явно небедные люди, делающие все чинно и не спеша, с отстраненным достоинством европейцев пережидавшие утомительную процедуру перемены обильных блюд, производимую улыбчивыми бесшумными официантками, и, став одним их этих людей, я почувствовал столь долго недосягаемую для меня приятность такой жизни… Первое время, скорее по привычке, чем из желания, я окидывал взглядом отдыхающих, выискивая причину для флирта, и даже на какое-то время положил глаз на кокетливую статную барменшу лет под сорок, незлобивый роман с которой мог бы стать красивым финале апофиозо для моего изживаемого эдипова комплекса, но вдруг я понял, что я и правда так устал, что самым счастливым для меня было бы провести время в покойном одиночестве… С вежливым достоинством я раскланивался каждый день с пожилой парой из соседнего номера, выглядевшей как посольская чета в отставке; торжественно выпивал свою утреннюю чашку кофе с сигаретой в энглизированном, отделанном мореным дубом баре с полюбившейся мне «Литературной газетой» в руках, где среди разнообразных, по-стариковски ворчливых пожеланий русской литературе, кинематографу, театру и телевидению, какими они должны быть, перемежающихся русофильскими воззваниями полусумасшедших православных гностиков с армянско-еврейскими фамилиями, я с особенным удовольствием читал произведения современных белорусских авторов – все больше про Хатынь, партизан и аистов – и упивался их монументальной, непоколебимой совковостью и простодушием, в коих без труда находил истоки феномена Лукашенко. Я наслаждался неторопливой прогулкой по ближнему леску, обустроенному дивными екатерининскими мостиками и беседками, среди которых какие-то люди с метлами, весьма похожие на дворовых, истово застывали при моем приближении и чуть ли не кланялись, пока я не отпускал их кроткой улыбкой, коротал время перед гонгом к ужину под раскидистыми пальмами в зимнем саду в изящной беседе с милой старушкой в фиолетовых буклях, бывшей балериной, о Париже, Большом театре и ее очаровательных внучках. И тут я понял, насколько мне опротивела моя затянувшаяся молодость. Без особого удивления я осознал, что не могу вспомнить ничего радостного, светлого и счастливого, что случилось бы со мной в молодости, и что именно эта золотая пора положила начало моему осознанию собственной ничтожности, разочарованности, краху иллюзий и усталости, что молодость не дала мне ничего, кроме беспричинной злобы и презрения к окружающим меня людям, к моей стране и ко всему этому миру, и в итоге привела меня на стезю банального неудачника и мизантропа. Я понял, что с самого детства был до смешного каноническим представителем своего уставшего поколения, не слишком здоровым потомком людей, у которых никогда не было шанса на одиночество, которые на семьдесят лет были загнаны в колхозы, коммуналки, бараки, очереди, на собрания, на митинги, на парады, на заводы и фабрики, на стройки, на кухни диссидентов, в лагеря, в туристические походы, в атеизм, в антифашизм, в антисемитизм, в антисоветизм, в казармы, в Политех шестидесятых, в НИИ, в конторы, в творческие союзы, во всесоюзные здравницы, в границы Советского Союза, в кружки, в садоводческие товарищества, в андеграунд, в рамки официального искусства и партийной дисциплины, в семью братских народов и крепкую советскую семью. И когда народ изнемог от этой протухшей, зловонной, заплесневелой тесноты, возненавидел сам себя и все это на удивление быстро рухнуло, моя молодость под звуки