Ты сделал мне больно.
Ты не смотришь на меня, не пытаешься обнять. Ты говоришь суровым и каким-то чужим голосом:
– Иногда я тебя ненавижу…
– Я тебя тоже.
– Ну, хорошо… Мы квиты. Можешь идти, если хочешь, я тебя не задерживаю.
Ты произносишь это так холодно, так спокойно и безразлично, что я вздрагиваю всем телом.
– И все потому, что я попросила тебя рассказать о своем прошлом! Неужели ты был настолько несчастен.
– Ты хочешь проанализировать всю мою прошлую жизнь с лупой в руке? Не выйдет. У меня нет прошлого. Что за дебильная чувствительность! Ты и в самом деле думаешь, что все можно объяснить прошлым, и для этого пытаешься угадать, был ли я счастлив в детстве, много ли я выстрадал и изменяли ли мне женщины? Почему все женщины строят из себя сестер милосердия! Когда ты так опускаешься, я начинаю тебя ненавидеть! Разве ты не понимаешь, что с нами происходит что-то чудесное, необыкновенное, что я не хочу тебя ни с кем сравнивать? Ты не понимаешь, дурочка?
Я не понимаю, как он мог так завестись из-за самого обычного вопроса. Почему ты бесишься? Тебя возмущает, что я прошу тебя вернуться на шаг назад, что я хочу больше знать о твоем прошлом, чтобы лучше тебя понимать? С тех пор как мы вместе, ты держишь меня в полной изоляции, ты стоишь с ружьем наготове, готовый выстрелить в любую минуту. Ты добиваешься моего расположения, задаешь кучу вопросов, стараешься узнать обо мне абсолютно все, на руках несешь меня в ванную, моешь мне голову и лицо, не позволяешь самой за себя платить.
Ты сделал все, чтобы мы оказались в плену у собственной истории. В нашем романе ты – абсолютный монарх и все решения принимаешь единолично. Я подчиняюсь тебе с радостью и легкостью, но стоит мне задать тебе простейший вопрос, проявить естественное для влюбленной женщины любопытство, как ты закипаешь и отказываешь мне в том, чем я так щедро с тобой делюсь.
За что ты мстишь?
Иногда он фальшивит.
Он начинает говорить странным голосом, как бы подражая другим людям, причем эти другие – всегда женщины. Этот писклявый пронзительный голос удивительно не соответствует массивности его тела, кажется что он пришел извне, из какого-то навязчивого кошмара, заставляющего просыпаться в холодном поту, этот страшный резкий голос, голос старухи-чревовещательницы. Женщины, которых он таким образом озвучивает, кажутся мне нелепыми, безобразными марионетками. В такие минуты в нем проскальзывает что-то злое и угрожающее, как будто он сводит с ними счеты.
– Эти женщины тебя чем-то обидели?
– Нет, с чего вдруг? – удивленно отвечает он. Мне становится не по себе, я затыкаю уши, мне кажется, что это не он, что его устами говорит кто-то другой.
– Ты похож на Энтони Перкинса в «Психозе»… Когда ты говоришь таким голосом, мне страшно, ужасно страшно.
– Как ты можешь? Ты сама понимаешь, что ты сейчас сказала? Как ты можешь? Как?
Он снова становится холодным будто каменная статуя, смотрит на меня сверху, издали.
– Я никогда тебе этого не прощу!
Он пристально смотрит на меня, но глаз я не отвожу.
Мы расползаемся в разные стороны кровати, берем себе по отдельной подушке, тянем одеяло, заворачиваемся в простыни, сооружаем целые саркофаги, чтобы изолировать друг от друга наши тела, которые живут своей жизнью и не желают ссориться. Мы спим по отдельности всю ночь, разделенные стеной из моих и его слов.
Утром он кладет мне руку на плечо, придвигается своим огромным телом поближе к моему и шепчет примиряюще:
– Я больше так не буду…
– Прошу тебя…. Когда ты так разговариваешь, мне кажется, что ты ненавидишь этих женщин, что ты вообще ненавидишь женщин.
Он смотрит на меня как ребенок, проснувшийся посреди ночного кошмара. Я обнимаю его, укачиваю, утешаю, и он сразу успокаивается. Он недоумевает, как это он мог так забыться. Должно быть, тому виной неведомые зловредные силы.
А иногда…
Иногда он аккуратно смачивает указательный палец розовым кончиком языка и медленно проводит им по бровям, повторяя изгиб дуги, приоткрывая рот, высунув от усердия язык и согнув мизинец как дурная старуха, которая наводит красоту. Я взрагиваю и отвожу взгляд. Я не хочу видеть его дурной старухой…
Иногда…
Иногда за столом он отнимает у меня нож и вилку и приказывает: открой рот, молчи и жуй, пока я не засуну тебе следующую вилку. Ты мой ребеночек, мой единственный ребеночек, ты должна во всем меня слушаться. Он неотрывно смотрит на меня, так что глаза вылезают из орбит, расплываются грозной черной лавой, и мне вдруг становится страшно, так страшно, что я выпускаю из рук нож с вилкой и покорно открываю рот…
Иногда…
Иногда, когда мы занимаемся любовью и бросаем в бой всю бронетехнику, стремясь напугать, ранить, зажать противника и обратить его в бегство, он вдруг плюет мне в лицо, оскорбляет, обзывает последними словами, теми, что можно услышать только в воинственном мраке ночей, которые невозможно повторить при дневном свете. Он трясется как в лихорадке, гримасничает, кажется, что в него вселился сам дьявол, с таким остервенением он гарцует на моем теле, осыпая ударами мои губы, грудь, живот, и когда сладкая пытка подходит к концу, бесконечное блаженство проступает в его чертах. Волна напряжения схлынула, его глаза теплеют, губы расслабляются, он опускает плечи.
Наконец-то мы квиты.
Он с религиозным трепетом покрывает поцелуями мое раскрытое тело, благоговейно склонившись над ним, как над старинной иконой в заброшенной часовне. Его поцелуи – награда за мою доступность, безусловную, безграничную, за то, что я прощаю ему былые прегрешения…
Я вытираю лицо, накрываю свое безжизненное тело измятой белой простыней и неожиданно понимаю, что эта жестокость предназначается не мне, что она пришла из его туманного прошлого, в котором я все-таки надеюсь разобраться.
Кто была та женщина, причинившая ему столько страданий? Что между ними произошло? Что за призрак преследует его неотступно, бесконечно толкая на месть?
Между тем враг затаился и ждет.
Он все видит, примечает, наблюдает и готовит свой приговор. – Этот человек – ненормальный, – говорит мне враг, – совершенно ненормальный. Он порочный, испорченный. Это совсем не тот, кто тебе нужен.
– Зря стараешься, – шепотом парирую я, – на этот раз я тебе так просто не дамся. Я ведь тоже иногда издеваюсь над другими людьми, копирую голос, походку. Я тоже порою веду себя как бесстыдная куртизанка, нашептываю всякие непристойности, чтобы подхлестнуть желание, соучаствую в создании запретного мира, основа которого – преступление, наказание и искупление. Физическая близость для того и существует, чтобы люди могли расслабиться, избавиться от грязи и родиться заново, выйти из игры чистыми будто новенькая монета. Тебе этого никогда не понять. В твоем представлении жизнь – большая бухгалтерия, вечное сведение счетов. Тебе не дано понять, как это чудесно – проснуться на рассвете и вспомнить, ощутить, что твое тело прошедшей ночью совершило великое путешествие, побывало в запретной галактике, которая принадлежит только нам двоим – мне и ему. Знаешь ли ты, что там даже воздух чище, даже если иногда он кажется мерзким, тяжелым и зловонным.
Так обретается свобода, зализываются самые глубокие, самые грязные раны. Мы избавляемся от них, окунаясь в пучину греха. Так пишется тайная история двух любовников, не предназначенная для чтения вслух, потому что все слова человеческого языка слишком мелочны, слишком скупы и банальны, чтобы передать это ощущение полета и дара свыше. Так смешиваются в едином порыве самые безумные признания, перебивая друг друга подобно двум близким друзьям после невыносимо долгой разлуки. Так возникает безмолвное безмерное сострадание, которое могут позволить себе только тела, и никогда – души, где каждый принимает отчаянную жестокость любимого как данность, познает его невыразимую боль, открывает свою плоть, дает себя распотрошить, измучить, и если нужно, не щадит своей крови.
– Ах! Ах! Ах! – с готовностью возражает он, – а как тебе нравится этот старческий голос, который вдруг пробивается в нем в самый неожиданный момент, тебе не кажется это подозрительным? Все гораздо страшнее, чем тебе хотелось бы.
Я замолкаю.
И продолжаю защищаться. Я тоже часто веду себя как мальчишка: у меня мужская походка, я сую руки в карманы, ношу огромные ботинки, ковыряю в носу, ругаюсь, ору, при необходимости лезу драться, смотрю прямо в глаза тому, кто мне понравился.
Он ничего не отвечает, ждет.
Я тоже жду. Я решила его уничтожить.
Я решила бороться за свою любовь, любить по-настоящему, приоткрыть любимому человеку свое внутреннее пространство, подпустить его совсем близко. Счастье дается лишь смелым.
Она учила нас быть вежливыми со всеми: с соседями, знакомыми и посторонними людьми, с продавцами и начальниками, со всеми, кто занимает высокую ступень в социальной иерархии. Расположение этих людей имело значение, могло сослужить нам службу. В чем именно? Этого мы толком не понимали. – Наша жизнь – борьба, – говорила мать, – чем больше у тебя союзников, тем лучше. Никогда не знаешь, как все повернется… Я пекусь о вашем будущем, ради него я готова из кожи вон лезть, вести себя как последняя попрошайка. Добрый день, мадам Женевьев, добрый день месье Фернан, как поживаете? Какое на вас прелестное платье, какая у вас элегантная шляпа. Ваш сын стал совсем большим, чудесный мальчик. Я слышала, он прекрасно учится. Они с моей старшенькой как раз ровесники, могли бы время от времени ходить куда-нибудь вместе… Мы, ее дети, предпочитали не задавать вопросов. Конечно, она была права. Жизнь – штука непредсказуемая, лучше всех устраивается тот, кто идет напролом и не страдает от излишней гордости. Мы росли как подсолнухи, расцветающие при свете дня и закрывающиеся с наступлением темноты. Мы изо всех сил старались произвести на людей впечатление, улыбались, не позволяли себе ни малейшей небрежности в одежде, ни малейшей оплошности в поведении. Мы изображали образцовое семейство: милое, дружное, безупречное во всех отношениях: ни единой складки, ни единой накладки. Улыбчивые, услужливые, тщательно причесанные. Губки бантиком, блузки с кантиком, шляпки с бантиком. Мать гордо вышагивала во главе семьи будто отважная генеральша, которой окружающие просто обязаны воздавать по достоинству. Ей перепадали скидки в химчистке, право на бесплатный визит к педиатру, пальтишко с капюшоном, ставшее кому-то не в пору, пара лакированных туфель, зелень летом, дичь – по осени, старый телевизор, билеты в оперу на откидные места, стажировка для старшего сына, приглашение на чай к старой тетушке, которая была «весьма небедна», или на вечеринку с танцами – прекрасная возможность пристроить старшеньких в приличное общество.
В роли попрошайки она была умилительна.
Она хотела, чтобы другие люди, все без исключения, были о ней высокого мнения, любили ее, снова и снова приглашали разделить свою сытную трапезу, общались с нею на равных, чтобы ей не приходилось довольствоваться остатками с барского стола. Она рассчитывала, что кто-то преподнесет ей работу и мужа, ордена и медали, поможет обрести социальный статус. Ей смертельно надоело быть никем, сереньким муравьем с непосильной ношей на плечах. Ей хотелось, чтобы ее замечали, почитали, чтобы в мире для нее нашлось достойное место. Этого можно было добиться, только заполучив богатых и могущественных покровителей или, на худой конец, беря отовсюду понемногу. Она продвигала своих детей как шахматные фигуры, ибо благую весть мог принести каждый из нас. По воскресеньям мы отправлялись с визитом в очередной приличный дом, надеясь таким образом утвердиться в обществе, и в этих социально значимых мероприятиях была какая-то противоестественная веселость.
Стоило нам переступить порог родного дома, и правила хорошего тона вмиг оказывались позабытыми. Мы сбрасывали выходные костюмы, выкидывали из головы формулы вежливости, стягивали с губ парадные улыбки. Мать чувствовала себя усталой и подавленной. Машинально отковыривая ярко-красный лак, она покрикивала на нас: «Живее! Подожди, мне некогда! Сам разберись! Пойди туда! Принеси то! Помолчи! Шевелись! Живо в душ! Марш спать! До завтра!» Оглядевшись вокруг, она вздыхала. Жизнь обошлась с ней несправедливо. Она кипела от бешенства, проклиная виновника всех своих бед – нашего отца.
Мы послушно семенили за ней, такие же серые муравьи, упорные и старательные, с тем же механическим упрямством день за днем вспахивающими ту же борозду, вызывающие в ней лишь злобу и презрение. Она не испытывала ни малейшей жалости к маленькими человечкам, так сильно на нее похожим, высмеивала их за то, что они недостаточно преуспели, не стали самыми первыми, лучшими из лучших. Она ссорилась с братьями и сестрами, которые довольствовались своим маленьким садом, своим насущным хлебом, разносила в пух и прах коллег, всякое упоминание о коих неизменно сопровождалось высокомерным притворно-сочувственным взглядом. Она с нескрываемым презрением говорила об их мужьях и детях, о четырехкомнатных квартирках в дешевом пригороде и подержанных семейных автомобилях. Она ходила к ним в гости с единственной целью: лишний раз убедиться в собственном превосходстве. Ей не было равных в благородстве, уме, красоте и, главное, в честолюбии.
Мы во всем старались подражать матери. Дома мы не разговаривали, а ругались, не играли, а скандалили. Так у нас было принято. Спасение могло прийти только извне, а семейный очаг был ареной для предательств, сведения счетов, споров и нервных срывов.
– Может быть, поэтому близкие отношения даются мне с таким трудом, поэтому я так свирепо защищаюсь, когда кто-то пытается ко мне подступиться… Мне непросто представить, что другой человек может желать мне добра, я инстинктивно съеживаюсь и выпускаю шипы.
Я тебе специально это рассказываю, чтобы ты понял как со мной обращаться. Это уже начало близости, – замечаю я, – до тебя я никому ничего такого не рассказывала.
Мы заходим в кафе-кондитерскую. Я застываю в нерешительности перед тележкой, на которой сверкают и переливаются всевозможные сласти: миндальные пирожные, хрустящие круглые печенья, кремовые рожки, тирамису, фруктовое желе. Ты подзываешь хозяйку и объясняешь ей, что мы хотим попробовать все, что у них есть, требуешь, чтобы она принесла несколько тарелок, несколько ложечек, чтобы придвинула еще один стол или даже несколько. Она смотрит на тебя с удивлением. Ты начинаешь нервничать, еще раз повторяешь свою просьбу тоном, не терпящим возражений. Она быстро выполняет все, что ты просил.
– А у вас в семье было по-другому?
Ты задумываешься, стоит ли отвечать, пытаешься от меня отмахнуться.
– У нас была самая обычная семья… Родители уделяли мне много внимания, особенно мать. Я был единственным ребенком.
– Твоя мать, она какая?
– Как все матери. Мне нечего тебе рассказать. Я плохо помню свое детство. И вообще, я не хочу об этом говорить…
– Почему?
– Потому что это совершенно не интересно…
– Детство не бывает неинтересным…. – Бывает. Давай сменим тему.
Ты говоришь со мною тем же категоричным тоном, что и с официанткой. Я замолкаю. Я ничего о тебе не знаю. Я открываю было рот, чтобы задать новый вопрос, но ты не даешь мне ничего сказать. Ты решительно протягиваешь руку и закрываешь мои губы, тем самым мешая мне говорить, дышать, двигать головой. Ты заключаешь меня в свою теплую ладонь, не позволяя даже пошевелиться.
– Теперь моя семья – это только ты. Я хочу жить с тобой всю жизнь, жениться на тебе. Я буду заниматься тобой и только тобой, угадывать каждую твою прихоть… Ты самое дорогое, что у меня есть. Ты моя женщина, мое божество, моя рабыня, мое дитя. Вся наша жизнь будет одной бесконечной ночью, полной блаженства. Ты еще не знаешь, что тебя ожидает… Готовься к худшему, лучше которого ничего не бывает.
Я задыхаюсь, меня знобит. Я неотрывно смотрю на пирожные, которые лежат у меня на тарелке как спицы велосипедного колеса. Позолоченная острая лопатка неустанно добавляет все новые и новые сласти, прижимает их другу к другу, мнет бумажные воротнички, чтобы освободить место, возводит причудливые башенки. Ты указываешь пальцем в сторону тележки, следишь, чтобы она ничего не забыла. Каштановая глазурь кофейного эклера исчезает под весом ромовой бабы с густым кремом, залитой янтарным ликером. Я ни за что не смогу их съесть, я не приму ничего, что исходит от тебя.
Я отталкиваю столик, встаю и со всех ног бросаюсь к выходу. Добежав до ближайшей улицы, я останавливаюсь у первой попавшейся двери. Меня неукротимо рвет…
На следующий день я написала тебе письмо.
Я писала его по своей воле, враг здесь был не причем. Мне было страшно. Твой безграничный дар, бессчетные приношения, брошенные к моим ногам, приводили меня в неописуемый ужас.
Впоследствии я обнаружила свое послание на полу между стеной и факсовым аппаратом и, развернув, перечитала снова.
«То, что ты сказал мне вчера в кафе, прозвучало чересчур неожиданно. Я еще не готова это услышать, ты слишком спешишь. Ты даешь мне любовь огромными глотками, я не в состоянии все это проглотить. Если накормить до отвала голодающего в пустыне, он сразу умрет.
Видишь ли, я пытаюсь понять что такое любовь, пытаюсь испытать ее с тобою вместе… Любовь – это, прежде всего, умение дать другому именно то, что ему нужно, и ровно в тех количествах, в каких он хочет. Ты пытаешься задавить меня, взять штурмом. Ты реализуешь собственную потребность любить и давать, не считаясь со мной. Я не могу принять от тебя то, что ты пытаешься всучить мне насильно, я не могу все это переварить… Умоляю тебя: будь терпелив, прислушивайся ко мне, не спеши…»
Я еще не знала, что требую от тебя невозможного.
Ты немедленно прислал ответ. Он был лаконичен. «Ты не станешь свободной до тех пор, пока, наконец, не поймешь, что мужчина, который тебя любит, заслуживает большего, чем жалость и презрение».
Так мы впервые поссорились.
Так я впервые вышла из нарисованного тобою заколдованного круга, вышла с криком «чур-чура».
Возвращайся, возвращайся к мужчинам, которые заезжают за тобой на машине, паркуются во втором ряду и принимаются нервно сигналить, нетерпеливо кричать: «Дорогая, ты идешь? Что ты там возишься: мы и так опаздываем… У меня был тяжелый день». Рожай им детей, купите на пару хорошенький особнячок. По вечерам он будет вытягивать ноги под столом и спрашивать, разворачивая салфетку: «Что у нас на ужин? Дети уже спят?» Возвращайся, возвращайся к ним, меня ты не достойна.
Я займусь тобой по-настоящему, наполню твою голову новыми словами, несчетными чудесами, из которых сами собой родятся несчетные слова и несчетные чудеса, и все они будут слетать с твоих губ, выходить из под твоего пера. Я сделаю тебя самой главной, самой уверенной, самой сильной. Я буду изучать и ласкать тебя сантиметр за сантиметром, пока каждая клетка твоего тела не взорвется от наслаждения. Дарить тебе наслаждение станет делом моей жизни… Я буду почитать тебя как принцессу. На тебя еще никто не смотрел так, как это делаю я. Мужчины разучились смотреть на женщин, а женщины – на мужчин. Первые требуют, вторые протестуют. Первые уходят, вторые угрожают. Они расходятся в разные стороны, грустные и одинокие. Жизнь становится горькой как никогда…
Я вновь вернулась в заколдованный круг подруг, чтобы разобраться в самой себе, чтобы спросить совета. Я хотела согреться у горячего котла женской ненависти, проникнуться их теплым сочувствием, ощутить близость себе подобных, своих сестер, сгоревших заживо в адском пламени любви. Но они больше не плясали в лунном свете, не грозились втоптать противника в землю. Отложив свои метлы в сторонку, они удивленно слушали мой рассказ.
