Пара батареек выпадает из разжавшейся ладони, нелегким звяканьем присоединяется к россыпи своих братьев-близнецов. То, что неосознанно ищет Аля, находится не здесь. Ее рука оставляет в покое основное отделение рюкзачка и обращает внимание на откинутый клапан, вернее, на небольшой плоский кармашек с его внутренней стороны. Расстегивая две маленькие пуговички, удерживающие карман в закрытом состоянии, рука почти не дрожит. А когда мизинец все-таки натыкается на острие одной из игл, Аля даже не вздрагивает: Ей плевать на укол, плевать на дорожный швейный набор — отнюдь не нитки семи разных расцветок интересуют ее. Картонка с нитками и иголками летит в сторону, а рука на глубину ладони погружается в кармашек-плоский, но не совсем плоский! — и почти мгновенно возвращается назад, сжимая в горсти бесценное сокровище.
Три упаковочки сахара, по два прямоугольных кусочка в каждой, с бегущим поездом на этикетке. Их принес проводник вагона, в котором Аля и Антон ехали на юг, наверное, уже больше месяца тому назад. Маленький улыбчивый старичок поставил на стол четыре стакана кипятку в гремящих подстаканниках, затем достал из кармана форменного кителя четыре пакетика с чаем и столько же пачечек сахара. Потом по-особенному улыбнулся, взглянув на Алю, на ее запавшие глаза и сложенные на животе руки и добавил к продуктовой кучке пару вафель в красной обертке.
— Вам следует хорошо питаться, — заметил он, прежде чем покинуть купе. Милый старичок.
Когда затерянный в степи полустаночек вырос за окнами вагона на пятнадцать минут раньше расписания и Аля с Антоном, мигом стряхнувшие с себя душное оцепенение трехдневного пути, бросились распихивать по карманам неприбранную мелочевку — поезд здесь стоял всего три минуты, — Аля машинально сгребла со стола гостинцы, оставшиеся от последнего чаепития, и сунула в отделение для ниток. В тот момент она и представить себе не могла, насколько ей повезло в том, что Тошка всегда пил чай без сахара, а сама Аля, исключительно чтобы покапризничать, отказалась от вафли.
Вполне возможно, сегодня этот каприз спасет ей жизнь. Или только отсрочит неминуемое на два-три дня. Разве это имеет значение? Из всех существующих возможностей в данный момент Алю волновала только одна. А именно: запихнуть в рот все и сразу, вместе с оберточной бумагой и фольгой, а потом сидеть, перемалывая зубами восхитительное месиво и не замечая, как сладкая слюна скапливается в уголках глупейшей улыбки. Как же ей хотелось наброситься на нечаянное лакомство!
Но Аля устояла, справилась с первым порывом, решительно прогнав из головы образы волка, перегрызающего горло овце, и лисицы, спешащей куда-то с куриной тушкой в зубах, и заменив их безобидной картинкой с ленивым котом, который лежит, разглаживая лапкой усы, и только краем глаза поглядывает, как мечется из угла в угол обреченная мышка. Его
гарантированнаядобыча.
Только один кусочек сахара! — разрешила себе Аля. И не больше пятой части вафли! Ты поняла? Максимум четверть!
Она положила на язык кусочек сахара — и буквально изошла слюной. Старалась только лизать, но сахар в поездах дальнего следования, кажется, специально делают таким, мягко говоря, не быстрорастворимым, чтобы хватило на подольше, так что Аля в конце концов поддалась соблазну, и вот захрустел, заскрипел на крепких зубах сахарный песочек. Затем она размочила водой окаменевшую вафлю, долго, до челюстных судорог, перемалывала во рту сладковатую кашицу, потом проглотила, захлебываясь слюной и благодарностью. «Спасибо тебе, Боженька. Теперь я точно знаю, что ты есть. — Не удержалась, правда, и от мягкого упрека. — Но почему же… Почему ты напоминаешь нам о себе так редко? И все равно… спасибо».
