Исподлобья глянув на Клер, он подходит к своему месту, садится и в следующую секунду оказывается на полу. Стул под ним развалился на кусочки.
Вот так конфуз! Клер хохочет, но Мартину не до смеха. Лежа в нелепой позе, он весь исходит от уязвленной гордости и обиды, и чем дольше Клер потешается над ним, не в силах остановиться, тем глупее он выглядит. Медленно поднявшись, он отшвыривает ногой валяющиеся обломки и придвигает себе другой стул. На этот раз он садится со всеми предосторожностями и к еде приступает, убедившись в надежности нового стула. Красиво, выдавливает он из себя, имея в виду накрытый стол. Это отчаянная попытка, проглотив унижение, сохранить остатки собственного достоинства.
Его скупая похвала действует на Клер как высший комплимент. Она расплывается от радости и, подавшись вперед, спрашивает, как подвигается его рассказ.
Мартин как раз собрался сбрызнуть спаржу лимонным соком. Не торопясь с ответом, он сдавливает лимон между большим и средним пальцем, и жгучий фонтан бьет ему прямо в глаз. Он взвывает от боли. Клер снова прыскает, и снова наш незадачливый герой не видит здесь ничего смешного. Обмакнув салфетку в стакан с водой, он прикладывает ее к больному глазу. Это последнее проявление собственной неуклюжести, кажется, окончательно его доконало. Когда он кладет салфетку на стол, Клер повторяет свой вопрос.
Ну, так что с рассказом, Мартин?
Нет, это уже слишком! Вместо ответа он спрашивает, глядя ей в глаза: Клер, кто ты? И что ты здесь делаешь?
Погоди, говорит она с невозмутимой улыбкой. Ты первый ответь. Как подвигается твой рассказ?
Кажется, Мартин сейчас взорвется. Взбешенный ее уклончивостью, он не произносит ни слова и только сверлит ее взглядом.
Мартин, ну пожалуйста. Это очень важно.
Сдерживаясь из последних сил, он выцеживает из себя, обращаясь даже не к ней, а так, ни к кому: Ты правда хочешь знать?
Да, правда.
Ладно… Я тебе скажу. Мой рассказ… (задумался) подвигается… (подыскивает слово) неплохо.
Неплохо или хорошо?
Ну… (колеблется) можно сказать… хорошо.
Вот видишь.
Что я должен видеть?
Ты же все понимаешь, Мартин.
Если бы. Сижу тут, как полный идиот.
Бедный Мартин. Зачем уж так-то?
В ответ он кисло улыбается. Их противостояние достигло некой черты, и, кажется, им больше нечего сказать друг другу. Клер пробует закуски. Она ест с видимым удовольствием. Ммм, довольно мычит она, дегустируя свои блюда. Вкусно. Мартин, ты не хочешь попробовать?
Он подцепляет вилкой салат, но на секунду теряет внимание, отвлеченный сладострастным постаныванием Клер, и, не донеся еду до рта, проливает на себя немного соуса. Сначала он этого не видит, но затем взгляд его падает на рубашку, и, отшвырнув вилку, он исторгает вопль отчаяния: Ах ты, черт! Опять!
Крупный план смеющейся (в третий раз) Клер. На ее по-детски живом лице написано прямо-таки райское блаженство. Она всегда такая оживленная и веселая, вспомнились слова Альмы. Этот момент, больше чем любой другой в фильме, передает полноту жизни. Светящаяся Клер кажется ангелом, существом бессмертным. Постепенно картинка размывается, наплывает черный фон, и смех, еще звучащий, превращается в эхо, далекие реверберации. А затем все смолкает. Долгий план: луна в ночном небе. Мимо проплыло облако, прошуршал ветер в листве, но именно луна приковывает к себе внимание. Этот визуальный переход, строгий до аскетизма, достигает своей цели: мы быстро забываем все эти комические штучки из предыдущей сцены. В ту ночь, звучит голос Мартина, я принял важнейшее решение своей жизни: ни о чем не спрашивать. Я согласился принять все на веру. Я сказал себе: не требуй от нее ясности, просто прыгни со скалы с закрытыми глазами. Хоть я понятия не имел о том, что ждет меня внизу, это еще не значило, что игра не стоила свеч. Так я отправился в свободное падение… а по прошествии недели, когда мне стало казаться, что худшее позади, Клер вышла в сад.