флейт, бонгов и гитар потащила меня на митинги; шествия; концерты русского рока; в Питер, на тусовки неформалов к Казанскому собору и в «Сайгон», всегда облепленный местными бесполыми существами в банданах, просящими денег на пиво и кофе; на сборища поэтов; в подвалы к музыкантам; на защиту Белого дома; на штурм Белого дома; на вещевые рынки; к Алферову и Скородумову… Я со стыдом вспомнил, каким я был бодрым, уверенным в себе и в своем ослепительном будущем лопоухим дураком, пока молодость не выжала из меня все соки и не отшвырнула на обочину дороги, по которой мчалось обезумевшее стадо новых русских, паля друг в друга из «беретт» и кидаясь тротиловыми шашками, не оставив мне ровным счетом ничего из того, что мне действительно было нужно. Я понял, насколько отвратительна для меня молодежь, сидящая на моих концертах, толпящаяся с «Балтикой» у Скородумова, по-дурацки одетая, нищая, поющая, пиздящая, восторженная, охуевшая, ссущая в подъездах, болтающая на пиджин-русском, никчемная, пизданутая, убивающая ровесников и бомжей, даже не подозревающая, что такое секс, но занимающаяся истеричной, пьяной, неумелой еблей, беснующаяся на выступлениях своих зажравшихся, отупевших кумиров, идущая в армию, чтобы стать там
мущщинами, и возвращающаяся оттуда безнадежными кретинами с сотрясением мозга и, возможно, отпидарасенная, чтобы через год спиться и припадочным дворовым алкоголиком с бугристым лиловым лицом всю оставшуюся жизнь вспоминать службу как самое светлое время в жизни… Как смешны и нелепы все эти правильные мальчики и девочки из «Идущих вместе», всерьез уверенные в том, что они выражают чаяния и надежды Нового Поколения, и даже не подозревающие, что чаяния и надежды любого поколения на этой планете всегда были и будут разрушены, но готовые подбежать и плюнуть в лицо всякому, кто не соответствует их идеалу истинного россиянина. В свое время они благополучно превратятся в болтливых молодящихся пизд с крашеными волосами из офисов и пузатых плешивых топ-менеджеров, болельщиков и знатоков «Формулы-1»; как жалко мне всю эту булькающую, пузырящуюся биомассу, называемую молодежью, которая в подавляющем большинстве своем станет Никем и Ничем, тем, без чего легко можно обойтись, и предназначенную только для того, чтобы кто-нибудь (в том числе отчасти и я) делал на ней деньги, имя и свое будущее всеми возможными способами. И я вдруг понял, что хотел бы родиться уже сорокалетним, с устоявшимися волевыми чертами лица, с багажом знаний, мудрости и денег, достойным этого возраста, со спокойной душой отдав сорок лет безразлично кому – Богу или Дьяволу – только за то, чтобы в оставшиеся мне годы, сколько бы их ни было, вкусить хотя бы малую толику всех радостей спокойной красивой жизни, недоступных и предназначенных мне по факту моего рождения…
Так я думал, отдыхая, а мне между тем с каждым днем становилось все хуже и хуже. Тупая боль где-то посередине груди не оставляла меня ни днем, ни ночью, я начал быстро уставать на своих одиноких прогулках, ел без аппетита, только потому, что еда была на редкость вкусной, и всякий раз после этого меня подташнивало. Утром у меня начала кружиться голова, когда я поднимался по лестнице, лоб покрывался холодной испариной, мне приходилось останавливаться и переводить дух, и настал день, когда меня мучительно, с судорогами вырвало вязкой зеленой желчью. С этого дня меня рвало каждый день, хотя я уже почти ничего не ел, и во рту всегда стоял горький привкус.