Все. А теперь — никаких движений хотя бы полчаса. Пусть жирок завяжется, подумала Аля и удовлетворенно хохотнула, так что эхо ее хрипловатого смеха отразилось от свода и вернулось к ней как напоминание о лучшиx временах.
Засыпала она сладко, безмятежно, лелея в душе надежду, что хотя бы в эту ночь ее покой не нарушат чудовища.
Глава вторая. Толик Голицын
«
Хранитель знаний.
У меня на книжной полке
Поселился паучок.
Слева Фаулз, справа Фолкнер,
Между ними Усачев,
Маркес, Борхесе Кортасаром,
Стейнбек, Селинджер-старик,
Три романа Жоржа Санда
И еще один мужик.
Сто томов Агаты Кристи,
Сто Марининой томов,
(Если спросят пионеры,
Я скажу: всегда готов!
Обменяйте их в утиле
На „Графиню Монсоро"…)
Полкой выше — Гете, Шиллер,
Оба Манна и Дидро.
Что до пенсии заквасил,
Что по десять раз прочел —
Все дополнил и украсил
Этот юркий паучок.
Так опутал паутиной,
Что ни книжки не достать…
Вот еще одна причина
Мне поэмку дописать.»
(П. С. Усачев,
журнал «Вторая молодость», №5,2003.
Тираж 15000 экз.)
«Шестьдесят девять, — за неимением секундомера азартно считал Анатолий. — Семьдесят. Семьдесят один. Семьдесят два. И… вот!»
Златовласка наконец выдохнула, сложив уста буквой «о», так что исторгнутое ее легкими дымное облачко получилось тонким и протяжным, как завывание профессиональной плакальщицы. Ресницы нереальной длины трепетнули, прищурившись на столбик пепла, пизанской башенкой скопившийся на устремленном вверх конце сигареты, а легкое постукивание золотистого, в тон волосам, ногтя обрушило его прямиком в пепельницу. И снова равнодушный взгляд в окно, на сумеречное небо цвета куриной слепоты. Прикидывает размер сверхурочных? Наверняка.
Блестящие оливки глаз чернявой, фаршированные озорным любопытством, напротив, были обращены на собравшихся. Она то переводила взгляд-локатор с одного лица на другое, ни на ком подолгу не останавливаясь, то заинтересованно стреляла одиночными в авторов коротких реплик с мест. Сейчас выскочки помалкивали, говорил один хозяин кабинета, и чернявая смотрела исключительно на него, преданно, снизу-вверх.
Хозяин… Почему-то никакое другое слово не кажется подходящим, чтобы описать отношения этого маленького заросшего мужчины к сидящим по обе стороны от него дамам. Ни начальник, ни шеф, ни работодатель… Есть что-то хозяйское в том, как он мимоходом оглаживает спинку кресла Златовласки или касается плеча чернявой и нетерпеливо перебирает воздух пальцами в ожидании поданной бумажки, электронного органайзера или похожей на карточную колоду стопки визиток. Настоящий хозяин…
«Куда ему такие? — сокрушался про себя Анатолий. — За что? Такому сморчку — и такие бестии! Он же стоя ниже, чем они сидя. И как вырядился, пижон! Бородка как приклеенная, очки, кожанка… Нет, господин Щукин, ты не Василий, ты Базилио. Стопроцентный котяра! Но зачем ему сразу две кошечки?»
Тут чернявая, точно почувствовав интерес к своей перроне, перестала пожирать хозяина глазами и немного исподлобья взглянула прямо в лицо Толику. Тот моргнул от неожиданности, изобразил головой движение, которое при желании могло быть расценено как снисходительный кивок, и подумал с мстительным удовлетворением: «Настоящие бестии!», прежде чем отвел глаза.
Дружный хохот окружающих прогнал задумчивость. Толик машинально подхихикнул, не особо интересуясь чему.
Последним отсмеялся толстячок с недельной поросячьей щетиной вокруг лысины, сидящий через два человека от Толика.