Стрекочет пишущая машинка. Отвлекшись от работы, Мартин бросает взгляд в окно и видит гуляющую по саду Клер. Обещанный циклон принес похолодание, земля припорошена снегом; на девушке пальто и шарф, а руки она греет в карманах. Камера попеременно показывает нам то Мартина, чей взгляд прикован к девушке, то Клер, неспешно бредущую по дорожке. Вдруг она падает на ровном месте. Не то, чтобы у нее закружилась голова или еще что-то. Просто рухнула как подкошенная и лежит. Без признаков жизни.
Камера, снимающая из окна второго этажа, дает сильное увеличение, чтобы мы могли лучше разглядеть бездыханное тело, и через несколько секунд в кадр врывается Мартин – запыхавшийся, перепуганный. Упав на колени и приподняв ее голову обеими руками, он ищет в ее лице хотя бы намек на то, что она жива. Мы не знаем, чего нам ждать. Сюжет сделал сальто-мортале. Только что мы от души смеялись вместе с Клер, и вдруг эта душераздирающая сцена. Девушка, пусть не сразу, открывает глаза, но сомнений нет: это не добрый знак надежды, а свидетельство неотвратимого, предвестие конца. Встретившись взглядом с Мартином, она улыбается ему отрешенной улыбкой человека, покидающего этот мир, человека без будущего. Поцеловав Клер, он поднимает ее с земли и несет к дому. Казалось, все образуется, звучит голос Мартина. Подумаешь, легкий обморок. Но утром у нее открылся сильный жар.
Клер в постели. Мартин, как заботливая сиделка, меряет больной температуру, дает аспирин, вытирает влажным полотенцем испарину со лба, кормит с ложечки бульоном. Она ни на что не жаловалась, продолжает закадровый голос. Несмотря на жар, она казалась оживленной. В какой-то момент вообще выставила меня из спальни. Иди работай, сказала она, заканчивай свой рассказ. Лучше я посижу с тобой, возразил я, но Клер скроила смешную рожицу и пригрозила, что, если я сию секунду не уберусь, она выбежит в сад в чем мать родила и мне же потом с ней нянчиться.
И вот он снова за работой. Пишущая машинка только что не дымится, пальцы яростно стучат по клавишам, такое отчаянное стаккато, но через какое-то время этот напор стихает, сходит на нет, и опять вступает голос Мартина, а мы переносимся в комнату больной. Крупные планы, как серия натюрмортов: стакан воды, обрез закрытой книги, термометр, выдвижной ящик ночного столика с грушевидной ручкой. Через сутки, продолжает Мартин, жар усилился. Ты как хочешь, заявил я ей со всей твердостью, но сегодня я не работаю. Я просидел у ее кровати несколько часов, и ближе к вечеру температура начала спадать.
На общем плане спальни мы видим прежнюю, радостно оживленную Клер сидящей на постели. С напускной серьезностью она читает вслух Мартину выдержки из Канта: …вещи, какими мы их видим, не являются таковыми сами по себе… стоит нам только отказаться от статуса субъекта или субъективности наших чувств, и взаимосвязь объектов в пространстве и времени, больше того, сами пространство и время тотчас исчезнут.
Жизнь, похоже, входит в нормальное русло. На следующий день, видя, что Клер пошла на поправку, Мартин возвращается к своему рассказу. Поработав два-три часа, он решает прерваться, чтобы проведать Клер. Войдя в спальню, он застает ее спящей под кучей одеял. В комнате холодно настолько, что изо рта у него вырывается пар. Не зря Гектор предупреждал его насчет печки, но после их телефонного разговора столько всего произошло, что имя Фортунато совершенно вылетело у него из головы.
