Направились к священному дубу; по пути Всеслав рассказал мальчику о происшествии в веси, объяснил, что они идут разыскивать кумира и стариков. Сирота молчаливо выслушал, но, когда пришли на поляну, отошел в сторону и, склонившись к земле, закружил среди высокой травы.
Никаких следов Рода тут не было, и с каждым шагом Всеслав сознавал, что отыскать тайник, сделанный Ором и Ратаем, не сможет никто. Они прожили тут всю жизнь, ведали каждую тропку и могли укрыть и укрыться бесследно. Но вдруг мелькнула мысль — они ведь просили у него отраву. И если все другие живы, то нужна она была им самим.
Волхв кликнул Славу, и почти бегом они помчались к кладбищу.
Соловей догадался верно — в черном мраке кладбища лежали мертвые старики. Бессильный свет едва пробивался в погребальницу, освещая установленные здесь глиняные урны.
Сколько веков жила вятичская весь, сколько людей рождалось тут, чтобы рубить и выжигать лес, засевать пал и собирать урожай! Все дни трудились русичи на своих рольях и потом благодарили Солнце, Весну, Небо; нетерпеливо ждали поворота Зимы к Лету — и торжествовали.
В полюдье на погост[45] приходили слуги князя, и им отдавали многое из добытого тяжкой работой. Вои уплывали к своим гридням, а смерды, дождавшись прилета первого жаворонка, начинали новый год.
А когда кто-либо умирал, пепел его укладывали вот в такую урну-избушку, приносили и ставили рядом с урной отца, деда, прадеда — и кто сегодня помнил всех лежащих в кургане? Чтили не пепел, а душу-навью, не забывавшую весь.
Костер уносил на небо всех; лишь эти двое лежали сейчас перед волхвом, протянув друг к другу руки со скрюченными пальцами.
Всеслав подошел к убившим себя старикам, склонился над ними и только теперь увидел на тощих шеях темные бугры; всмотревшись, он понял, что это следы от укусов гадюк, и стал озираться. Но змеи если и не покинули еще кладбище, то спрятались между урнами.
Волхв рассердился: Ор и Ратай погибли мучительной смертью потому, что он не дал им отравы, и он опять оказался виновным.
— Иди сюда, — резко повернулся Всеслав к входу, — вынесем их, зверье тут сгрызет, сжечь надо!
Когда они перетаскивали наружу покойников, Соловей недоуменно поглядывал на мальчика: тот делал все уверенно и спокойно, как человек, все повидавший на своем коротком веку.
На свету лица стариков потемнели, но были по-прежнему спокойны, будто смерть для них оказалась такой же привычной, как и сон.
Всадники возникли неожиданно и бесшумно; обернувшись на надоедливого слепня, волхв увидел среди деревьев людей. Первым слез с коня Кулик. Он подошел ближе, строго оглядел мертвецов, потом повернулся к Всеславу.
— Они умерли?
— Да, дали гадюкам укусить кровяные жилы на горле.
— Почему они так сделали?
— Не знаю.
— А думаешь что?
— Думаю, они спрятали Рода и потом убили себя.
Кулик быстро перевел разговор другим византийца, видимо, не все понимали по-русски. Византийцы тихо зашептались; волхв сперва внимательно глядел на незнакомых иноземцев, но вдруг увидел позади них Опенка. Тот с жесткой ухмылкой смотрел на Соловья.
— Ты смерд? — снова начал допрос попин.
Всеслав обнял за плечи сироту, прижал к себе, потом повернул голову от Переемщика к Кулику.
— Нет, не смерд — изгой! Родился в Липовой Гриве, но ее сожгли враги; я скитался.
— Да волхв он! — выкрикнул Опенок.
— Я знаю травы, лечу людей, но я не волхв… Волхованием никогда не занимался. Но Род — мой бог!
— Ваши боги суть бесы! — спокойно возразил попин. — Истинный бог один
— Иисус Христос.
Всеслав промолчал, а Кулик, внимательно оглядевшись вокруг, снова уставился на Соловья.
— Куда же они девали Рода?
— Я искал, но не нашел. Зарыли где-нибудь.
— Там нет? — указал византиец на курган.
— Нет, только урны.
— Зачем же они зарыли идола?
— Боялись, что вы изрубите его!