— А колорадские жуки вас не интересуют? — давясь смешками, спросил он. — А то я как-то в четвертом классе сочинил поэмку. «Гуманитарная помощь» называлась. Типа «колорадский жук, мой заморский друг, не жидись, для крошки принеси картошки» и еще чего-то там, на три страницы в линеечку. — Он снова отрывисто хохотнул. Голова, похожая на бильярдный шар, посыпанный по краям мелким перчиком, дернулась в последний раз и застыла на мясистой шее. — Извините, шучу.
— Ничего. Мы ценим юмор, — успокоил Щукин и сухо похвалил весельчака: — Даже неплохо… для четвертого класса. К сожалению, у нас несколько иной профиль.
— Что за клоун? — спросил Толик, наклонившись к Борису. Их локти на соседних подлокотниках доверительно касались друг друга, а свой интерес он по давней школьной привычке маскировал ладошкой, прикрывая ею нижнюю половину лица.
— Турбореалист, — шепнул Борис. — Писатель с большой буквы П. То ли Петрушкин, то ли Покрышкин, точнее не скажу.
— Но не Пушкин?
— Исключено. Даже не похож.
— Я дико извиняюсь, — подала голос невысокая перигидрольная блондинка, сидевшая в метре от Щукина, у левой излучины составленной из столов Т-образной конструкции, — но предложенная вами тема мне крайне неприятна. Я даже помыслить об этом не могу без содрогания, не то что обсуждать вслух.
— Искренне жаль, — посочувствовал Щукин. — Вот видите, даже вы, люди с высоким ай-кью и богатым жизненным опытом, подходите к вопросу с однобокой, однозначно негативной оценкой. Что тогда говорить о простых обывателях? — Он вздохнул, потупив свои нелепые солнцезащитные очки. — А между тем в основе вашей предубежденности, по сути, нет ничего, кроме недостаточной информированности и предрассудков, сформировавшихся тысячелетия назад в головах наших недалеких… пардон, далеких предков. Я, ни в коем случае, не призываю вас верить мне на слово и не надеюсь, что вы в одночасье из противников превратитесь в сторонников. Но хотя бы подумать на эту тему мы можем? — Щукин вопросительно улыбнулся нервной блондинке, и улыбка повторила контур усов и короткой бороды.
Блондинка пожала выдающимися ключицами и перестала делать вид, будто готова в любой момент вскочить и вылететь за дверь, а если не пустят-то в окно.
— В таком случае, факты, господа. Голые научные факты, — хозяин кабинета перебрал в воздухе струны невидимой скрипки, и на его ладонь послушно легла тонкая пачка печатных листов в прозрачном файле. — Итак, заблуждение первое…
— А кто эта крашеная красавица? — шепотом поинтересовался Толик.
— Клара Кукушкина, маргинальная поэтесса, — ответил Борис, не задумываясь, как будто ожидал вопроса. — Подписывается тремя «К». Обесцвеченная и невесомая, как и ее стихи. Давай уж я тебя и с остальными познакомлю, — вызвался он, сообразив, что прислушиваться к веским доводам очкарика можно и одним ухом. — Валерку с Ником ты знаешь. Турбореалиста П…шкина теперь тоже.
— Может, он Пышкин? Или Плюшкин? — предположил Толик.
— Не отвлекайся. Рядом с ним еще один важный пузан — в очках. Это Степан.
— Который?
— В нашем цехе один Степан.
— О!
— Не «О!», а, как минимум, «ООО». С ограниченной ответственностью… Поговаривают, раскадровку батальных сцен для него восемь бывших полковников КГБ пишут. Только это все треп, Степа и сам неплохо справляется. Да и откуда у КГБ боевые звездолеты? Дальше… Этого я сам не знаю. А вон старичок, видишь, левым профилем повернутый? Это Самойлов.
— Хрестоматийный детский писатель?
— Угу. «Мама мыла… с мылом», — процитировал Борис, добавив от себя конкретики. — С первого класса на зубах навяз. Хуже ириски. Справа от него…
— Знаю, знаю. Телевизор пока смотрим. Они что же, и музыку собираются заказывать?
