Хочется покрепче. А сахар есть? Отсутствие сахара – тоже примета здорового образа жизни. Есть сахар, вот он лежит, белый яд, на полочке. У поэтов всегда есть нормальный чай и сахар. Настоящему поэту наплевать на свое здоровье. Поэт должен жить чувствами и эмоциями, он должен напиваться и в горе, и в радости, нести околесицу, приставать к женщинам, быть подозрительным и злоебучим, прятать в сердце обиду на весь мир, шельмовать друзей и собратьев, а утром отпаиваться чаем с сахаром.
Я ставлю чайник на газ и прислоняюсь лбом к окну. Первый в этом году снег. Все долго ждали, устав от черных, грязных ноябрьских вечеров. Наконец выпал. Лег тонкой крошкой. И уже тает. За окном промозглый ветер. Качаются ветви деревьев. А может, это Измайлово? Нет, не похоже на Измайлово. В Измайлове много кирпичных девятиэтажек и деревьев. Хотя, может быть, Гольяново. Где-нибудь в районе метро «Щелковская». Может, и Гольяново.
Впрочем, все равно.
Стекло холодит лоб. Ничего не жду. Все равно придется добираться домой. Даже не хочется об этом думать. Как-нибудь. Поймаю тачку. Да, только на тачке. Не могу я ехать на метро. Вчера не мог и сегодня не могу. Душа не принимает. Сомнут, сдавят каменными телами мою сияющую, вспыхивающую разноцветными огоньками ауру, заполнят пространство обвисшими лицами с закрытыми глазами, чтобы не видеть друг друга, а самого меня превратят в обмякший маятник, слабой рукой уцепившийся за перекладину. Оттопчут все ноги. Так и поеду, считая остановки. А есть ли у меня деньги на тачку?
Мгновенный ужас наполняет сердце.
Сколько я вчера получил? Что-то около пятидесяти баксов, тысяча пятьсот рублей. Полтора часа мучился за такие деньги. А целы ли они? О ужас! Я кидаюсь в темный коридор, где на вешалке должна висеть моя куртка. Там – все: паспорт, ключи, деньги… Лихорадочно вспоминаю: «Ну, сколько-то там отдал водиле, потом тоже вроде чего-то покупали в магазине, уже не помню – что, должна остаться хотя бы тысяча, если не потерял…» Я часто, как напьюсь, теряю деньги. Потом сильно грущу.
Шарю по карманам.
Вот. Вот что-то есть. Извлекаю кучу характерно шуршащих бумажек. В темноте не видно, сколько там. Держа в горсти, как птенца, выхожу на кухню. Отодвинув колбасные шкурки, высыпаю на стол смятые купюры, начинаю разглаживать и пересчитывать. Мучительно хочется, чтобы было как можно больше. Аккуратно складываю в стопку. Итого: тысяча двести семьдесят рублей. И в кармане звенела какая-то мелочь. Сразу успокаиваюсь. Можно жить. Да-с. Этого мне хватит… этого мне хватит… Не важно. Поеду на тачке. Потом можно будет продать кассеты у Алферова и Скородумова. Заработать еще рублей триста. Если повезет. У Алферова тусовка в субботу, а у Скородумова в воскресенье. А кстати, какой сегодня день? Постой, постой… В «Тамбурине» концерты по четвергам и пятницам, это я точно помню. А вчера что было? Э-э-э… Пятница была. Да, концерт мой был назначен на пятницу. Это что же значит? Значит, у нас нынче суббота?
Вот еб твою мать!
Значит, сегодня мне надо ехать к Алферову в «Поворот», участвовать в сборном концерте бардов… Совершенно бессмысленное занятие с точки зрения зарабатывания денег, ибо бардов бывает много, а зрителей мало. Приходят в основном какие-то фанатики с трагическими лицами и жаждущие душевности женщины за тридцать. Те, кто хочет обрамить свое субботнее одиночество торжественным созвучием трех аккордов. Но они-то как раз самая строгая публика. Если они и улыбаются порой, то как-то вскользь, с сожалением. Всегда чувствуешь себя в чем-то виноватым перед ними. Оскорбительно веселым, так и не понявшим главного. Потом деньги этой хмурой братии делятся между всеми выступающими. Получаются копейки, но иногда кто-нибудь из зрителей, после мучительного раздумья, покупает кассеты. В «Повороте» хорошо выступать выпив, как бы беззаботно плюясь в черноту за рампой словами песен о грешной любви гомосексуалистов и лесбиянок. В темноте угадывается оплеванный и окаменевший зал. Спев, чувствуешь себя лучше, но после концерта, в буфете, склонившись над чаем, стараются на тебя не смотреть.