Я почему-то был уверен, что это от давления, от резкой перемены погоды – то шел мокрый снег, то выглядывало солнце – и из-за того, что я много курю. Вообще от усталости жизни…
Я хорошо запомнил тот вечер, когда я, перед тем как ложиться спать, зашел в ванную, чтобы посидеть в горячей воде, и посмотрел на себя в зеркало. Я был бледен, как никогда в жизни – хотя не отличался особой румяностью, – почти белый, с глубоко прорезавшимися морщинами у рта, с тусклыми глазами. Виски ломило, несмотря на то что я перед этим выпил две таблетки анальгина. Я пустил воду, присел на край ванны, стал смотреть, как она течет, и вдруг подумал: «Если я залезу в ванну, я из нее уже не вылезу». Не знаю, почему эта мысль пришла мне в голову, но я выключил воду и пошел спать. Я даже не могу сказать, что я спал в ту ночь. Едва я лег, я не то чтобы провалился в сон, я не отрубился, не отключился, я просто исчез, пропал, меня словно не стало. Это не был глубокий здоровый сон без сновидений, это было похоже на короткое беспамятство, и когда я открыл глаза, мне показалось, что я вообще не спал. Я был вдавлен в постель, будто весил тонну. Я лежал, смотрел в окно, за которым светило солнце, и понимал, что со мною что-то не так. В затылке раздавался пульс: «Бумм… бумм… бумм…», глухо и безостановочно, как барабан, тело сотрясалось от рвотных спазм, а ног и рук я вообще не чувствовал, они были раскиданы по постели, как привязанные к моему туловищу нити. Я буквально не мог пошевелиться, мышцы не слушались меня, и на мгновение мне стало страшно, но я успокоил себя: «Это все давление»… Чтобы встать и одеться, мне понадобилось полчаса. Я делал это медленно и плавно, переводя дух после каждого движения, пережидая, пока перестанет кружиться голова, обтирая ладонью вспотевшее лицо. Как только мне удалось пододвинуться к краю постели, я наклонился, и меня вырвало желчью. Она была такая густая, что свисала из моего рта до самого пола и никак не хотела отрываться, и я отцепил ее пальцами. Это отняло у меня столько сил, что несколько минут мне пришлось отдыхать. Когда я все-таки сел, сделав нечеловеческое усилие, меня уже знобило. Я сидел и смотрел на кресло, на котором валялась моя одежда; до него было два шага, но я должен был полностью сосредоточиться, собрать все силы, чтобы добраться до него…
А в затылке все бухало: «Бумм… бумм… бумм…» К этому времени я уже просто не думал о том, что со мной происходит, я воспринимал свое состояние как данность и мечтал только о том, чтобы добраться до кресла. Это была задача, которую я должен был выполнить во что бы то ни стало. Мне необходимо было одеться и дойти до медпункта, чтобы померить давление и попросить какую-нибудь специальную таблетку. И тогда все будет хорошо. Я уперся ногами в пол, расставив их на оптимальное расстояние, оттолкнулся от кровати руками и встал. В глазах у меня потемнело, я начал балансировать, но успел сделать шаг и уцепиться за кресло. Это была победа!.. Я стоял, сжимая скользкими руками подлокотники, наклонившись над креслом, и дышал со всхлипами. Я решил, что садиться не буду, чтобы лишний раз не вставать, и ждал, когда в голове прояснится. Мне стало совсем холодно, но это меня взбодрило. Я решился оторвать руки и выпрямился. Я с трудом, но стоял. Так, стоя, медленно, просчитывая каждое движение, чтобы не делать лишних, я оделся; труднее всего было надеть штаны – после первой натянутой штанины я долго стоял, держась за спинку кресла, и всем корпусом удерживал равновесие. В глазах у меня то темнело, то плыло, я весь дрожал… На ботинках я даже не стал застегивать «молнии», потому что для этого нужно было наклониться. «Хрен с ними…» – подумал я.