В спальне есть камин, а в нем лежат несколько поленьев. Мартин разжигает огонь. Он действует бесшумно, чтобы не разбудить спящую. После того как пламя занялось, он начинает осторожно подвигать кочергой поленницу, и та с грохотом разваливается. Заворочавшись под одеялами, Клер издает во сне тихий стон и открывает глаза. Мартин поворачивается к ней: Прости, я не хотел тебя разбудить.
Девушка пытается улыбаться. Она очень слаба, из нее как будто весь дух вышел, и ее состояние близко к полубессознательному. Привет, Мартин, говорит она едва слышно. Как поживает мой герой?
Он садится на постель и кладет ей на лоб ладонь. У тебя снова жар, говорит он.
Все нормально, отвечает она, я себя хорошо чувствую.
Клер, сегодня уже третий день. Надо вызвать врача.
Не надо. Дай мне аспирина, и через полчаса я буду как огурчик.
Он дает ей три таблетки и стакан воды и, пока больная их глотает, пытается ее вразумить: Клер, ситуация серьезная. Тебя должен осмотреть врач.
Что там происходит у тебя в рассказе? спрашивает она, отдавая ему пустой стакан. Я послушаю, и мне сразу станет лучше.
Полежи отдохни.
Ну пожалуйста. В общих чертах.
Не желая, с одной стороны, ее огорчать, а с другой – опасаясь за ее здоровье, Мартин ограничивается несколькими предложениями: Наступила ночь. Нордстрем уехал к месту встречи, Анна собирается за ним, но он этого пока не знает. Если она опоздает, он окажется в ловушке.
Но она не опоздает?
Это несущественно. Главное, что она едет за ним.
Она влюбилась?
Можно сказать и так. Ради него она готова пожертвовать жизнью – тоже своего рода любовь, разве нет?
Клер не отвечает. Ее душат эмоции, губы дрожат. В глазах, наполненных слезами, сияет восторг. Она вся светится, как человек, заново рожденный. Сколько тебе еще осталось? спрашивает она.
Две-три страницы. Я почти закончил.
Тогда иди.
Успеется. Завтра закончу.
Нет, Мартин, сейчас.
Словно загипнотизированный ее взглядом, Мартин снова оказывается за пишущей машинкой. Камера переносит нас из спальни в кабинет и обратно. Простые перебивки, десяток коротких планов, и нам наконец все становится ясно. А затем Мартин возвращается в спальню, и после десятка таких же коротких планов общая картина происходящего окончательно проясняется и для него.
1. Клер корчится от боли, стиснув зубы, чтобы не позвать на помощь.
2. Мартин, допечатав страницу, заряжает в машинку новый лист.
3. Огонь в камине догорает.
4. Пальцы Мартина, бьющие по клавишам.
5. Серое лицо Клер, обессилевшей от бесплодной борьбы.
6. Сосредоточенное лицо Мартина.
7. В камине дотлевают угольки.
8. Мартин ставит точку. Пауза. Он извлекает из каретки лист.
9. По лицу Клер пробегает предсмертная судорога.
10. Собрав все страницы рукописи, Мартин выходит из кабинета.
11. Улыбающийся Мартин входит в спальню, но одного взгляда на Клер достаточно, чтобы улыбка сползла с его лица.
12. Присев на кровать, Мартин кладет руку на лоб больной… прикладывает ухо к ее груди… никаких признаков жизни. Он в панике бросает рукопись и начинает растирать безвольное, коченеющее, мертвое тело.
13. Гаснут последние угольки.
14. Схватив рукопись, Мартин бросается к камину с перекошенным от страха лицом и зрачками одержимого – сейчас он это сделает, а что еще ему остается? Он без колебаний сминает в кулаке первую страницу и швыряет в камин.
15. Бумажный комок, упав в еще горячую золу, загорается. Та же участь постигает второй комок.
16. Крупный план: веки Клер затрепетали.
17. Сидя на корточках перед камином, Мартин комкает очередную страницу и бросает в огонь.
18. Клер открывает глаза.