— Пусть заказывают, лишь бы платили. Но, сдается мне, их интересует не только музыка. Видишь тех парней слева от Кукушкиной? На подоконнике?
— Теперь вижу. Ну и прикид! Особенно у патлатого.
— Вот-вот. То ли нищие художники, то ли дизайнеры по костюмам. Работают в духе этого… Пьера на букву «К».
— Кардена?
— Сам ты… Пьера Кюри! Все опасные для здоровья эксперименты ставят в первую очередь на себе. Следующие двое, если не ошибаюсь, пиарщики не из дешевых. Тот, что с ногами в кресло залез, — Прокопчик. И это не псевдоним.
— Тоже из наших? Про что пишет?
— А ты в фамилию вслушайся. Вот приблизительно про это и пишет. Нечистоплотный журналюга, извини за тавтологию. Творит по принципу «утром в Инете, вечером в газете». Прет из сети все, что плохо запаролировано, даже править иной раз ленится. Как-то раз по запарке сдал статью, не читая, а автор оригинала возьми да окажись женщиной. «Я долго думала, прежде чем решилась…», и все в таком духе. А когда пытается писать сам, выходит еще хуже. В своем стремлении удивить читателя доходит иной раз до ручки.
— Шариковой?
— Роликовой! Погоди, вот я тебе сейчас процитирую. Есть у меня один его перл в коллекции. — Борис пошевелил бровями и прицелился указательным пальцем в потолок. — О! «Отдельные градины своими размерами превосходили лошадиное яйцо»! Нормально?
— Д-да, занятно… А рядом кто? С бородкой.
— О-о, это, брат поручик, малоприятная личность. Погоди, он сам встает. Послушаем, что скажет…
— По-моему, вы наговорили уже достаточно, чтобы мы все убедились если не в справедливости ваших слов, то по крайней мере в серьезности намерений, — сказала малоприятная личность, теребя в руках зеленую вязаную беретку. — Вам бы, молодой человек, крем от загара чукчам продавать или снимать инсулиновую зависимость по фотографии. Лично мне после вашей увлекательной речи хочется подняться завтра раненько, взять банку с дырявой крышечкой да и махнуть на четырнадцатый километр, где новая «Птичка» обосновалась. Или в ближайший зоомагазин отправиться и прикупить десяточек зверюшек, незаслуженно обделенных любовью человечества.
— Достойный порыв, — прокомментировал Щукин.
— Я одного не понимаю. Я-то за каким лешим вам понадобился? Чем литературный критик может помочь вашему благому начинанию?
— Как литературный критик хотя бы не мешайте, — улыбнулся Щукин. — Но как литературовед с тридцатилетним стажем…
В этом месте Анатолий снова отвлекся. Златовласка, чьи лицо, прическа и фигура, несомненно, обладали магнетической способностью притягивать мужские взгляды, величественно покинула кресло и в три шага — цок, цок, цок — приблизилась к окну. Там она встала, асимметрично приложив вывернутые ладони к стеклу и отведя локти назад, так что под тонкой тканью яркокрасного делового костюма отчетливо проступили лопатки. Словом, приняла живописную и несколько изломанную позу, свидетельствующую о скуке и желании оказаться не здесь.
— Видал? — Борис легонько толкнул Толика локтем и игриво пошевелил бровями.
В ответ Анатолий только поджал уголки губ и покачал головой, давая понять, что «Да-а. Тут уж ничего не попишешь…»
— Э-эх, поручик… — вздохнул Борис, что в данном случае означало: «Мне бы твои годы».
Они были знакомы уже третий год, пуд соли на двоих, может, и не осилили, но уж белого крепкого наверняка приняли не меньше гектолитра и теперь в общении друг с другом легко обходились малым набором слов, приберегая все красивости и курносости для своих юных почитательниц, которые… наверняка же где-то есть. Должны быть. Просто на глаза почему-то не показываются. Может, оттого, что живут не в столице, а в далекой глубинке? В глухой степи, где-нибудь за МКАД? Да, в глубинке — наверняка.