Чувствуешь себя частью этого несовершенного мира.
Чувствуешь жалость и облегчение.
У Скородумова в «Диагнозе» в смысле бабок еще хуже. Скородумов из принципа не берет деньги за вход. Вся его жизнь – это принцип, он жил и живет из принципа, назло пошлости, цинизму, равнодушию, хамству, назло коммунистам и демократам, кагэбэшникам и фээсбэшникам, назло Правительству Москвы и Правительству России, назло ЖЭКам, РЭУ, муниципалитетам, Минкульту и вообще всем, кому не нравятся побитые жизнью авторы-исполнители и поэтессы шестнадцати лет. За это многие его любят и уважают, а другие больше не хотят о нем слышать и гонят изо всех особняков и подвалов Москвы. В последнее время его «Диагноз» приютил Еврейский синагогальный центр, но, насколько я знаю евреев и Скородумова, долго он там не продержится. В прошлый раз, когда я там был, всех выгнали часа за три до официального завершения перфоманса из-за репетиции хора мальчиков-канторов. Скородумов тогда промолчал, насупясь, но взгляд его был грозен, и ничего хорошего это хору мальчиков-канторов не сулило. Как, впрочем, и самому Скородумову с его «Диагнозом». Но кассеты там покупают хорошо. Восторженная публика, молодая поросль. Я там как personal devil. Особенно девицы… В основном студентки, но попадаются и школьницы. Эдакий розанчик. Беспроигрышный вариант. Видимо, слушают по ночам, представляя бог знает что. Потом подходят, смущаясь, просят автограф. Краснея, смотрят прямо в глаза. А во взгляде написано: «Вот она я!» Милые, милые!.. Иногда так и хочется выебать. Сделать счастливой. Помочь раскрыться бутону. Но – сдерживаешься. Думаешь с грустью: «Нет, не такой человек, как ты, Андрюша, им нужен».
Грустно и облегченно вздыхаешь.
А вот и чайник закипел!.. Сухие чаинки, заливаемые булькающим кипятком, приятно шипят. Черными лоскутками всплывают на поверхность. Нужно, чтобы немного отстоялся. Чай с сигареткой! Что может быть лучше похмельным утром? Только поэт может это понять. Вот Крюгер, наверное, понимает.
Да они уже там заебали спать!..
И вдруг – шорох за спиной. Я оборачиваюсь и вижу Веру у двери в ванную, завернутую в простыню. Не успела проскочить. Постой, постой, дай-ка я на тебя погляжу! Оценю свою вчерашнюю победу… Светлые, заправленные за уши волосы с элегантной, но наводящей на всякие размышления проседью на висках. Горькие морщины у рта, улыбчивые морщинки в уголках глаз. Глаза слегка опухли. Вчера, однако, перебрали. Под глазами большие коричневые синяки.
Пиздец.
Губы… Ничего так губы, только бледные, выпитые годами, даже какие-то синеватые. Лет сорок. Все как обычно. Утренняя Женщина Барда. То, что доктор прописал. Смотрит виновато. Понимает, что попалась. Жизнь, судя по всему, не баловала и уже не будет. Я стану еще одним разочарованием. Горечью в сердце. Испытанием на прочность. А как вообще фигура? Под простыней не видать. Да-а-а, блядь… Ну ладно.
– Доброе утро, Андрюша, – говорит Вера глубоким искренним голосом.
– Доброе утро, Вера, – отвечаю я, придав голосу нотку убедительной радости от долгожданности встречи, спокойную уверенность в желанности свершившегося и обаятельность славного парня. Взгляд мой ласков и открыт.
– Я собираюсь принять ванну.
Уж не намек ли это? Нет, на хуй, на хуй… Не сейчас. Никакого желания нет.
– Да-да, конечно. Сделать тебе пока чаю?
Чаю? Не того ждала. Но тут уж ничего не попишешь. Грустно улыбнувшись:
– Да, сделай, пожалуйста.