Одевшись, я почувствовал себя уверенней, хотя и не представлял, как я в таком состоянии доберусь до медпункта, который находился на первом этаже. Но я представлял, как я дыхну на докторшу тем, что у меня было во рту, и твердо решил почистить зубы. Покачиваясь на каждом шагу, как Мересьев на протезах, я направился в ванную. Дойдя до ближайшей стены, я облокотился на нее, и мне стало легче. В ванной я первым делом посмотрел в зеркало и убедился, что живой человек действительно может быть зеленым. Я даже не испугался, а просто смотрел на себя с удивлением, я уже плохо соображал и, помню только, как отметил с некоторым сожалением, что у меня нет губ – они посерели и почти сливались с лицом. «Пиздец!» – подумал я вяло. Тем не менее я все же принялся чистить зубы, и делал это долго и тщательно, стараясь не вдыхать освежающий запах мяты, от которого у меня опять начались позывы. Но все равно – как только я прополоскал рот, меня немедленно вырвало. Видимо, к тому времени в желудке не осталось даже желчи, и поэтому рвало долго, мучительно выворачивало, я сотрясался всем телом, казалось, что я разорвусь на части, я задыхался, и слезы ручьями бежали из глаз… Наконец изо рта что-то свесилось, отвалилось, я натужно прокашлялся и умылся холодной водой. Даже после холодной воды лицо не окрасил румянец. Впрочем, мне уже было все равно…
Некоторое время я стоял в ванной, пронизанный тягучей болью в желудке, упершись лбом в зеркало, и полуспал. Очнулся я с ясным пониманием того, что хочу сейчас же поехать домой. Я почему-то был уверен, что дома мне сразу станет легче, хотя всегда терпеть не мог свой дом и к родителям относился как к некой досадной неизбежности, данной нам за грехи. Постояв, я почувствовал себя несколько лучше и на почти твердых ногах добрался до телефона. Отдышавшись, я позвонил администратору, сказал, что плохо себя чувствую («Наверное, это давление…»), что хотел бы выписаться и не могли бы они заказать такси до Москвы. Меня уверили, что все будет исполнено. Я надел куртку, покидал в сумку какие-то свои вещи, причем делал это очень долго, потому что все время забывал, что мое, а что – нет, и так, в незастегнутых ботинках, осторожно поплелся к лифту. В коридоре я последний раз попытался улыбнуться своим соседям, эти славные люди проводили меня сочувственным взглядом, и возблагодарил Бога за то, что есть еще в России места, где не ломаются лифты.
Женщина-администратор отнеслась к моему состоянию с тревогой, даже спросила: «Может быть, вызвать врача?» – на что я ответил: «Нет-нет, спасибо, это давление, это со мной бывает, мне бы домой поскорей…», быстро все оформила и заверила меня, что такси будет с минуты на минуту. Я добрался до кресла в холле, упал в него и, кажется, задремал или просто лишился чувств, потому что вздрогнул, когда меня стали трясти за плечо. Надо мной стояли администратор и шофер. Я некоторое время тупо смотрел на них, ничего не слыша из-за сотрясающего мою голову биения, а потом попросил: «Помогите мне дойти до машины, мне очень плохо…» Они подхватили меня под руки, шофер взял сумку, и они буквально дотащили меня до такси.
– Да-а, парень… – констатировал таксист, качая головой, когда мы тронулись. – Перебрал, что ли?
– Нет, это у меня давление.
Ехали мы, наверное, долго, но я этого не помню, меня в первый раз в жизни укачивало в машине, я то отключался, то бессмысленно таращился в окно, борясь с подступающей рвотой, и думал только о том, чтобы не загадить машину этого доброго человека. Мне удалось совладать с собой, и когда мы подъехали к дому, он доволок меня до самой квартиры. Я дал ему на пятьсот рублей больше, чем мы договаривались, благо практически все деньги, выданные мне на безумства, остались целы. Он застеснялся, но взял и, уходя, сказал:
– Тебе бы, брат, в больницу…
Мать была дома и очень испугалась моего вида, но я, как мог бодро, заявил, что это просто давление и что мне нужно полежать. Я лег и мгновенно заснул, а когда проснулся, за окном уже было темно. Я чувствовал себя еще хуже, чем днем. Я лежал и пытался оценить свое состояние, прийти к какому-нибудь логическому умозаключению, но никак не мог сосредоточиться, и единственное, что мне приходило в голову, что это давление. Я даже не пытался встать, потому что понял – это невозможно; меня покачивало прямо в постели, а руки и ноги онемели окончательно. И вдруг мне захотелось вареную курицу. Именно не жареную, не копченую, не гриль, а вареную, мягкую и сочную, тающую во рту. Я вспомнил, что весь день ничего не ел, и вчера, кажется, ничего не ел, и это, наверное, у меня от голода. Мне захотелось курочки, как никогда в жизни, я был уверен, что вот съем я курочку – и поправлюсь…
Я позвал мать, сказал, в каком кармане у меня лежат деньги, подарил ей все и попросил сходить купить курицу. Денег там было немало, долларов на двести, и мать удивилась такой моей щедрости, но, видимо, именно эта моя щедрость навела ее на мысль, что со мной совсем неладно, поскольку она безропотно отправилась в магазин.