19. Один за другим, без пауз, летят в камин страницы рукописи и вспыхивают одна от другой. Огонь быстро разгорается.
20. Клер садится на постели. Она в растерянности хлопает ресницами, зевает, потягивается. От ее болезни не осталось и следа. Она воскресла из мертвых.
Постепенно приходя в себя, Клер озирается вокруг, видит, как Мартин в исступлении комкает страницы рукописи и швыряет их в огонь. Она приходит в ужас: О господи, Мартин, что ты делаешь?
Отвоевываю тебя обратно. Тридцать семь страниц за твою жизнь, Клер. О такой сделке можно только мечтать.
Но ведь это против правил.
Может быть. Но это мне, как видишь, не мешает. Я переписываю правила.
Клер вся как натянутая струна; того и гляди, слезы брызнут из глаз. Мартин, остановись, пока не поздно! говорит она.
Невзирая на все ее увещевания, он продолжает скармливать огню свой рассказ. Когда у него остается последняя страница, он с торжествующим видом обращается к Клер: Видишь? Это всего лишь слова. Тридцать семь страниц – ничего, кроме слов.
Он садится с ней рядом, она обвивает его руками в порыве какого-то страстного отчаяния. Впервые с начала фильма в ее глазах написан страх. Она хочет его и не хочет. Она охвачена восторгом и ужасом. До сих пор она была сильнее его, смелее и увереннее, но стоило ему разгадать загадку своего проклятия, как она растерялась. Что нам делать, Мартин? беспомощно спрашивает она его. Скажи, что же нам теперь делать?
Прежде чем он успевает ей ответить, мы переносимся в сад. Мы видим дом вблизи, метров с двадцати, и ничего вокруг. Камера скользит вверх и вправо, пока не задерживается на высоком тополе. Природа застыла. Ни один листок не шелохнется. Проходит десять секунд, пятнадцать, и вдруг картинка просто исчезает. Темнота. Конец фильма.
Глава 8
В тот же день оригинал «Мартина Фроста» был уничтожен. Наверно, мне следовало радоваться, я был последним на ранчо «Голубой камень», кто посмотрел эту картину, но уж лучше бы в то утро Альма не запустила проектор и я никогда не увидел эту изящную, незабываемую вещицу. Как было бы просто, если бы она мне не понравилась, если бы от нее можно было отмахнуться как от посредственной или неумело рассказанной истории; но при всем желании ее нельзя было назвать ни посредственной, ни неумелой, и, зная, чего мы должны лишиться, я со всей отчетливостью понял: я проделал больше двух тысяч миль, чтобы принять участие в преступлении. Тот июльский день, когда «Внутренняя жизнь Мартина Фроста» вместе с другими фильмами Гектора исчезла в большом костре, стал для меня личной трагедией, чуть ли не концом света. Я посмотрел только этот фильм, на другие просто не хватило времени, и мне еще повезло, что Альма снабдила меня блокнотом и ручкой. Не ищите в моих словах противоречия. Да, я бы предпочел ничего не знать об этой картине, но раз уж я ее увидел и все эти словесные и зрительные образы поселились во мне, я был рад возможности удержать их в памяти. Эти записи помогли мне уцепиться за детали, которые бы наверняка забылись, сохранить живое впечатление на многие годы. Во время сеанса, практически не глядя в блокнот, я что-то там строчил со страшной скоростью, пользуясь стенографическими навыками, приобретенными еще студентом. Впоследствии разобрать эту писанину, казалось, невозможно, и все-таки я ее разобрал процентов на девяносто или даже больше. На это ушли недели адских усилий, но когда в моих руках наконец оказалась распечатка, полная запись диалогов, разбитых мною по сценам, контакт с фильмом стал реальностью. Надо только погрузиться в своего рода транс (что не всегда получается), и при известной концентрации и подходящем настроении слова на бумаге способны вызвать зрительные образы, и тогда в проекционной комнате моего воображения начинает крутиться уже не существующая лента или ее фрагменты – «Внутренняя жизнь Мартина Фроста». Год назад, когда мне пришла в голову идея этой книги, я сходил к гипнологу. Первый раз ничего не получилось, зато три последующих сеанса дали неожиданные результаты. Прослушивая магнитофонные записи, сделанные во время сеансов, я сумел заполнить многие «белые пятна», вспомнить то, что, казалось, безвозвратно утеряно. К счастью или к несчастью, но философы, видимо, правы: ничего не забывается.