Вообще-то я люблю ебаться в ванной. Что может быть интимнее и уютнее? Шум льющейся воды отгораживает от внешнего мира, все окутано сладким ароматом шампуня. Шуршащая, лопающаяся пена, сползающая по размягченным телам, розовая кожа сверкает жемчужинами капель. Тяжеловесная, непоколебимая эрекция, воплотившая в себе торжественность готических омовений и простодушное бесстыдство античных терм.
Нигде нельзя быть более наравне с женщиной, чем в ванне.
Бойко снующий член. Скользит как челн. Иногда вдруг, как бы случайно, залетает не туда. Как будто так и надо. Ой! Легкое удивление, немой вопрос. Но вода успокаивает. Неожиданно крепкое словцо на языке плоти, пронзительная острота новизны. И вроде даже как-то ничего.
Но не сейчас. Сейчас я лучше чайку.
Закуриваю и беру кружку. Пар, насыщенный бодрящим духом. Густое тепло, смешиваясь с дымом, наполняет тело. Я пью чай и смотрю в окно.
Протекает еще один бессмысленный ноябрьский день моей жизни. По цвету неба я вижу, что на улице теплеет. Облака стали светлее, скоро сквозь них пробьется неуместное уже солнце. Опять растает снег. Какой это уже раз?
Самое мерзкое время – ноябрь без снега.
День проскальзывает незамеченным, иногда просыпаешься, а уже темнеет, словно дня вообще не было. Вечера черны и бесконечны, в такие вечера кажется, что уже больше никогда не будет ни зимы, ни лета. Хочется спать и пить.
Напиваться в жопу.
Иногда собирается идти дождь, но это уже не меланхолический дождь болдинской осени, скупо стучащий по багряному ковру опавшей листвы, а постоянно висящая в воздухе водяная пыль, от которой нет спасения под зонтами и капюшонами. Повсюду растекается жидкая московская грязь. Под звуки льющейся в ванной воды пью чай, курю и смотрю в окно.
Еще один день отнят у смерти.
Да, только на тачке…
Из комнаты доносится гулкий кашель и нечленораздельный вопль просыпающегося человека. А вот и Крюгер!.. Все в сборе. Крюгер что-то кричит, не разобрать что.
– Крюгер! – кричу я. – Я на кухне!
Крюгер замолкает. Сейчас придет.
Я уже допил чай, сижу и думаю, не сделать ли еще. Внезапно понимаю, что хочу есть. Что надо чем-нибудь напитать репу. Открываю кособокий холодильник «ЗИЛ», чтобы увидеть то, что и ожидал: два коричневых яйца; открытая банка салата из морской капусты; пожелтевший пучок укропа; сморщенный огурец на блюдечке; пакет явно прокисшего молока; белая кастрюлька с отбитой эмалью, даже не хочется в нее заглядывать; выпадающий из контекста спелый огромный гранат и какие-то засохшие субстанции органического происхождения.
Колбаски никакой нету.
Беру огурец и с сомнением начинаю жевать ватную обезвоженную плоть. Бабий корм.
И тут на кухню выходит Крюгер.
Он одет в то же, в чем спал. Растрепанные каштановые волосы с засевшим пером, подстриженные то ли под сэссон, то ли под горшок, как у русских поэтесс. Еще не видел ни одного поэта с нормальной стрижкой. У всех поэтов, начиная с Александра Сергеевича, были совершенно безобразные прически. Глаза голубого цвета слегка опухли.
Да, вчера явно перебрали.
Я, кстати, сегодня еще не смотрелся в зеркало. Да и не стоит, наверное.
Утиный нос острослова и бабника. Лет сорок, но не скажешь. Действительно похож на немца, хотя в этом смысле сам черт ногу сломит. У меня, например, есть один знакомый, Миша Коган, сын известного советского художника, сделавшего себе имя и квартиру с мастерской в центре портретами ударников коммунистического труда, так он просто идеальный голливудский викинг – блондин с серыми глазами и носом-картошкой. Даже борода у него желто-рыжая, как у какого-нибудь конунга Харольда Железные Зубы. Но – Коган!.. Крюгер – еще куда ни шло. А с другой стороны, на Нюрнбергском процессе судили одного эсэсовского отморозка, чуть ли не штандартенфюрера, у него фамилия вообще была Абрамчик. Ну да наплевать. Дожевываю ужасный огурец.