Глаза у меня болели, пульс уже угнездился в них, и мне казалось, что при каждом ударе глаза медленно, но верно вылезают из орбит. Я зажмурился и впал в забытье…
Когда я очнулся, рядом стоял отец и смотрел на меня с отвращением.
– Перепил, что ли? – спросил он суровым мущщинским голосом, который меня всегда бесил.
– Курица готова? – проигнорировал я и почувствовал запах вареной курицы…
Это был самый отвратительный запах, который только можно себе представить. Он был густ, сытен и липок до такой степени, что мне стало нечем дышать. Я представил себе вареную курицу, разбухшую, осклизлую, с отваливающимся, вываренным серым мясом, плавающим в бульоне с огромными желтыми кругами жира, и меня снова стало тошнить. Я заперхал, давясь спазмами, но блевать было уже нечем и я только пускал на подбородок тягучие слюни, ничего не видя залитыми слезами глазами.
– Открой форточку! – пробулькал я и продолжал давиться. Отец молча пошел открывать форточку, в комнату зашла мать и твердо, упиваясь своей твердостью, отчеканила:
– Все, я вызываю «Скорую».
Это было удивительно, с ее стороны это был поступок, решение, соразмеримое по проявленной воле и твердости разве что с намерением Цезаря перейти Рубикон.
…Мои родители всегда, сколько я себя помню, были из той породы простых русских людей, которые высшей добродетелью жизни в обществе считали совестливость. Это, наверное, сугубо русское, или, скорее, советское понятие, не имеющее ничего общего с совестью и значащее то, что ты можешь постоянно привирать по делу и без, приворовывать (на работе, на дачных участках у соседей, на стройках, где угодно), писать анонимки, ненавидеть родственников, напиваться до белой горячки, колотить чем попало домашних, по ночам прокалывать шины и поджигать гаражи недругов, но на людях быть в высшей степени скромным, тихим, застенчивым и немногословным человеком, стесняться много есть в гостях, всегда беспокоиться о том, что о тебе подумают люди, устраивать детям истерики из-за каждой двойки и испачканных штанов, потому что могут подумать, что не все, как у людей, в винном никогда не произносить слово «водка», а застенчиво бормотать, стыдливо опустив воспаленные глаза и виновато покашливая: «Беленькую», или: «Пол-литра», или: «За столько-то», но, самое главное, ни за что на свете не беспокоить врача вызовом на дом. Когда я заболевал школьником, для родителей было сущей мукой вызывать ко мне врача. Их терзала совесть, они чувствовали себя не вправе отрывать от дел занятого человека и подолгу сердито допрашивали меня, действительно ли я болен. Когда же врач все-таки приходил, они бледнели от страха и краснели от стыда, уверенные, что я симулянт. А вызывать «Скорую» вообще считалось кощунственным поступком, смертным грехом, и делалось это только в том случае, если налицо был явный Пиздец…
Впрочем, мне уже было все равно, я к тому времени мало что соображал. Я просто лежал, покачиваясь в волнах набегающей дурноты, и ни о чем не думал.
«Скорая», кажется, приехала довольно скоро, и когда врачиха вошла в комнату, что-то похожее на интерес вызвал у меня ее наряд – она почему-то была одета в ярко-красный комбинезон, как у американских rescue, в руках у нее был серебристый чемоданчик с продольными выпуклостями, очень похожий на те, которые берут с собой в полет космонавты, и если бы за спиной у нее торчали такие же серебристые баллоны, а на голове был шлем, она была бы вылитый охотник за привидениями из одноименного фильма с Дэном Экройдом. Она посмотрела на меня с подозрением и первым делом спросила:
– Страховой полис есть?
