Мне об этом неинтересно петь, скучно и противно. И деньги делать на отмороженности и наивности народа – позор. Позор и грех… По мне – уж лучше воровать. Чем глупее слова – тем понятнее, чем слезливее – тем лучше. Тьфу!.. И весь этот зэковский надрыв… Мы, наверное, единственная страна в мире, где суперпопулярно радио, гоняющее сплошную уголовщину. И какие песни!.. Ну, я еще могу понять – Розенбаум или Новиков, их хоть слушать можно, опять же Трофим, душевный чувак, но все остальное… Такая, извини меня, колымская блевотина, отрыжка ГУЛАГа… Нет, я понимаю, у нас ментальность такая, нам с детства в головы вдалбливали, да и сейчас вдалбливают, что мы – народ-страдалец, и я прекрасно знаю, кому и зачем это нужно, но, может быть, хватит нам уже страдать? Может, хватит все валить на других?.. Можно подумать, из-за нас никто никогда не страдал. Нигде в этом мире. Дерьмо все это, сказки для деревенских дурачков…
Вера вздыхает.
«Вот именно!» – сердито думаю я.
Пиздец, как хочется курить!
И выпить…
Я смотрю в окно. В стекле отражается мой тусклый, больной взгляд. То ли Ленинградское, то ли уже Волоколамское шоссе. Дождь стучит по крыше…
– Я даже спиться толком не могу, – жалуюсь я, – организм не принимает…
– Ну и не надо, – успокаивает меня Вера.
– А твой Александров-то пьет? – спрашиваю я почему-то.
– Александров?
Тон сразу меняется, становится жестким и язвительным. Тон разочарованной женщины.
– Да не сказала бы, что пьет… Так… Выпить, конечно, любит, но в меру. И все больше за чужой счет…
О, это мне знакомо! Уважаю…
– Правда, в последнее время часто зашибать стал. Наверное, друзья новые появились… Или сам стал больше зарабатывать, а мне не говорит…
Ну, тут я его тоже понимаю.
– …все небось на своих малолеток тратит.
«А на кого же, Верунчик, – думаю я, – их ему еще тратить? Не на тебя же, как это ни печально… У него сейчас в этом смысле самый опасный возраст. Хочется, как Кисе Воробьянинову, быть неотразимым и поить очень сухим мартини десятиклассниц. Хотя я на его месте купил бы все-таки стиральную машину».
– Подъезжаем к «Соколу», – объявляет водила, – дальше куда?
Я объясняю.
– Знаю, где это, – кивает он.
– Ну вот, – говорю я Вере, – подъезжаем… Сколько сейчас времени?
– Начало девятого. Мы не опоздаем?
– Нет, нормально. Спою в конце. Для исполнителя это даже лучше. Престижней. Пусть мне Бумагин и Смирнова публику разогреют. Их все равно, пока не охрипнут, со сцены не стащишь. Главное, чтобы публика была…
Вечная проблема.
Поворачиваем и въезжаем в темные дворы. Мрак и слякоть. Сейчас наверняка утонем в какой-нибудь луже. Черт бы все это побрал!.. Я вглядываюсь в окно и говорю Вере:
– Давай сто рублей.
Вера роется в сумочке и подает мне деньги. Я добавляю остальные (чтобы совесть не мучила, я же не Александров все-таки!), протягиваю водителю и прошу:
– Остановите, пожалуйста, около этой арки.
Машина деликатно объезжает большую лужу и останавливается на более-менее сухом месте. Мы выбираемся, и я чувствую, что льет меньше, но в воздухе разлита сырость. Лицо сразу становится мокрым и замерзает. Ветер подхватывает нас с Верой и тащит в арку. Арка гудит, как аэродинамическая труба. Держась за руки, идем, перепрыгивая через лужи, во внутренний двор огромного сталинского дома…
Такие дома при Иосифе Виссарионовиче сплошной стеной ставили вдоль всех крупных магистралей Москвы, на пути возможного следования войск гипотетического агрессора. Подъезды всегда делали с другой стороны, со двора, чтобы неприятелю как можно труднее было ворваться в здание, а попасть во двор можно только через арки, которые в случае опасности плотно закупоривались бы танками. Каждый дом должен был превратиться в маленькую Брестскую крепость или Дом Павлова. Жильцы же, видимо, лили бы с крыш и из окон прямо на головы нападавших кипящую смолу.