– Привет, – бодро говорит Крюгер, – Верунчик в ванной?
Я киваю. Крюгер понимающе кивает мне. Да, именно так и должно быть.
– Ну, как вы вчера?
Тон игривый, но чувствуется некая подозрительность. Настороженность. Все-таки отбил самку из прайда. Потеря вроде бы невелика – одной меньше, другой больше, и все не Мэрилин Монро, – но вдруг именно эта была какой-то сверхъестественной в постели, вдруг упустил что-то охуительное? «В тихом омуте…» и прочее. Я пожимаю плечами:
– Да вроде нормально.
Действительно, хуй его знает. Я ведь ничего не помню, к тому же мои восторги омрачили бы нашу встречу. Крюгер успокаивается.
– Слушай, – говорю я, – а мы где вообще находимся?
– Это, – самодовольно отвечает Крюгер, – квартира моей бывшей тещи. Она мне ее подарила.
– Да нет, я имею в виду территориально. Какой район?
– А! Тут на трамвае до «Тушинской» ехать минут пятнадцать.
«Тушинская»! Я так и знал. Отсюда до меня пилить и пилить. Нет, возьму тачку.
– Я тут чайник вскипятил, не хочешь?
– Чаю? – Крюгер надолго задумывается.
Я завариваю чай Вере и доливаю кипяток в свою кружку. Чай получается жиденький, желтоватый. Ну да черт с ним.
– С утра, – говорю я, – оттягивает.
– Я вот думаю, может, нам водочки выпить?
– В холодильнике вроде нету…
– В комнате должна быть, мы вчера там заканчивали.
Вот, блядь, а я и не помню… Крюгер уходит на поиски.
Я вообще-то не опохмеляюсь, чтобы не стать алкоголиком, и водку стараюсь не пить, потому что у меня от нее сносит крышу. Она заставляет мое сознание клубящимся туманом растекаться по ухабистой горизонтали русского поля, как в губку впитываясь в жирный перегной жизни с копошащейся в нем фауной. Водка открывает мне глаза, и я вижу, как вся эта белковая масса ползет, извивается, шевелит ножками и усиками, питается и оплодотворяется между хитиновыми останками своих предшественников, роет ходы и углубляет норы, ибо не согреться им под низким холодным небом космоса, который когда-то одним пузырящимся плевком заставил их жить.
И я вижу себя, белесого червя, в корчах веры, надежды и любви упорно прокладывающего путь куда-нибудь вперед, в рамках отведенного мне жизненного пространства, строго ограниченного временем, к точке X, где я последний раз уткнусь наморщенным лбом в стену и стану еще одной питательной молекулой культурного слоя.
Картины эти отравляют мне бесшабашность застолья, и тогда пристальным прищуром окидываю я свисающие над посудой лица своих собеседников, пытаясь понять – ведомо ли им то, что ведомо мне, или им ведомо что-то неведомое мне? Вот они, вокруг меня – глаза мудрецов, поблекшие от смирения; беспечальные глаза похуистов; вытаращенные, со стальным блеском голодной сумасшедшинки глаза жизнелюбов над снующими от вечной жажды славы, денег и женщин поршнями кадыков. А наутро не хочется вспоминать.
Такова водка…
Коньяк же, наоборот, веселит душу, острит язык, придает пружинистость мыслям. Коньячное похмелье мягкосердечно, с возрастным оттенком светлой грусти, когда тело сохраняет покойную плавность движений, а душа просит почитать И.С. Тургенева перед окошком, посеребренным тюкающим дождем.
Из коридора доносится негромкая песня возвращающегося Крюгера. Кажется, Визбор. Крюгер вносит водку и сложенные стопочкой рюмки.
– Полбутылки осталось.
«Гжелка». Ага, это, наверное, я вчера покупал. Наверное, надо было догнаться. Начали пить, а потом сломались. Как всегда. Я сижу и думаю: а может, выпить? От одного похмельного дня алкоголиком не станешь, от полбутылки не окосеешь, к тому же все равно придется пить перед концертом. Вечером, конечно, я буду пить коньяк, но он хорошо ложится на водку. Да и концерт-то так себе, сборный, спеть нужно будет песен пять, это можно и в сиську пьяным сделать, так и так заплатят копейки. Я трогаю бутылку.