Попин снова пересказал разговор.
— Ты еще будешь искать своего… их Рода? — показал на трупы Кулик.
— Нет, — твердо ответил Всеслав. — Бога теперь никто не найдет. Потом, когда-нибудь…
— Но если наткнешься на него ты, должен нам сказать, запомни!
Греки, отроки и Опенок уехали, а волхв и мальчик стали собирать дрова для костра. Пока они втащили наверх стариков, пока огонь разгорелся, наступил вечер. Справа от костра из-за леса выплыла холодная луна, но свет ее поблек от погребального пламени.
Огонь гудел и трещал, внутри костра виднелись черные ребра сучьев и веток. Когда загорелись Ор и Ратай, пламя рванулось к небу и стало превращаться в темный дым.
Глубокой ночью волхв и мальчик возвращались в избу. Всеслав, собиравший пепел стариков, обжег руку и все дул на нее, успокаивая боль.
Чайки на острове спали и сердито завозились, закурлыкали, когда люди проходили возле их гнезд.
Потом мальчик почти неслышно плыл по реке, а Всеслав шагал по дну и прямо перед глазами видел отражающиеся в Клязьме звезды, луку и думал, что сейчас там летят священные души гудошника Ора и пахаря Ратая, сберегших для будущих русичей великого русского бога.
Еще одно неожиданное событие произошло через три дня. Утром, как обычно, Всеслав пошел проверять в лесу перевесы. Осмотрев несколько пустых ловушек, волхв двинулся к дальнему перевесу, куда дичь попадала чаще всего.
Было душно; серые изодранные тучи низко висели над деревьями, и в ожидании дождя птицы и звери притаились. Соловей ходил по лесу безопасно — здесь споров из-за ловищ не было, да и никто ни в Липовой Гриве, ни в Чижах не знал, где кончается этот бор, и потому каждый охотник сам находил себе простор.
Тишина успокоила Всеслава, и поэтому он вздрогнул, внезапно увидев впереди какое-то шевеление. Соловей вложил в тетиву стрелу и дальше пошел медленнее, у опаской вглядываясь в сумрак леса. Скоро он увидел среди деревьев лежащего старого лося. Видимо, его совсем недавно задрали волки — кожа с распоротого брюха была перетянута на спину так, что жуткой белизной сверкали ребра. На запрокинутой голове мертво светился большой остекленевший глаз.
Волхв остановился перед трупом животного, соображая, что тут только что произошло, и неожиданно заметил, как упругая мышца коротко встрепенулась, судорога выдавила из сердца последнюю кровь, и красный ручеек потек на зеленую траву, исцарапанную копытами и когтями.
Нужно было добить неожиданную добычу, но Всеслав все не мог отвести глаз от трепещущего позади белой решетки ребер сердца. Все в сохатом уже стало трупом, и лишь оно, привыкшее беспрерывно биться, оставалось живым внутри изодранного туловища.
Бесчисленные мухи, жадные жучки и поспешные пауки сбегались и слетались из всего леса к добыче. Всеслав замахал луком, отгоняя мошкару, вынул нож, но что-то еще насторожило его, и он оглянулся.
Шагах в десяти отсюда лежал еще один труп; воткнувшись головой в зеленый куст, там распласталась матерая серая волчица с разодранным, как и у лося, брюхом. Подле нее стоял волчонок, чуть покачиваясь на слабых еще лапах, и внимательно смотрел на человека. Он не отбежал от мертвой матери и тогда, когда волхв близко подошел к нему.
Задрав кверху морду, звереныш оскалил редкие зубы, потом повернулся и, тяжело неся большую голову, проковылял ближе к волчице и стал слизывать перемешанное с кровью молоко, текшее по ране. Изредка он фыркал, тряс мордой, стряхивая комаров, и будто забыл о стоящем рядом охотнике.
Смотреть на пожирающего мать зверя было так жутко, что волхв отвел взгляд.
Потом он воротился к лосю, разрезал обескровленное уже горло и стал пластать мясо. Уложив несколько кусков в мешок, Всеслав поднялся на ноги и тут увидел рядом с собой волчонка. Тот теперь не скалился, а только сыто слизывал серым языком на пасти кровь. Он не сопротивлялся, когда волхв, обмотав ему лапы ремнем, перекинул за спину и понес в избу.