Их знакомство завязалось в книжном магазине, в очереди за автографами, где Борис их размашисто раздавал, а Толик, собственно, и образовывал очередь.
— Как подписать? — строго спросил маститый автор, глядя поверх раскрытой титульной страницы на нерешительно мнущегося паренька.
— Напишите просто… Толику, — попросил паренек, вдруг застеснявшись своей простой и, пожалуй что, малоросской фамилии. Рядом со звучным, воспетым в белогвардейском романсе именем «Борис Оболенский», заявленным на обложке книги, словосочетание Анатолий Галушкин смотрелось куце.
«Ничего, вот закончу роман, — успокоил себя Толик, — и возьму псевдоним. Что-нибудь такое же яркое. Скажем… Голицын!»
— Сам пишешь что-нибудь? — определил наметанный глаз Оболенского.
— Так… — окончательно стушевался Толик. — Немножко.
«Просто Толику. От собрата по цеху», — быстро накарябал Борис поперек страницы и этим купил Анатолия с потрохами.
В дальнейшем, когда признанный писатель принял над молодым автором негласное мягкое шефство, сами собой возникли и прижились обращения «Поручик» и «Корнет». И хотя, помимо панибратства, крылось в них явное нарушение субординации — ведь согласно дореволюционной табели о рангах выходило, что Борис по званию младше Анатолия, — такое положение вещей устраивало обоих.
Свой общегражданский паспорт с настоящими именем и фамилией Борис Оболенский показал Толику гораздо позже, по сильной пьяни, предварительно потребовав, чтобы поручик трижды побожился, что не будет смеяться. А уже минуту спустя Анатолий, загибаясь от хохота, катался по ковру и благодарил небеса за то, что воспитан агностиком.
Реальное имя не совпало с вымышленным ни в единой букве, а полная шипящих фамилия лже-Бориса недвусмысленно указывала на его принадлежность к древней богоизбранной нации. Ничего себе белогвардеец!..
— А-а скажите, господин Щ-щ-щ-щ-щ… — неожиданно заговорил долговязый и угловатый, как складной метр, субъект, сидящий по левую руку от Анатолия, с торцевой стороны крайнего стола. До этого субъект никакого интереса к дискуссии не проявлял, вертел в длинных пальцах связку ключей и, кажется, ковырял украдкой маленьким ключиком гладкую полировку. Короче, вел себя как воспитанный человек — и вот, надо же, поднялся над столом, по-бычьи склонил голову, забрызгал слюной…
— Ради Бога, не затрудняйтесь, — попросил Щукин, обрывая беспомощное шипение. — Для друзей я Василий.
Долговязый благодарно кивнул.
— К-кого вы представляете? — напрямик спросил он. — И сколько са-абираетесь п-платить?
— Отвечу, если вы представитесь, — сверкнул стеклышками очков Щукин.
— Коровин, — брезгливо скривился долговязый и оплывшим сталагмитом стек обратно в кресло.
— Думаешь, тот самый? — быстро шепнул Толик, от возбуждения чуть не клюнув носом ухо Бориса.
— Ага, затворничек. Вот он какой, оказывается.
— А говорит вполне по-человечески.
— Если бы он говорил, как пишет, его прибили бы в первой же очереди за водкой. Кстати, непонятно, что он здесь делает. По слухам, его место сейчас в Голландии, в частной клинике.
— С вашего позволения, отвечу сначала на второй вопрос, — сказал Щукин.
И ответил.
— Это за какой объем? — поинтересовался заметно оживившийся Прокопчик. — За лист, за полосу или за тысячу слов?
— За тысячу знаков, — последовал ответ, и хоть глаз за черными стеклами очков было не различить, Толику показалось, что, отвечая, Щукин хитро прищурился — не хуже, чем вождь с портрета. — А теперь, если кому-то еще интересно, попробую объяснить, кого же я представляю.