Просмотр закончился сразу после полудня. Мы оба проголодались, да и немного передохнуть не мешало, и, вместо того чтобы сразу запустить второй фильм, мы вышли в холл, прихватив корзинку со снедью. Мы уселись на пыльный линолеум под неровно мерцающими флуоресцентными лампами – не самое, прямо скажем, подходящее место для пикника – и запустили зубы в бутерброды с сыром. Конечно, можно было устроиться получше где-нибудь в саду, но не хотелось терять время. Мы говорили о матери Альмы, о других картинах Гектора, об удачном сочетании выдумки и серьезных моментов в только что увиденном фильме. Кино может заставить нас поверить в любую глупость, сказал я, но в данном случае иллюзия была полной и безоговорочной. Когда в последней сцене Клер ожила, я содрогнулся, мне показалось, что на моих глазах совершилось настоящее чудо. Мартин сжег свой рассказ, чтобы воскресить Клер, но точно так же Гектор был готов сжечь свои фильмы, чтобы воскресить Бриджит О'Фаллон. В голове возникали новые параллели, эта история все больше забирала меня. Я спешил поделиться с Альмой своими мыслями. Жаль, нельзя пересмотреть фильм, сказал я. Во второй раз я бы внимательнее проследил за порывами ветра, за игрой листвы.
Кажется, я слишком долго разглагольствовал. Не успела Альма объявить название следующей картины («Отчет из антимира»), как в отдалении хлопнула входная дверь. Мы только успели подняться с пола, отряхнуть с себя крошки и глотнуть напоследок из термоса холодного чаю, мысленно уже настраиваясь на очередной просмотр. Раздались шаги – подошвы теннисных тапочек поскрипывали по линолеуму. Когда через несколько секунд в конце коридора появился Хуан, спешивший к нам почти бегом, мы оба сразу поняли, что вернулась Фрида.
В ближайшие несколько минут я превратился в статиста, с таким же успехом меня могло здесь и не быть. Хуан и Альма бурно объяснялись на языке жестов, помогая себе даже головами. Реплики следовали как кинжальные выпады, и, хотя я ничего не понимал, было видно, что Альма начинает выходить из себя. В ее движениях, все более резких и раздраженных, сквозило агрессивное неприятие того, о чем ей сообщал Хуан. Он выбросил вверх руки в красноречивом жесте (Что ты на меня напустилась? Я всего лишь передаточное звено), но Альма все не унималась, и в его глазах вспыхнула откровенная враждебность. Он хлопнул себя кулаком по ладони и, развернувшись, гневно ткнул в меня пальцем. Мирный разговор перерос в ожесточенный спор, и предметом этого спора неожиданно стала моя персона.
Я внимательно следил за ними, пытаясь уразуметь суть разногласий, но их тайный код был мне недоступен. Наконец Хуан заковылял прочь на своих крепких маленьких ножках, и все разъяснилось. Фрида, вернувшаяся десять минут назад, желала немедленно приступить к аутодафе.
Как это она так быстро обернулась? удивился я.
Гектора кремируют не раньше пяти часов пополудни. Вместо того чтобы торчать все это время в Альбукерке, она решила заняться неотложными домашними делами. За урной она поедет завтра утром.
А о чем вы с Хуаном так яростно спорили? И почему он тыкал в меня пальцем? Мне это не понравилось.
Мы говорили о тебе.
Догадываюсь. Но при чем тут я, случайный гость, и планы Фриды?
Я думала, ты все понял.
Альма, я не обучен языку жестов.
Ты видел, как я вышла из себя?
Да, но из-за чего?
Фрида не хочет, чтобы ты путался под ногами. Сейчас, говорит, не время для визитов. Это наше семейное дело.