Ноги слушаются меня плохо, видимо, укачало или от пьянства, да еще Вера не отпускает мою руку, и при очередном прыжке я опускаюсь прямо в лужу. Лужа глубокая, я чувствую, как ледяная вода заливает мне ноги.
– Вот задница! – бешено вскрикиваю я.
– Что случилось? – испуганно спрашивает Вера.
– Утонул…
Будь оно все неладно!
Всего меня начинает корчить от сильнейшего раздражения по поводу Веры, которая виновата только в том, что связалась с таким конченым распиздяем, как я, по поводу этой вечно дерьмовой погоды, потому что в Европе – Гольфстрим, а у нас всегда был исключительно мейнстрим, и из-за того, что в России никогда – при царе ли, при коммунистах ли, при демократах – не было ровного человеческого асфальта, и так будет до тех пор, наверное, пока нас не захватят наконец какие-нибудь инопланетяне.
В углу двора размазанным в измороси светом тускло горит желтая лампочка над спуском в «Поворот». Это подвал, бывший красный уголок, в котором до перестройки собирались ветераны-партаппаратчики и играли в свои стариковские партийные игры: вызывали на ковер управдома-татарина («Партбилет на стол!»), принимали резолюции по озеленению двора, составляли петиции в поддержку гнобимых иностранных коммунистов («Свободу Луису Корвалану!»), писали наверх доносы («Общественность найдет управу!») на дворовых гитаристов и непочтительных соседей, пили тайком от вздорных номенклатурных жен водку и дребезжаще исполняли «Варшавянку». Они занимались всей этой хуйней до конца восьмидесятых, пока не надоели всем хуже горькой редьки (а в особенности управдому-татарину, ставшему к тому времени начальником РЭУ и прямым потомком Чингисхана) и тут на радость новым районным властям откуда ни возьмись появился Юрий Митрофанович Алферов, который, не требуя ни копейки денег из жилых фондов, предложил организовать в подвале бесплатную детскую театрально-музыкальную студию, да еще и платить за аренду, с тем чтобы проводить там по вечерам бардовские концерты. Это было в духе времени, и ответственные работники немедля подписали с Алферовым договор, с великолепным равнодушием будущих рыночников и взяточников проигнорировав посыпавшиеся на них возмущенные петиции и грозные протесты членов ветеранской организации дома № 13, суливших чиновникам грядущие суровые кары вплоть до Колымы и расстрела… Подвал был облезл, вонюч и засявкан, но Алферов с по-перестроечному восторженными соратниками-бессребрениками отмыл его, отчистил, завез всю необходимую аппаратуру и затеял ремонт, по окончании которого действительно устроил там детскую театральную студию и в небольшом зале, где прежде раз в неделю гневно клеймили американский имперьялизм и раздавались проклятия в адрес волосатой молодежи, начали выступать барды, что до крайности удивило руководство, уже готовое закрыть глаза на стрип-бар с девочками или какой-нибудь клуб анусофилов под названием «Прямая кишка». Алферов был до такой степени толерантен, что даже оставил у входа бюст Ленина, ибо ветераны, несмотря ни на что, не оставляли подвал своим вниманием и частенько забредали туда, чтобы окинуть детище демократии суровым взглядом из-под косматых партийных бровей и побрюзжать в свое удовольствие («Иногда они возвращаются». Стивен Кинг). И, глядя на них, с молчаливого согласия абстинента Алферова надменно распивающих свои якобы фронтовые двести граммов, я вдруг понял однажды, что Россия – Страна Ветеранов, что у нас всегда будут ветераны чего-нибудь: после советских появятся афганские, потом чеченские, ветераны защиты Белого дома, штурма Белого дома, ветераны партийного строительства Единой России, ЛДПР, СПС, КПРФ и «Яблока», ветераны всего, чего только можно, погрязшие в своем ветеранстве как в болоте и не дающие выбраться оттуда остальным, потому что они всю свою жизнь обустраивали это болото