– Ты ненормальная! Ты просто не понимаешь как тебе повезло! – восклицает Кристина, облизываясь. – Если он тебе больше не нужен, отдай его мне. Я изголодалась по таким мужчинам. Ты и вправду не притронулась к пирожным? Как можно спокойно смотреть на безе под шоколадным кремом, которое само просится на язык, и не съесть ни кусочка?
– Тебе достался Волшебный принц, а ты своими руками превращаешь его в жабу. Догони его, кинься ему на шею и расцелуй, пока он не возненавидел тебя и не сбежал. У вас есть все, чтобы быть счастливыми: вам нравятся одни и те же вещи, вы говорите на одном языке, он свободен, ты свободна, он готов подарить тебе целый мир, а ты отпихиваешь его ногой! Что на тебя нашло! Ты хочешь закончить как я: разбирать шкафы и всхлипывать… – Вздыхает Шарли, которая давно уже никуда не летала – ждет следующего рейса, следующего порыва.
– Думай, что делаешь, – говорит Аннушка, – такие внимательные и нежные мужчины на улице не валяются. Сейчас пошлешь его, а потом будешь сильно жалеть. Он принимает тебя как данность, любит тебя такой, какая ты есть, не заставляет напяливать на себя то, что ему нравится.
Немного помолчав, она продолжает:
– Ты каждый раз зажигаешься, а потом вдруг берешь и резко жмешь на тормоз. Ты коллекционируешь мелкие придирки и используешь их как оружие против безумца, который посмел тебя полюбить! Тебе представилась прекрасная возможность поработать над собой, понять, почему ты не хочешь быть любимой. Именно этим я и занимаюсь, и, знаешь, я узнала о себе много любопытного!
Они, как по команде, скинули колдовские одеяния, вырядились в роскошные бальные платья, надели хрустальные башмачки и, устроившись у сводчатых окон дворца, принялись мечтать о моем доблестном рыцаре. Каждая надеялась, что на горизонте замаячит мужчина, подобный тому, кого по мановению волшебной палочки преподнесла мне сама жизнь.
Одна Валери хранила молчание, и я с надеждой обратилась к ней:
– Ты же понимаешь, как тяжело принимать любовь, когда тебе ее навязывают с такой силой, с таким апломбом…
– Он должен понять, должен к тебе прислушаться. Объясни ему еще раз… Но раз тебе захотелось убежать далеко и быстро, видимо, ты и впрямь почуяла опасность. В чем она состоит, мы с тобой пока не знаем. Доверься себе, своим эмоциям, своей интуиции. И все-таки стоит дать ему еще один шанс, стоит дать себе еще один шанс…
Подруги дружно советовали мне вернуться в лабиринт страсти, наказывали победить всех драконов, покусившихся на мое любящее сердце, вырвать с корнем все колючки, посмевшие затмить собою солнечный свет. Я была их чрезвычайным и полномочным послом, и они надеялись, что моя миссия обернется успехом, что я привезу из своего путешествия факел надежды. Теперь я билась не за себя одну, я защищала от посягательств их общую мечту.
Чувство пустоты подступило ко мне быстро и незаметно.
Ты запрыгнул обратно на пьедестал, и мне очень тебя не хватало.
Чувство пустоты ходило за мной по пятам как надоедливый супруг, чей неуместный пыл вызывает законное раздражение. «Подожди, оставь меня в покое, – попросила я, – разве ты не видишь, как мне надоели твои приставания».
Но чувство пустоты не сдавалось, оно заполонило мой воспаленный мозг, завладело моим воображением. Оно поставляло мне такие слайды, такие кадры и мгновенные снимки, от которых кровь стыла в жилах.
– Интересно, чем сейчас занимается твой прекрасный возлюбленный? – нашептывало оно. – Как знать, может быть в этот самый момент он обедает в обществе двух или трех барышень, жадно внимающих его словам, которых не меньше, чем когда-то тебя взволновал его глубокий, властный, ласковый голос, его мощная фигура, выдающая сильного и щедрого любовника, этот пронзительный взгляд, который видит тебя насквозь. Одна из них склонила голову на его ладонь и ловит каждое его слово, пожирая рассказчика глазами, другая под благовидным предлогом придвигается к нему поближе, а третья, уходя, тихонько подсовывает ему сложенную втрое записочку со своим номером телефона…
Я имею дело с режиссером изобретательным и спонтанным, он жестом фокусника извлекает из рукава очередную картинку и одним щелчком вдыхает в нее жизнь.
– А знаешь ли ты, – шепчет он, – что человек, которого любят, светится изнутри, излучает необыкновенное обаяние, обладает редкой притягательной силой? К нему, как бабочки на огонек, слетаются те, кто жадно ищет новых чувственных потрясений, новых приключений. Они сразу чуют, что за ним стоит другая женщина, и принимаются его вожделеть. Возможно, они видят его в тысячу первый раз, но именно в этот вечер они смотрят на него по-особенному. При мысли о том, что соперница остановила свой выбор именно на нем, на мужчине, которого они прежде не замечали, они загораются страстным желанием принять вызов, попробовать кусочек чужого пирога, урвать его целиком.
– А что в этом странного? – ухмыляется он. – Это же так естественно. Любовь – это не только возвышенные чувства… – И он отступает, хихикая и потирая руки, заставляя меня страдать и беспокоиться, мучить себя, воображая все новые страшные сцены, пытая себя с новой силой, отчего будущее наслаждение станет еще восхитительней.
Чувство пустоты становится невыносимым. Оно сносит меня с пути, отбивает желание смеяться, петь, нежиться на солнце, не спеша жевать бутерброд, дурачиться, заражая других своим счастьем. Я вдруг становлюсь грустной, я гасну и чахну на глазах. Я опустошена, обескровлена. Мне очень тебя не хватает. Чувство пустоты заслоняет собою любовь, занимает все больше и больше пространства, стирая из памяти воспоминания о счастье и наслаждении, о нашей жизни вдвоем. Оно всемогуще, и требует, чтобы все перед ним трепетали, отдавали ему все до последней капли, ибо оно ненасытно, страшнее его нет в этом мире людоеда, вампира, серийного убийцы, его мишень – счастье, которое двое не сохранили в тайне, о котором посмели раструбить вслух.
Просочившись в самое сердце жертвы, безжалостный злодей принимается по капле высасывать из нее радость жизни. Еще недавно она видела мир в розовых тонах, светилась от любви, думала только о нем, о своем единственном мужчине, о его нежной аппетитной плоти, о его тонкой восприимчивой душе. В этом мире не было острых углов, она брала его под руку и складывала губы в улыбку, кивала ангелам и прыгала как дитя. В этом мире не было предела волшебству, а всякая жестокость казалась лишь частью наслаждения. И вдруг он резко оборвал ее, словно вонзил ей в сердце булавку, оставляя ее истерзанной и исколотой.
О, сладостная боль, возникающая всякий раз, когда я представляю его с другой!
О, мука, острая как наслаждение, доводящая до потери пульса, истязающая мое сердце, чем ты нестерпимее, тем сильнее я сознаю, что жива, что терзаюсь из-за него.
Все из-за него, только из-за него…
Чувство пустоты зажало меня в свои безжалостные тиски, и я сдалась.
Я подняла трубку, набрала твой номер, откашлялась, произнесла:
– Это я.
– Завтра мы уезжаем к морю. Приятель оставляет мне ключи от дома. Я заеду за тобой в десять, буду ждать внизу.
За окном машины мелькает нормандский пейзаж.
Я стараюсь не встречаться с тобою взглядом.
Твой взгляд обращен ко мне, он забрасывает меня вопросами. – Зачем ты это сделала? – недоумевает он. – Ведь все, что я сказал тогда в кафе, не было для тебя открытием. Почему ты отвергла слова, которые сама нашептываешь мне в безнаказанности наших ночей, которых требуешь, протягивая ко мне руки и ноги? Почему ты позволяешь своему телу говорить то, чего не хочешь услышать из моих уст?
Я сижу к тебе спиной, но слышу все, что говорит мне твой взгляд.
Сидя к тебе спиной в полной тишине, я слышу все, что ты хочешь сказать.
Сидя к тебе спиной в полной тишине, я горю желанием прижаться к тебе сильнее.
Когда мы застыли на тротуаре у моего дома, стиснув друг друга в объятиях, я, по сути, все тебе сказала. Я с такой силой бросилась тебе на шею, что ты слегка попятился, чтобы принять тяжелую ношу. Эти несколько дней без тебя висели на мне неподъемным грузом, и я была счастлива скинуть его с плеч, переложить на тебя, чтобы, обняв, ты помог мне окончательно забыться.
Вот он, долгожданный причал. И я с глубоким благоговением вручила тебе свои чемоданы и свою душу, ощущая как мучительные сомнения и каверзные вопросы разрешаются сами собой в крепких и жарких мужских объятиях. С тобою я обнажена до предела. Одним твердым и ловким движением ты принимал в объятия все мое существо. Ты любил меня целиком со всеми моими особенностями, делая меня цельной и особенной. Мне нечего было от тебя скрывать, нечего было стыдиться, ибо ты знал обо мне все и, глядя на меня, вдыхал в меня жизнь.
Без твоего жгучего чуткого взгляда, без твоих сильных и нежных рук я не могу ходить, не могу говорить, не могу творить. Я живу, запинаясь, как ребенок, который учится читать.
Указательным пальцем в шерстяной перчатке я пишу на запотевшем стекле: «Я без тебя не могу».
Ты протягиваешь руку, привлекаешь меня к себе, гладишь по волосам, сжимаешь так сильно, что на меня давят пуговицы твоей куртки. Откинув голову назад, ты заливаешься глубоким торжествующим смехом.
Мы на полной скорости мчимся по загородной трассе. Деревья почтительно склоняются вниз, позволяя нам проскользнуть под своим тонким зимним сводом.
Мы молчим.
«Я не буду с тобой говорить, я буду думать о тебе, в одиночестве борясь с бессонницей.
Я буду ждать: я уверен, что встречу тебя вновь.
Я все сделаю, чтобы не потерять тебя.»
Walt Whitman[23], «To a Stranger», Leaves of grass
Маленький домик на берегу моря, посаженный на скалу из белого ракушечника с красными пятнами глины. Крики прожорливых чаек, парящих над головой. Волны хлещут по валунам и с грохотом откатываются назад. Ветер яростным свистом окружает дом, наполняя меня тобой. Здесь, в полной тишине, мы попытаемся докопаться до сути, не доверяя словам, которые, будто маленькие задаваки, готовы разрушить все самое сокровенное.
Слова бессмысленны, неуклюжи и грубы. Они тщетно пытаются забраться под своды нашего храма и, подобно заржавленным водосточным трубам, извергают глухие скрипучие звуки. Полная тишина и единение наших тел – вот все, что нам нужно, это наше зачарованное царство, недоступное врагу.
– Шш… шш… – Тихо шепчешь ты, когда наши тела в порыве страсти вырываются из плена языка, чтобы воспарить над словами, над всем, что могут выразить слова. В полной тишине слышно как твоя кожа трется о мою, как капельки пота с твоей кожи перетекают на мою, как твой язык слизывает их одну за другой, поднимается к уху и без конца повторяет:
– Шш… Шш…
– Шш… шш.., – и опустившись на колени между моих ног, ты избавляешь мое тело от живительной влаги, фонтаном бьющей на границе твоей и моей плоти, в порыве неутолимой жажды, находящей все новые и новые горячие ключи к потаенным уголкам наших изумленных тел.
– Шш… шш.., – и покинув берег с его серо-белыми валунами, обломками известняка и комьями красной глины, мы отдаемся мутной и пенной стихии волн, окунаемся в соленую воду, пробуем и вдыхаем друг друга, изредка поднимаем головы над морской гладью, чтобы перевести дыхание и отправиться дальше, к бесконечным горизонтам наших древних чешуйчатых тел.
Вечером мы едем в город. Мы наводим красоту. Мы изголодались по маленьким ресторанчикам, где подают нормандский сидр, где в беседках вкушают белое вино. Л напеваю от радости, уткнувшись щекой в твою куртку, и свободной рукой переключаю передачи, когда ты легким кивком подаешь мне знак.
Стоит субботний вечер. И как положено в субботу, все мужчины и женщины выбираются в город. Они выходят в свет, прилюдно целуются взасос, пожирают эскалопы с подливкой и морской язык, зажаренный на гриле, подмигивают друг другу через стол, чтобы лишний раз удостовериться в своей неотразимости, и снова погружаются в пучину любви. Я покрыла ресницы черной тушью, губы – алой помадой, щеки – бежевой пудрой. Ты надел свою любимую рубашку. Мы будем есть, пить и смеяться, посылать друг другу поцелуи над дымящимся блюдом мидий, до потери пульса мешая сидр с белым вином.
Ресторан набит битком. – Остался только один столик, как раз для двоих, там, в уголке, – говорит хозяйка. Ты садишься спиной к залу, я – лицом. За соседним столиком две девушки беседуют об отношениях между полами. Я невольно улыбаюсь. Я заранее представляю себе все, что они сейчас скажут. Наклонившись к тебе, я шепчу:
– Прислушайся…
Ты берешь меня за руку и, читая меню, следишь за их разговором. Они проводят выходные вместе, в полном спокойствии, вдали от мужчин. Они пробежались по магазинам, посидели с книгой у камина, приняли пенные ванны, сравнили свои ночные кремы, посплетничали о мужчинах, постригли челки, подпилили ногти. Они понимают другу друга с полуслова и смеются от радости.
– Лучше всего жить с женщиной, а с мужчинами только спать, – заключает одна из них и всхлипывает от смеха, уткнувшись носом в салфетку.
Я тоже принимаюсь смеяться, укрывшись за книжечкой меню. Ты негодующе смотришь на меня.
– Ты тоже так считаешь?
– Считала…
– Какая дурацкая идея! Ты меня разочаровала. У меня даже аппетит пропал.
Ты бросаешь меню, и сидишь с отсутствующим видом, мрачный и злой. Я замолкаю, чтобы не доводить дело до взаимных обвинений. Мы заказываем молча. Я блуждаю взглядом по залу, натыкаюсь на одинокого мужчину. Он улыбается и пожирает меня глазами. Я улыбаюсь в ответ. Он отрывает кусок бумажной салфетки и что-то царапает. Я жду с бьющимся сердцем. Закончив писать, он поднимает свое произведение над головой, и я читаю: «Спасибо, что вы такая красивая». Я снова улыбаюсь и отвожу взгляд.
Твоя тарелка усеяна шариками из хлебного мякиша. Ты теребишь вилку, кладешь ее на место, снова берешь в руку и вычерчиваешь на скатерти узор, напоминающий тюремную решетку. На моих губах застыла улыбка, предназначенная другому, и я обращаю ее к тебе, беру тебя за руку, сжимаю твою ладонь в своей. Ты, наконец, успокаиваешься, произносишь, улыбаясь:
– Я сглупил…
– Это уж точно.
На столе появляются тарелки с дымящимися мидиями. Мы закатываем рукава, разворачиваем большие белые салфетки и запускаем пальцы в горячую подливку. Наши бокалы наполняются белым вином. Ты хочешь научить меня есть мидии, показываешь, как это лучше делать. Я не смею признаться, что уже ела их до знакомства с тобой, и делаю вид, что слушаю. Я послушно повторяю твои движения, и ты довольно киваешь. Потом, забывшись, я снова запускаю пальцы в горячую подливку, пытаюсь нащупать бело-оранжевого моллюска, чтобы схватить и растерзать его. Ты ловишь меня на месте преступления и смотришь недобрым взглядом. Я пожимаю плечами:
– Мне так больше нравится, когда соус стекает с пальцев…
Ты не разделяешь моей веселости. Я вздыхаю:
– Перестань, прошу тебя. Почему все и всегда должно быть идеальным? Расслабься….
– Да, я хочу, чтобы все и всегда было идеальным. Мы с тобой должны быть выше, чем все остальные, выше чем банальные рассуждения и жирные пальцы…
– Я никогда не смогу стать идеальной… Это так невесело!
– Вот увидишь, со мной у тебя получится.
Одинокий мужчина не спускает с меня глаз. Он ждет, пытается поймать мой взгляд, выслеживает меня, словно пробует на язык. Я постоянно ощущаю его пристальное внимание. Он ласкает меня взглядом, томно вкушает меня. Ситуация его забавляет. Я расслабляюсь, окунаюсь в его глаза. У него чувственный рот, глаза игриво прищурены. Он тоже ест пальцами, отвратительно размахивая своими дерзкими ручищами. Он закатал рукава бирюзового свитера и измазался в подливке по самые локти. Он слизывает соус, неотрывно глядя на меня. Я краснею и отвожу глаза.
Но ты уже почуял неладное и раздраженно спрашиваешь:
– Тебе не нравится? Что-нибудь случилось?
– Ничего…
– Я вижу, что ты не такая как всегда, что ты что-то такое заметила.
– Да нет же, все в порядке, правда.
Я отвечаю слишком быстро, и ты резко оборачиваешься, ловишь пристальный взгляд незнакомца, вскакиваешь и гневно хватаешь меня за руку. Ты кидаешь на стол двести франков и тянешь меня к выходу. Я пытаюсь вырваться, протестую:
– Мы не закончили.
Ты сжимаешь меня так сильно, что сопротивляться бесполезно.
Мы выходим на тротуар, ты подталкиваешь меня к машине, открываешь дверцу и буквально швыряешь меня внутрь, а сам садишься за руль и трогаешься, все так же стиснув зубы. Ты мчишься на полной скорости, не тормозя на поворотах. Мы все глубже погружаемся в черный загородный пейзаж. Деревья угрожающе склоняются над дорогой, свистя на ветру. Вдруг ты резко тормозишь, открываешь дверцу и выбрасываешь меня в ночь. Я падаю на дорогу, вскакиваю на ноги.
Меня трясет от холода. Я складываю руки на груди, чтобы хоть немного согреться, вперив взгляд в задние огни твоей машины, исчезающие вдалеке. Усевшись на придорожный столбик, я проклинаю этот пронизывающий ветер и твою жестокость. Я жду. Я знаю, что ты за мной вернешься.
В ту ночь мы спали отдельно.
Ты устроился на диванчике в гостиной.
Наутро ты принес мне завтрак в постель. На подносе были рогалики, чашка кофе, свежевыжатый апельсиновый сок и красная роза.
Я оттолкнула поднос ногой.
Ты печально на меня посмотрел.
Я с головой накрылась одеялом, чтобы не разговаривать с тобой.
Я слышала как ты выходишь из спальни, как хлопает входная дверь.
Я бросилась к телефону, набрала номер младшего братика. «Забери меня отсюда, – умоляла я, пожалуйста, забери. Мне так страшно, мне так страшно с ним оставаться».
В моем голосе слышались рыдания. Брат сказал: «Сиди на месте. Я скоро буду».
Я рассказала ему как найти дом. Он все записал и повторил: «Сиди на месте. Я скоро буду».
Я снова забралась с головой под одеяло и стала ждать.
Потом вернулся ты и принес сто цветочных букетов. Ты расставил их по всей комнате. Они были разноцветные: некоторые – в горшках, другие – в охапках. Ты занял все стаканы, все емкости в доме, проложил к моей кровати целую дорожку из цветов – красных, белых, желтых, голубых.
Ты сел на край постели, склонил голову и произнес: «Прости меня, я больше так не буду. Я еще никогда не любил так сильно, мне трудно держать себя в руках. Я не понимаю, что на меня нашло».