Короче, она дает мне пинка под зад?
Она сформулировала это несколько иначе, но сути это не меняет. Завтра ты должен уехать. Утром мы едем в Альбукерке и по дороге высаживаем тебя в аэропорту. Таков ее план.
Кажется, она забыла, что сама пригласила меня на ранчо.
Тогда Гектор был жив. Обстоятельства изменились.
Что ж, у нее своя логика. Я ведь сюда приехал ради фильмов, правильно? А раз нечего смотреть, то и делать мне здесь нечего. Один фильм я увидел; осталось посмотреть, как все сгорит синим пламенем, и можно катиться к такой-то матери.
Ты не понял. Она не хочет, чтобы ты при этом присутствовал. Хуан передал мне слова Фриды: тебя это не касается.
Вот оно что. Теперь понятно, почему ты сорвалась.
Дело не в тебе, Дэвид. Дело во мне. Я хочу, чтобы ты был рядом, и она это знает. Утром мы обо всем договорились, а потом она все перерешила. Я так зла на нее… так бы, кажется, и врезала.
И где же я должен прятаться, пока все будут жарить шашлыки?
В гостевом домике. Так решила Фрида, но я с ней поговорю. Я заставлю ее сдержать слово.
Не трудись. Если я мозолю ей глаза, с какой стати я буду настаивать на своих правах? Да и нет у меня никаких прав. Это владения Фриды, и я обязан подчиниться ее воле.
Тогда я тоже не пойду. Пускай сжигает все к чертовой матери, у нее есть помощники.
Ты пойдешь, Альма. Это последняя глава твоей книги, ты должна все видеть своими глазами. Начала, так уж держись до конца.
Я хотела, чтобы ты присутствовал. Без тебя это будет уже не то.
Четырнадцать копий плюс негативы – представляешь, какой получится костер? А сколько дыма! Даже из окна будет на что посмотреть.
Костер я действительно увидел, точнее, дым от него. Но, с учетом открытых окон, «смотрел» я, главным образом, своим носом. Горящий целлулоид издавал резкий ядовитый запах, и даже после того, как дым рассеялся, всякая химическая дрянь еще долго летала в воздухе. Как мне потом сказала Альма, им потребовался час с лишним, чтобы вчетвером перетаскать из подвала все коробки с фильмами. Затем они погрузили их на ручные тележки, закрепили ремнями и, погромыхивая на каменистой почве, отвезли за тон-ателье. Там они эти коробки поместили в две бочки для нефтепродуктов – в одной копии фильмов, в другой негативы – и с помощью керосина и газет подожгли. Старая пленка на нитратной основе загоралась сразу, а вот фильмы после пятьдесят первого года, напечатанные на более плотной триацетатной пленке, гореть отказывались. Им пришлось снимать фильмы с бобин, по одному бросать в костер, и это потребовало дополнительного времени. Они планировали закончить к трем часам, а в результате провозились до шести.
Все это время я провел в гостевом домике, стараясь не слишком переживать по поводу моей вынужденной ссылки. Перед Альмой я напустил на себя равнодушный вид, но в душе у меня все кипело не меньше, чем у нее. Поведению Фриды не было оправдания. Пригласить в дом и тут же показать на дверь! Могла по крайней мере объясниться лично, вместо того чтобы присылать глухонемого гонца, который передает ее слова третьему лицу и при этом тычет в тебя пальцем. Да, Фрида была явно не в себе, ее закрутил этот вихрь горестных переживаний, но, как бы я ни пытался ее понять, легче мне от этого не становилось. Что я здесь делаю? За каким чертом она послала Альму в Вермонт, чтобы та привезла меня сюда под дулом пистолета, если я только путаюсь у всех под ногами? Не Фрида ли писала мне письма? Не она ли приглашала меня в Нью-Мексико посмотреть фильмы Гектора? По словам Альмы, ей пришлось долго их уговаривать, чтобы последовало такое приглашение. Из этого я заключил, что Гектор изначально был против и женщинам пришлось склонять его в пользу моего приезда. Сейчас, прожив здесь сутки, я думаю, что в действительности все обстояло иначе.