Но подавляющему большинству интересно уже не было. Кабинет утонул в общем одобрительно-недоверчивом гуле, и мало кто расслышал, что представляет Щукин в основном самого себя, выступает, так сказать, в роли мецената-одиночки, что заявленная тема интересует его по сугубо личным мотивам, что-то там еще и все-таки нельзя ли чуточку потише? Вот так, спасибо.
— В конце концов, — расчувствовавшись, заключил Щукин, обращаясь главным образом к притихшей поэтессе Кукушкиной, — кто сказал, что творчество должно доставлять удовольствие? Оно должно приносить деньги. По возможности, большие.
— Кто сказал, что водка должна быть вкусной? — поинтересовался лысовато бритый риторик П…шкин и захихикал, не дожидаясь остальных. Впрочем, никто его не поддержал, только двое пиарщиков по ту сторону стола о чем-то кратко перешепнулись.
— Самоцитирование, — хмыкнул Борис.
— Водка? Вкусной? — встрепенулся Щукин. — Не должна. Поэтому мы вам ее и не предлагаем. Кстати, раз уж официальная часть, можно считать, на этом закончена, я еще раз благодарю всех присутствующих за внимание. Премного благодарен. А теперь позвольте пригласить вас в банкетный зал. Как говорится, чем богаты…
Покидая кресло, Толик украдкой скосил глаза на ту часть стола, где новоиспеченный нобелевский лауреат в области литературы попробовал себя в непривычном ремесле резчика по дереву. Увы, но глубокие неровные царапины, оставленные бородкой ключа, не несли в себе никакого сокровенного знания. Только горькое осознание бессмысленности всего сущего да слабенький вызов обществу — тихий, почти беззвучный, не слышный никому, кроме самого вызывающего.
Когда распахнулась дверь банкетного зала, выяснилось, что приглашающая сторона богата абсолютно всем. Шедший в первых рядах Прокопчик-уж на что, казалось бы, ушлая личность, не одну морскую собаку съевшая на халявных фуршетах и презентациях под коньячок, — тут вдруг опешил, застыл в проходе, застопорив общее движение, и коротко выматерился. Сопоставив его высказывание с прощальной записью Коровина — а они дополняли друг друга, как Инь и Янь, — Толик пришел к выводу, что вся российская литература, от низкопробной джинсы до болезненных отправлений гениальной рефлексии, проистекает из общего источника.
Из того самого, о котором так нудно твердил Экклезиаст.
— Красота-то какая, поручик! — восхищенно произнес Борис и вдохнул так глубоко и шумно, словно собирался через ноздри втянуть в себя всю московскую весну.
За прошедшие два часа небо над городом потемнело окончательно. Фонари, работающие по вахтовому методу: через два на третий, горели тускло. Они не столько освещали поздним прохожим путь к метро, сколько заслоняли от них звездное небо. Вдобавок, заметно похолодало. Мокрый асфальт стал скользким, а куртки, еще недавно распахнутые настежь, чтоб облегчить доступ к телу теплому мартовскому ветерку, так и остались распахнутыми, но уже по другой причине. Слишком уж жарко было внутри от выпитого и съеденного. Жарко, сыто и расслабленно.
Красота? Наверное… Толик пожал плечами.
— А коньяк у этого Тушина хороший, — развил тему Борис. — И коньяк, и секретарши. Э-эх…
С этим утверждением Толик не мог не согласиться. Но не удержался, внес маленькую поправочку:
— Только он не Тушин, а Щукин.
— Да какая разница!
— Слушай, как думаешь… — Толик помедлил из опасения показаться наивным и все-таки спросил: — Все, что он там наболтал — не гонево?
— «Гониво», — усмехнулся Борис и пояснил, увидев по лицу Анатолия, что тот не ощутил разницы. — Так в «Детгизе» однажды опечатались. В бывшей «Детской Литературе». Прямо на обложке: «Ганс Христиан Андерсен. Гониво». Мне мама читает вслух: огниво, огниво,.. А я смотрю — я уже читал немного в четыре года — и вижу: сплошное «гониво».
— Это ты с тех пор опечатки коллекционируешь? — спросил Толик, интуитивно чувствуя, что своим вопросом делает товарищу приятное.