– Теплая.
– Так откуда же ей холодной быть, – изумляется Крюгер, – в холодильник-то ее никто не поставил. Можно, конечно, под холодную воду сунуть…
– Если бы с закуской… Что-то мне есть хочется…
Крюгер оживляется.
– Пельмени будешь? Должны остаться.
Он открывает заморозку. Так вот где хранятся сокровища! Крюгер достает хрустящий, осыпающийся льдинками пакет. Я пельмени никогда не ем, терпеть их не могу, у меня от них случается понос, но сейчас я глотаю вязкую слюну. Я вспоминаю, что вчера практически ничего не ел, только днем зажарил яичницу и попил чайку. А потом поехал на концерт и ничего, кроме коньяка, в рот не брал. Я мог заказать что-нибудь, но мне жалко было денег. И у Крюгера ночью мы ничего не ели.
– Пельмени – это хорошо, – говорю я, вздрагивая от голодной судороги в желудке.
– Закинем всю пачку, – озабоченно бормочет Крюгер. Он открывает дверцы стола и с грохотом выволакивает оттуда кастрюлю. – А может, зажарим? – спрашивает он. – Ты жареные пельмени ел?
– Ел. Только их, кажется, обычно жарят, когда они уже вареные. Холодные они вряд ли прожарятся.
– А, да… Точно. У меня их теща жарит. Это ее фирменное блюдо. Она, когда приезжает ко мне, всегда привозит пельмени.
– Какая у тебя славная теща. Любит она тебя…
– Да, – Крюгер сдвигает в раковине немытую посуду и подставляет кастрюлю под плюющуюся струю воды, – она меня больше дочери любит. Когда она сбежала к мужику, теща мне эту квартиру подарила. Жену, говорят, мужик теперь пиздит по-черному. С фингалами ходит. Дура ненормальная…
Как водится, как водится… У меня две бывших жены, тоже, наверное, дуры. Одна от меня сбежала, а от второй – я. Даже не знаю, пиздит их сейчас кто-нибудь или нет, потому что с тещами, слава Богу, не дружу, даже лиц их не помню. Помню только, что одна была беззубая, а другая – одутловатая. Тяжелые воспоминания, не приведи Господь где-нибудь с ними повстречаться. Посмотрят, как на врага рода человеческого. Крюгеру в этом смысле повезло. А может, и нет. Но все-таки квартира… С бывшей тещей, приезжающей жарить пельмени. Есть, однако, в этом что-то странное. Совсем сюрная, наверное, у тещи дочка, если она так полюбила зятя.
– Понятно, – говорю я, – я тоже два раза женат был.
– Да-а-а? – уважительно тянет Крюгер, ставя кастрюлю на стол. – А чего разбежались?
– Я уж и не помню, – искренне отвечаю я, – квартирный вопрос, денежный вопрос… Все одна хуйня. Женился по молодости, от скуки. Опять же тещи… Не повезло мне с тещами.
Крюгер роется на полках, стучит банками, что-то ищет. Я сижу, вспоминая бывших жен. Конечно, не дуры они были, просто заебала семейная жизнь. Устали от быта. Помню, какое облегчение чувствовал, когда разводился. Воля! Вторая, младше меня на пять лет, всплакнула, просила остаться, даже обещала научиться готовить. Я сам умилился тогда чуть ли не до слез, но все-таки ушел. И правильно сделал – она через полгода вышла замуж за банкира. Сосватала одутловатая теща. Могу собой гордиться – дал женщине свободу. Сейчас, наверное, сидит где-нибудь на Антилах у открытого бассейна и листает «Вог».
– Перец у меня кончился, – озабоченно говорит Крюгер, держа в руке открытую банку, – надо сказать теще, чтоб привезла.
Просто идиллия какая-то, ей-богу. Мне бы такую тещу. С такой тещей никакой жены не надо. В ванной уже тихо. Сейчас выйдет Вера. Благоухая. Мне становится тоскливо. Что-то надо будет говорить. Делать вид.
Хмурое утро адюльтера.
– Крюгер, – решительно говорю я, – давай выпьем.
– Наливай!