Я раскрыла тебе объятия, и мы упали на постель.
Я проснулась от энергичного стука в дверь.
Стучали уже давно – я не сразу пришла в себя, открыла глаза и поняла что происходит.
Легонько тебя подвинув, я объяснила, что стучит мой брат, что я ему звонила – хотела уехать, потому что мне было страшно…
– Зачем? – удивился ты. – Ты же знаешь, что я никогда не сделаю тебе ничего плохого.
Я напялила футболку и джинсы, чтобы брат не догадался, что я прямо из постели.
Я открыла дверь и увидела брата. Он стоял на пороге, долговязый, с мотоциклетным шлемом под мышкой. Он внимательно меня изучал, хотел удостовериться, что я не пострадала серьезно, пробежал взглядом по ногам и рукам, по губам и шее. Он искал следы побоев. Я тихо сказала:
– Мы помирились…
– Ты хочешь сказать, что я проделал весь этот путь зря?
– Нет. Ты доказал, что любишь меня, и это самый ценный подарок на свете.
– Почему ты вечно требуешь доказательств?
Он вошел в дом, расстегнул куртку, положил шлем на стол, взъерошил волосы и спросил, не предложу ли я ему пиво. Дома я всегда держу в холодильнике запас пива, специально для него. Я покупаю в Монопри упаковку на двенадцать банок и храню их для братика. Никто другой не имеет права к ним прикасаться, никто. Я пошла на кухню и обнаружила в холодильнике поллитровую бутылку.
Он открыл ее, выпил залпом, на верхней губе осела белесая пена. Я взволнованно смотрела на брата.
– Покажешь мне своего мучителя? – спросил он. Мы втроем выпили кофе.
Они почти не говорили друг с другом, только обменялись самой общей информацией, едва шевеля губами. Каждый из них носил в себе мой образ и совершенно не хотел им делиться. Я чувствовала себя лотом на аукционе. Мне не хотелось притворно смеяться и задавать глупые вопросы. Тут поднялся ветер, и брат сказал, что ему пора.
Я проводила его к мотоциклу, подала шлем, подставила щеку для поцелуя.
– Он мне не нравится, – сказал брат.
Я поцеловала его в шею, прошептала:
– Тебе никогда не нравятся мужчины, с которыми я встречаюсь.
– Он выглядит неестественно…
– В каком смысле?
– Береги себя…
Я махала рукой, глядя ему вслед.
Я не хотел ей навредить. Просто моя любовь к ней была слишком сильна, заставляла срываться с места, так что я иногда терял над собой контроль.
Я хотел быть воплощением ее судьбы, вернуть ее на путь истинный, помочь обрести себя, чтобы она, наконец, научилась себя любить. Она была королевой, моей королевой, и при этом полагала, что ничего не стоит, обращалась с собой как с кучкой хвороста, чье предназначение гореть на потеху другим.
Я не хотел ее переделывать, я хотел, чтобы она вернулась к своим истокам, вновь стала той проницательной маленькой девочкой, которая все кругом замечала, которая слишком рано поняла как устроена жизнь, чтобы она вновь обрела ту неистовую силу, тот дар предвидения, ту отвагу, которую у нее отняли будто кукольную одежду.
Ей пришлось наспех облачиться в груду лохмотьев и притворства, чтобы спрятаться, забыть свой стыд, забыть как больно ее ранили. Грубое равнодушие людей выбило ее из колеи.
Я хотел, чтобы она позабыла случайных мужчин, смотревших на нее походя или не смотревших вовсе, приключения, оставлявшие горький привкус во рту, неприятные эпизоды, которые она прятала за маской стойкого маленького солдатика. Я видел ее такой хрупкой, такой беспомощной, лишенной точки опоры, вынужденной играть чужие роли, теряя в них себя, роли испуганной маленькой девочки и искушенной развратницы, заикающегося подмастерья и многоопытного бригадира. Я не хотел ничего в ней менять. Я хотел, чтобы она лучше узнала саму себя, обрела внутреннюю гармонию, отбросила маски и страхи.
Я понял это с нашей самой первой встречи. Я видел как она несется сломя голову, готовая отдаться первому встречному, лишь бы только он рассказал ей о ней самой, помог ей поверить в себя. Она жадно искала того, чей нежный взгляд поможет ей воспроизвести себя заново. И этим взглядом оказался мой. Я готов был ей помочь. Моих сил хватило бы на двоих.
От этого и зародилась во мне неуемная страсть, порою заставлявшая терять над собой контроль.
Я хотел, чтобы она была совершенной, достойной себя самой, достойной нашей любви.
Мы решили больше не ездить в ресторан.
Мы отправились за покупками в ближайший городок, чтобы поужинать дома.
Ты готов был скупить целый магазин, и я смеялась над твоим зверским аппетитом. Ты попросил красного вина, и белого, и розового, и шампанского. Лосося, лаврака, морских языков, устриц, букцинумов, литорин, розовых и пильчатых креветок. Камамбера, реблошона, ливаро, канталя, шаурса, бри, грюйера, козьего сыра и овернского с плесенью[24]. Цикория, салата, шампиньонов, томатов, кабачков, брюссельской капусты, моркови, лука, чеснока и диких трав. Белого хлеба, черного, развесного, хлеба с изюмом и хлеба с орехами…
– Когда мы успеем все это съесть? Нам же завтра уезжать!
– По крайней мере, будет из чего выбирать! У тебя будет выбор как в ресторане.
– Ты сумасшедший, абсолютно сумасшедший. Заднее сиденье уже буквально ломится от яств, а ты упорно продолжаешь нагружать корзины паштетами, мясными консервами, свежими булочками, сметаной, курятиной, дюжинами яиц. Я мысленно представляю что бы сказала моя мать с ее вечным бормотанием «расход-приход». Подобное расточительство привело бы ее в бешенство. Она бы так уставилась на тебя своими черными глазами, что у тебя дыра образовалась бы на затылке.
Ты смотришь на мои часики и спрашиваешь:
– Это твои единственные часы?
– Да, и я очень ими довольна. Я с ними не расстаюсь.
– Я куплю тебе другие, красивые, ценные.
Я мотаю головой. Мне не нужны новые часы. Но ты не успокаиваешься, ты тянешь меня к витрине ювелирного магазина и приказываешь: «Выбирай, выбирай самые красивые часы, я хочу сделать тебе подарок». Я говорю: «Не надо, я не хочу, в этом нет необходимости ».
– Причем здесь необходимость? Речь идет о желании, о мечте.
– Но у меня нет желания покупать часы. Я не буду их носить.
– Даже если это будет мой подарок?
– Прошу тебя, оставь меня в покое. Я все равно их не надену.
И страх вновь сковывает, заполняет меня как раскаленная лава. Я боюсь тебя. Ты ужасный людоед в семимильных сапогах и с огромным ножом за пазухой. Мне хочется бежать со всех ног. Я не могу ни есть, ни пить, даже смотреть на часы я теперь не могу спокойно.
Мы идем вниз по пешеходной улице, и мой взгляд падает на рекламу косметики в витрине аптеки. На плакате изображен тональный крем, который увлажняет и питает кожу, замедляя ее старение и защищая от вредных примесей атмосферы. Мне как раз нужен крем, поскольку свой я забыла дома, но я решаю молчать, чтобы ты не скупил для меня целую аптеку. На какое-то мгновение я замедляю шаг, скольжу взглядом по плакату и быстро отвожу глаза, боясь, что…
– Выпьем кофе?
Я вздыхаю с чувством облегчения.
– Садись, я сейчас вернусь.
Ты пальцем указываешь мне на кафе. Я устраиваюсь за столиком.
– Наконец-то я одна, – подумала я, тут же опомнилась и принялась себя укорять. – На что ты, собственно, жалуешься? Тысячи девушек мечтали бы оказаться на твоем месте. Тебя заваливают подарками, драгоценностями, часами, деликатесной рыбой, элитными винами, овощами и зеленью. Хватит рефлексировать. Расслабься и получай удовольствие. Ты не умеешь принимать. Так учись же, учись.
Я прикуриваю сигарету, заказываю кофе и большой стакан воды и разглядываю прохожих. Сегодня базарный день. На женщинах – цветастые платья, на мужчинах – синие драповые куртки. Больше всего на свете я люблю смотреть на людей, идущих по улице, слушать, о чем они беседуют в базарный день.
Одна такая компания останавливается прямо передо мной, закрывая обзор, что приводит меня в бешенство. Я извиваюсь как уж, чтобы видеть что происходит на улице. Я изворачиваюсь, ворчу, изо всех сил кручу головой, но они не отходят. Судя по всему, они парижане, шумные и кичливые. Двое мужчин и женщина с корзиной в руках. За корзину держатся несколько детских ручек. Я мысленно считаю детей: один, двое, трое… Три маленькие белокурые головки вертятся, снуют во все стороны. Мать механическим усталым движением возвращает их на место.
– А чем она еще занимается, его прекрасная блондинка, кроме того, что берет в рот? – интересуется один из парижан, мужчина лет пятидесяти в открытой рубашке от Лакоста и со свернутой газетой в руке.
– Да ничем особенным, – отвечает второй, извлекая из пачки сигарету. – Наверное, у нее неплохо получается, если ради нее он пошел на развод.
Мужчины заливаются смехом. Один из них предлагает другому сигарету Давидофф № 5 и интересуется его впечатлениями. Они продолжают беседовать между собой, с серьезным видом морща брови, дружно чему-то радуясь, а женщина склоняется над одним из младенцев, поднимает брошенную другим бутылочку, ловит третьего за комбинезончик, поправляет кепочку самому маленькому, и выпрямившись, наконец, в полный рост, спрашивает мягко и незлобиво:
– Как все-таки странно… Мне никогда не приходилось слышать, чтобы кто-нибудь спросил про мужчину «чем он еще занимается, кроме того, что лижет женщин между ног»? С чего бы это, как вы думаете?
Мужчина со смехом берет ее под руку.
– Надо было предупреждать, что вы феминистка! Я бы тогда следил за своей речью! Надо же, я и не думал, что твоя жена поборница политкорректности!
– Я просто спрашиваю, – отвечает женщина, свободной рукой убирая со лба белокурую прядь.
– Согласен. Я был не прав. Беру свои слова обратно.
– Он извиняется! – восклицает другой. – Слышишь, дорогая, он просит прощения. Мы больше не будем говорить непристойности.
И курильщики снова прыскают со смеху.
Тем временем один из детей хватает женщину за рукав со словами «мама, хочу пипи», и мать с детьми исчезают в глубине зала, при этом женщина держит за воротник двух младших и жонглирует корзиной, которая, кажется, вот-вот опрокинется. Оставшись вдвоем, мужчины как ни чем не бывало продолжают со знанием дела рассуждать об элитных винах и сигарах, скрестив руки на груди, благо они у них ничем не заняты.
Я вздыхаю. Эта женщина была бы не прочь жить с мужчиной, который осыпает ее подаркам и знаками внимания и носит за ней сумку, вместо того, чтобы бросать одну с тремя детьми!
Когда ты возвращаешься, я пересказываю тебе увиденное. Мне смешно и грустно одновременно. Ты слушаешь меня вполуха со странным блеском в глазах. Ты в восторге от приготовленного сюрприза. Ты заказываешь кофе и нетерпеливо ерзаешь на стуле. Я показываю тебе двух мужчин, продолжающих пыжиться у всех на виду, но ты на них не смотришь.
– Что случилось? – удивленно спрашиваю я.
– В какой руке?
Ты прячешь руки за спину. «В правой», – отвечаю я. Ты с хитрой улыбкой качаешь головой. «Ну, значит, в левой.» Ты гордо достаешь пакет, огромный бумажный пакет, и гордо протягиваешь его мне. В твоих глазах загорается шаловливый огонек, совсем как у тех детей, что крутились вокруг матери, не давая ей передохнуть.
– Что это?
– Подарок.
Ты смотришь на меня торжествующе. Ты очень собой доволен. Ты пытаешься изобразить безразличие, но сгораешь от нетерпения увидеть мою реакцию. Я открываю пакет. В нем вперемешку валяется вся косметическая серия, рекламу которой я разглядывала в витрине аптеки: молочко для снятия макияжа, тоник, дневной крем, ночной крем, контур для глаз, маска для лица, баночки омолаживающие, скляночки укрепляющие… Я вежливо целую тебя в щеку, изо всех сил стараюсь казаться благодарной, превозмогая внезапное желание вскочить и со всех ног ринуться прочь.
– Посмотри! Это еще не все!
Ты потираешь руки, крутишься на стуле, моя медлительность действует тебе на нервы. Ты похож на ребенка, который, сгорая от нетерпения, разворачивает рождественские подарки, и не в силах больше ждать, разрывает упаковку. Я встряхиваю сумку и слышу как на дне что-то шуршит. Я запускаю руку и извлекаю сверток. Сверток из ювелирного магазина, который я вскрываю с особой аккуратностью. Из темно-синего футляра на меня смотрят массивные золотые часы. Тонкие позолоченные стрелки отчетливо выделяются на сером фоне.
– Ты с ума сошел!
– От любви к тебе!
Я бросаю взгляд на прекрасные часики, золотым сиянием наполняющие мою ладонь, потом перевожу его на тебя: ты тоже весь сияешь – от гордости. Я невольно вздрагиваю и отчаянно борюсь с желанием оставить твой подарок на столе.
– Тебе холодно? Пойдем домой?
Мне и вправду хочется уйти, уйти подальше от тебя, ибо ты меня не слышишь и не видишь, ты любишь не меня, а другую женщину, которая требует в подарок часы и драгоценности, вожделеет кремов и шампанского, жаждет внимания каждую минуту. Эта женщина не имеет со мной ничего общего.
«Он любит не меня, – подумала я в тот вечер, – я здесь не причем».
Иначе он бы слушал меня…
Иначе он бы на меня смотрел…
В ту ночь ты ко мне не притронулся. Мое тело воспротивилось. Я сослалась на внезапную головную боль, лишившую меня женской силы. Я вспомнила, бабушку, которая так ненавидела любовный акт, что дедушке приходилось брать ее силой. Я легла на кровать, ничего не стала есть, прикрыла глаза, чтобы не видеть как перемещается по пространству комнаты твое тело.
Я подождала, пока ты уснешь, пока ты всей свой тяжестью рухнешь рядом со мной, и поднялась.
Я пошла на кухню, бросила полено в тлеющую печку, наполнявшую комнату неровным, но теплым светом, от которого на душе становилось легко, взяла лист бумаги, блокнот, валявшийся в ящике комода, и начала писать тебе письмо.
Я хотела раскрыть карты, все свои карты, чтобы ты вышел победителем из беспощадной борьбы, из битвы трех титанов, где кроме нас с тобой, сражался еще и мой враг. Я не хотела, чтобы ты так же внезапно пал на поле брани, как все твои предшественники, любившие меня до обожания.
Я знала, что мое спасение – в словах, в безмолвных словах, написанных на бумаге. Я собиралась написать тебе все, что не решалась сказать в глаза. Я писала все, как есть, не размышляя. «Тема: любовь.
Я знаю, что ты меня любишь, я в этом не сомневаюсь, но твоя любовь приводит меня в замешательство. Я не готова ее принять, прочувствовать, осознать, что она предназначена мне, обращена ко мне.
Мне нравится видеть любовь на расстоянии: в чужом пересказе, в книгах, фильмах и песнях, но пропустить ее через себя, выразить ее, разделить ее с другим человеком у меня не получается.
Я не умею любить, но страстно желаю научиться.
Я всегда отступаю, потому что любовь, бьющая через край, меня пугает.
Ты слишком настойчив.
Ты не соблюдаешь дистанцию, лишаешь меня напряженного ожидания, неопределенности, из которой рождается пространство для вариаций, захватывающая пауза, белая дыра, полная надежды, или дыра черная.
Мне не хватает этой драматической паузы, от которой сердце раскаляется добела и тысячи огненных искр загораются по всему телу, терзаемому великой тайной, мучительным сомнением: а что, если он разлюбил? Стоит опасности забрезжить на горизонте, как все мгновенно меняется. Ты начинаешь понимать, что любимый человек тебе дороже всего на свете и готова броситься в море с отвесной скалы, только бы не потерять его.
Черные дыры, белые дыры.
И желание оживает с новой силой, желание судорожное, безудержное. Оно устремляется в открывшуюся брешь, заполняя ее своим восхитительным жаром.
Чтобы желание не угасло, его надо подстегивать, провоцировать.
Что происходит в начале каждого романа? Почему желание кипит как на углях? Не потому ли, что мы видим перед собой незнакомца, дикую прерию, нераспаханную целину, новое пространство. Опускаясь до повседневности, до поцелуев, расточаемых безо всякого повода, мы обедняем свою любовь, сужаем свою прерию до маленького садового участка за деревянным забором. Мы знаем о любимом человеке все, все движения его рук и губ для нас предсказуемы, и мы решаемся любить его, не боясь потерять. Сердце замедляет свой бешеный ход и как будто сморщивается. Желание блуждает где-то далеко, бросается на первого встречного, который вдруг кажется загадочным великаном, улетает прочь, ведомое глупостью или хитростью.
Теперь мне придется потрудиться, чтобы мое влечение к тебе вновь стало сильным. Мне не хватает легкости, страсти. Вокруг нас – выжженная земля, мрак, тяжесть, и эта тяжесть невыносима, потому что несмотря на все слова твоя любовь стесняет меня, я начинаю задыхаться. Ты не оставил мне пространства для воображения, для желания, для ожидания.
Почему мы с тобой так непохожи? Какие тайны прошлого делают нас такими разными в любви?
У нас за плечами свой неповторимый опыт. Невозможно начать новую историю с чистого листа, в противном случае все романы были бы одинаковы. Мне предстоит это понять. Тебе тоже предстоит это понять.
А пока давай попытаемся признать друг за другом право на свой уникальный ритм, свой особенный такт.
Только миновав этот этап, мы сможем однажды прийти к настоящей близости, полюбить друг друга по-настоящему.»
Я несколько раз перечитала свое письмо. Ветер бушевал вокруг дома, стучал плохо прикрытыми ставнями и, пробившись сквозь каминную трубу, ледяным дыханием обдавал комнату. Опустившись на колени, я подбросила в печку свежее полено и, разогнувшись, наткнулась взглядом на сумку с подарками. Я выложила на стол тюбики и баночки, составила в ряд и один за другим отправила в урну.
– А где же часы? – подумала я и принялась вытряхивать сумку.
Часы остались лежать на столике в кафе.
В эту минуту яростный порыв, как белая скатерть, накрыл меня с головой, колокольным звоном отдаваясь в моем воспаленном мозгу безжалостным напоминанием о событиях десятилетней давности.
Тот мужчина подарил мне золотой браслет, который я нарочито забыла в ресторане, совсем как твои часы. Слишком много было подарков, слишком много любви, слишком много знаков внимания. Я задыхалась, ничего не желала видеть, я вела себя инфантильно, агрессивно, жестоко. Выпустив коготки, я сопротивлялась изо всех сил. Мне претила его безграничная любовь. Мне казалось, что я ее не заслужила, что он ошибся номером.
– Но ведь это была не я, – возражала я сама себе, – та девочка десятилетней давности не имеет ко мне никакого отношения.
– А ты вспомни все, – отзывается откуда-то из глубины беспощадный враг, – и сразу поймешь, что это была именно ты.
– Нет, это была «она», та, другая, совсем мне не симпатичная: глупая, легкомысленная, эгоистичная, неразумная, и главное, ужасно жестокая.
– А ты вспомни, вспомни ту, другую, и сразу поймешь, что ты не создана для любви, что любви как таковой не существует, любовь – иллюзия, призванная заполнить пустоты в человеческих душах.
Прислонившись к печке, я принялась отматывать пленку назад.
Она изменяла ему.
Безо всякой причины.