Стол был накрыт, и меньший Всеслав, увидев вошедшего Соловья, поднялся с лавки и двинулся к печке.
— Подожди! Смотри, нового жильца к нам принес! — остановил его волхв.
Он скинул с плеча волчонка и развязал его. Зверь оскалил зубы, потом, сильно шатаясь и часто приседая на пути, побрел в горницу, громко стуча когтями по полу.
— Вот, корми теперь и его, пока он в лес не смотрит! — ухмыльнулся Соловей.
Но волчонок сам отыскал блюдце с молоком, поставленное в подпечье для домового, стал громко хлебать.
— Отбери скорей! — рассердился Всеслав. — В другое блюдце налей ему.
Лето шло своим чередом, в избе было спокойно, но волхв спал плохо, да и днем, при работе, все время помнил, что в Чижах стучат плотничьи секиры, а царьградские попы вовсе не намереваются отсюда уходить.
Однажды у Клязьмы он встретил смерда из заречной веси, и тот рассказал, что народ в Чижах ропщет сильнее — византийцы и вирник с отроками находятся там уже восьмую седьмицу, а в каждую из них княжьим людям велено поставлять по семь ведер солоду, по барану или по пол говяжьей туши, деньгами две ногаты. Ежедневно полагалось давать еще по две курицы, сыр, пшена вдосталь и довольствовать коней. Конца же сидению в веси пришельцев не видно. Те же ожесточаются все сильнее — рыщут окрест, Рода ищут; но бог сгинул бесследно. Погоняют плотников и грозят разрушить печи во всех избах.
Через несколько дней после этого разговора Всеслав пошел в Чижи. Настороженно пройдя по улице, он приблизился к стройке. Несколько венцов из свежеотесанных ровных бревен лежало на камнях, трава вокруг них была густо усыпана белой стружкой. Молчаливые плотники в промокших от пота рубахах дробно стучали секирами и тесалами[46].
Неподалеку от храма на бревнах сидели иноземцы. Кулик сразу же заметил волхва, подозвал его.
Всеслав подходил медленно, разбрасывая ременными лаптями стружку; каждый раз, сталкиваясь с византийцами, он остро ощущал на себе их ненависть, и ему казалось, что чернобородые иноверцы вот теперь и приступят к нему со страшным требованием.
— Ты отыскал Рода, волхв? — спросил Кулик.
Стук на стройке прекратился.
— Нет, я больше не искал.
— Почему?
— Я знаю, что не найду; Ор и Ратай Схоронили кумира надежно.
— Значит, они не только от нас, но и от вас, русичей, спрятали Рода?
— Кто-нибудь когда-нибудь найдет!
— Найдет… Найдет через тысячу лет, а к тому времени ваш кумир сгниет совсем! Знаешь, сколько это — тысяча?
— Знаю, я жил в Киеве.
Попы переглянулись, выслушивая Кулика, снова уставились на Всеслава.
— Давно ты там был?
— Когда Владимир народ крестил, я был!
— Не Владимир — Василий! А почему же ты не крестился?
Всеслав замолчал. Отвечать правду он не страшился, но видел, что сейчас попина это не интересует.
— А в Липовой Гриве есть Род?
— Ты сам знаешь!
— Ну! Почему же его никто не прячет, не зарывает в землю? В твоей веси другие смерды?
Из-за спины Соловья вдруг вышли вирник и Опенок. Вирник повернул к Всеславу красное, потное лицо, оглядел мутными пьяными глазами, потопал дальше и, закряхтев, сел на бревно возле греков. Опенок, державший в руках небольшую корчагу, остановился возле него.
— Этот украл? — нахмурился вирник.
— Нет, — ответил Кулик, — не он… Но… Послушай, волхв, а в своей Гриве ты не будешь прятать Рода? Ты же волхв?
— Я — не буду!
— Но это же твой бог… бес… Ему ты служишь?!
— Я верую в него! Служить же ему не надо! Небу и солнцу ведь не надо служить?!
Царьградцы громко заговорили между собой, будто стали препираться; княжий же вирник вдруг остервенился, заорал на смердов:
— Чего выпучились?! Руби дальше!
Позади волхва зашевелились, стукнула секира, затем другая, и работа пошла дальше.