Мать подобострастно подала ей полис, докторша расслабилась и принялась меня осматривать. Я, путаясь в мыслях и словах, пролепетал что-то о давлении, но она не обратила на это внимания. Она стала расспрашивать меня о симптомах – боль там-то и там-то, слабость, рвота, дурнота, – и, как оказалось, все это у меня было. Я понял, что дело плохо. Докторша нахмурилась и отрывисто приказала:
– Собирайтесь, вам надо в больницу.
И тут я понял, что это не давление, что это – пиздец. Меня кое-как приподняли за руки, усадили на кровать и одели. Я старался держаться, но уже знал, что надолго меня не хватит. Мне просто хотелось, чтобы все это поскорее закончилось.
– Что со мной? – без особого интереса спросил я.
– Возможно, внутреннее кровотечение. Надо провести обследование, – хмуро ответила докторша и стала поторапливать: – Сами спуститесь или на носилках?
– Сам, сам, – пробормотал я, зная, что это будет последнее, на что я способен.
Мать стала собираться, чтобы меня сопровождать, докторша подставила мне плечо и потащила к лифту, сзади меня подпирал отец. Мать тихо плакала. Когда мы спустились на первый этаж, я был мокрый как мышь. Меня запихнули в машину, уложили на носилки, и мы поехали.
Меня опять стало укачивать, но в то же время умиротворяющее спокойствие овладело мной – мне стало легко оттого, что я попал в чьи-то, может быть, и не слишком надежные, но профессиональные руки, что уже есть какой-никакой диагноз и что мне ничего больше не надо делать самому… Если бы я знал, что меня ждет дальше, я бы, наверное, предпочел умереть прямо в этой машине.
Я потерял сознание, потому что, очнувшись, понял, что меня везут по какому-то тускло освещенному коридору на каталке. Я был все так же спокоен и даже счастлив – сейчас со мной что-нибудь сделают такое, может быть, просто укол, или дадут таблеток, и мне станет легче… Только нужно еще немного потерпеть.
Меня привезли в приемное отделение, залитое таким ярким светом, что мне резануло по глазам. Я лежал на кушетке, зажмурившись, слыша сквозь ритмичное уханье в ушах голос матери, которая с кем-то говорила, видимо, с медсестрой, а потом на меня пахнуло стопроцентным спиртом, и густой голос человека, привыкшего повелевать, попросил меня подняться. Я сделал попытку, но не смог, и сильные руки помогли мне. Это был дежурный врач отделения, здоровенный, как все хирурги, жизнерадостный рыжий человек, явно хорошо выпивший, но державшийся тем не менее твердо и достойно. Меня усадили на стул и попросили проглотить резиновую кишку. Я ничего не понял, но кивнул. Мне засунули кишку в рот и стали ждать. Посидев так немного, я открыл рот, и кишка выпала. Мне терпеливо объяснили, что я должен взять ее обеими руками и запихивать себе в горло так, чтобы она пролезла в желудок. Я внимательно посмотрел на кишку, и мне стало страшно. Как же я ее проглочу? Это ужас какой-то… Средневековая пытка!.. Единственное, что я хотел, это чтобы все оставили меня наконец в покое… Я стал отнекиваться. Все загалдели, что это необходимо, что без этого никак нельзя, просто нужно немного потерпеть. «Это гастроскопия!» – уверяли меня. Я сделал вялую попытку засунуть кишку себе в горло, но понял, что нормальный человек сделать это не в состоянии. Она застряла у меня в горле, мне показалось, что я сейчас задохнусь, меня сотряс спазм, я в ужасе вырвал ее, и из меня полился желудочный сок. Но уже были приготовлены марли, быстрые руки подложили их мне на грудь, на колени и обтерли рот. Из глаз у меня не переставая текли слезы. «Я не могу!..» – простонал я и посмотрел на мучителей взглядом, который мог бы разжалобить кого угодно, но только не дежурных хирургического отделения, выполняющих свой долг. Мне опять дали в руки кишку и прикрикнули, чтобы я не валял дурака. И тут я понял, что они уже от меня не отстанут и что мне в конце концов все-таки придется это сделать, как бы это ни противоречило моему рассудку…
У меня получилось на пятый раз, когда я уже впал в отчаяние и хотел завизжать, что я ничего не буду делать и пусть они делают со мной что хотят. К тому времени я был весь вымазан собственной внутренней секрецией, заплакан и едва мог дышать – до такой степени у меня распухло горло. Кишка все-таки пролезла в пищевод, и я услышал крик: «Глотай! Глотай!» Закатив глаза, дергаясь в рвотных конвульсиях и в то же время до предела напрягшись всем телом, я сидел с проглоченной кишкой и думал: «Когда-нибудь все это должно кончиться…»
Ах, почему это было не давление!..