для всех нас и одним им в нем барахтаться западло, а потому они до скончания веков будут водить расцвеченные флагами хороводы вокруг каких-нибудь памятников, служить напоминанием о наших горьких победах и неоднозначных свершениях и живым укором нашим внукам, очередным молодым реформаторам, если они решатся наконец закопать мощи Ильича (которые, как окажется, уже полвека как из папье-маше), узаконить проституцию (что низвергнет в пучину нищеты и отчаяния несколько миллионов борющихся с ней милиционеров) и легализировать марихуану (эта легализация, произведенная практически одновременно с Америкой, через двадцать лет после остальных государств – членов ООН, ибо Россия и США и тогда останутся двумя самыми ханжескими странами в мире, станет единственно действенной панацеей от повального пьянства, но окончательно разорит нашу державу, где водка к тому времени останется единственной ликвидной отечественной продукцией), чтобы за год до падения гигантского астероида превратить Россию из Страны Мемориалов в хотя бы отдаленное подобие Голландии, как то завещал нам Великий Петр…
Вода хлюпает у меня в ботинках, когда мы спускаемся по ступенькам, и я с отчаянием думаю, что теперь точно заболею. Простужусь и заболею. И все это за триста рублей. Проклятие!.. Ступени мокрые и скользкие, Вера зачем-то опять взяла меня под руку, и если она, по своему женскому обыкновению, сейчас навернется, то вниз покатимся мы оба, а тут лестница – костей не соберешь… Только этого мне не хватало. Я покрепче прижимаю Веру, что тотчас придает ее движениям неуместную игривость, и осторожно спускаю ее к двери. Тяжелая, обитая черным дерматином дверь. Пока еще никем не исполосованная. Я с трудом открываю ее и нас обдает жаркой духотой присутствия множества надышавших людей. После промозглой улицы это даже приятно. Невнятный шум, среди которого смутно различимы песня и громкий говор со стороны буфета, встречает нас.
– Кажется, концерт уже начался, – испуганным полушепотом говорит Вера.
– Он уже давно начался… Ничего страшного, он еще часа два будет идти. Пойдем посидим в буфете.
Прямо у входа, на тумбе, глумливо покрытый кумачом, стоит метровый неузнаваемый бюст В.И. Ленина… Когда-то он был девственно-белым (видимо, старые партийцы между запоями аккуратно протирали его тряпочкой), но потом публика, главным образом молодая поросль, которая категорически отказывается иметь что-либо святое, кроме Виктора Цоя, исписала весь лик Вождя бранными и оскорбительными надписями, подрисовала зрачки, скошенные к носу, гитлеровские усики, сочный фингал под глазом, щербатую улыбку между карминно-красных пидорастических губ, растафарские дрэды, в общем, превратила Ильича в редкостное уебище, глядеть на которое без смеха невозможно. Алферов, склонный к безболезненному примирению Старого и Нового, для которого Ленин, как и для всякого политехнического шестидесятника, всегда был не Чудовищем, Маразматиком и Людоедом, а скорее Спорной Личностью («Уберите Ленина с денег!» А. Вознесенский) и, кроме того, старательно избегающий ветеранских скандалов, несколько раз, чертыхаясь, собственноручно покрывал его толстым слоем белой эмали, но через несколько дней, подсохнув, бюст подвергался новым надругательствам, становился еще мерзопакостнее, чем был до этого, а фантазия юных нонконформистов принимала все более разнузданные и изощренные формы…