Всеслав ждал, когда византийцы опять обратятся к нему, но те продолжали спорить; тогда Соловей развернулся и зашагал к улице, обходя храм. Возле прорубленного в клети входа он приостановился, вошел внутрь. Бревенчатые стены окружали землю с еще зеленой травой, сверху на нее пока светило солнце, а на верхних бревнах сидели плотники.
— Поговорил? — обратился один из них, старший, тот, что когда-то спорил с Куликом.
— Послушал, — ответил Всеслав.
— Слышь-ка, Соловей! — окликнули его с другой стены. — Ты-то теперь что делать будешь?! С нами что будет?!
— Достроите храм ихний, велят от наших богов отрекаться и другим кланяться. Имя каждому новое дадут, нерусское.
— Это-то хорошо, значит, у меня баба как новая станет, — плотник засмеялся, но все другие смерды молчали, изредка постукивая по дереву секирами, — видимо, христиане и вирник снаружи следили за ними.
— Куда же Ор с Ратаем Рода-то схоронили?! — наклонился внутрь клети старший плотник. — Дряхлые ведь оба, не могли далеко уволочь! Ты их на кладбище нашел — они уже мертвые были?
— Да.
— Ох-те, горе-то. Они вон какое дело сотворили, а мы тут стучим, стараемся.
— Ты помолчи! Еще не научился делать хорошо, а уже хочешь делать плохо!
— Горе вы свое поднимаете, — медленно проговорил Всеслав, — жилище для чужих богов из чужих земель.
— Ха! — перебил его молодой смерд. — Мы-то строим, а потом — вдруг молния! Прилетел Сварожич — и… — Он осекся и уставился на что-то, появившееся позади Всеслава. Волхв обернулся: в полупостроенный храм без крыши медленно входил Кулик. Он остановился в проеме, строго оглядел плотников, волхва.
Уходя из веси, Всеслав долго слышал позади стук секир. Кулик же, вернувшись к своим, подозвал Опенка.
— Он волхв?
— Нет… Да! — поправился Переемщик.
— Где Род, он знает?
— Я видел, он накануне с Ором и Ратаем разговаривал…
— О чем?
— Не слышал, видел только.
Попин отошел, сел на бревна. Две бабы из веси принесли в миске вареное мясо, корчагу пива и несколько хлебов, разложили еду на холстине. Пьяный вирник ткнулся грязной рукой в миску, вытащил кусок мяса. Кулик поморщился, однако промолчал. Потом он проговорил что-то византийцам, вытер о холст руки, повернулся к вирнику.
— Ты русский, объясни нам: неужели они тут не понимают, что Иисус выше всех богов?! Сколько я их спрашивал, ни один не может рассказать о Велесе, Перуне, Макоши, других бесах. Я им о великом подвиге Христа говорю, но они ясных истин не понимают, держатся за деревянных идолов или
— вон, показывают, солнце светит!
— Любят! — хмыкнул вирник.
— Но разум-то у них есть или нету?!
— Это народ лесной, моленья у ручья творят — дождя от него ищут. Им что хочешь говори — не разумеют. У них ума нет, объяснений и уговоров не поймут! Бить их надо, да посильнее, — и все!
Вирник обернулся, взял из рук Опенка полную кружку и, громко чмокая, выпил.
Кулик обратился к своим:
— Этот пьяный осел опять говорит, что мы поступаем тут неверно. Смердам ничего объяснить нельзя, бесполезно. Разум их еще не развит, и мир они воспринимают лишь чувствами. Добро и зло понимают лишь на самом животном уровне: холодно-жарко, больно-приятно… Это стадо без пастырей!
— Не надо слишком доверять этому воину, — произнес пожилой попин, — он тоже русич. Но он и княжий дружинник, поэтому ему выгодно верить в истину христианства. В душе же он, может быть, еще больший язычник, чем все смерды.
— Пусть он язычник и лжехристианин, но говорит он верно. Мы объясняем и объясняем этим полулюдям свет истины, но они не понимают ее. Сколько уже дней и ночей я говорю им о величии и могуществе Христа, а до сих пор лишь вон тот мерзавец делает вид, что воспринял новую веру, — мотнул головой в сторону Опенка Кулик.
— Он плюнул на Рода, плюнет и на Христа.