Я сидел так, считая секунды, до тех пор, пока чей-то голос не произнес задумчиво:
– Черт его знает… Я ничего не вижу. Темно…
– Ладно, вынимай, – разрешил дежурный хирург нехотя. Перхая, я выудил из себя кишку, задышал полной грудью и тотчас услышал крик:
– Е-мое!
Хирург держал в руках кишку, и руки его были в крови. Я почувствовал, как теплое и горячее беспрепятственно наполняет мне рот и струится по губам. Я опустил глаза и увидел, что кровь обильной струей бежит с подбородка на штаны. «Ну вот, – подумал я с горечью, – засру последние джинсы. Кровь ведь, по-моему, не отстирывается…» Вид мой – с зеленым лицом, с красными вытаращенными глазами, с окровавленным ртом, как у Дракулы, – наверное, был столь дик и ужасен, что мать зарыдала в голос…
– Немедленно в операционную! – единственное, что я отчетливо запомнил.
Я не знаю, куда все делись потом и что стало со мной, я помню только, что было какое-то движение, но двигался не я, потому что страшно устал и хотел спать, а меня двигали и что-то со мной совершали. Когда я опять пришел в себя, то обнаружил, что лежу на каталке в коридоре, голый, под простыней и мне холодно. Мать исчезла, и это меня обрадовало… Я забеспокоился, что у меня озябнут ноги и я простужусь, но тут меня повезли… Меня ввезли в большое помещение, облицованное голубым кафелем, как мне показалось, овальное, посреди которого стояло некое сооружение, в котором я с трудом признал операционный стол, до того он был весь заставлен и увешан какими-то мониторами, приборами и опутан циркуляционными разноцветными шлангами… Впоследствии этот стол станет для меня Машиной Времени, Искривителем Гиперпространства, Звездными Вратами и еще бог знает чем из мира фэнтези, но тогда я смотрел на этот стол и совершенно бесшумно передвигавшихся по операционной людей в масках без лиц и цветных свободных одеждах с нескрываемым интересом, как на какую-то киношную иллюзию, далекую от моей реальности, но в которую я тем не менее попал. Все это выглядело довольно жутковато и напоминало то ли подпольную клинику по изъятию человеческих органов, то ли космическую лабораторию инопланетян, предназначенную для бесчеловечных опытов над землянами. Здесь было так же холодно, как и в коридоре, и по мне пробегали волны озноба, ставшие уже неотъемлемой частью моего состояния, но когда меня опять повезли и стол стал надвигаться на меня, мне вдруг стало так легко и спокойно, словно и этот стол, и эта холодная стерильная операционная, и все эти люди, занятые сосредоточенным приготовлением к тому, чтобы с профессиональным равнодушием резать и кромсать мое измученное тело, являются единственно нормальным и естественным продолжением моей жизни, что сейчас здесь происходит именно то, что должно было случиться, и что без этого обойтись уже никак нельзя… На меня снизошло понимание того, что Я являюсь только малой частью своей жизни и гораздо большей частью чего-то еще, что Я уже ничего не могу сделать ни со своим телом, ни с тем, что со мной происходит, вообще ни с чем, и что, наверное, раньше мне только казалось, что Я могу все контролировать, и я почувствовал огромное облегчение оттого, что больше не нужно ни о чем беспокоиться и сейчас случится именно то, к чему моя жизнь была только прелюдией, лотереей с набранными и ненабранными очками, то, к чему мои желание и нежелание не имеют никакого отношения, и весь Я, то есть все, что я полагал самым бесспорно важным в этом мире, теперь не имеет никакого значения, и смирение овладело мной… Уже не беспокоило, насколько сложна и опасна предстоящая операция, переживу ли я ее, я просто знал, что решать это уже буду не я, и понимал, что страх здесь неуместен.