Изменяла постоянно, с первым встречным, который брал ее молча, грубо и примитивно будто снимал с полки в супермаркете шоколадку, жадно вгрызаясь в нее зубами прямо через обертку.
Она послушно следовала за случайными мужчинами, шла за ними, не минуты не колеблясь и не таясь, не щадя того, кто так трепетно любил ее. Она бросала ему в лицо, бесстыдно глядя прямо в глаза, что уходит с другим, с другим, который ее не стоил, но к которому ее тянуло как магнитом. Этот другой обращался с ней совершенно бесцеремонно, а она послушно отдавалась, плакала, мурлыкала, ждала, сходила с ума. Другой вожделел ее светлых волос, ее матовой кожи, ее аппетитной плоти. Другой шел с ней под руку, с удовольствием отмечая, что окружающие мужчины при виде нее пускают слюни. Ему не приходило в голову, склонившись над ней, подолгу беседовать с ее душой. Он разрезал ее на кусочки и вешал самые лакомые из них себе на шею на манер трофеев.
И она послушно шла за такими мужчинами, гордилась своим недобрым счастьем, вольная и довольная.
Ради них она бросала того, кто по-настоящему любил ее, без конца повторяя, что она лучше всех, сильнее всех, красивее всех, что она – его единственная.
Однажды она увидела как он плачет. В тот день она заявила ему, что уходит к другому. Он по обыкновению промолчал. Он всегда принимал плохие новости с грустным достоинством. Она хлопнула дверью их общей квартиры, но на лестнице вдруг вспомнила, что забыла взять что-то из одежды, и вбежав в комнату, обнаружила его сидящим в углу. Он весь вдруг съежился, и на фоне огромной белой комнаты казался совсем крошечным. Он сидел на полу, обхватив руками колени, и горько плакал, втянув голову в плечи. Все его тело сотрясалось от беззвучных рыданий. Он был похож на ребенка, который на перемене сносит обиды одноклассников и втайне страдает. Он даже надел темные очки, чтобы наплакаться всласть, большие темные очки, призванные скрыть страшное горе, застилавшее ему глаза, раскаленным железом обжигающее все его тело.
Она печально на него посмотрела.
Но утешить его она была не в силах.
Она ничего не чувствовала, разве что неловкость. Ей странно было видеть плачущего мужчину. Мужчины ведь не плачут…
А если плачут, то по достойному поводу, из-за настоящих героинь. Плакать из-за нее было бессмысленно и бесполезно. Будь он умным и сильным, он бы сам это прекрасно понимал.
Она не подошла поближе, не наклонилась к нему, не обняла.
Она спешила к новому любовнику, который ждал ее внизу, сидя в своем огромном автомобиле, чертыхаясь и поглядывая на часы. Завидев ее, он погладил новенький кожаный руль, включил погромче музыку, проворчал: «Что ты там так долго делала? Сколько можно возиться», и они стремительно тронулись с места.
– Я бессердечное чудовище, – думала она про себя. – Почему я такая? Ну, почему? Он меня любит, а я его бросила. Он даже не упрекнул меня, только напялил эти темные очки. Он-то меня действительно любит.
Она всякий раз к нему возвращалась, потому что, сама того не подозревая, любила его больше всех на свете. Она поняла это слишком поздно: когда он ушел. Прошли годы, прежде чем она сумела забыть его, отделиться от него, выбросить из головы все те нежные слова, что он ей говорил и которые поддерживали ее на плаву как спасательный круг. Мужчина в темных очках вдохновлял ее на подвиги, всеми своими устремлениями она была обязана ему. Они вместе взрослели, служили друг другу опорой и увеличителем.
Когда он ушел, ей пришлось заново учиться жить. Она больше ни в чем не была уверена: не могла выдавить из себя ни строчки, самостоятельно заплатить за квартиру, войти в полную комнату, зная, что на нее будут смотреть. Она не знала что думать о просмотренном фильме, о прочитанной книге, о происшествии, описанном в газетах.
Она чувствовала себя неполноценной, утратившей дар речи, безумно неуклюжей.
Он отплатил ей той же монетой, заставил выстрадать все то, что за эти долгие годы пришлось пережить ему. Стоило ей подумать, что он, наконец, позабыт, и попытаться вновь наслаждаться жизнью с другим мужчиной или в одиночку, как он немедленно забирал ее обратно, чтобы опять обречь на страдания. Он был ненасытен в своем желании мстить. Ему хотелось снова и снова видеть как она терзается и страдает. Он больше не стеснялся в выражениях, прямо заявлял, что пришел отыграться, и на все ее страдания смотрел так же безразлично, как некогда смотрела на него она, уходя к гордому самоуверенному болвану на огромной машине и оставляя его лить слезы, пряча их за темными очками.
Она не сопротивлялась. Она убеждала себя, что это было справедливо, что она должна была через это пройти, и надеялась, что однажды, расплатившись по долгам, снова станет свободной. Получит право любить, научится это делать. Оставалось только ждать. Не спеша познавать любовь, учиться любить и принимать.
Пытаться понять другого человека, и ждать, ждать…
Прошло десять лет, и я пытаюсь все повторить.
Неужели танец с ножами будет длиться вечно?
Взяв со стола письмо, я швырнула его в печку.
Порывшись в мусорной корзине, извлекла наружу тюбики и баночки, протерла их полотенцем как преступник, стирающий отпечатки пальцев, сложила все обратно в пакет, а пакет поставила на стол.
Потом я вернулась в комнату и легла рядом с тобой.
Ты спал. Ты был красивым и царственным. Звезды сияли на твоем гордом лбу. Я тихонько забралась к тебе подмышку, заняла свое законное место.
Может быть, чтобы научиться принимать, нужно просто все время давать, давать неосмысленно, безрассудно, изображать любовь до тех пор, пока не почувствуешь ее всем сердцем, всем телом?
– Ты прекрасно умеешь давать! – протестует Кристина. – У меня никогда еще не было такой подруги как ты! Перестань думать, что ты не умеешь любить! Ты даешь мне так много, что я чувствую себя в неоплатном долгу!
– С подругами мне проще… Почему у меня не выходит с мужчинами? Мне кажется, что любить – это принимать без обсуждения, давать, не ставя условий… А они говорят: я буду тебя любить, если ты изменишься, будешь делать то что я скажу, иначе у нас с тобой ничего не получится… Когда мы с ним ездили к морю, все было именно так! Нет, послушай, я хочу, наконец, понять! Со мною что-то не так!
– Может, не с тобой, а с ним…
– Это было бы слишком просто! Ты же знаешь, что обычно виноваты оба.
– И все-таки в этой его мании заваливать тебя подарками, в этой неуемной жажде любви и обладания есть что-то ненормальное. Что-то здесь нечисто… Ты ведь уже попыталась ему все объяснить, когда он накупил этих отвратительных пирожных! Он должен был прислушаться.
– Он ничего не желает слушать, он любит меня так, будто на моем месте совсем другая женщина. И этой другой он изо всех сил пытается угодить, а она все не успокаивается и вечно требует большего!
Мы, сидя рядом, смотрим на ее новую большую любовь. Он красив, статен, в самом соку. Его зовут Симон. Он невысокий, но крепкий, коренастый, яркий. Его внешность располагает, его репутация безупречна. Считается, что он «в равной мере наполняет спокойствием того, кто склонен давать, и того, кто склонен принимать». По крайней мере, так говорят.
– Где ты его откопала?
– На набережной. Он мне сразу приглянулся, и я подумала: почему бы не начать с него?
– Не начать что?
– Любить. Это может показаться глупостью, пустым ребячеством, но надо же с чего-нибудь начать. Я в самом начале пути! Ты же знаешь, у меня тяжелый анамнез.
Кристине было восемь лет, когда ее мать сбежала из дома. В Швецию. Неожиданно для всех. С утра она по обыкновению поцеловала своих четверых детей, и те спокойно отправились в школу, а под вечер вернулись в пустой дом. Она бросила мужа и детей и удрала, прихватив с собой всю мебель. И собаку. С тех пор Кристина никому не верит, и позволяет себе забыться лишь в самых крайних случаях, да и то ненадолго. Она привыкла жить в одиночестве, ничего не ждать от других, и едва на ее горизонте замаячит любовь, как она умело направляет отношения в другое русло, переводит их в ранг доверительной дружбы, остроумного приятельства. Прирожденное чувство юмора помогает ей защититься от тех, кто ведет себя слишком нежно, слишком настойчиво, позволяет держать их на расстоянии. Когда кто-то признается ей в любви, она со смехом оглядывается вокруг, словно желая обнаружить того, кому предназначены эти слова.
Она грызет заусенцы и поглядывает на своего Симона со смешанным чувством нежности и тоски, легонько гладит его, и склонившись, вдыхает его запах.
– Нелегкая работа! – смеюсь я.
– Не смейся! Мне еще учиться и учиться.
– Чему учиться?
– Настоящей любви. Настоящая любовь всегда бескорыстна. Ты любишь другого таким, каков он есть.
– На таком примере научиться несложно!
– Вся беда в том, что любить, не выдвигая условий, почти невозможно. Рано или поздно любимый человек говорит или делает что-то такое, что мы чувствуем себя разочарованными.
Я киваю. Может быть, мне тоже стоит завести безмолвного Симона.
– Я буду на нем тренироваться, буду уделять ему время как минимум раз в день. Я буду с ним беседовать, признаваться ему в любви, говорить, что он красивый, независимо от того, выглядит ли он усталым или полным сил, и постепенно я почувствую свою ответственность, свою сопричастность. Вернувшись вечером домой, я уже не буду ощущать себя одинокой. Ведь рядом со мной будет он.
– Да уж, куда он денется!
– Я буду заниматься им не спеша, без раздражения, уделять ему все больше времени, все больше внимания, и когда-нибудь мне, наверное, удастся расширить свои горизонты и делиться нежностью с другими людьми.
Она замолкает, гладит Симона пальцем.
– С ним я смогу учиться, не торопясь.
– Он не будет сопротивляться!
– Посмотрим, что получится. Знаешь, это требует от меня определенных усилий. Я ведь не привыкла заниматься кем-то, кроме себя. Все время я, я, я, надоело… Что толку быть одной…
– Согласна. Это наша общая проблема.
– Что меня беспокоит, так это то, что я не сильна в цветоводстве. Стоит мне взглянуть на цветок, и он немедленно вянет.
– Они тебя проинструктировали при покупке?
– Да, к счастью.
– После цикламена думаешь завести собаку?
– Вообще-то я собиралась перейти непосредственно к мужчинам!
Не знаю, разумно ли это…
– Поживем – увидим. Думаю, с Симоном у меня быстро все получится.
Я почти завидую Кристине: какой-никакой, а все-таки выход, хотя, глядя как она колдует над своим Симоном, я едва удерживаюсь от смеха. Во всяком случае, я ее не осуждаю. Я не пытаюсь растоптать цикламен ногами, обозвать ее кретинкой и убежать, хлопнув дверью, как вероятно повела бы себя, заяви мне любовник, что он завел себе Симону и будет на ней тренироваться в любви.
– А что бы ты делала на моем месте?
– Ну, не знаю… Попробуй понять его. Выясни кто он и откуда, в какой обстановке рос, спроси про родителей, про детские потрясения, узнай что для него имеет значение.
– Он никогда мне ничего не рассказывает. Никогда.
– Значит, ты мало спрашивала.
– Нет, что ты! Просто он принял это в штыки!
– Людям нравится, когда кто-то интересуется их жизнью. Говорить о себе любят все.
– Только не он!
– Попробуй расспросить его еще раз, только как-нибудь поделикатнее. Постарайся выяснить, кого он любил до тебя. Спроси, он наверняка ответит.
Я отрицательно качаю головой.
– Такое ощущение, что он пытается убежать от самого себя, что он сам себя не любит, ненавидит свою прошлую жизнь. Похоже, он хочет все позабыть, начать жизнь сначала, с чистого листа, и считает меня идеально подходящей на роль партнерши по эксперименту.
– Что позабыть?
– Не знаю.
– Другую женщину?
Я и вправду не знаю. Я чувствую, что с ним что-то не так, но поставить диагноз не могу. Иногда он смотрит на меня таким безумным и затравленным взглядом, накидывается с такой жадностью, словно хочет меня проглотить, обращается со мной как с куском глины, будто стремится вылепить высшее существо и вознести на вершины своего обожания. Кажется, он хочет, чтобы я жила вместо него, заняла его место. Он пытается во мне раствориться, чтобы все позабыть.
– Иногда мне начинает казаться, что я для него не существую, что его любовь предназначена другой.
В его теле, в его лихорадочно горящих глазах, в судорожном подрагивании ноздрей, резких пронзительных интонациях ощущается невыносимая тоска, отчаяние затравленного раненого зверя, уставшего от жизни, всеми силами пытающегося вырваться и убежать. Он встает на дыбы, выпускает когти, сгорает от нетерпения, рвет и мечет. Я чувствую как от смертельной тоски немеет его тело, он начинает задыхаться, бьется в конвульсиях… В такие минуты он берет меня будто легкую куклу, будто легкое, которого ему не хватает. Я его кислородная маска, его спасательный круг, только овладев мною, он может успокоиться, вдохнуть полной грудью.
Моя главная задача – понять, почему мы полюбили друг друга, каким образом наши с ним истории пересеклись, заставляя обоих пламенеть от страсти. Эта ненасытная жажда друг друга, это бешеное влечение плоти таят разгадку, ключ к тайне, которую я обязана раскрыть, чтобы продлить нашу любовь, чтобы из бесконечной стычки, утоляющей телесный голод, она переросла в нечто большее, в нечто плодотворное.
– Переоденься сыщиком и проведи расследование. Расспроси его родственников, знакомых…
– Мы так мало знакомы. Мы ни с кем не общаемся. Он не хочет, чтобы в нашу жизнь вторгались посторонние. Когда он столкнулся с моим братом, они общались через силу, мне показалось, что ему тяжело видеть как я люблю брата. Он считает, что я всецело принадлежу ему. Знаешь, мне страшно, мне так страшно, я впервые не готовлю план побега, пытаюсь понять его. У меня такое впечатление, что даже мой извечный враг, всегда подрезавший мне крылья, находится на последнем издыхании, окончательно сбит с толку.
– Или просто решил не вмешиваться, пришел к выводу, что на этот раз все разрешится без его помощи, его нынешний соперник сам себя уничтожит.
Я смотрю на Симона и понимаю, что Кристина слегка промахнулась в выборе модели. Спокойный безмолвный цикламен меньше всего напоминал моего необузданного каменного человека.
Сдаваться я не намерена.
Пока мы не встретились, мне было так одиноко. С ним я познала настоящую близость, без которой уже не могу обходиться.
На следующий день мы пьем кофе с Валери.
– Знаешь, близость иногда подавляет личность, – говорит она.
– Ты сама поняла что сказала?
– Просто, мне кажется, ты должна больше к себе прислушиваться, прежде чем безрассудно брать всю вину на себя. Ты испытываешь наслаждение от близости, а твоя личность от этого страдает. Ты должна больше себя уважать, хватит упрекать себя во всех грехах… Подумай хорошенько… Похоже, преступница – не ты одна. Не ты одна прячешься от страшного призрака, от врага, на чей счет можно списать все свои поражения…
Я жажду его. Жажду его взгляда, возносящего меня все выше и выше, все дальше и дальше. С ним я чувствую себя королевой, мне начинает казаться, что все в моей власти.
– Пиши, – говорит он, и я пишу.
– Хорошо, – говорит он, – продолжай в том же духе, – и я продолжаю.
– Тебе нужно постричься, – говорит он, и я послушно расстаюсь с волосами.
– Слишком коротко, – замечает он, и я снова их отращиваю.
Он запрещает мне краситься, и я отказываюсь от красной и розовой помады, бежевого тонального крема, переливчато-каштанового контура.
– Я хочу сделать тебе пирсинг, или, может быть, татуировку, – говорит он, – пока не решил.
Я позволяю делать со своим телом все, что ему заблагорассудится.
Он говорит, что нам покорятся все вершины мира, и я мысленно вдыхаю заснеженный горный воздух.
Он говорит, только ты и я, между богом и дьяволом, и я принимаю поцелуи и удары, подставляю губы и все тело, доверяю ему свою судьбу.
Я больше не могу без него жить.
Еще в начале нашего романа, когда мы много разговаривали по телефону – ты звонил мне по десять раз на дню, чтобы поговорить о дожде, о солнце, о прочитанных за завтраком газетах, о подробностях твоей работы и твоей ко мне любви – еще тогда я сказала тебе, что у тебя часто меняется голос.
У тебя их было несколько. Один – властный, резкий, начальственный, таким голосом ты всегда разговаривал, когда звонил мне с работы, где привык командовать, единолично принимать решения и гонять подчиненных, другой – нежный и чувственный, так ты разговаривал, когда звонил мне вечером, лежа в постели, и наконец, еще один – быстрый, отрывистый и невнятный, свидетельствовавший о том, что ты взволнован, оскорблен или раздосадован. В последнем случае ты говорил скороговоркой, проглатывал каждое второе слово, и мне приходилось переспрашивать. Если ты не соглашался говорить четче и медленнее, я старалась угадать хотя бы самый общий смысл твоих слов. Мне казалось, что ты летишь на полной скорости, будто за тобой по пятам гонится страшный враг, или тебя взяли в заложники, приставив к виску пистолет. Мы иногда даже ссорились из-за твоих голосов номер один и номер три. Первый был для меня слишком сухим и безличным, последний – таким возбужденным, что мне становилось не по себе. Ты выходил из себя, говорил, что я преувеличиваю, что нужно просто внимательнее слушать, или заявлял, что у меня проблемы со слухом и мне нужно лечиться.
Я легко различала эти три голоса, и каждый раз, когда ты звонил, могла определить как ты себя чувствуешь: нормально, прекрасно или неважно.
В тот вечер в твоем голосе слышалась досада, ты комкал фразы.
– Что-то не так? – ласково переспросила я, словно говорила с заикающимся от волнения ребенком.
– Нет, нет… Все в порядке.
– У тебя грустный голос. Что-нибудь случилось? – Нет, ничего особенного, просто…
Ты колеблешься, слышно, что ты в отчаянии.
– Это так глупо… Я только что вспомнил… Завтра же… Я совсем забыл… Завтра День Матери, и мне придется ужинать с родителями.
День Матери! Я должна позвонить своей матери. Она придает большое значение поздравлениям с Днем Матери, именинами и Днем Рождения, новогодним и рождественским открыткам. Она весьма щепетильна в отношении праздничных дат, и всегда обводит в календаре все именины и дни рождения. Даже когда мать на меня сердится, и мы друг с другом не разговариваем, она посылает мне клочок бумаги, чаще всего – использованный конверт или обертку, на котором ровным и четким учительским почерком выводит: «Поздравляю с Днем Рождения. Мама». Меня забавляет, как строго она придерживается правил хорошего тона. Она привыкла поступать как принято, ее этому долго и упорно учили. Ее поздравления смотрятся белым церковным одеянием поверх лохмотьев. Она кривит душой, послушно следуя чувству долга, потому что такова традиция, и она, примерная мать, не может от нее отступить. Она тщательно соблюдает ритуалы, поэтому ее совесть чиста, ей не в чем себя упрекнуть.
– Значит мы не увидимся?
Я произношу эти слова легко и игриво, чтобы избавить тебя от тоски.
– Нет… или только после ужина.
– Как хочешь. Давай созвонимся к концу праздника.
Ты мрачно соглашаешься и вешаешь трубку.
Раз уж завтра День Матери, отпразднуем его по полной программе!
Я приглашу свою мать в ресторан.
Я звоню брату в надежде, что он к нам присоединится.
– Мне что-то не хочется… Я ей утром позвоню, поздравлю. А вечером поужинайте без меня. Ты не сердишься?
– Лучше бы ты пришел… Поговорили бы о чем-нибудь другом… А то я долго потом буду плакаться.