— Да знаю я это — и плохо, конечно, что первым христианство воспринял такой человек. Но, повторяю, мы поступаем неверно, так долго уговаривая язычников. Епископ Михаил и князь Василий в Киеве за один день обратили в веру тысячи; мы же этих зверей все убеждаем, но слова наши не проникают в их тьму.
— Значит, надо остановиться и избрать иной путь, — заговорил третий попин. — Я думаю, сейчас нужно во что бы то ни стало отыскать украденного и скрытого ими кумира. Если не найдем, плохо будет. Храм святой воздвигаем, но двоеверие сохранится. Из-за страха они станут приходить сюда и покорно слушать наши проповеди, а потом пойдут в свои тайные кумирни к идолам посмеются над нашими словами.
— Правильно это, но где искать Рода?
— Волхва их следует еще раз выпытать; старики с ним говорили, он при нас извлек их из кладбища для языческого костра…
— Но он говорит, что волхвом себя не считает.
— Раз его смерды почитают за волхва, верят ему — значит, и мы можем…
— Никому они не верят, даже своим бесам!
— Зачем же тогда прятали Рода?! Нет, этот волхв особый тут человек… В Киеве был, по земле русской долго ходил. Вот если бы вместо тупого Опенка мы обратили его, все пошло бы скорее!
Услышав свое имя, Опенок поспешно подошел к византийца.
— Чего надо?
— Мои братья хвалят тебя, — успокоил его Кулик. — Ты помнишь молитву, которой я научил тебя?
Переемщик нахмурился, покосился на вирника.
— Знаю. Говорить надо так: «Верую во единого бога отца вседержителя, творца небу и земли… Да не прельстят меня нецыи от еретик!» — он показал рукой за спину, где опять остановили работу плотники.
— Правильно, ты на верном пути к истине. Постой! Тот лесной человек действительно волхв?
— Верно так. Он и в огонь обращается, и в змею, — зашептал Переемщик, оглянувшись на храм. — Он и был змеей-гадюкой, что Ора и Ратая изгубила! А сперва подговорил их Рода схоронить! Убьете Соловья — эти, другие, сразу к вам пойдут. Увидят, что Род не вступился за него!
— Наш Христос учит любви к ближнему…
— Тогда будете тут сидеть вечно!
— …Но мы можем судить его, — спокойно продолжил Кулик, — он был в дальних землях, видел Киев, значит, человек разумный. Но мы всенародно посрамим его, покажем, что бесовская вера его и вон их — темна и бессмысленна. Созовем всех смердов из здешних весей и на их глазах разоблачим волхва-колдуна…
Видимо, только сейчас набредший на эту мысль попин стал пересказывать ее единоверцам. Опенок покорно уставился на них, а вирник вдруг выругался и уже тише проговорил: «Снова болтать собираются, дураки дурацкие!»
Разговор с попином скоро почти забылся, но Всеслав уже не сомневался, что византийцы с крещением приступят к нему первому, ибо считают его волхвом, значит, таким же попином при Роде, как они при своем Христе.
Его все подмывало уйти отсюда, переждать, пока иноверца отбудут восвояси; но было ясно, что бежать ему уже некуда, если он хочет и впредь жить вместе с людьми.
В избе беспокойства прибавилось; едва Всеслав переступил порог, он увидел, что в светце горят три лучины[47]. Волхв поспешно загасил одну, осмотрелся.
На полу, рядом с печкой, на медвежьей шкуре, подтащенной туда, спали, прижавшись друг к другу, мальчик и волк. Зверь первым почуял человека, поднял голову и блеснул в полутьме клыками.
Вырастал волчонок быстро, он стал резвее, подвижнее — часто неожиданно выскакивал из-под лавки и хватал за ноги Всеслава или мальчика
— охотился так. Теперь его выпускали во двор, но он не убегал в лес, хотя выходил порой за ворота, подолгу смотрел на глухую темную чащу и изредка неумело пытался выть.
Сейчас, обнюхав Всеслава, он вернулся на шкуру и снова пристроился к спящему ребенку. Сидя на лавке, Соловей устало следил за ним, думал: «Почему он родился волком, а я человеком? Мне посчастливилось или так сделано по воле Рода?! Могло же быть иначе — я родился бы зверем, а ты человеком!»