Когда каталку подвезли к столу, я перелег на него сам и с облегчением вытянулся… Мне что-то говорили, задавали какие-то вопросы, даже, кажется, шутили. Я отвечал невпопад, тоже пошутил в духе сериала «Скорая помощь», чем вызвал, как мне показалось, несколько напряженный смешок хирургов, и все недоумевал, почему они никак не приступят. Наконец мне надели маску, я стал послушно считать: «Раз… два… три…» – и перед тем, как отключиться, успел подумать, как скверно было бы вдруг очнуться от наркоза во время операции…
…Я очнулся в палате, в мягкой теплой койке, плавая в расходящихся парах эфира, счастливый и довольный. У меня ничего не болело, в голове не стучало, и чувствовал я себя превосходно. За окном был день, перетекающий в вечер. Я осторожно опустил одеяло и увидел, что живот мой разрезан от пупка до груди и аккуратно зашит большими стежками. Это не вызвало у меня никаких эмоций, кроме мысленной констатации факта, что жить мне отныне придется со шрамом.
– Ничего, – услышал я голос, – лет через пять-шесть его вообще не будет заметно…
Я окинул взглядом палату и увидел вторую койку, стоящую у окна. На ней, дружелюбно кивая головой, сидел приятно полный мужчина в полосатой пижаме, интеллигентнейшего вида, с добрыми близорукими глазами в очках. Он осторожно пил из стакана дымящийся чай.
– Меня уже второй раз режут, – добродушно продолжил он. – Прободение язвы… В первый раз оперировали в девятнадцать – знаете, студенческие годы, сухомятка, – такой шрам остался, что смотреть было страшно, а через пять лет рассосался, и живот стал как новенький. А теперь вот опять… Повышенная кислотность, – вздохнул он. – Вы ведь тоже язвенник?
Я кивнул, не понимая, о чем он говорит. Язвенник? Прободение язвы? Это что же – у меня язва желудка?! Какая язва, откуда?.. Да вот, блядь, оттуда! Оттуда, ебенать! От моей несчастной, нищей, бесприютной жизни, полной невзгод, лишений, нервотрепок и стрессов по каждому дерьмовому поводу, из-за рухнувших надежд и страха перед будущим, из-за пьянок до и после концерта, чтобы расслабиться, без закуски, потому что дорого, благодаря моей тонкой, чувствительной натуре, все воспринимающей чересчур остро, близко к сердцу и, как оказалось, к желудку, и special thanks моим истеричным родителям и моей истеричной стране, подарившим мне это беспросветное существование… Существование на грани фола!.. Я был искренне возмущен. Довели! Довели! Все-таки они все меня доконали!.. Это как же нужно довести нормального человека, чтобы у него случилось прободение язвы желудка, о которой он даже не подозревал?.. Теперь понятно, откуда у меня взялись и эта усталость, и боли, и полный даун – это хуевость моей жизни трансформировалась в язву желудка… Ну ничего, дай Бог мне только выйти отсюда…
– Вы, наверное, пить хотите? – вернул меня в койку выздоравливающего уютный голос. – Есть-то вам сейчас нельзя, да, наверное, и не хочется после наркоза, а пить можно. Я знаю – после полостных операций всегда пить хочется. Могу предложить яблочный сок, очень, доложу я вам, правильный напиток после таких операций…
Я почувствовал, что действительно очень хочу пить. «Попадаются же хорошие люди», – с умилением подумал я.