– Нет уж спасибо! В отличие от вас всех я провел с ней семь лет на Мадагаскаре, так что вы – мои должники по гроб жизни.
– Они небось уже прислали по открытке, те двое!
– Разумеется, не дети – а живой идеал!
Мои старшие брат и сестра. Безукоризненные в своем лицемерии. Они заблаговременно отправляют открытки, чтобы ублажить мать, а на следующий день присылают цветы. Они делают это каждый год. Где бы ни находились, на северном полюсе или в Джакарте, они никогда не забывают поздравить мать. Они пишут рождественские поздравления на обороте цветных фотографий. Сестра снимается с мужем и целым выводком детей. Брат позирует на фоне компьютеров в своем кабинете – он преуспел в этой жизни и объездил весь мир. Чванливый Бигбосс в самом расцвете сил. Они чего-то добились, – трубит мать, глядя на нас с братиком, – вот что значит вовремя уехать. А вы все упрямитесь и продолжаете жить в стране, где у власти – коммуняки, на улицах – бастующие, а безработные требуют себе зарплаты! Вот если бы я вышла за американца, ноги бы моей здесь не было!
И снова пленка перематывается назад, и одно за другим перед нами проходят горькие разочарования ее многострадальной жизни. Возражать бесполезно, она и слова не дает вставить, только просверлит в ответ своим убийственным взглядом и наградит излюбленным припевом: «Вы меня не любите, даже не пытаетесь мне угодить. За что мне такое наказание!»
Она не хочет никуда идти. У нее нет желания одеваться и делать прическу, она предпочла бы смотреть Деррика. Я пытаюсь ее уговорить. Я собираюсь сводить ее «К Жерару», в маленький ресторанчик, владелец которого – мой старый приятель, так что наводить красоту ей совершенно необязательно. К тому же, я за ней заеду, а потом провожу ее домой, так что разбойное нападение ей не грозит. Моя мать все время чего-то боится. При виде любого «гостя с юга», она судорожно сжимает сумочку, в душе проклиная неуклонно возрастающую преступность и недальновидность правительства, впускающего в страну всех этих людей, от которых ничего хорошего ждать не приходится! Ты только посмотри, что творится в пригородах! Куда ни плюнь – всюду негры да арабы! Хуже, чем в Нью-Йорке!
Я не вполне согласна с последним ее утверждением, но не смею возражать и продолжаю ее уговаривать. Я вдруг понимаю, что для меня жизненно важно отметить с ней День Матери. «В конце концов, ты же моя мама, – говорю я, когда все остальные аргументы исчерпаны, – с какой стати ты потратишь этот вечер на Деррика, когда родная дочь зовет тебя в ресторан!»
«Ну раз ты так настаиваешь…» – вздыхает она.
Жерар оставил для нас свой лучший столик. Он предлагает матери выбрать «ужин дегустатора», чтобы попробовать все его фирменные деликатесы. Мать смотрит на него с подозрением, будто он втягивает ее в сомнительную сделку, но добродушие Жерара непоколебимо, и она через силу уступает.
– Можно будет забрать с собой все, что мы не доедим, как это делается в Штатах? – интересуется она.
– У них это называется doggy bag[25].
Она прекрасно знает, что во Франции это не принято. Она спрашивает специально, чтобы лишний раз доказать мне, что французы не умеют жить по-человечески. Как можно оставлять еду, за которую ты заплатил!
– Нет, мама, здесь так не делают, и ты сама это знаешь.
Ее раздражает мой твердый, уверенный голос. Ее все во мне раздражает. Она замечает на мне золотые часы и интересуется: – Новые? – Да, мне их подарили. – Повезло!
Не то слово. Владелец кафе оказался человеком порядочным и приберег их для меня.
Она замолкает, со вздохом пожимает плечами и, будто продолжая прерванный рассказ, выпаливает:
– И все-таки вы меня не любите! Мои дети меня не любят!
Жерар приносит два бокала шампанского. Ее глаза вдруг загораются, она горячо благодарит его, чуть ли не кокетничает:
– Как мило с вашей стороны!
– Для меня большая честь принимать вас у себя, – галантно парирует он. – Вы ведь у меня впервые, а я очень люблю вашу дочь.
Когда он уходит, мать, пригубив, спрашивает:
– Думаешь, это за его счет?
– Мама, сегодня твой праздник, выкинь это из головы!
– Я не хочу, чтобы ты безрассудно транжирила деньги! Времена нынче суровые…
– Сегодня – особый случай. Забудь о деньгах и наслаждайся ужином!
Я живо воображаю себе предстоящий вечер в его мучительной бесконечности. Ужинать с матерью – работа тяжелая. И вдруг меня осеняет. Чудесная идея внезапно приходит мне в голову, и я, как подобает писателю в минуту вдохновения, взмываю вверх и в благородном порыве устремляюсь навстречу матери.
– Мама, знаешь, что я хочу тебе предложить? Она смотрит на меня недоверчиво и не удостаивает ответом.
– Я расскажу тебе твою собственную жизнь, как будто ты – героиня романа…
При этих словах мать выпрямляется и с интересом слушает, изумленно глядя на меня. Ее глаза блестят как у ребенка. Ей предстоит сольный выход, и зрители будут смотреть только на нее.
По мановению волшебной палочки дочь превратит ее в Скарлетт О'Хара. Жалкие наряды вечной труженицы падают на пол. Она заплетает волосы в тугие косички, щиплет себе щечки, чтобы они порозовели, ее черные глаза теплеют. Она раскладывает в коляске юбки и кринолины, и замирает в томной, чувственной позе прелестной южанки. Она становится красивой, совсем как раньше…
– Значит так… Жила-была девушка. Она была самой красивой, самой способной, из прекрасной семьи. Все юноши изнемогали от любви к ней. Она не знала, кого выбрать…
– Все так и было… Это не выдумки.
– Но едва ей минуло восемнадцать, как отец решил, что ей пора покинуть родительский дом, выйти замуж и жить самостоятельно. Итак, ей предстояло выйти замуж. Замуж так замуж, но за кого? Она не знала кому отдать предпочтение. Ей нравилось возбуждать в молодых людях безумную страсть, заставлявшую их сражаться за право сидеть с ней рядом, но остановить свой выбор на ком-то одном она не могла. К тому же, все они были еще студентами, не имели профессии. А ей нужен был человек с деньгами, с жалованьем, чтобы она не сидела на шее у отца. Другая на ее месте разозлилась бы на отца, упрекала бы его в том, что он родную дочь выставляет за дверь, выкидывает на улицу, но она ничего ему не сказала…
– Я всегда слушалась отца и не смела его судить! Его воля была для меня законом!
– И тогда она вышла за молодого человека, покорившего ее своим красноречием и безграничным обаянием, а также своим якобы колоссальным состоянием. Она была не уверена, что выходит за него замуж по любви, но мать объяснила, что любовь и брак – две вещи несовместные. Так она стала замужней дамой…
– И тем самым загубила свою жизнь! – вставляет мать, допивая шампанское. Жерар заботливо наполняет ее бокал.
Она благодарит его с растроганной улыбкой.
– … Муж из ее кавалера вышел никудышный. Он был бесконечно обаятелен, обворожителен, но на него нельзя было положиться. Он проматывал деньги, играл в азартные игры. Его взгляд действовал на женщин чарующе, и временами он ей изменял. Очень скоро она поняла, что, выйдя за него, совершила ошибку, ужасную ошибку. Но вернуться назад было невозможно. Она была замужем и ждала ребенка. Первого, потом второго, потом третьего, и наконец, четвертого. С четырьмя ребятишками на руках о будущем можно было забыть. Она даже не помышляла о работе или учебе: шутка ли – кормить четырех детей. Ждать помощи было неоткуда, ей пришлось смириться и до конца нести свой крест. Чувство долга она впитала с молоком матери. С самого детства ей втолковывали, что единственное предназначение женщины – исполнить свой материнский долг. Вся жизнь ее матери, бабушки и прабабушки служила прекрасным тому подтверждением. Надо сжать зубы, собрать волю в кулак и выстоять во что бы то ни стало! Жизнь – это вам не пикник. Надо оставить девичьи мечты, и не пытаться изменить свою жизнь, свою судьбу, чтобы жить так, как ты заслуживаешь…
– Я тысячу раз хотела уйти, тысячу раз… Но не могла: куда бы я вас дела? Я была так несчастна. Я два раза пыталась покончить жизнь самоубийством. Ты это знала?
– Но страшнее всего, – продолжала я, удостоверившись, что она все больше и больше увлекается моей историей, своей историей, и все реже меня перебивает, – но страшнее всего была другая мука, которую она терпеливо сносила. То была тайная, смутная мука, терзавшая ее изнутри. Даже лучшей подруге она бы не посмела признаться в этом несчастье… Она хранила его в своем сердце, временами сгорая от стыда и позора.
Мать смотрела на меня с нескрываемым любопытством.
– У всех ее детей был один недостаток, ужасный недостаток: все они до удивления походили на человека, которого она презирала настолько, что втайне желала ему смерти. Все они были точной копией своего отца, и всякий раз, нагибаясь, чтобы обнять их, она невольно замирала, узнавая в них его улыбку, его волосы, его интонации, его роковое обаяние. Дети не позволяли ей забыть ненавистного мужа. Она была окружена плотным кольцом врагов. Вечерами она плакала над своей загубленной жизнью, которая, по сути, кончилась, так и не успев начаться.
– Ты права, в двадцать шесть лет я поняла, что мне нечего ждать от жизни… Подумать только! Сколько всего я могла бы сделать! У меня было столько грандиозных планов, столько надежд, столько сил… но судьба распорядилась иначе!
– Она была зла на весь мир, на своих подруг, выглядевших счастливыми, имевших работу, надежного мужа, деньги. Чудовищно нелепое существование приводило ее в отчаяние. У нее не было ни денег, ни профессии, ни покровителей. Помощи и поддержки ждать было неоткуда. Безвыходность ситуации приводила ее в неистовство, в бешенство, и она невольно срывала ярость на близких, которых кляла на чем свет стоит, и на четверых своих детях. Дети были ярмом, которое ей предстояло нести до тех пор, пока они не вырастут и не смогут сами себя прокормить.
Ее жизнь была невыносимой, но бросить детей на произвол судьбы она не могла. Она была полна решимости тянуть ношу до конца, работать не щадя сил, исполняя материнский долг. Она сделала все, чтобы быть хорошей матерью: зарабатывала на жизнь тяжким учительским трудом, терпеливо снося все тяготы: неудобное расписание, утомительные поездки на метро, скучных коллег, дежурства по столовой, дополнительные занятия, приносящие жалкие гроши – все это она принимала, не смея роптать. Ее лучше годы были безвозвратно потеряны. Она работала как проклятая, не разгибаясь, не позволяя себе ни минуты отдыха.
– Дорогая, – произнесла она со слезами на глазах. – Как ты сумела все это угадать?
– Дело привычки, – ответила я. – Когда пишешь, придумываешь истории, поневоле учишься примерять на себя чужую шкуру…
Я еще не знала, что в порыве волнения она откроет мне страшную истину, что невинная игра, которую я затеяла, только чтобы разрядить обстановку, самым чудовищным образом обернется против меня.
Я жду, жду, что мать сама завершит начатый мною рассказ. Я хорошо ее знаю. Для меня не секрет, что она человек суровый, привыкший прямо говорить все, что думает, ведь в ее системе ценностей эмоции занимают последнее место. Для нее по-настоящему важны лишь внешние признаки благополучия: деньги, репутация, материальные блага, положение в обществе – ко всему этому она относится серьезно, а эмоции… Глупости какие!
Я напряженно замираю, готовлюсь принять удар. Я еще не знаю каким он будет – слабым или сокрушительным, не знаю, следует ли мне ждать новых страшных откровений. Я ничего не знаю, но напрягаюсь всем телом, чтобы встретить его во всеоружии.
– Ты угадала… Я никогда вас не любила. Никогда. Вы были слишком на него похожи… Все, что я для вас делала, я делала только из чувства долга. Вы ни в чем не знали нужды! Мне есть чем гордиться! Но в глубине души… В глубине души я всегда мечтала родить ребенка от любимого мужчины. И этого ребенка я бы любила по-настоящему… Как я об этом мечтала, ты бы только знала, как я мечтала встретить такого мужчину и родить ему ребенка… Но жизнь распорядилась иначе.
Она опускает плечи, оседает всем телом, всецело отдаваясь своей старой мечте. Ее взгляд теплеет, на губах вырисовывается улыбка, предназначенная этому несуществующему любимому ребенку. Она могла бы описать мне его во всех подробностях, но воздерживается. Мы принадлежим к разным мирам – я и этот ребенок. Мать сейчас далеко-далеко, рядом с ним. Она меня не замечает, она пестует давнюю мечту, которой так и не довелось стать реальностью.
Я догадывалась об этом и потому сама подтолкнула ее к роковому признанию, но в глубине души продолжала надеяться на лучшее. Я рассказала ей самую ужасную версию в надежде, что она опровергнет мои слова, возмущенно возразит, что всегда любила нас, просто не умела выразить свою любовь, признаться в ней, что мы были замечательными детьми, что я замечательная дочь, что она гордится мною, верит в меня.
– Я так рада, что ты мне все это рассказала, – говорит она, что ты догадалась о моей драме, о моей страшной пытке.
Счастливая, успокоенная, мать наклоняется через стол, протягивает ко мне руки, ищет ласки, единения. Она облегченно вздыхает, улыбается. Я сняла с ее плеч непосильную ношу. Я ей больше не дочь, а подруга, лучшая подруга, сумевшая прочесть то, что камнем лежало на дне ее души, избавить от грязи, не тыча в эту самую грязь лицом.
Я беру ее руки в свои и сжимаю их сильно-сильно.
В тот вечер я мысленно с нею простилась.
Я простилась с мамой, которую так долго ждала, о которой так долго мечтала, мечтала так сильно, что шла за ней по пятам в надежде поймать на себе ее взгляд, получить немного внимания, услышать, что она меня любит. От одного ее слова у меня бы выросли крылья, я бы повзрослела на тысячу лет, не совершила бы тысячи ошибок, тысячи смертоубийств. Я знала это. Я желала ее любви, желала изо всех сил. Так солнце обжигает кожу, так горит жаркий огонь, так вода спасает от жажды. Я требовала ее настойчиво, беспощадно. Ее любовь была для меня вопросом жизни и смерти. Я неотступно следовала за ней, надеясь, что она одарит меня взглядом, спасая тем самым саму себя.
Я простилась со всеми матерьми, чей взгляд я украдкой ловила, чтобы заменить тот, единственный…
Я стерла из памяти эти глаза, никогда на меня не смотревшие. Я стерла все взгляды, о которых молила, которых искала, кипя от ярости, и не находя, в порыве бешенства, отправлялась искать на стороне то, в чем она мне отказывала. Я готова была убить всех кто на меня смотрел, ведь я хотела, чтобы на меня взглянула именно она. Я искала ее взгляда, ее глаз. Другие не могли мне ее заменить. Ничто не могло заменить тот первый взгляд, каким мать смотрит на свое дитя, вдыхая в него силу, побуждая жить и любить, любить других и самого себя.
Я готова была убить любого, кто смотрел на меня с любовью, только за то, что это была не она.
Не она. Не мать, которую я любила больше всех на свете.
Я поняла это в тот вечер.
Я поняла все. Поняла откуда возникла эта злость, эта беспощадность по отношению к людям, которые пытались ко мне приблизиться, любить меня. Я не хотела их любви. Я хотела, чтобы меня любила ТЫ, только ты, ТЫ, ТЫ, ТЫ, моя мать. Ты, которая меня не любила, которая, по воле судьбы, не могла меня любить.
В тот вечер я в мгновение ока оказалась одна, осталась наедине с самой собой.
Мои глаза обратились внутрь меня, и прочтя эту страшную истину, сказали мне: ну вот, теперь ты все знаешь, ты все поняла. Ты дошла до самого конца истории, открыла постыдную тайну, даровала себе свободу.
Ты свободна…
Свободна.
Она сделала тебе неслыханный подарок. Мало кто из матерей так щедро одаряет своих детей: она вернула тебе свободу. Другая на ее месте стала бы возражать, сказала бы: «Ну что ты, милая, это неправда! Я вас так любила, так любила», сделала бы все для поддержания имиджа любящей матери. А она была честна. Ей хватило смелости, легкости, отваги, чтобы бросить тебе в лицо всю правду, излить всю душу. Скажи ей спасибо. Больше тебе некого бояться. Отныне никто не помешает тебе расти!
Благодари ее, превозноси ее за этот страшный подарок.
И подняв бокал шампанского, ибо она была так взволнована, от такого груза избавлена, что захотела со мной чокнуться, выпить, забыться, я с наслаждением выпила за свое здоровье.
Назавтра она все позабыла.
Она сама мне позвонила.
Хотела поблагодарить? Поговорить со мною на равных, а не как невидящая мать с озлобленной дочерью?
Отнюдь.
Она позвонила, чтобы спросить:
– Почему ты вчера не заплатила?
– Жерар пожелал угостить нас за свой счет.
– Почему? Ты что, спишь с ним?
Расход-приход, расход-приход.
Я даже не рассердилась. Она вдруг предстала передо мной в новом свете. Я увидела ее такой, какой никогда еще не видела: маленькой девочкой, лишенной внимания и любви, наученной преклоняться перед могуществом денег, сбережений, биржевых котировок, приемников, передающих свежие сводки, и мужчин в подтяжках, потрясающих пачками долларов и франков.
Расход-приход, расход-приход – вот все, чему ее научили в этой жизни.
Она повторяла твердо усвоенный урок как подобает примерной благовоспитанной ученице. Смирившись со жребием, что был ей уготован, она повторяла пройденное, не смея роптать, как прежде это делали ее мать, бабушка и все женщины, жившие до них. Ее ничто не могло выбить из колеи: порывы чувств и всплески эмоций были ей неведомы.
Я ничего не сказала.
Я мысленно с нею просилась.
Я готова прощаться с тобой снова и снова.
Теперь я была свободна, я была вольна любить тебя, мое каменное изваяние, тебя, так сильно меня любившего.
Моя свобода начиналась с тебя.
Ты был первым мужчиной, которому предстояло отведать со мной этой новой радостной жизни, полной взаимных приношений и наслаждения.
Мне не терпелось сообщить тебе эту великую новость, убедиться, что я не ошиблась. Я хотела, чтобы ты сказал «я люблю тебя» и упал к моим ногам, расстелив передо мною карту двух полушарий, подарил мне эту землю со всеми населяющими ее племенами. Я хотела забыться в твоих объятиях, требуя любви и новых трофеев, и новых дротиков. И младенцев, тысячи младенцев, чтобы принять всю ту любовь, которую я хотела тебе подарить.
Я смотрела на свое отражение в зеркале, сама себе посылая воздушные поцелуи.
Я пригоршнями черпала слова и писала взахлеб.
Именно в ту ночь, вернувшись из ресторана, я принялась за эту книгу. Мне не терпелось выразить словами все то, что вертелось в моей голове.
«Эту книгу я пишу для своего мужчины…»
Я написала эту фразу, просто чтобы с чего-нибудь начать. Вероятно, потом, найдя верный ритм, верную мелодику, я отброшу ее и начну иначе.
«Для мужчины, которого я люблю, и от которого, тем не менее, пыталась убежать, уйти, как неоднократно делала в прошлом с другими мужчинами. Сама того не желая. Вопреки своей воле. Я говорю об этом так прямо, потому что не желаю бросать его внезапно и безжалостно как бросала других. Я пишу эту книгу для мужчины, которого готова любить целиком, с головы до пят, для мужчины, которого злой и нелепый жребий пытается у меня отнять.
Я пишу эту книгу, потому что по многу раз слушала одну и ту же историю, свою историю, из уст других людей, таких же как я, и совсем на меня не похожих, из уст потерянных мужчин и самых разных женщин, и молодых, и старых, и покинутых седовласых китов, оказавшихся на мели, на пустынных берегах одиночества.