Я разливаю водку по рюмкам. Себе – немножко. Я люблю пить помалу, но часто. Крюгеру наливаю почти полную. Он, видимо, испытанный боец. Крюгер открывает холодильник и задумчиво застывает.
– Все сожрали… О, салат из морской капусты остался. Правда, он какой-то…
Крюгер осторожно нюхает банку.
– Теща привезла?
– Ага. В нем, говорят, куча всяких витаминов.
Песня, а не теща!.. Крюгер двумя пальцами выхватывает из банки бурую водоросль и, уставясь в потолок, начинает жевать.
– Вроде ничего… Можно сделать салат с яйцами. Яиц, правда, мало.
– Ладно, давай выпьем.
Мы чокаемся и опрокидываем. Водочный дух почти не чувствуется. С утра всегда так. Если вчера не перебрал до блева, водку с утра пьешь как воду. Последний раз я опохмелялся водкой месяца два назад, тоже в гостях. И как-то незаметно наступил вечер, а у меня сборный концерт был у Алферова. Там я еще добавил коньяку и выполз на сцену никакой. Правда, спел три песни. Но все заметили. Зрители были очень обижены. Мне-то наплевать было, а Алферов, добрая душа, подошел ко мне и попросил больше так не напиваться. Я обещал, часто кивая.
Запиваю водку горячим чаем. Я это называю «контрастный душ для утомленной души». Только водка должна быть холодной. Или еще хорошо – запивать коньяк остывшим кофе. Очень взбадривает.
Крюгер осторожно жует салат. Вода в кастрюле начинает шуметь. И тут открывается дверь ванной и выходит Вера. Благоухающая, посвежевшая, с блестящими глазами. Туго обернутая простыней. Мокрые светлые волосы зачесаны за уши.
– Привет, Владик. У тебя фен есть?
– Привет. Откуда у меня фен?
Я хочу пошутить, типа того, что нужно сказать теще, чтобы привезла, но нет, думаю, вдруг перебор. Может, теща для него – святое, может, он любит ее как мать. Крюгер наливает по второй и говорит:
– И так высохнут. Водку будешь?
– Буду. Я сейчас.
Вера уплывает в комнату. Крюгер крутит головой.
– Бабы пошли… Ну, за знакомство.
Водка идет птицей. Есть, однако, хочется просто-таки мучительно. Вода начинает булькать.
– Воду надо подсолить. Соль-то есть?
– Есть.
Крюгер сыплет в кастрюлю соль из солонки. Нет, так не подсолишь, нужно ложкой. Совсем избаловала его теща… Ладно, потом посолю в тарелке. Крюгер с плеском вываливает пельмени в воду.
– Сколько они варятся?
– Минут пятнадцать – двадцать, пока не всплывут.
В желудке образуется жар. Он поднимается вверх, опаляет лицо и окутывает голову. Повышается настроение, появляется бодрость мыслей.
Крюгер стоит у плиты, смотрит в дымящуюся кастрюлю и помешивает пельмени половником. Мне нравится Крюгер. Хороший чувак, хоть и хреновый поэт. А где они нынче, хорошие поэты? Разливаю теперь в три стопки. Водки остается совсем мало. У Крюгера лицо охуевшего от жизни сорокалетнего человека. Торчит острый немецкий кадык. Теплым взглядом смотрю на Крюгера.
– Я вчера твои стихи почитал. Мне понравилось.
И хорошо бы на этом поставить точку.
– Понравилось? – в голосе Крюгера чувствуется недоверие. И искренний интерес.
– Понравилось, – отвечаю я, искренне кивая.
– А что больше всего понравилось?
Вот вопрос, который всегда задают поэты и барды. Вопрос, сводящий на нет все благие порывы и ставящий искреннего доброжелателя в тупик. Все еще кивая, начинаю мучительно вспоминать что-нибудь из Крюгера, хотя бы строчку или название. Нужно было, блядь, повнимательнее листать. И не пиздить. Что-то там мелькнуло такое… Что-то древнерусское, что ли… У Крюгера обязательно должно быть что-нибудь древнерусское, с такой фамилией он должен отдать дань уважения земле, его вскормившей. Воспеть. Или про птицу? Феникс – Ясный Сокол?.. Меня вдруг осеняет:
– Все!
И смотрю прямо в глаза. Как бы отметая тем самым все поводы к сомнениям. Самый достойный ответ, не оставляющий…
– А что больше всего?