К тому времени ветераны уже почти не заходили в подвал, а тех, которые заходили, перестало интересовать что-либо, кроме водки, и тогда Алферов попросил друга своего Соловьева, гениального, но совершенно безбашенного художника-инсталлятора, проводящего все дни на подмосковных помойках в поисках чего-нибудь интересного, решить проблему Ленина. Выкидывать его или убирать с глаз долой Алферов не желал категорически, так как привык к старику и воспринимал как символ своего «Поворота», но и возиться с ним каждую неделю ему тоже надоело. Соловьев к тому времени уже украсил своими инсталляциями из зловещих останков каких-то механизмов, бережно собранных на подмосковных помойках, все стены и углы заведения и поэтому с радостью ухватился за предложение. Он остался один на один с бюстом на всю ночь («Двое в комнате – я и Ленин…» В. Маяковский), и, придя утром, Алферов чуть не упал в обморок. Умничку Соловьева в ту ночь посетило вдохновение, и он сделал из Ильича совершеннейшего самурая – с выбритым спереди лбом, с густыми черными, подведенными к вискам бровями, с узкими жестокими глазами камикадзе и даже приспособил на затылке пучок волос с воткнутыми в него палочками для еды. Ленин в результате этого стал невероятно похож на знаменитого актера Тосиро Мифунэ, игравшего во всех самурайских боевиках Куросавы. Перевоплощение Владимира Ильича в столь неожиданный персонаж так напугало простодушного Алферова, что он стал умолять Соловьева хоть как-то облагородить его облик. Однако тот только улыбнулся умиротворяющей улыбкой божьего человека, как делал всегда, когда слышал непонимание и брань из уст окружающих. Ничего не добившись, Алферов плюнул и в полном отчаянии удалился в свой кабинет, а вечером, перед очередным концертом, услышал такой здоровый и радостный смех, сотрясший «Поворот», что испуганно выскочил посмотреть, что случилось. Собравшись в фойе вокруг знаменитого бюста, публика встретила его оглушительными аплодисментами и приветственными криками. Растроганный Алферов зарделся, неловко раскланялся, и вопрос с бюстом был решен. С тех пор ни одна, даже самая шкодливая, рука с маркером не поднялась на Ильича. «Последний сегун» – так почтительно стали называть его завсегдатаи «Поворота»…
Не раздеваясь в самообслуживающемся гардеробе, мы проходим в буфет. Он набит битком, громкие голоса перекрывают звуки песни, доносящиеся из зала. Воздух в буфете сиз от дыма, и первые несколько мгновений я не различаю лиц.
– Степанов!
Я оборачиваюсь и вижу Алферова. Как всегда – укоризна во взгляде. Старушечьи очки в черепаховой оправе. Полуседой бобрик коротко стриженных волос.
– Привет! – сердечно приветствую я его и радостно жму ему руку.
Я люблю Алферова. Он добр, честен, отчасти наивен и упрям. К инициативам знакомых, касающимся раскрутки и обустройства его «Поворота», относится подозрительно и сам пугает всех своими прожектами, связанными с привлечением публики. Переубедить его в чем-то (как и его гениального друга Соловьева) решительно невозможно. Его любят за то, что он есть. Самый редкий вид любви в этом мире, о котором мечтают все, но удостаиваются единицы. Кроме того, он действительно замечательный бард, лучший из легендарного «Пятого колеса». Авторов-исполнителей, приходящих проситься выступать у него в клубе, он привечает с харизматическим энтузиазмом великого педагога Макаренко, давшего путевку в жизнь тысячам беспризорных. Некоторые из них, очарованные искренним интересом и доброжелательностью Алферова, возможно, в первый раз в жизни, остаются работать в «Повороте» и даже селятся там, оборудовав себе спальные места в подсобке. И – странное дело: все они черноволосы, с мертвенно-бледными, как бы обескровленными лицами, днем всегда спят и просыпаются только под вечер, когда начинает собираться публика… Заинтригованный этим обстоятельством, я пошутил однажды:
– А вы, ребята, часом, не в гробах ли спите?
Они натянуто засмеялись, пряча воспаленные глаза…
– Опаздываешь… – строго констатирует Алферов.
– Еще успею, – успокаиваю я его и киваю на стену, за которой находится зал: – Кто там сейчас?
– Бумагин, – печально отвечает Алферов с тоской, – уже шестую песню поет… Ведь ясно сказали ему: три-четыре песни, не больше… Каждый раз так!