Я пишу эту книгу, чтобы попытаться дойти до сути, пока еще не поздно, чтобы выключить адский проигрыватель, на котором из года в год крутится одна и та же пластинка. Только сейчас я начинаю разбираться в происходящем, но достаточно ли этого, чтобы проклятье утратило свою силу? Достаточно ли, чтобы справиться с механизмом, заведенным сотни лет тому назад? Хочется верить, что это возможно…»
Первые наброски языками пламени вырывались из-под моего ликующего пера.
Она вернула мне свободу. Теперь я снова могла писать.
Она никогда не читала моих книг. Никогда.
Красивая блондинистая дама помогла мне вкусить волшебную силу слов. Она вселяла в меня уверенность, незримо стояла за моей спиной, пока я не написала свою первую книгу. Она подсказала мне, что слова можно трогать и даже гладить, брать руками, присваивать себе. Она научила меня не бояться слов на бумаге. Посмотрите! Они же не кусаются! Чего вы так испугались? Попробуйте их приручить! Главное, не спешите, действуйте мягко. Пишите.
И я писала. Сперва – с удивлением, потом, несколько осмелев, с возбуждением, и наконец, с упоением.
Благодаря ей я обрела свою территорию, свое пространство, и чувствую себя в неоплатном долгу. Она уступила мне свое место, предложила делать то, чем не желала заниматься сама. Она открыла мне воображаемый мир, тот запретный мир, который возникал в ее сознании, стоило ей прикрыть глаза. Она наслаждалась им тайно, не позволяла себе писать. Почему? Ответа на этот вопрос я не знаю. Я знаю только, что она, словно добрая фея, подарила мне власть над словами. Она была ко мне внимательна и требовательна, но не пыталась меня подавить. Она никогда не позволила бы себе заявить, как это делают иные властные, самоуверенные матери: «Вы – мое творение. Без меня вы бы ничего не добились». Она тихонько смотрела как я пасусь в своем загончике, ничего не требуя взамен.
Моя мать…
Она отказывалась их читать, потому что я писала их под своим именем, под именем ее недостойного мужа. Это ненавистное имя, набранное крупными буквами, смотрело на нее с каждой обложки.
Когда я посылала ей очередную книгу (иногда я не посылала их вовсе, я была слишком зла на нее, чтобы послушно положить свое детище в конверт, подписанный ее именем), она откладывала ее в сторонку, чтобы прочитать когда-нибудь потом. В данный момент ей было некогда.
Она листала их прямо в магазине, но покупать не хотела. Книги нынче недешевы! Приходится платить сумасшедшие деньги, ты не находишь? Она листала их стоя, потом закрывала и говорила мне: – Не понимаю как такое можно печатать.
Такое…
– Я так хорошо пишу, – продолжала она. – Я посылала свои рукописи во все издательства, и никто никогда не предложил мне напечататься. А ты… Я не понимаю. Когда ты, наконец, напишешь такую книгу, чтобы я могла тобой гордиться? Вот один мой друг, некто Лаплас, выпустил прекрасную книгу, в высшей степени достойную, на историческую тему, про кардинала Ришелье.
– Вот как? И кто же издатель? – спрашиваю я, мысленно готовясь к схватке. – Что-то я ничего о ней не слышала.
– Он опубликовал ее за свой счет и вынужден сам заниматься распространением. Прекрасная книга, поучительная, хорошо написана. А ты… Не станешь же ты утверждать, что то, что ты пишешь, и есть литература?
И при этих словах мои книги вдруг исчезали, словно испарялись, превращались в дым. Я чувствовала себя подавленной, опустошенной. Только злость придавала мне сил, заставляла не сдаваться, всякий раз начинать сначала с единственной целью: поймать на себе ее расстроганный взгляд, услышать из ее уст сдержанную похвалу, увидеть как ее губы расплываются в благодарной улыбке. Я писала только затем, чтобы победить ее, побороть ее презрительное безразличие.
В ту ночь, свободная от ее уничижительного взгляда, я писала взахлеб…
Я смотрела проходящим мужчинам прямо в глаза, ничего не требуя взамен.
Я в упоении повторяла личные местоимения, которых так боялась до сих пор: я, мне.
Мне не нравится этот продавец, мне не нравится как он отвечает, как дает сдачу. Мне нравится эта витрина, она удачно оформлена. Мне нравится этот бежевый свитер, я себе его куплю. Мне нравится как эта женщина разговаривает со своим ребенком. Мне нравится свет фонарей, нравится как он пробивается сквозь листву, как разливается по тротуарам. Я люблю парижские улицы, люблю Париж, люблю Францию, французских безработных, французских негров и арабов, французские непомерно высокие налоги. Я люблю запах свежего хлеба, доносящийся из парижских булочных, и теплый воздух на выходе из метро. Я никуда не хочу отсюда уезжать.
Мне нравится голубь, укрывшийся на скате крыше, под моим окном. Он идет нетвердой походкой, падает, бьет крыльями. Я насвистываю ему издалека, призываю не сдаваться.
А кроме того… я уважаю свою мать. Ее прошлое. Ее жизненный опыт. Ее историю. Она никогда не задумывалась над своей жизнью. Должно быть, ей не хватало смелости и привычки анализировать происходящее. Она не позволяла себе быть собой. К чему такая роскошь? Она вообще не позволяла себе наслаждаться. В ее семье наслаждение было под запретом: оно могло нарушить привычный порядок вещей, нанести ущерб священным семейным ценностям. Если каждый начнет наслаждаться жизнью, что станется с чувством долга, с золотом и драгоценными каменьями, которые семье удалось накопить? Мамулечка, дорогая, что может быть опаснее наслаждения? Тебе это известно, потому ты и относишься к нему с опаской. С чувством долга дело обстоит куда проще: достаточно следовать раз и навсегда заданному образцу, ни на шаг не отступать от семейных канонов, служить достойным примером для подражания, пахать борозду, на которой из поколения в поколение трудились твои предки. Но, упорно отказывая себе в праве на наслаждение, ты накопила в своей душе столько горечи, столько злости, что отравила жизнь и себе, и своим детям.
Я люблю свою мать и говорю ей «прощай».
Я примирилась с матерью, сказав ей «прощай».
Я перестала ее ненавидеть, я уже ничего от нее не жду. Я ее просто уважаю, уважаю ее несложившуюся жизнь, но отныне буду держаться на расстоянии.
Я ходила взад и вперед по комнате, кружилась на месте. Я надела новое платье и ужасно себе понравилась. Я была хороша, неотразима, уникальна.
Мне вдруг стало так легко…
Мне ответил не ты. Голосом номер один меня приветствовал твой автоответчик. Я оставила тебе сообщение, в котором просила перезвонить как можно скорее, сказала, что у меня есть для тебя очень важная новость, «волнительная новость», так прямо и сказала.
Я и вправду была взволнована.
Я позвонила брату, своему маленькому братику, и все ему рассказала. До мельчайших подробностей. Я то и дело переходила на шепот, улыбалась в трубку, в нужных местах повышала голос, чтобы сделать свой рассказ более выразительным, заговорщицки смеялась, ликовала… Нет, ты только послушай… Это еще не все… И тогда… Я хотела, чтобы брат представил себе ее восхищенный взволнованный взгляд в тот момент, когда я сделала ее героиней романа, вывела на авансцену, воспроизвела шаг за шагом ее жизнь, и вздох облегчения, радости от того, что к ней прислушались, ее признали, приняли такой, какой она была на самом деле, и наконец, признание, признание в страшном грехе, который она носила как тяжкий крест. Мы требовали любви, а ей нечего было нам предложить. Она не могла нас любить, понимаешь? Не могла. Мы были слишком похожи на папу! Это же невероятно, удивительно, замечательно, необыкновенно! – завершила я, глядя на темно-синее парижское небо, на покатые серые шиферные крыши, на голубя, который терся шеей о крыло, готовясь к очередной схватке с собратьями на тротуаре. Солнечный свет заполнил мою комнату, тело и душу. Я готова была тысячами посылать воздушные поцелуи. Я рвалась вдаль, туда, где маячил горизонт, где соприкасались небо и земля, где парил свободный голубь. Надо же, сколько счастья может подарить заурядный ужин в День Матери! Острая боль обернулась наслаждением, предчувствием грядущих перемен. Начиналась новая жизнь…
– Так ты не знала, что она нас не любит? – спросил брат.
– Нет… То есть, догадывалась, конечно, но не теряла надежды. Ждала чуда.
– А я понял это давным-давно. И давным-давно смирился.
– Правда?
– Так что у тебя нового?
– Больше ничего. Так ты не считаешь, что это удивительно?
– Послушай, сестренка, мы с тобой – люди конченые. Я не могу встречаться с одной женщиной больше полугода, а ты мучаешь всех своих мужчин, вне зависимости от того, заслуживают они этого или нет. И ты думаешь, что один ужин способен все изменить. Ты сама себя обманываешь!
– Говори за себя… Вот увидишь, у меня все теперь будет по-другому! Я чувствую это, понимаешь, чувствую всем телом, всем сердцем, всей душой…
– Ну что ж, поздравляю!
С этими словами брат повесил трубку. Но мое волнение не утихло.
Наконец, позвонил ты.
Затараторил голосом номер три.
Я не перебивала. Я не все понимала, но легко угадывала.
Ужин у твоих родителей. Ты чувствуешь себя не в своей тарелке. Являешься в назначенный час с букетом цветов, не знаешь куда его деть, так и стоишь с этим дурацким букетом, но никто не спешит тебя от него избавить. Ты стараешься вести себя как можно тише, но нечаянно задеваешь стул, опрокидываешь бокал вина, извиняешься, быстро вытираешь пятно, пока мать подлетает к тебе с тряпкой наготове. Она состряпала все твои любимые блюда, три дня не выходила из кухни. Все ради тебя…
– Таким способом она пыталась показать, что рада тебя видеть!
Ты меня не слушал. Ты продолжал бессвязно бормотать, срываясь на крик, твой голос был резким и неприятным. Отец сидит молча, не произносит ни слова. Он смотрит на мать, которая вертится вокруг тебя, заботливо наклоняется, обнимает, виснет у тебя на шее, сует свою голову в изгиб плеча, вспоминает каким ты был в детстве, таким милым, славным, ласковым.
– Ты учился лучше всех в классе! Подарочный ребенок, ее радость, ее гордость. Ей завидовали все подруги: надо же, такой разумный, такой прилежный, такой послушный. Ее мальчик никогда не дрался, не пачкался, не шлялся по улицам после уроков, спешил домой, к мамочке. Я готовила тебе на полдник что-нибудь вкусненькое, ты открывал портфель, показывал мне что задано на дом. Все твои задания мы делали вместе, прямо за кухонным столом. У нас всегда были хорошие оценки! Все учителя выводили красной ручкой у нас в тетрадках похвальные слова! Мы ни в чем не допускали небрежности, твердо шли к намеченной цели. «Не останавливаться на достигнутом» – таков был наш девиз. Помнишь? Только однажды ты меня очень расстроил, – сказала она, уронив голову тебе на плечо, и при воспоминии о том печальном эпизоде глаза ее наполнились слезами. – Ты тогда получил двенадцать по музыке. А ведь ты у меня каждый вечер играл на флейте и на фортепиано. Каждый вечер мы с тобой повторяли гаммы, проверяли сольфеджио. Я сажала тебя на колени, и мы играли в четыре руки «Веселого пахаря», «Любимый вальс», «Письма к Элизе»… Все те отрывки, которые мне так нравились в детстве… И вдруг тебе ставят двенадцать по музыке. Двенадцать по музыке! Я вспомнила себя маленькой девочкой, вспомнила как мечтала поступить в Консерваторию, стать великой пианисткой, играть на сцене в черном вечернем платье, и мне вдруг стало так больно. Я так на тебя надеялась! А ты сказал: «Ну и хорошо, я бросаю музыку», сказал так твердо, глядя на меня с такой злобой, так решительно сжимая кулачки. «Хватит! – кричал ты. – Я бросаю!» Я посмотрела на тебя со слезами на глазах. В тот вечер мне было так грустно, что я долго плакала, лежа в постели, и моя подушка была мокрой от слез. Я все помню, будто это было вчера… Какой ужасный был день! Но наутро ты опомнился и пообещал, что в следующий раз заработаешь восемнадцать. Двадцать никому не ставили, так что восемнадцать можно было считать хорошей оценкой, и я так сильно прижала тебя к себе, что ты задрожал. Видишь, я ничего не забыла…
– Потом мы сели за стол… Мне было плохо, так плохо, ты не представляешь… Я не знал о чем с ними разговаривать, болтал всякие глупости.
– Ты рассказал им, что влюбился?
Он заливается смехом, таким злобным звонким смехом, что у меня вот-вот лопнут перепонки.
– Ты с ума сошла. Я в жизни не знакомил их со своими девушками!
– Но они, наверное, догадываются, что…
– Ты не дослушала. Самое ужасное было потом…
Вы поужинали…
Наелись так, что из-за стола не вылезти. «Ты должен все доесть, – сказала она. – Я с такой любовью все это готовила. Ешь, мой мальчик, ешь. Я уверена, что ты плохо питаешься. Ты никогда не умел готовить… Я знаю тебя как свои пять пальцев. Я ведь тебя родила.» Ты давишься, но продолжаешь есть, проглатываешь пирожки, потом домашнее мороженое, потом немножечко шоколадного мусса, чтобы перед кофе во рту было сладко. «Вот видишь, я помню, что ты любишь кофе с шоколадом!» Ты послушно глотаешь, боишься ее огорчить. Она смотрит на тебя блестящими глазами, сама почти не ест, только пробует каждое блюдо, чтобы лично удостовериться, что оно достаточно сварилось, достаточно прожарилось, и убедившись, что еда вышла на славу, тихонько подкладывает тебе, ложку за ложкой, и следит, чтобы ты ничего не оставил.
После ужина ты чувствуешь необыкновенную тяжесть во всем теле, тебе хочется немедленно уйти домой и лечь спать. Ты ерзаешь на стуле, опираешься локтями о стол, говоришь: «Спасибо, мамочка, все было очень вкусно, спасибо за прекрасный вечер, пожалуй, мне пора».
Она смотрит на тебя, не спуская глаз, и говорит, что ты хорошо поел, что она так счастлива, что ты теперь нечастый гость, и ей это обидно, ужасно обидно, стоит иметь такого прекрасного сына, чтобы так редко его видеть… Я на днях зашла к тебе на работу – я ведь частенько прохожу у тебя под окнами, – я знала, что ты на месте: твоя машина была припаркована у входа, но какая-то секретарша, этакая нахалка, заявила мне, что ты уехал на встречу.
– Я распорядился, чтобы ее ко мне не пускали. Первое время она постоянно являлась ко мне в кабинет, усаживалась в уголке и смотрела как я работаю! Она перепроверяла за бухгалтером все расчеты, перекладывала документы, назначала за меня встречи, увольняла секретарш…
Ты извиняешься, оправдываешься, выдумываешь тысячу причин, вследствие которых не можешь видеть ее чаще, говоришь, что во всем виновата работа, работа и еще раз работа. Она облачилась в передник, чтобы убрать со стола, и обнимает тебя, прижимает к своей груди сильно-сильно, как в детстве, когда ты всецело принадлежал ей одной, а потом поднимает голову и спрашивает: «Знаешь, чего бы мне сейчас хотелось, что было бы для меня лучшим подарком на День Матери?» Ты качаешь головой, говоришь: «Нет, не знаю, я принес цветы, думал, они тебе понравятся». Она на это отвечает, что да, цветы, конечно, понравились, но что больше всего ей бы хотелось, чтобы ты остался ночевать с ними.
– Где же я здесь останусь? У вас нет лишней комнаты. С тех пор как ты стал жить самостоятельно, твои родители спят порознь, стало быть, обе спальни в доме заняты. Где ты будешь спать? Ты не понимаешь чего она хочет. Салон слишком маленький, диванчик здесь просто не поместится. Нет, ты вовсе не хочешь ее обидеть, ты и вправду ничего не понимаешь.
– Мама, я большой мальчик, занимаю много места. Ты сказал это со смехом, похлопав себя по бедрам, выпрямившись во весь свой огромный рост и вытянув руки к потолку. Ты сказал это, чтобы разрядить обстановку, потому что тебе вдруг стало тяжело дышать, и чтобы развеселить отца, который по обыкновению промолчал. Он всегда сидит молча, ждет, когда настанет ночь, чтобы можно было наблюдать за звездами. Выйдя на пенсию, он всю свою премию потратил на покупку мощного телескопа и ночи напролет созерцает Млечный путь, выглядывает следы комет и надеется когда-нибудь открыть новую звезду. Он стал членом международного общества астрономов, переписывается с любителями звезд по всему миру. Звезды – его страсть. Теперь он уделяет им все свое время. Когда ты был маленький, он иногда тайком будил тебя среди ночи, хотел разделить свою страсть с тобой. Однажды мать застала вас на месте преступления и очень рассердилась. Стала убеждать отца, что тот поступает неразумно, что ты из-за него не выспишься, будешь плохо отвечать на уроках, перестанешь быть первым учеником. «В общем, ты сам понимаешь», – заключила она. Отец промолчал, но с тех пор он уже никогда не приходил будить тебя среди ночи. А ты каждую ночь ждал, положив продрогшие ноги на горячую грелку, приготовленную матерью. Ты заставлял себя лежать с широко открытыми глазами, чтобы отец не подумал, что разбудил тебя, и каждый час заводил будильник… Теперь у него отдельная комната, и ничто кроме звезд его не волнует. «Интересно, когда это все началось?» – думаешь ты, глядя на него. Отец молчит. Он даже не улыбнулся, когда ты сказал, что занимаешь много места, что тебе нужна большая кровать, и когда ты повернулся к матери, раскинув в стороны свои огромные руки.
– Ты будешь спать со мной, мой мальчик! – ответила мать. – Когда ты был маленький, мы всегда спали, крепко обнявшись… Я тебя ласкала, вдыхала твой запах, рассказывала тебе на ночь сказки, прижимала твое тело к своему. Ты согревал меня, успокаивал, без тебя я не могла ни пить, ни есть, но стоило мне лечь рядом с тобой, как все мои заботы, все мои печали исчезали сами собой. Прошу тебя, милый.
Она давит на тебя всей своей тяжестью, упорная, доступная.
– Это ужасно, чудовищно! Я едва не задушил ее! Я быстро вскочил и ушел. Мой стремительный уход больше походил на бегство.
Ты стонешь в трубку, повторяешь, что вечер был ужасный, просто ужасный… Ты полон отвращения, срываешься на крик, без конца повторяешь, что ненавидишь ее, ненавидишь. «Когда у меня грязная машина, она оставляет записочку на ветровом стекле, когда у меня отрастают волосы, она дуется и требует, чтобы я постригся, она проверяет хорошо ли отглажен воротник рубашки, не пускает за стол с грязными ногтями, знакомит меня с девушками из хороших семей, про которых знает все, всю родословную, всю подноготную, знакомит меня с ними, чтобы я на них женился. Я больше так не могу, больше так не могу!»
Остановить тебя невозможно. Ты летишь на полной скорости, испуская жалобы и стоны, задыхаешься от бешенства.
Любовь – странная штука. Избыток любви душит, нехватка – убивает.
Любовь – это такие весы, которые ломаются, если вес зашкаливает или если чаша совсем пуста.
Может быть, мы для того и встретились, чтобы найти золотую середину между чрезмерностью и пустотой? Чтобы познать настоящую любовь, приводящую чаши весов в искомое равновесие?
Только что это значит – настоящая любовь? Нам еще предстоит это понять. Наша любовь, наша жизнь еще только начинается. Сколько нужно смелости, чтобы быть счастливым. Остается только засучить рукава и не сдаваться.
Мы идем по городу. Ты шагаешь впереди, я бреду следом. Ты буквально летишь, будто мы куда-то опаздываем, торопимся на важную встречу.