Если бы не оскорбительное обращение, я бы, скорее всего, даже не задумался о таких вещах. После нашего объяснения в холле мы сложили остатки еды обратно в корзинку и направились в коттедж, находившийся на возвышении в трехстах метрах от хозяйского особняка. Альма открыла дверь своим ключом, и прямо за порогом я увидел свою дорожную сумку. Еще утром она находилась в большом доме, в комнате для гостей, и вот кто-то (вероятно, Кончита) по приказу Фриды перенес ее сюда. Сделано это было бестактно, чтобы не сказать, вызывающе. И вновь я отшутился (Вот спасибо, не надо самому таскать!), хотя меня душило бешенство. После того как Альма ушла, чтобы присоединиться к поджигателям, я минут пятнадцать бесцельно шатался по дому, пытаясь успокоиться. Наконец я расслышал вдалеке дребезжание ручных тележек и позвякивание металлических коробок. Пробил час аутодафе. Я разделся в ванной и врубил оба крана на полную мощность.
Пока я отмокал в теплой воде, я позволил себе немного порассуждать. Сначала изложил факты в известной мне последовательности, а затем попробовал взглянуть на них под другим углом с учетом последних событий: перебранка между Хуаном и Альмой, ее гневный выпад в адрес Фриды (Я так зла на нее… так бы, кажется, и врезала), мое позорное изгнание. Все это, конечно, гадание на кофейной гуще, но, когда я вспомнил предыдущую ночь (приветливость Гектора, его готовность показать мне фильмы) и сравнил с тем, как со мной обращалась Фрида, вывод напрашивался сам собой: вероятно, она с самого начала была против моего приезда. Да, она писала эти письма и зазывала меня в Тьерра-дель-Суэньо, но разве не могла она писать их под нажимом, уступив требованиям Гектора после долгих ссор и препирательств? Если так, то ее решение, чтобы я убрался из ее владений, не было внезапной переменой настроения. Просто теперь, когда Гектор умер, это сойдет ей с рук.
До сих пор я думал о них как о равных партнерах. Когда Альма рассказывала об их браке, мне и в голову не приходило, что их мотивы могли в чем-то не совпадать или что их мысли не находились в полной гармонии. В тридцать девятом они договорились делать фильмы, которые никогда не увидят зрители, и согласились с тем, что их совместный труд рано или поздно будет уничтожен. На этих условиях он возвращался в кино. Жестокий запрет, но только так, пожертвовав главным смыслом творчества – радостью поделиться им с другими, – он мог оправдать свое решение. Таким образом, фильмы стали для него способом покаяния, признанием того, что случайное убийство Бриджит О'Фаллон – это и его грех, за который ему нет прощения. Я смешной человек. Бог сыграл со мной не одну шутку. Один вид наказания сменялся другим, и, следуя своей запутанной мазохистской логике, Гектор продолжал возвращать долги Господу Богу, в которого не верил. Едва не ставшая роковой пуля, полученная им в банке города Сандаски, сделала возможным его брак с Фридой. Смерть сына сделала возможным его возвращение в кино. Однако ни первое, ни второе не сняло с него ответственности за то, что случилось в ночь на 14 января 1929 года. Ни физические страдания, причиненные выстрелом Нокса, ни душевная боль, вызванная смертью Тэдди, при всей своей огромности не принесли ему желаемого освобождения. Снимать кино? Снимай. Вдохни в каждый фильм весь свой талант, всю энергию. Снимай так, будто на кон поставлена твоя жизнь. Но когда стрелка часов остановится, весь твой труд будет уничтожен. После тебя не должен остаться этот след.