Да, вот именно… Что вам, батенька, больше всего понравилось в творчестве поэта Крюгера? И кто вас тянул за язык? Париж… Еб твою мать, Париж! Там стихотворение было про Париж!..
– Про Париж!
– А!
Крюгер удовлетворенно улыбается. Кажется, попал в точку. Поставил точку. Я счастлив. Крюгер счастлив, и я счастлив. Конечно, про Париж. Нет ни одного поэта и барда, не написавшего про Париж. Париж – сублимация мечт всякого россиянина, считающего, что он занимается творчеством. Все поэты пишут про Париж, все барды стремятся в Париж. Скажи поэту «Париж!» – и ты не промахнешься. Ты увидишь, как блеснут глаза. Тотчас польются стихи. Все знают, что это город любви, и мало кто знает, как он засран собаками. Даже больше, чем Москва.
– У меня есть несколько вещей про Париж, – делится Крюгер, вылавливая половником разбухшие до сопливости пельмени в большую миску с цветочками. При этом он страшно серьезен. – Одно мне самому очень нравится. Шуточное. Ты его имел в виду?
Хороший вопрос. Что я имел в виду? Я просто имел в виду сказать что-нибудь приятное поэту Крюгеру. Я помню название «Париж». Что можно шуточного написать про Париж? Только какую-нибудь разудалую глупость в духе Высоцкого…
– Наверное, – храбро говорю я.
И тянусь к рюмке. Надо с этим кончать. Надо еще выпить. Сменить наконец тему. И тут как нельзя кстати появляется Вера.
Причесанная, припудренная, слегка накрашенная, в брючном костюме. Эффектно застывает в дверном проеме. Кисти неизвестного художника. И в этот миг окно заливается выглянувшим-таки скукоженным ноябрьским солнцем. Вера покрывается сияющим пятном света, волосы на кончиках искрятся, поблескивают губы, и вся она становится как символ весны, молодости и веселья. И как завершающий мазок, милая улыбка озаряет ее чело.
Те же и Вера.
Солнце бьет Крюгеру прямо в глаз, и он, недовольно щурясь, смотрит в окно. Я восхищенно улыбаюсь в сторону Веры и думаю, что пиздец, опять пропал снег, опять все развезет и скоро чавкающая чернота окутает город. Но надо выпить. Водка идет в жилу, я это чувствую. Попал в струю. Скоро станет совсем хорошо. Крюгер сердито задергивает занавески и ставит на стол миску с пельменями. Они скользкие, вялые, из некоторых выскочило мясо, если можно назвать мясом то, что они туда суют. От них исходит пар, своим сытным ароматом живо напоминающий мне о поносе. Я даже начинаю ощущать жжение в анусе. Какая все-таки отвратительная пища эти пельмени!.. Особенно когда фабричные в столовых хлебают их ложками, двигая ушами. Надо чем-нибудь их сдобрить. Отбить пельменный вкус.
– Садись, Верунчик, – говорит Крюгер, выдвигая из-под стола третью табуретку, – мы тут тебя ждем, не пьем. Тарелки давать, или будем так, из миски?
– Лучше тарелки, – отвечает Вера.
Она смотрит не на пельмени, а на меня. Я одобрительно улыбаюсь.
– Кетчупа нет? – Я скорее утверждаю, чем спрашиваю.
– Кончился. И горчица кончилась. Надо будет сходить в магазин, купить что-нибудь на вечер.
– А уксус есть? – с надеждой спрашиваю я.
– Уксус?.. Должен быть где-то уксус…
Крюгер лезет под стол. Я, как бы во внезапном порыве, сжимаю руку Веры. Она отвечает мне тем же.
Надо скорее выпить.
Крюгер ставит на стол пыльную бутылку с уксусом, достает из шкафа две тарелки в цветочках и вилки. Я накладываю на тарелку пельмени и поливаю их уксусом. Едкий запах заглушает пельменный дух. Ну, вот так более-менее. Вера аккуратно кладет на тарелку три штучки, но по ней видно, что есть она их не собирается. Ну и правильно!
– Ну, поехали!