Мы идем не останавливаясь. Ты мчишься как бешеный. Я ковыляю сзади, спотыкаюсь о торчащий булыжник, каблук застревает в трещине асфальта, но ты не сбавляешь шага. Ты продолжаешь бежать, как будто эта гонка для тебя – единственная возможность сбросить неприятные воспоминания, продолжить внутренний монолог, который я без труда читаю, несмотря на то, что ты молчишь и не оборачиваешься. Ты держишь руки в карманах. Я знаю, что твои руки напряжены, кулаки сжаты. Ты задеваешь плечами прохожих, толкаешь их, и проклиная их нерасторопность, расчищаешь себе путь. Ты идешь напролом, глядя под ноги неподвижным неистовым взглядом.
Мы проносимся мимо кафе и книжных магазинов, мимо прилавков с цветами, сувенирными футболками и Эйфелевыми башенками, но ты не снижаешь скорости. Горбатый карлик, сидящий на тротуаре с голым торсом и протянутой рукой, демонстрирует свой горб, но ты его не замечаешь. С рекламного щита, облокотившись на груду флакончиков Шанель № 5, на нас смотрит блондинка. Она улыбается, и флакончики сбегают вниз по ее длинным волосам. Чья-то заботливая рука вывела поверх плаката «я – вонючка». Я дергаю тебя за рукав, чтобы ты взглянул.
Ты меня не слышишь и продолжаешь свою безудержную гонку. Мы ныряем под своды улицы Риволи. Стеклянные шары фонарей отражают солнечный свет, наполняя улицу оранжевым сиянием. Поравнявшись с отелем Интерконтиненталь, мы скользим по керамическому покрытию, где сложным образом переплетаются разноцветные квадраты и ромбы. Я замедляю шаг, чтобы разглядеть прихотливый узор. Мне надоело за тобой мчаться, надоело участвовать в этом бессмысленном забеге.
Я предлагаю: «Пойдем ко мне, я налью тебе чаю, горячего ароматного чаю. Мы поговорим, отдохнем, ляжем на кровать, прижмемся друг к другу. Мне столько всего нужно тебе рассказать. Я висну на твоей руке, но ты все так же летишь на всех парах. Безумная гонка продолжается.
Ты не спрашиваешь устала ли я.
«Ну пойдем же, – упрямо продолжаю я. – Я выбилась из сил, у меня ноги болят. Куда мы вообще идем?»
Ты, не оборачиваясь, хватаешь меня за руку и крепко прижимаешь к себе, заставляя шагать в своем темпе.
Я покачиваюсь, но ты не позволяешь мне упасть, поддерживаешь меня за талию, и мы как сумасшедшие летим дальше. Я попыталась рассказать тебе о вчерашнем ужине, но ты меня не слышал. Ты был в глубокой прострации, витал далеко-далеко. Я стараюсь под тебя подстроиться, придерживаю сумку, чтобы она не соскользнула с плеча, и следую за тобой.
Я хочу вновь обрести былое чувство уверенности. Я помню как твердой и легкой походкой шагал вместе с нею по улицам Парижа и, казалось, весь мир принадлежит мне.
Знакомая история. Бывают дни, когда я ощущаю себя королем мирозданья, сильным и непобедимым. В такие дни я готов поднять ее на руки и унести на край вселенной. Я такой же как все, и даже лучше. А потом вдруг что-нибудь случается, такой вот дурацкий ужин у родителей, или вовсе сущий пустяк. Стоит мне наткнуться на собственное отражение в витрине магазина и обнаружить, что сзади торчит непослушная прядь, или воротник рубашки вылез из-под пиджака, или плащ весь помялся, стоит мне поймать на себе чей-то взгляд, чью-то улыбку, и я теряюсь. Я как будто разучился ходить, разучился быть победителем. Все кончено. Я уже ни в чем не уверен. Мне начинает казаться, что окружающие смотрят на меня сочувственно. Я вдруг становлюсь тяжелым, неуклюжим, категоричным. Короче, жалкий тип. Так и хочется встать у стены с протянутой рукой. Помогите мне, несчастному, подкиньте франк-другой! Судыри-сударыни, не откажите мне, бедному. Так бы и провалился сквозь землю. Это невыносимо, я сам себе противен… Понимает ли она что со мной происходит? Понимает ли с каким жалким типом связалась?
Ты все так же держишь меня за талию, подталкиваешь, ограждаешь от идущих навстречу. Ты смотришь прямо перед собой и тащишь меня вперед как буксир. Потом внезапно тормозишь, и прислонив меня к стенке, наваливаешься на меня всем телом. Ты хватаешь меня за подбородок, заставляя смотреть тебе прямо в глаза, и глядя на меня своим мрачным неистовым взглядом, начинаешь целовать. Ты до боли терзаешь мои губы, прямо на улице, не стесняясь прохожих. Ты расстегиваешь мою куртку, задираешь футболку, теребишь груди.
– Не надо, нас все видят, – тихонько прошу я, вырываюсь, поправляю одежду.
– Тебе стыдно? Стыдно, что тебя увидят вместе со мной?
– Нет… Прошу тебя, перестань. Перестань.
По улице Риволи снуют машины. Туристы ловят такси, но те преспокойно проносятся мимо, невзирая на все протесты. Удрученные туристы что-то кричат им вслед по-английски, пo-японски. Несколько пожилых дам выходят из-под вывески «Анжелина» с коробками пирожных в руках. Все из себя чистенькие, напудренные. Рядом с ними, такими непорочными, я вдруг ощущаю себя ужасно грязной, ведь меня только что прилюдно раздели.
– Я устала… Ты идешь слишком быстро! Может, поймаем такси?
– Забег продолжается. Ты обогнал меня на целый метр, но не замечаешь этого. Ну и беги себе, мне надоело за тобой гнаться.
Ей стыдно, это ясно. Она считает, что я рехнулся, хочет меня разговорить, успокоить, понять. Я не прошу понимания. Я стою больше, чем все мужчины, идущие нам навстречу, чем все мужчины, повстречавшиеся ей в жизни. Я не нуждаюсь в ее снисхождении. Я хочу, чтобы она любила меня как любят победителей. Я лучше других, лучше тех, других, которые не удостаивали ее взглядом. Она не знает этого, но я ей докажу. Женщины все время требуют доказательств, подтверждений любви. Только она и я! Она и я! Иногда я ненавижу ее за все, что с нею было до меня. Мне хочется побить ее, задушить, чтобы ее последний удивленный взгляд достался мне.
Жалкий тип! Она знала стольких мужчин, до тебя.
Все они засыпали ее подарками, деньгами, водили ужинать в лучшие рестораны. Ты не катишь! Я возьму кредит в банке, и мы заживем на широкую ногу. Она получит все, что пожелает. Так и поступим. Отныне все ее проблемы я целиком и полностью беру на себя.Ты резко останавливаешься, и я хватаю тебя за руку, чтобы ты опять не пустился бежать. В знак примирения я трусь щекой о твой рукав. Ты выдергиваешь меня из толпы, и мы вместе прячемся за каменной колонной.
– Начиная с сегодняшнего дня я буду тебя содержать. Я так решил. За все буду платить я. Мы снимем большую квартиру и будем жить вместе…
– Ты с ума сошел! Я не хочу быть содержанкой! Мне не нужны твои деньги.
А потом, при виде этой шумной, грубой толпы, у меня вдруг вырывается:
– Вот видишь, ты опять принялся за старое! Ты себя не контролируешь!
Вот тут-то она тебя и окликнула, эта высокая брюнетка. Ты уже придумал что сказать в оправдание, но она выкрикнула твое имя, и ты обернулся, отчего все возражения так и застыли у тебя на губах. Она махала тебе рукой, стоя у книжного магазина Галиньяни. Мы ринулись ей навстречу, рассекая толпу. Она кинулась тебе на шею, поцеловала тебя. Ты нас познакомил, но ее имя вылетело у меня из головы. Мне совершенно не хотелось слушать ваш разговор. Я была изнурена и полна отвращения. Единственным моим желанием было остаться одной. Просто в покое, подальше от тебя. Я сказала, что пойду поброжу по магазину, посмотрю книжки, и бросила вас у кассы. Она что-то оживленно тебе рассказывала, отчего твой взгляд смягчился. Ты расслабил плечи и прислонился к стене, чтобы передохнуть.
В какой-то момент я даже услышала как ты смеешься своим громовым смехом, причем смеешься весело, от всей души, без тени ехидства и презрения. Я удивленно обернулась, но ты меня не заметил. Нетрудно догадаться, что в эту минуту я страшно ревновала.
Я вернулась к кассе с книжкой в руке, большим подарочным изданием, посвященным Делакруа и его пребыванию в Марокко. То была роскошно иллюстрированная и весьма недешевая книга. Ты сразу это понял и ринулся платить. Я тихонько оттолкнула тебя со словами «не надо, прошу тебя, могу я сама себе сделать подарок?» В ответ ты грозно прошипел: «Когда ты со мной, за все плачу я, понятно? За все плачу я!» И швырнул банкноты в сторону кассы. Я их отодвинула и достала чековую книжку.
Я сделала это деликатно, но высокая брюнетка заметила мой жест, и когда я наклонилась выписать чек, тихо обратилась к тебе, в полной уверенности, что я ее не услышу. Но я все прекрасно слышала, я прекрасно уловила ее слова, предназначенные не мне.
– А эта? – ехидно спросила она. – Она тебя, что, выдерживает? Неужели ей это удается? Неужели нашлась женщина, способная тебя выносить?
Она рассмеялась и повисла у тебя на шее. Этим характерным движением она явно хотела показать, что когда-то ты нераздельно принадлежал ей.
Что я после этого могла сказать? Что мне оставалось делать?
Мы вышли на улицу. Твоя лихорадка спала. Теперь мы шагали медленно. Мы уже не рассекали толпу, мы плавно в нее влились, растворились среди туристов, бродящих с путеводителем в руке, детей, весело ныряющих между туристами, родителей, гуляющих под ручку, разглядывая витрины и подставляя лицо ласковому майскому солнцу. Мы шли рядом, шли порознь, не глядя друг на друга.
Ты вырвал у меня книгу, хотел нести ее сам. Я не возражала. Я вдруг почувствовала себя такой слабой. Еще никогда я не была так близка к поражению.
Мы шли рядом. Я понуро смотрела под ноги.
Еще вчера я была такой сильной, такой воздушной, я была так уверена, что нам с тобой предстоит долгое триумфальное восхождение. Вчера я была убеждена, что во всех наших проблемах повинна я одна, что я отвергала твою любовь по собственной глупости, безо всякой причины. Вчера я была такой храброй, такой отважной. Мне удалось одолеть врага, моего извечного страшного врага. Я, наконец, созрела для абсолютно новой любви. Только ты и я – все прочее казалось несущественным. Смертоносные призраки остались позади.
Но сегодня, шагая рядом с тобой под сводами улицы Риволи, я уже ни в чем не была уверена.
Я была не уверена, что мне удастся справиться с твоими призраками.
Выйдя на проезжую часть, я застыла как вкопанная.
Я была не состоянии идти дальше, не способна сдвинуться с места.
Ты подошел ко мне, широко распахнул мне объятия, но я не стала к тебе прижиматься. Наша безумная гонка привела тебя в возбуждение. Твои щеки горели, ты зарумянился, взмок. Капельки пота стекали по твоим вискам. Ты стер их тыльной стороной ладони, стараясь не встречаться со мною взглядом.
Я стояла неподвижно, следила за каждым своим жестом, чтобы случайно тебя не задеть, не коснуться твоего тела.
Ты молча окинул меня взглядом и подозвал такси.
Ты побежал к такси, которое, замедлив ход, остановилось чуть поодаль.
Ты побежал, чтобы не упустить его.
Я не спеша последовала за тобой. Торопиться мне не хотелось.
Ты сорвался с места, и я видела как ты бежишь.
Твоя черная куртка развевалась на ветру, черные мокасины тяжело шлепали по асфальту. Ты бежал неуклюже, держа под мышкой мою книгу.
Я смотрела тебе вслед и вдруг увидела ее.
Я увидела неловкую женщину, стесненную в движениях. Одутловатую немолодую женщину, которая бежит, запыхавшись от собственного веса, закутанная в неудобное, слишком толстое пальто, обутая в громоздкие тесные туфли. У нее были широкие бедра, огромные ноги в непрозрачных чулках, какие можно увидеть в витринах специализированных магазинов для пожилых. Она размахивала руками и была похожа на кита, плавниками рассекающего волны.
Ты бежал как дебелая старуха.
При виде тебя мне представлялся не мужчина, способный звезды достать с небес и бросить к моим ногам, не свободный сильный мужчина, обещавший мне новую счастливую жизнь, куда, как в книгу почета, я уже готовилась вписать свое имя, а тяжелая старая женщина, виснувшая на тебе сзади, усмирявшая все твои порывы, не выпускавшая из своих цепких объятий, старая женщина, которая, взгромоздившись тебе на спину, завладела твоим телом, твоей жизнью, твоими надеждами, твоей любовью.
Эта женщина вдруг враждебно застыла прямо передо мной, грозная, злая, уродливая.
Сев в такси, я поняла, что попала в плен, стала вашей с нею заложницей.
Она сидела здесь же, между тобой и мной, я видела ее толстое пальто, широкие бедра и плечи, плотные чулки. Она перевела дыхание, и обмахиваясь платком, одну за другой расстегнула пуговицы пальто, провела рукой под мышками, пригладила волосы, сообщила таксисту мой адрес. Потом она повернулась, и смерив меня взглядом, невозмутимо прошептала мне на ухо: «Я была первой, барышня!»
Я вздрогнула, зажалась в угол, и когда ты попытался привлечь меня к себе, едва удержалась, чтобы не закричать: мне вдруг показалось, что меня обнимает старуха.
Я не могла тебе этого сказать. Не могла и все. Это было слишком личное, слишком пугающее.
К тому же, я была уверена, что ты этого не знаешь, не желаешь знать. Ты делаешь все, чтобы забыть ее ненасытную любовь. Твоя мать хотела, чтобы ты был идеальным, чтобы все вокруг тебя было идеальным. Ты повсюду носил ее за собой: на себе, в себе. Она вживилась в твое тело как имплантант, срослась с твоей кожей как татуировка. И куда бы ты ни шел, она неотступно следовала за тобой.
Иногда ты даже разговаривал ее голосом…
Еще вчера, позвонив мне по телефону, ты неожиданно взорвался, не смог с собой совладать, еще вчера ты задыхался, а сегодня – я это точно знала – ты уже забыл про вчерашний ужин, из-за которого вдруг перестал себя контролировать, утратил свою пресловутую выдержку и пустился бежать по городу.
Ты хотел вырваться из ее цепкий объятий.
Но всякая попытка бегства была обречена на провал, ибо, сам того не подозревая, ты тащил ее на своей спине.
Сидя у тебя на плечах, она отдавала приказания: возьми правее, теперь левее, вперед, назад. Она указывала тебе как любить, кого любить.
Чтобы ты никого не любил.
Когда ты смотрел на меня, за каждым твоим взглядом стояла она. Когда ты осыпал меня подарками, знаками внимания, ты старался угодить именно ей. Но чтобы ты ни делал, ей все казалось мало, она была ненасытна.
Ты видел перед собою не меня.
В моем лице ты пытался ублажить свою мать.
Каждая новая женщина, каждая новая любовь была для тебя лишь попыткой вырваться из ее плена. Ты надеялся, что новое чувство позволит тебе от нее избавиться. Ты не мог любить никого, включая самого себя: она не оставила места для другой, не давала тебе видеть, слышать, обонять.
– И она тебя выдерживает? Неужели ей это удается? Неужели нашлась женщина, способная тебя выносить? – сказала высокая брюнетка в книжном магазине.
Выносить твою мать, тяжкой обузой повисшую у тебя на плечах, и этот странный любовный треугольник. Ее не устраивают твои девушки, тебя не устраивает все вокруг.
Ты из кожи вон лезешь, чтобы любить женщин точно так же, как мать любила тебя. Она прочно вбила тебе в голову, что ее любовь превыше всего.
Я не могу тебе этого сказать.
Не могу и все. Ты еще не готов такое услышать.
Ты открыл мою дверь, втолкнул меня внутрь.
Ты вертишься, суетишься, тщишься понять, почему я вдруг замкнулась в себе. Ты снуешь взад-вперед по комнате пружинистым шагом, резко разворачиваешься, ходишь по кругу. Твои пальцы нервно теребят ремень, локти угрожающе раздвинуты в стороны. Ты смотришь на меня неподвижным, недобрым, испытующим взглядом.
Рычишь:
– Ты всегда начеку, всегда настороже. В чем я провинился на этот раз? Ну, говори же! Тебе не понравилось, что я поговорил с той девушкой в книжном? Это все из-за нее?
Я не могу тебе рассказать все, что увидела. Не могу и все.
– Опять я не прав? Да? Ты просто ищешь себе оправдание, ищешь повод, чтобы порвать, чтобы все сломать. Ну что, теперь ты довольна? Тебе не надоело начинать все сначала, губить всякую любовь, убивать любого, кто изнемогает от любви к тебе?
И вдруг меня словно холодный пот прошибает. Мне становится не по себе. А что, если все это подстроено врагом? Что если я ошиблась? Может быть, я стала жертвой обмана, галлюцинации, заботливо подосланной извечным врагом? Может быть, той эффектной сцены в ресторане не было вовсе, я ее просто выдумала?
Братик прав. Мы люди конченые, любить не способны, нечего тешить себя иллюзиями.
И все-таки я была уверена, что видела ее своими глазами. Она, как злая колдунья, громоздилась на твоих плечах. Я могла бы припомнить все детали, изложить нашу встречу во всех подробностях, описать рисовую пудру, пятнами расплывшуюся по лицу, седые волосы, безукоризненную химическую завивку, крупные руки в перчатках, сумочку как у смотрительницы в городском саду, тяжелые опухшие ноги.
Я ее видела!
Я ее видела….
Я ее в самом деле видела, или же ее образ нарисовал мне коварный враг?
Ты понял, что попал в точку, и твое лихорадочное возбуждение как рукой сняло. Ты снова был спокойным и уверенным мужчиной, который любит меня и все сделает для моего исцеления. Заметив брешь, ты ринулся напролом.
А вдруг это враг?
Ты подходишь ко мне близко, прижимаешь к себе. Я еще не до конца остыла, но не противлюсь.
– Я буду сильнее тебя, сильнее судьбы! Позволь мне помочь тебе! Доверься мне!
Я припадаю к тебе, расслабляюсь. Твои слова баюкают меня, заглушая все подозрения, не позволяя сомнению заключить меня в холодные тиски. Мне вдруг захотелось плакать, заливая твою черную куртку солеными теплыми слезами. Я ощущаю себя слабой, усталой, потерянной. Так и хочется за кого-то ухватиться, но я стараюсь держать себя в руках. Плакать – слишком очевидное решение. К тому же я еще не вполне убедилась в своей неправоте. В конце концов, я веду расследование. Я при исполнении, плакать мне нельзя. Надо продолжать, собирать доказательства, улики, допрашивать свидетелей.
– Я стану идеальным мужчиной! Я научусь любить тебя так, чтобы ты постепенно ко мне привыкла. Я больше не буду на тебя давить, не буду тебя донимать. Вот увидишь. Я буду любить тебя так, как тебе нравится.
– Я не хочу, чтобы ты был идеальным, – тихонько возражаю я, – по крайней мере, в том смысле, в котором ты это понимаешь… Я хочу, чтобы ты был собой, чтобы ты понял кто ты на самом деле, и не пытался быть кем-то другим.
Что такое идеальный мужчина? Это мужчина, который твердо стоит на ногах, который занимает в этой жизни свое достойное место. Он на самом деле не идеален, но воспринимает себя адекватно, знает свои слабые и сильные стороны, признает их и старается извлечь из них лучшее. Он не пытается быть кем-то другим, любой ценой нравиться другим, иметь успех у женщин. Он понимает, что он такой же человек как все.