Фрида приняла правила игры, но ее роль в этом деле, совершенно очевидно, отличалась от роли ее мужа. Она не совершила преступления; ее не мучила больная совесть; ей не снилось, как она заталкивает труп в багажник, а потом закапывает в безлюдном месте среди калифорнийских холмов. Будучи невиновной, Фрида согласилась на условия Гектора, она отказалась от собственных амбиций и посвятила себя делу, которое в конечном счете должно было обратиться в ничто. Я бы еще понял, если бы она наблюдала за всем со стороны – снисходя к навязчивым идеям Гектора, сопереживая его комплексу вины, но при этом не участвуя в затеянном им предприятии. Но Фрида была соучастницей, его верным стражем, это было дело ее рук не в меньшей степени, чем его. Она не только уговорила Гектора вернуться в кино, пригрозив разводом, она еще и профинансировала эту затею. Фрида шила костюмы, придумывала декорации, делала раскадровки, резала и склеивала пленку. Чтобы вкладывать столько труда, человек должен получать от него радость, должен чувствовать, что его усилия не бесплодны, – но какую радость могла она испытывать, работая все эти годы впустую? Тот же Гектор, заложник схватки между желаниями художника и самоотречением аскета, мог утешаться мыслью, что он трудится во имя некой цели. Он снимал фильмы не ради их уничтожения, а вопреки тому, что они будут уничтожены. Это были два разных акта, к тому же – пустячок, а приятно! – второй, по причине собственной смерти, он просто не застанет. Когда из его фильмов устроят большой костер, ему уже будет все равно. А вот для Фриды эти два акта, судя по всему, слились в один – такой единый и неделимый процесс созидания и разрушения. С первого дня ей отводилась роль поджигательницы, могильщика их общего дела, и эта мысль с годами все больше и больше разрасталась в ее голове, пока окончательно не подавила все прочие соображения. Мало-помалу она превратилась в эстетическое кредо. Трудясь рядом с Гектором над очередной картиной, она, по-видимому, рассуждала так: их дело не снять кино, а уничтожить отснятое. Вот смысл их работы. Лишь после того как все фильмы бесследно исчезнут, можно будет с полным правом говорить о том, что они существовали. Аутодафе как акт рождения. В огне они родятся и в огне погибнут. И будет у них призрачный обелиск – столб черного дыма посреди раскаленной пустыни Нью-Мексико.
Было в этой идее что-то леденяще прекрасное. И очень соблазнительное. Только сейчас, посмотрев на ситуацию глазами Фриды, я ощутил всю мощь ее экстатического отрицания. А заодно понял, почему она решила от меня избавиться. Мое присутствие оскверняло чистоту мгновения. Эти фильмы ждала девственная смерть, недоступная для внешнего мира. Хватит и того, что один из них я все-таки увидел. Но сейчас, когда завещание Гектора вошло в силу, Фрида решила настоять на том, чтобы церемония прошла по давно ею задуманному сценарию. Эти фильмы втайне родились и втайне должны были исчезнуть. Посторонним вход воспрещен. Альма с Гектором предприняли запоздалую попытку ввести меня в узкий круг, но для Фриды я посторонний. Другое дело Альма, член семьи и, так сказать, придворный летописец. На этой церемонии она – официальная свидетельница. Единственная память, которую Гектор и Фрида могут оставить по себе, это ее книга. Мне отводилась роль независимого наблюдателя или, скажем, понятого, ручающегося за достоверность составленного протокола. Маленькая роль в большой драме, роль, которую Фрида в последний момент вымарала из сценария как изначально ненужную. С ее точки зрения, без нее вполне можно было обойтись.
Я сидел в ванной, пока вода совсем не остыла, а потом замотался в полотенца и занялся собой – брился, одевался, причесывался. Заниматься этим здесь, в окружении женских тюбиков и флакончиков, которыми была заставлена тумбочка у окна и полочки в аптечке, доставляло мне особое удовольствие. Красная зубная щетка, торчащая из своего гнезда над раковиной, губная помада в пластмассовых трубочках с золотым ободком, кисточка для туши и карандаш для ресниц, коробочка с тампонами, аспирин, нить для зубов, туалетная вода «Шанель № 5», полоскание для рта, – все эти мелочи вводили меня в интимный мир Альмы с его уединенностью и созерцательностью.