– Да ладно, пускай поет… Как будто ты Бумагина не знаешь!.. Фиг с ним. Юр, я выйду последним, мне расслабиться надо…
– Я вообще-то сам хотел последним… Ох, Степанов, Степанов!.. Ладно, пойдешь последним, только смотри, не шибко расслабляйся.
– Ни-ни, ты же меня знаешь, я как штык…
– Вот именно, что знаю… Заходи ко мне в кабинет, я тебе новый дизайн программок покажу. Соловьев наваял…
– Зайду обязательно, вот только выпью рюмашку.
– Ладно, давай…
Алферов торопливой раскорякой удаляется по коридору. Так и кажется, что сейчас подпрыгнет и побежит по стене, а потом по потолку, как паук… Я с улыбкой смотрю ему вслед, оборачиваюсь к Вере, но ее уже нет, она уже пиздит в буфете с какой-то знакомой, судя по всему, Женщиной Барда.
– Степанов! Андрей! Иди к нам!
Знакомый голос… Из принадлежащих тем, кто всегда наливает. Это хорошо. Расстегиваясь и отдуваясь, захожу в буфет. Опять какой-то знакомый голос:
– О, Степанов пришел… Споешь?
Спою, спою… Куда ж мне деваться? Как это, я – и без песни?! Нет, мне без песни никак нельзя!.. Вглядываюсь в лица и первый, кого узнаю, сидящий у входа с двумя девицами студенческого вида в очках – Крюгер!.. Ба! А он-то откуда здесь взялся? Я искренне рад.
– Крюгер! Как ты сюда добрался-то? Ты же спать лег!..
Крюгер глядит на меня с испугом, потом, видимо, узнает и тычет рукой на свободный стул:
– Садись… Нам сейчас выпить принесут…
И тут я понимаю, что он смертельно пьян. Вдрызг. Вдрабадан. Бесцветные водянистые глаза, как у меня, если бы я был Предателем Родины, смотрят в разные стороны, нос, как будто увеличившийся с утра в размерах, украшен замысловатыми узорами красных, синих и лиловых прожилок, похожих на топографическое изображение железнодорожных узлов и автомобильных развязок, волосы всклокочены… Девицы смотрят то на него, то на меня.
– Так ты не спал, что ли, Крюгер? – недоумеваю я.
– Андрюха! – мощный рык выпившего человека за спиной.
– Не-е-е, – крутит головой Крюгер, – а чего спать-то?.. Иванов позвонил, мы с ним опохмелились, а потом поехали…
– С Ивановым? Он тоже здесь?
– Здесь где-то… Пить будешь?
И Иванов здесь… Пиздец. Наверное, спит где-нибудь.
– А чего вы пьете?
– Чего пьем… – солидно отвечает Крюгер. – Водочку, конечно. А ты что, красненького хочешь?
– Вот только красненького мне сейчас не хватало… Мне бы коньячку.
– Ну, брат!..
– Ладно, я пойду поброжу здесь, пообщаюсь, попозже подойду… Барышни!
Я раскланиваюсь.
– Степанов, ну ты пить будешь?! – дружеский, но уже раздраженный вопль откуда-то из угла. Видимо, поклонник.
Иду, иду…
Я иду на зов, вглядываясь в лица сидящих. Почти всех когда-нибудь, где-нибудь видел – на концертах, на тусовках, на квартирниках, в лесах, – но имен, хоть убей, не помню. Выскакивают из памяти. Забываю через пять минут после знакомства. Некоторые, впрочем, вручают свои визитки, с которыми никогда не знаешь, что делать потом. Обнаружив на другой день в кармане и внимательно прочитав (как правило, менеджер чего-то там не пойми чего), честно пытаешься вспомнить – кто это?.. Так и не вспомнив, повертев в руке, выкидываешь в мусорное ведро… Бывало, подбежит в метро человек, радостно улыбаясь, крепко пожмет руку, заведет оживленный разговор: «Ну как ты? Когда будет концерт?.. Как там у Скородумова?..» – словно сто лет знакомы, а я стою и мучительно вспоминаю – кто такой… Лицо вроде помню, где-то видел, точно – видел, может, пили однажды после концерта, а где пили, когда, как зовут – хуй его знает!.. Старательно поддерживаешь разговор, как будто так и надо, похохатываешь, где нужно, избегая обращаться по имени, приглашаешь на концерт, предвкушая лишние сто рублей за билет, человек с радостью соглашается, сердечно благодарит, но потом, как правило, не приходит – то ли забыл, то ли на хуй ему это не нужно. Быстро прощаешься, выкрикивая на бегу: «Спешу, старик, спешу!» – и заскакиваешь в вагон… Потом облегченно вздыхаешь, так и не вспомнив.