– За женщин! – поспешно подхватываю я, показывая Вере взглядом, кого имею в виду. Так надо. Вера отвечает взглядом, что понимает. Понимает, благодарит и любит. Я опрокидываю и начинаю есть. Если бы я так не хотел есть, я бы лучше запивал чаем. У пельменей вкус вымоченной в уксусе поролоновой губки. Может, и правда стоило их пожарить. Пельмени a la Крюгер. Пельмени любимой тещи. Так и следует писать на упаковках.
– Владик, а ты читал Андрею свои стихи?
Вера не моргнув выпила стопку и порозовела. Крюгер отрешенно ест из миски. Видимо, вспоминая жареные тещины пельмени.
– А когда? – Крюгер грустно смотрит на меня и на Веру. – Мы пельмени готовили…
– Я вчера почитал перед сном, – важно говорю я, старательно выковыривая из расползающегося теста серое мясо, – мне очень понравилось. Особенно про Париж.
– Ой, про Париж мне тоже очень нравится! – с умилением восклицает Вера. – Иванов написал на него музыку и поет на концертах. Она у него и на диске есть. Ты знаешь Иванова, Андрюша?
Я солидно киваю, жуя. Мол, кто же не знает самого Иванова? Знаю, знаю я вашего Иванова… Еще одна незабвенная легенда КСП, любимец женщин, с раздражающим старанием поддерживающий свое реноме Души Общества. Когда-то часто мелькал на ТВ и с тех пор в компаниях не дает никому рта раскрыть. Так и сыплет анекдотами, гастрольными историями и случаями из жизни, уставясь выпуклыми глазами жизнелюба поверх голов, куда-то в свое облученное софитами далеко. Слушатели устало похохатывают. При этом напивается до положения риз. Когда уже больше не может говорить, ложится за кулисами на лавку и лежит в забытье, пока его за руки не выведут на сцену. И там, сидя на стуле, поддерживаемый с двух сторон доброхотами поклонниками, чтобы не свалился, мычит песни, осоловело глядя в зал. А песни у него как раз те, что страшно нравятся нашему гнилому электорату – шуточные про пьянку и похмелье. Народная, блядь, тема. Зал умиленно слушает, чувствуя своего. Теперь понятно, что это за «Париж». Из пьяных уст Иванова.
Все поэты мечтают, чтобы их стихи клали на музыку и пели. Это как орден за заслуги, награда за усердие. Иногда на тусовках так и ходят по пятам, хватают за рукав, шелестя кипой отксеренных стихотворений. Когда отвечаешь, что поешь только свое, слегка бледнеют от ненависти, сразу теряют всякий интерес и, передернув затворы кадыков, устремляются дальше. Некоторые молодые барды, из тех, что только ищут себя или без царя в голове, берут и поют. Поэты тогда сидят в зале, рдея от удовольствия, и ревниво оглядывают публику: слушают ли, восхищаются ли? Понимают ли? Чутко вслушиваются в слова поющего: не переврал ли, не вставил ли, упаси Бог, что-то свое? Ибо авторский текст чрезвычайно важен и каждое слово что-то несет. Привносит. Так складываются творческие тандемы.
Крюгер и Иванов.
– Мы с Сашкой начинали еще в «Пятом колесе», – рассказывает Крюгер, перестав есть, – Алферов, Бородянский, Ленка Дунина. С концертами объездили полстраны. Было попито…
Представляю себе. Сейчас, правда, большинство этих старых бардов из «Пятого колеса» в рот не берут. Жесточайший синдром абстиненции. Берегут здоровье, чтобы успеть сделать как можно больше. Творить дальше. Возможно, замахнуться на мемуары. «Я и Визбор. Встречи в горах», «Чай у Окуджавы». Задокументировать значительность своей жизни. Впечатать себя в эпоху. Расчленить вялопротекшее время на эпизоды и над каждым возвести железобетонный саркофаг со статуей наверху – святой Юрий Иосифович, святой Булат Шалвович, святой Владимир Семенович… С приступочком для молитв и вешалкой для посохов странников. В назидание и на зависть. А нам с Крюгером, наверное, и написать-то будет не о чем. Не получится из нас с Крюгером авторов брошюр из серии «Прикосновение к прекрасному». Растрепанными на ветру галками прыгаем мы по обездоленному полю жизни, выискивая развеянные крохи, под провисшей парусиной небес с измалеванными серо-черными тучами нашей затянувшейся осени.