— С тех самых…
Борис уже не однажды зачитывал ему отдельные перлы из своей коллекции. Парочку Толик помнил наизусть, про меч в «коротких ножках» и про то, как «на столе поверх стопки документов лежало массивное папье-маше».
— И все-таки… — снова начал Толик, которому не терпелось внести ясность.
— Ты насчет Щукина? С ним пока непонятно. Я, чтоб ты знал, с четырех лет в сказки не верю. Особенно в те, где все происходит по-щучьему велению. И личность он довольно-таки странная. И лицо, и одежда… в душу, правда, не заглядывал. Но внешность уже доверия не вызывает.
Толик вызвал в памяти образ человека, представившегося как «Василий Щукин, можно просто Василий, без отчества» и согласился с товарищем.
— И все-таки попробовать, я думаю, стоит. Кто не рискует, поручик, тот что?
— Закусывает, корнет?
— Вот именно! Да и чем ты рискуешь? Несколькими впустую потраченными часами? Это смешно. Если уж вызвался поработать на заказ, будь готов к тому, что клиент смоется, не заплатив. Или начнет изводить придирками так, что сам откажешься от гонорара, лишь бы отвязался.
— Да я же ничего такого… — растерянно пролепетал Толик. — Я только…
— Ты только, Толька, только, Толька… — неожиданно запел Борис, которого лишь сейчас, после десятиминутного проветривания, стало потихоньку разбирать от давешнего коньяка. Он закончил вокальную партию залихватским «Э-э-э-эх!» и счастливо рассмеялся.
— А что до темы, поручик, то ничего в ней такого особенного нет. Мы же с тобой не маргинальные поэтессы? Не будем сперва нос воротить и говорить, дескать, нам и помыслить тошно, а потом скакать голышом по столу? А? Как думаешь?
— Не будем, — согласился Толик.
— То-то и оно! Ты подойди к заданию творчески. Кстати, не такое уж оно сложное. Вот если бы тебя пригласили выступить на собрании анонимных алкоголиков с докладом о пользе пьянства… Нет, это тоже легко. Про смысл жизни там, про гниение и горение… Лучше вот что! Напиши апологию обыденности! Неустанно воспевай серые будни, представь стремление к норме как высшую добродетель, увековечь рутину! Опиши немыслимое наслаждение от звонка будильника, и волнующее стояние в вагоне метро, и внутреннее томление во время утренней летучки, и душевные муки над послеобеденным кроссвордом, и как бешено стучит сердце в ушах, а язык собирает бисеринки пота с губы, прежде чем спросить: «Скажите, вы на маршрутку крайний?» Вот где сложность! А тут… Короче, не падай ты духом, па-а-аручик Голицын!.. — посоветовал Борис, снова сбиваясь на вокал.
— Ка-а-арнет Оболенский… — весьма органично подпел Толик, почувствовав, что именно его голоса не хватает для полной гармонии вечера. Он с растущим интересом посмотрел на распахнутое окошко круглосуточного ларька и продолжил: — На-алейте…
Но тут корнет все испортил. Он остановился сам и резко дернул Анатолия за свободно болтающийся за спиной конец шарфа, превратив песню в сдавленный кашель.
— Ты чего? — обиделся Толик.
— Тише ты! — шикнул Борис. — Слышишь, там?
— Где? — Толик прислушался. Через дорогу от киоска, в черном провале неосвещенной подворотни происходила какая-то возня. Слышалось шарканье подошв по асфальту, мелодичный звон бьющейся тары и звуки ударов, перемежаемые приглушенными вскриками. — Дерутся, что ли?
— Да уж не в футбол играют, — резонно заметил Борис и, подмигнув решительно, предложил: — Ну что, поручик, ввяжемся?
Толик задумался. С одной стороны, драка казалась вполне логичным продолжением неплохо начавшегося вечера. Но в то же время, после обильного угощения с возлиянием махать руками и ногами было лень, а мысль о пропущенном ударе в живот казалась святотатством. В общем, ситуация сложилась непростая и нуждалась в дополнительном осмыслении.