Мне машут, кивают и улыбаются. Я машу, киваю и улыбаюсь. Некоторых даже помню по имени… Буфет – битком. Кто же в зале?.. Наверное, человек пятнадцать – двадцать, как обычно. Если не меньше… И пять выступающих. Если не больше… Я надеюсь, хоть Крюгер на сцену не полезет!.. До хуя, чувствую, я сегодня заработаю! Ох, Господи, Господи!.. Когда ж все это кончится?
Скоро в зал вообще никто не будет заходить, все будут торчать в буфете. А действительно, чего им там делать? Все эти песни они уже по сто раз слышали, они их наизусть знают. К тому же не любят платить за вход. Считают это нонсенсом. Думают, наверное, что для барда уже честь спеть для них. Два часа надрываться на сцене, чтобы только его кто-нибудь послушал… Впрочем, есть такие горе-барды, которые таким образом прикармливают публику, потому что иначе на них никто не пойдет.
Мне перед каждым концертом начинают названивать многочисленные знакомые, малознакомые и практически незнакомые любители бардовской песни и наглым тоном, словно делая мне одолжение, требуют, чтобы я вписал их в бесплатный список. Причем обязательно плюс с кем-то. Это до крайности заебывает, так и хочется послать на хуй и спросить: «А на Митяева, еб твою мать, ты тоже по спискам ходишь?» Или на каких-нибудь Мищуков… Небось платят, засранцы, как миленькие! А на меня можно и бесплатно сходить, я ведь святым духом питаюсь… Но все равно вписываешь, чтобы хоть видимость публики была в зале, и некоторые из вписанных всегда приносят с собой что-нибудь выпить. Таких вписать – святое дело! Но больше всего раздражают сорокалетние тусовщики-халявщики, которые летом так и рыскают по подмосковным лесам в поисках слетов и каким-то невероятным образом пронюхивают обо всех авторских концертах, сборищах и посиделках. От них никуда не спрячешься, хотя, утомившись, многие и пытаются. В лесах они всегда сидят у чужих костров, едят из чужих котлов, пьют чужую водку, их даже приходится гнать из собственной палатки, а в Москве они обязательно подсаживаются к тебе после концерта, на который приходят исключительно по списку, и строго начинают пенять на то, что ты там-то чего-то недотянул, там сбился, там перепутал слова, там – взял не тот аккорд, словно каждый из них – мой старый любимый консерваторский педагог Исаак Израилевич Гольденвейзер, удрученный моим неблестящим выступлением на Конкурсе пианистов им. П.И. Чайковского с Пятым концертом Рахманинова, в результате чего меня теперь вряд ли пригласят выступать с Нью-Йоркским филармоническим оркестром… И при этом вся эта пиздобратия угощается моим коньяком, который запивает моей колой, и курит мои сигареты… Они мне так надоели своим мудозвонством, что, как только начинается пиздеж, я говорю грозно: «Пить будешь? Тогда не пизди!» Эта крылатая фраза великолепно затыкает фонтаны их красноречия.