– Проблема не в том, чтобы стать идеальным, – дрожащим голосом говорю я, как будто мне только что открылась правда. – Проблема в том, чтобы принять себя таким, какой ты есть, занять свое место. Я могу тебе в этом помочь. Не упускай свой шанс. Любовь, помимо всего прочего, это еще и возможность стать самим собой рядом с женщиной, которая смотрит на тебя и любит именно тебя, а не твой идеальный образ. Я хочу научиться этому вместе с тобой, ради тебя и ради себя. Ты ведь знаешь, что мне это так же необходимо, как и тебе.
Он соглашается, слушает, обещает.
Его глаза горят от счастья: на него возложена новая миссия.
– А теперь я бы хотела остаться одна. Ты даже не представляешь себе до какой степени я устала.
– Я тебе не помешаю. Я побуду рядом, посмотрю как ты спишь…
– Не надо, прошу тебя…
Я пытаюсь скрыть свое отвращение к нему и к той старухе. Мне претит тройственный союз. У меня перед глазами все еще стоят ее широкие бедра, огромные ноги в чулках с поддерживающим эффектом. Она тянется ко мне, пытается обнять.
Хочет лишить меня воздуха, задушить.
– Две минуты назад ты обещал, что не будешь меня донимать… Ты что, не помнишь? Постарайся ко мне прислушаться, умоляю тебя.
– Я к тебе не притронусь! Я хочу просто побыть рядом!
Я качаю головой и потихоньку отодвигаю его в сторону двери, пытаюсь оттолкнуть его огромное тяжелое тело, стесненное, стесняющее. Он сопротивляется, пытается увернуться, вырваться, возвратить утраченные позиции.
– Ну пожалуйста, – обиженно канючит он как наказанный ребенок, – пожалуйста…
– Нет, не могу, не сегодня…
– Значит, все кончено? Все кончено?
– Нет, не кончено. Мне нужно немного свободного времени, немного свободного пространства.
– А что делать мне?
– Иди домой. Завтра мы созвонимся.
– Честно?
– Честно.
Он бросает мне испуганный умоляющий взгляд, словно желая лишний раз убедиться, что все так и будет, что я его не обманываю. Я открываю дверь и выталкиваю его на лестничную площадку. Он просовывает ногу в дверной проем и опять спрашивает:
– Все кончено?
Я улыбаюсь, посылаю ему поцелуй. Он стоит неподвижно, дверь за ним захлопывается. Я валюсь на пол, напрягаю слух в надежде услышать шум шагов. Он не двигается с места. Мы застыли по разные стороны двери. Он отказывается уходить. Я обхватываю колени руками и замираю в тягостном ожидании…
– Я сам тебе позвоню, – кричит он наконец.
– Я сам тебе позвоню!
Я слышу его тяжелые шаги по паркету в направлении лестницы, он спускается вниз.
Он не звонит мне день, два, три.
Меня вновь охватила волна желания. Он опять кажется мне необыкновенным. Мне так не хватает его, когда он далеко, я наверху блаженства, когда он рядом.
Теперь я думаю о нем без страха.
Я стираю из памяти сцену гонки по улице Риволи, всю вину перекладываю на врага, показываю ему язык. Мой рейтинг неуклонно растет, враг проигрывает.
Я больше не боюсь старухи, которую он носит на спине. Может быть, она мне приснилась. В любом случае, я с ней справлюсь как справилась с собственной матерью. Отныне я способна одолеть любую мать.
Грэг ненадолго прилетел в Париж рекламировать свой новый фильм.
Точнее, Грэг прилетал в Париж рекламировать свой новый фильм, но в последний момент передумал, отменил все мероприятия, отказался от намеченных интервью. Он не хочет говорить о фильме, не хочет его защищать.
– Ничего выдающегося, – говорит он, – обычное дерьмо.
Я протестую:
– Зачем ты так говоришь? Французская пресса пела ему дифирамбы.
– А американцы его опустили. Как обычно. Anyway… Я имею с этого бабки, могу прокормить детишек и бывших жен. Это все на что я способен: отстегивать им бабки.
– Ты всегда так относился к своим фильмам.
– Вначале все было иначе. Я был восхищен… Мне все казалось чудесным! А потом…
– Он замолкает, делает рукой отчаянный жест, щелкает пальцами, приглаживает новорощенную бородку, спрашивает:
– Может поедим? Я голодный как волк.
Я рассказываю ему, что мое расследование продвигается. Описываю ужин с матерью. Он говорит, что мне еще повезло: моя мать – человек прямой и бесцеремонный. Она сэкономила мне массу времени.
– Мой отец умер, – продолжает он. – У меня не было ни времени, ни возможности с ним помириться. Too bad… Мой брат погиб. Он был любимчиком матери, ее гордостью. На него она возлагала все надежды. Он погиб случайно: автокатастрофа. О его смерти мне сообщила мать. И знаешь, что она при этом сказала?
– …
– Она сказала: «Какая жалость! Он ушел, а ты остаешься».
Он разводит руками, констатируя тем самым свое поражение и неотвратимость беды.
– Такова жизнь, как вы, французы, говорите.
Я уже не поменяюсь. Поздно мне меняться.
Он заказывает шоколадные профитроли: с диетой покончено.
Ты не объявлялся четыре дня.
Я оставляю на твоем автоответчике сообщение: «Привет, это я, у меня все хорошо, я по тебе скучаю. Я тебя больше не боюсь, мне нравится по тебе скучать».
Голубь все время со мной. Он никуда не улетает. Я за ним наблюдаю, беспокоюсь. Он поднимает голову, и я стараюсь поддержать его взглядом. Потом на моих глазах он съеживается и втягивает ее обратно.
Я обедаю с Аннушкой. Она явилась в юбке. Меня это удивляет. Она со вздохом объясняет, что ее заставили. Она сменила место работы и теперь отвечает за связи с клиентами. Новый шеф попросил ее быть поженственнее.
– Как он меня достал! Ты не представляешь! Обращаясь ко мне, он каждый раз спрашивает: «И что на это скажет прелестная Аннушка?» Попробовала бы я ему сказать: «Ну что, пузатый Робер с волосатыми ноздрями доволен моим ответом?» Более того, я просто уверена, что мои коллеги мужского пола за ту же самую работу получают больше… Так что я тоже провожу расследование и, можешь быть спокойна, прелестная Аннушка сумеет за себя постоять! Будь у меня такое пузо и такие волосатые ноздри, меня бы в жизни не взяли на работу! Как это унизительно, честное слово, как унизительно! Тебе этого не понять, ты – вольный художник!
– А что с женихом?
– Я постоянно бешусь. Постоянно. Никак не могу смириться… Он как бы пытается меня выносить, я как бы позволяю себя приручить. Он говорит, что я все преувеличиваю, драматизирую, но мужчине этого не понять! Мои проблемы кажутся ему надуманными. Он будто вчера родился! И все-таки, знаешь, мне так хочется любить, так ужасно хочется любить.
Официант приносит десертное меню. Мы отказываемся от сладкого, заказываем два кофе.
– Я набрала два килограмма, – говорит Аннушка, поглаживая себя по животу. – Мне вся одежда мала, чудом влезла в эту юбку. Вот тебе еще одна надуманная проблема: вес. Почему мы такие? По твоему, я толстая?
Я отрицательно качаю головой.
Ты уже неделю не даешь о себе знать.
Я начинаю волноваться, снова общаюсь с твоим автоответчиком, записываю: «Куку! Не забывай, что я существую. Я все время о тебе думаю и скучаю сильно-сильно-сильно».
Ты не перезвонил. Я безвылазно сижу дома, никуда не хожу, работаю как проклятая. Я снова обрела чувство слова, мне самой нравится как я пишу. Кажется, эта книга зародилась в глубинах моей души, и теперь все самое сокровенное нетерпеливо выплескивается на бумагу. Передо мной проносится мое детство. Я вспоминаю себя маленькой девочкой, скрытной и молчаливой. Главное – выговориться. Чем упорнее мы молчим, тем беззащитнее становимся.
Я пишу, чтобы выговориться.
Я напрягаю слух, чтобы не пропустить звонка.
Я начинаю беспокоиться, не хочу, чтобы это превратилось в дурацкое соревнование: кто позвонит первым, тот и проиграл! Тише едешь – дальше будешь! Это не про меня.
Я проверяю правильно ли лежит трубка, включен ли автоответчик. Я смотрю в зеркало, чтобы удостовериться, что я по-прежнему красива.
Я наблюдаю за голубем на черепичной крыше. Он все еще выглядит слабым, сидит, свернувшись комочком, склонив голову на крыло.
Интересно, голуби спят?
Я накрошила хлеба, положила капельку мяса.
Интересно, что едят голуби?
Я наливаю в чашку немного молока, вылезаю в окно, осторожно ползу по скату крыши и ставлю еду за водосточной трубой.
Я ложусь рядом с голубем и смотрю на него.
Он весь какой-то ободранный, несчастная, измученная птица.
Он не шевелится, не пытается улететь. Он сидит как вкопанный на своей крыше, должно быть, подцепил тяжелую болезнь, пострадал в голубиной склоке или просто состарился.
Интересно, у голубей бывает жар?
Моя мать не дает о себе знать.
Мой брат не дает о себе знать.
Изваяние тоже молчит…
Сегодня утром мой голубь воспрял духом. Я видела как он добрался до чашки с молоком и опустил туда клюв, глотнул раз, и другой, и третий. Потом он поклевал хлеба и пристроился чуть поодаль, на водосточной трубе. Его серое оперение сливается с черепицей – таков голубиный камуфляж.
Он трется глазом о крыло. Глаз у него весь красный и опухший.
Интересно, бывают ли глазные капли для голубей?
Я продолжаю писать, работаю с утра до вечера. Всю ночь просиживаю в пижаме за письменным столом. Я ем то, что осталось в холодильнике: старый сыр, йогурты, тараму, сурими. Стол завален листами бумаги, и мне это по душе. Я пишу нашу историю, нашу прекрасную историю любви.
Когда мы снова встретимся, я подарю эту историю ему.
По крайней мере, любовная передышка позволила мне хорошо поработать. Если он будет продолжать в том же духе, если он в самое ближайшее время не даст о себе знать, я скоро закончу.
Я не выхожу из дома: боюсь пропустить его звонок.
Он подвергает меня серьезному испытанию, хочет показать, что он – хозяин ситуации.
А между тем, я уже дважды оставляла ему сообщения, сообщения нежные, любовные.
Может быть, он решил перезвонить только после третьего.
Завтра я позвоню опять…
Я узнала это от Шарли.
Она начала издалека.
Ей было неловко, как-никак – принесла подруге дурную весть.
Она сказала:
– Я думаю, тебе лучше об этом знать: он встречается с другой.
Я не сразу поняла.
– О ком ты? – спросила я, пытаясь припомнить как звали ее последнее увлечение, того мужчину из Миннесоты, который по первому слову садился в Боинг и мчался в Париж, чтобы обнять ее.
– Так вы же расстались… Что в этом странного?
– Ты не поняла… Он здесь не причем. Между нами все кончено, я ни с кем сейчас не встречаюсь.
– Тогда о ком ты говоришь?
У меня пред глазами проходит вся наша колдовская шайка, но кажется, все они в данный момент не у дел. Шарли, Валери, Аннушка, Кристина… Вряд ли Симон ее бросил! Цикламены ведут малоподвижный образ жизни.
Мне вдруг становится смешно. Дожили, уже и цикламенам нельзя доверять! Цикламены пускаются в бега!
– Перестань, прошу тебя, – восклицает Шарли, сжатыми кулаками упираясь в стол, – не усложняй мне жизнь! Я колебалась, стоит ли тебе говорить, не находила в себе сил! Знаешь как непросто мне это сделать!
Она смотрит на меня умоляюще, и я вдруг понимаю, что она говорит серьезно, что действительно что-то случилось.
Я по-прежнему не понимаю, кого она имеет в виду. Я перебираю в памяти имена.
– Не могу угадать… Ну говори, клянусь сохранить это в тайне!
– Ладно… Придется изложить прямым текстом…
Она перевела дыхание и посмотрела на меня с такой нежностью, с такой любовью, с таким живым беспокойством, что меня как молнией пронзило.
Я закричала: «Нет!». Закричала громко-громко. Нет! Этого не может быть! Удар оказался таким жестоким, что я покачнулась на стуле и уткнулась головой в пластиковый столик кафе. Я была ранена в самое сердце. Я простонала: «Нет, нет, нет», потом поднялась, изо всех сил сжала голову руками, плотно закрыла глаза, не желая ничего видеть, ничего слышать.
Она взяла меня за руку и тихо продолжила свой рассказ:
– Я стояла в очереди в кино и вдруг услышала позади себя громкий, властный мужской голос. Он рассуждал о фильме, на который я хотела попасть. Он смотрел его раньше и теперь привел девушку. Я слушала все, что он ей говорил. Он показался мне таким уверенным, таким образованным. Он проводил параллели с американским кинематографом, с фильмами об искусстве, с некоммерческим кино. Его голос завораживал. Я мысленно представила себе этого загадочного мужчину, и мне захотелось на него взглянуть. Я обернулась и увидела его. Его… С ним была девушка, блондинка, совсем молоденькая, с хвостиком на затылке. Он обнимал ее за шею. Когда я обернулась, он меня не заметил, потому что как раз в этот момент целовал ее.
– В губы?
– В губы. И уверяю тебя, он был не с сестрой и не с подругой детства. Я быстро отвернулась. Он меня не узнал. В конце концов, мы виделись с ним лишь однажды, у тебя, и совсем недолго. Он наверняка меня не запомнил, зато я его запомнила прекрасно, будто сфотографировала.
– Ты уверена? – несколько раз переспрашиваю я в состоянии полного отупения.
– На все сто… Я специально пропустила их вперед, села за ними и весь вечер наблюдала, так что можешь не спрашивать, о чем был фильм: я ничего не помню. Он что-то ей шептал, обнимал, целовал взасос. Она льнула к нему. Было заметно, что она очень влюблена…
– Попробуй не влюбиться в мужчину, который готов весь мир бросить к твоим ногам, отдать тебе все, который смотрит на тебя как на восьмое чудо света! Она не устоит перед ним, так же как и я…
– Ты в порядке? – Спросила Шарли. – Ты сумеешь с этим справиться?
Я кивнула, чтобы упокоить ее.
Я была отнюдь не в порядке.
Я вернулась домой и поступила как тот голубь.
Я свернулась клубочком и стала ждать пока боль утихнет.
Интересно, может ли человек вылечиться от любви?
Я воскресила в памяти всю нашу историю, пересмотрела ее кадр за кадром. Я вспомнила, что никак не могла понять почему мы воспылали друг к другу такой страстью, каковы истоки нашей бурной любви. От ответа на этот вопрос зависело наше будущее…
Потому-то мне так хотелось это понять. Это было очень важно.
Почему мы так стремительно возжелали друг друга, с первого взгляда, буквально с полуслова, встретившись на банальнейшей вечеринке в толпе торопливых безразличных людей?
Мы сразу узнали друг друга.
Но что именно мы узнали?
Теперь я понимаю. Мы наивно полагаем, что двое любящих живут только друг другом и друг для друга, что можно отгородиться от посторонних, уединиться в свободном и прекрасном несуществующем мире. Однако в каждой любовной истории незримо присутствуют все те, кто любил до нас. Они идут за нами конвоем, пытаются затянуть нас назад, в свою каторжную пучину, нагрузить тяжелой ношей былых конфликтов и обид, натянуть на нас свои страшные маски, пересадить в нашу свежую плоть свои опустошенные, измученные сердца. За нами по пятам бредут наши матери и отцы, бабки и деды, прабабки и прадеды, и далее по цепочке…
Сами того не ведая, мы несем на себе, в себе их страхи и тревоги, их злобу и ненависть, их подрезанные крылья и кровоточащие раны, их обманутые надежды и ядовитый припевчик: все это мы уже проходили и больше на удочку не попадемся. Как будто любовь – извечная война, беспощадное сведение счетов, неумолимая борьба за наследство. Все те, кто неслышно нашептывает нам на ухо: «Я была первой», вытесняют нас из жизни, занимают наше место, чтобы продолжить свою собственную историю, заслоняют собой наши прекрасные горизонты.
Мы любим так, как наши матери любили нас.
Мы повсюду таскаем их за собой, всю жизнь носим в себе недостаток материнской любви или ее избыток.
Мне было безумно сложно признавать и принимать любовь, потому что я ничего о ней не знала. Мне пришлось учиться любви шаг за шагом, как дети учатся ходить, писать, читать, плавать, есть ножом и вилкой, кататься на велосипеде, и он с радостью взял на себя роль учителя. Занимался со мною нежно и терпеливо. Он вел себя как мать, проверяющая домашнее задание ребенка, хвалил, ворчливо подбадривал, правил запятые.
В отличие от меня он с детства рос среди любви, любви ненасытной, властной, удушающей, подавляющей. Мать явила ему идеальную любовь, и этот возвышенный образ не давал ему покоя как собаке сахарная кость.
В каждом из нас живет наша мать. Наши матери незримо срастаются с нами, и только избавившись от этого симбиоза, можно зажить полноценной жизнью. Иначе все закончится плохо: ты задавишь меня любовью, я тебя – нелюбовью…
Я ничего для него не значила. Сам того не подозревая, он не принимал меня в расчет. Он любил не меня, а некую идеальную, абстрактную женщину, которую он мог бы ковать по своему образу и подобию. Так некогда поступала с ним его мать, которая любила его безоглядно, ради себя самой.
Он взял меня за руку и повлек за собой. Он многое мне дал, но не видел меня и не слышал. Он любил во мне свое творение, точно так же как его мать свое творение любила в нем.
Стоило мне заартачиться, и он прерывал меня: «Шш… Шш…», приказывал молчать, слушать и повиноваться. «Да, я такой, и ничего с этим не поделаешь», – объявлял он тоном, не допускающим возражений.
Я мечтала о внимании и заранее была согласна на все.
Я была очарована…
Едва ли это можно считать любовью.
Тот, кто любит по-настоящему, присматривается к вам, вглядывается в глубины вашей души и заботливо извлекает оттуда сокровища, о существовании которых вы даже не догадывались. Он помогает вам стать богаче, взрослее, свободнее. Взгляд любящего человека способен изменить всю вашу жизнь, подарить вам бесконечные просторы, по которым вы будете мчаться, упиваясь счастьем и гордостью, говоря себе: «Я – это я, иногда я незаурядна, а иногда такая как все».
У нас все было иначе: два невидящих взгляда пересеклись, ослепив нас обоих.
Голубь поправился. Он важно прогуливался в окрестностях сточной трубы как горделивый красавец, явившийся на танцы, щегольски приглаживая перышки. «Если голуби смазывают перья, – говорила моя бабушка, – это к дождю. Они делают это для того, чтобы вода стекала вниз, оставляя их сухими».
Я наблюдала за ним, свернувшись калачиком на кровати. Я думала о нашей красивой истории любви, о своей матери, о его матери, о нас двоих.
Интересно, у голубей бывают мамы, папы, бабушки?
Он делал свои первые шаги, неловко согнувшись, растопырив крылья и вытаращив глаза, один из которых все еще оставался красным. Он напоминал манерного напудренного маркиза. Он вальяжно вышагивал по трубе, с удивлением сознавая, что жизнь продолжается.
Он умял все, что я ему приготовила.
Я дала ему добавки.
Я хочу, чтобы он как следует подкрепился, прежде чем пускаться в полет, прежде чем упорхнуть далеко-далеко и зажить там своей упрямой голубиной жизнью.
«Это и есть любовь, – подумала я, распахивая окно и подставляя лицо солнечным лучам. – Ты помогаешь любимому существу набраться сил, чтобы он почувствовал себя уверенным и свободным».
Моей первой любовью был голубь, обыкновенный парижский голубь грязно-серого цвета, стойкий и бойкий.