— А на чьей стороне? — спросил он, чтобы потянуть время.
— Поможем тем, кто в меньшинстве, — быстро сориентировался Борис и расстегнул последнюю пуговицу на куртке, чтоб ненароком не выдрали с мясом.
— Так там же, вроде, — Толик прищурился, — двое на двое.
— Тогда без разницы, кому помогать, — рассудил Борис и, ошеломив дерущихся зычным окриком: — «Эй, которые тут против белых?» — тенью метнулся через проезжую часть.
Глава третья. Антон
Когда ты висишь вверх тормашками в абсолютной темноте где-то на полпути между землей и, строго говоря, тоже землей. Когда под ногами у тебя скальный выступ, над головой, предположительно, тоже скальный выступ, а где-то за спиной, не дальше длины руки, сама скала, но нет возможности вытянуть руку, чтобы проверить. Когда за плечами у тебя рюкзак, в котором аккуратно сложены скальный молоток, и набор крюков с карабинами, и навесочный трос, и обвязка, и еще много чего для безопасного спуска, но в теперешней ситуации это всего лишь балласт, дополнительный груз, способствующий твоему наискорейшему падению. Наконец, когда в зубах у тебя зажата ручка фонарика, так что ни на помощь позвать — да и кого позовешь, когда звать некого? — ни хотя бы выматериться, как того требует душа. Да, в такие моменты невольно думаешь о многом.
В основном, конечно, под черепом бурлит и мечется всяческая невнятица: брызги невысказанных междометий, черные волны безнадежности с общим смыслом: «Мир несправедлив ко мне», водовороты иррационального детского облегчения: «Хорошо, что темно. Не видно, куда упадешь…» Кое-где попадаются островки осмысленности, причем такие связные, что просто смех и грех. Самый яркий: «За что меня-то? Я ведь даже не древний спартанец… отбракованный… чтоб с обрыва — вниз головой». Просто удивительно, как много всякого-разного намешано в голове человека, который одной ногой, можно сказать, уже вознесся на небеса, а другой — запутался в собственном снаряжении, будто муха в паутине. Но бесспорным лидером по числу повторений безусловно является полумысль-полустон: «Как же это меня угораздило?»
Всю жизнь он был атеистом. Не воинствующим, но убежденным, так уж воспитали родители. На купола церквей в солнечный денек засматривался исключительно с точки зрения красоты архитектуры, ничьих имен всуе не поминал, а в случаях, когда супруга в ответ на какое-нибудь предложение серьезно отвечала: «Мне нужно посоветоваться с Боженькой», лишь снисходительно улыбался. Поэтому сейчас ему некому было молиться. Возможно, он и хотел бы попробовать-в глубине души, но не мог. Не умел. Ему не удалось даже вызвать в памяти иконописный лик кого-нибудь из святых: Богородицы или этого… Николая какого-то, то ли Угодника, то ли Чудотворца. Вместо них перед глазами вставал почему-то поясной портрет французского киноактера Жан-Поля Бельмондо. Почему он-то? Воистину, и смех и грех. Но, мамочка моя, как же ему страшно!
Ему было страшно в тот раз, когда они с Алькой впервые пришли сюда и заглянули за край. Он помнит, как гулко стучало в висках сердце, с каким отчаянием он вцепился в мягкую руку жены — до судорог, до синяков, и ее удивленный шепот: «Тош, ты такой бледный! Мне кажется, я могу видеть тебя без фонарика». «Я… не очень хорошо себя чувствую», — с трудом вымолвил он тогда, и это было крошечным шажком в сторону правды. Ее, так сказать, первым приближением. «Перевернутое небо Вороньей Сопки снова обрушилось на меня», — такой ответ был бы гораздо честнее и ближе к истине, но дать его и при этом остаться собой Антон никак не мог. К тому же, на самом деле никакое небо на него не рушилось. Ни перевернутое, ни нормальное, ни свернутое в трубочку — никакое! Разве только то, которое навечно поселилось у него в голове.