А однажды на мой концерт в «Повороте» пришло шесть зрителей. Я был в отчаянии, меня словно в жопу выебали. Я психанул, хотел плюнуть и уехать домой, но попался хороший человек, таможенник, который мигом накрыл для всех поляну, послал одного из алферовских юных вампиров за армянским коньяком, благо солнце уже село, уговорил меня остаться, и я устроил концерт прямо в буфете. Все прошло так славно, по-семейному… Даже Алферов явился на шум, отнял у меня гитару и спел несколько песен. Все остались очень довольны, а мне добрый таможенник на прощание дал еще триста рублей на тачку до дома… Домой я, конечно, добрался на метро, а на эти деньги потом жил неделю.
– Степанов, тебя не дозовешься! Звездой стал, зазнался… Укоризненным тоном.
За столом – компания из четырех человек. Всех знаю и даже, кажется, помню, как зовут… Леша Павлов, Стае Кулик, и этот… как его… Кошачье какое-то имя… Забыл… Вот еб твою мать! Том… Да, Том! Том и Джерри! Точно… Почему Том? Впрочем, не важно.
– Да уж, зазвездился, дальше некуда! – ворчу я. – Привет! Что пьем?..
– Твой любимый «Московский», – отвечает Павлов. – Бери стул, садись…
Мне с улыбками жмут руки. Мне искренне рады… Удивительно, но мне везде еще искренне рады. Иногда даже становится как-то неловко. Стыдно бывает за себя. Черт его знает! Может, я и впрямь кому-то нужен со своими вымученными песнями… Со всей своей рефлексией, мизантропией, злобностью и вечной депрессией… Со своими маниями и фобиями…
Павлов наливает из наполовину опорожненной бутылки в пластмассовый стаканчик. Рюмок уже, как всегда, не осталось. Меня окутывает запах коньяка… Родной такой запах… Запах, который наверняка до конца жизни будет мне напоминать о концертах и выебанных поклонницах. Обо всех моих обломах, терзаниях, о взлетах и падениях, о разочарованиях, о бардовской песне и усталости… Обо всем, о чем я когда-нибудь (я верю! верю!) забуду… Или буду вспоминать иногда с легким смехом…
Я больше не хочу быть богатым и знаменитым, я хочу быть спокойным человеком…
– Тебе, как обычно, на донышке?
Как обычно… Какого черта! Мне нужно расслабиться!
– Нет, налей-ка мне побольше. На два пальца.
Павлов с готовностью кивает…
Леша – хороший человек. Тусовщик, но не халявщик. Сугубо обязательный чувак. На мероприятия всегда приносит с собой выпивку и закуску. Из закуски почему-то главным образом сало, а из выпивки – термоядерный самогон, настоянный на каких-то целебных корнях, градусов под восемьдесят, которым он всех радушно потчует, но один раз попробовав, все вежливо отказываются, и актуальным он становится только на второй-третий день в лесу или в доме отдыха, когда все остальное выпито и уже все равно, что пить. Но у него, как у многих славных неглупых людей, в последнее время в голове завелись тараканы по поводу уголовных романов. Он читает их запоем, жадно следит за новинками, у него есть любимые авторы, которые, как ему кажется, пишут талантливее, чем другие (по простоте душевной он и не подозревает, что на этих молодцов за мзду малую работают целые бригады литературных «негров»), и с почтением к прочитанному пересказывает незамысловатые сюжеты близким людям. Насколько я понял, фабула всегда одна и та же: честный, хороший человек, трудяга и бывший афганец, у которого есть горячо любимая женщина (жена, невеста, мать), по навету ли, по злому умыслу или будучи подставленным, попадает на зону, где ведет отчаянную борьбу за выживание и с зэками, и с вертухаями, что вызывает к нему уважение и желание помочь со стороны старого заслуженного уголовника. Каким-то образом, допустим, никого не выдав, сидя в карцере, он и сам становится авторитетом, после чего благополучно бежит с другим честным уголовником, которому покровительствует. К тому времени любимая женщина либо мертва, либо изменила, не дождавшись, и счастливо живет с банкиром, и наш герой, имеющий теперь грозное погонялово, начинает мстить… Все это весьма напоминает сюжеты индийских боевиков с неожиданными лирическими отступлениями в виде песен и танцев, которые снимают за пять дней по три тысячи лент в год, или наш фильм «По прозвищу Зверь», который эти козлы из ящика уже заебали крутить и который до невозможности нравится благодарному читателю, который, как правило, сам всегда, так или иначе, кинут и обманут. Короче, наш мститель начинает мочить всех подряд, направо и налево – бывших друзей, темных дельцов и крайне несимпатичных милиционеров, – но при этом настолько благороден, что с ним не сравнятся даже герои Вальтера Скотта, и только что по воде не ходит. Количество спасенных и отмазанных им сирот, девушек и убогих превышает все разумные пределы, похождения этого русского Уленшпигеля затмевают Деяния апостолов, и с каждой новой страницей романа все явственнее вырисовывается образ чисто конкретного кандидата на канонизацию Русской православной церковью или по крайней мере на пост Президента России, на радость всем пацанам и ценителям жанра… Чем дальше, тем злодеи становятся все отъявленнее, изощреннее и ужаснее, и бывший уголовник напоминает уже Бэтмена, расстраивающего чудовищные планы планетарных масштабов Докторов Зло отечественного пошиба, и, как Джеймс Бонд, всегда знает, куда бежать и на что жать. Повествование приобретает клинические черты, но самое забавное, что все это пишется без малейшего намека на юмор, а если все-таки проскользнет редкая шутка, то какая-то мудаковатая, на уровне участников и зрителей передачи «Аншлаг!». Пафос же этих произведений достигает таких высот, что оставляет далеко позади суровую мужицкую надрывность писателей-деревенщиков и эпохальность романов о войне. И всегда главный герой любит Россию… Он любит ее до такой степени, что готов в любой момент бросить все (опекаемые им детские дома, приюты, больницы, монастыри, честно нажитые миллионы и из романа в роман стареющую любимую девушку, на которой почему-то все никак не может женится), вспомнить боевые навыки и вместо того, чтобы поехать наконец во Флоренцию и целый день в благоговейном молчании провести в галерее Уффици, застыв побледневшим от восторга перед картиной кисти великого Джотто, мчаться на другой конец Земли наказывать террористов-исламистов или лукавых американцев, которым и без него своих забот хватает.
Я как-то раз перед концертом, пребывая в меланхолическом ожидании поклонниц с коньяком, полистал одну из Лешиных книг и просто охуел от глубины идиотизма, сравнимого только с дамскими любовными романами американских писательниц типа «Страстный викинг» или «Повенчанные грозой». Однако Павлов воспринимает всю эту лабуду на полном серьезе, никогда, например, не скажет «садись», а всегда – «присаживайся», соблюдает какие-то чертовски сложные уголовные правила, связанные с разливанием и выпиванием, чем усложняет жизнь собутыльникам, и одно время даже пытался внедрить в бардовском кругу образ общения «по понятиям», но так заебал всю тусовку этими своими «понятиями», что его просто стали посылать на хуй. После этого он наконец расслабился и пришел в себя, но уголовную романтику не забросил, видимо, в глубине души считая себя Благородным Вором.
На примере Леши, человека с высшим образованием и совсем не дурака, легко можно представить себе мировоззрение и приоритеты большей части населения нашей страны, которые и слыхом не слыхивали ни про Дягилева с Нижинским, ни про Бенуа с Бакстом, ни про Набокова с Буниным, ни про Стравинского с Мравинским, от имен которых кончает весь мир, они даже толком не знают, кто такие были Кирилл и Мефодий, а узнали бы – все равно ни хуя бы не поняли, но зато испытывают трепетное почтение перед теми, кто сидел. «Он сидел», – говорит народ о таком человеке, уважительно покашливая, как в свое время крепостные при упоминании имени барина-самодура, который мог и батогов дать, и девку испортить, и ребятенка конем затоптать, но зато никогда не гнушался с крестьянами чарку выпить и языком почесать. Для народа всякий сидевший что-то вроде былинного богатыря, православного мученика и советского разведчика, хотя на самом деле большинство из них за малым исключением – полное фуфло, готовое ни с того ни сего обворовать кого угодно: куму, родного брата, многодетную вдову…