В незадвинутые окна ворвался ветер, задергалось пламя лучины, проснулся и испуганно огляделся младший Всеслав.
— Ложись на полати, — тихо сказал Волхв, пошел на крыльцо.
На его избу надвигалась гроза. Слева, от невидимой отсюда реки, стремительно неслись по темному небу тучи. Они цеплялись за верхушки деревьев, раскачивая их, и потом останавливались над лесом. Тьма окружала все вокруг — ни звезд, ни луны не было видно. В небесном мраке глухо заворчал и тут же оглушительно треснул гром; Перунова стрела вонзилась где-то рядом в землю…
Волхв поспешно вернулся, торопливо перевернул вверх дном все миски, накрыл ушаты и корчаги, задвинул ставни[48]. В избе стало тихо, но тут же снаружи прогрохотал гром и будто толкнул крышу жилища. Соловей замер; долго было тихо, затем отчетливо зашумел дождь, и его ровный шорох быстро окутал избу.
Всеслав разделся; проходя к светцу гасить лучину, он заметил, что мальчик улыбается чему-то во сне, и приостановился. Из дальних далей памяти выплыло воспоминание о детских днях, когда он беспечно и покойно лежал в отчем доме, а отец негромко напевал:
Ходит Сонко по улице, носит спанье в рукавице, вступи же, Сонко, до нас…
И он в ласковой дреме уносился в удивительные сны.
Дождь легонько стучал по крыше; его шорох наполнял лес и скоро убаюкал волхва. Но проспал он недолго и пробудился от страха. Ему привиделось, что он, лежа на полати, увидел над собой звездное черное небо. Матица, потолок, крыша с князьком пропали[49] — над родными стенами поднималась лишь бескрайняя бездна. Тяжкий, густой холод влетал оттуда в избу и остужал ее.
С трудом придя в себя от жуткого сновидения, Всеслав потом долго никак не мог уснуть. Он лежал неподвижно с открытыми глазами и чего-то ждал. Но в избе было тихо — ни домовой, ни сверчок этой ночью не шумели.
5
Знамение оправдалось скоро. Едва Всеслав и Слава поднялись утром и мальчик ушел к реке проверять ловушки-морды, в дверь резко постучали, и она распахнулась. На пороге оказался пьяный Опенок; он вошел в избу, ухмыляясь, протопал к столу. Но тут к нему метнулся волчонок. Незваный гость при виде зверя сперва ошалело замер, но тут же опять криво заулыбался, будто обрадовался увиденному.
К волхву его прислали христиане. Напрямик ему ничего не говорили, но Доброслав и сам догадывался, что первым, за кого возьмутся иноверцы, будет вот этот белоголовый изгой. Переемщик ненавидел его, но ни себе, ни другим он не смог бы объяснить свою злобу. Знал Опенок лишь одно: никогда еще его жизнь не наполнялась так сильно горем, как нынешней весной, — смерть ворвалась в его избу и пощадила лишь его одного. Он не умер, но уже и не жил. Страдания его постепенно переменились в ненависть. После оплевания кумира он всю ночь трепетал, боялся кары, но взошло, как всегда, солнце, настал новый день — и ничего не произошло. Конечно, он не верил, что Рода нет, но понял — бог отступился от него, и отныне возненавидел и кумира. Все вокруг Опенка пустело — его обходили смерды, теперь покинул и Род. Доброслав стал жить одиноко, Но попин не оставлял богоотступника; он подоспел вовремя, рассказал об ином кумире, Христе, научил жить спокойнее. Византиец наставлял его истине и закону, слова его Переемщик, которому при крещении поменяли имя на Прокопий, запоминал хорошо, и они все сильнее вызывали жалось к самому себе за безвинные страдания; он твердо уверовал, что горе подняло его над другими смердами, и стал презирать их. Попин все чаще называл его «страстотерпец», и слова свои все время подкладывал так, чтобы подальше развести первого вновь обращенного смерда-христианина и остальную весь.
Теперь византийцы направили его сюда, и Опенок твердо сознавал, что ему нужно обличить твердого в прежней вере волхва-изгоя.
— С волком в избе живешь, — заговорил он, сев к столу, — сам вурдалак[50], так вот еще одного… зверя пригрел, оборотень!
Всеслав смолчал, он понимал, что Переемщик неспроста приволокся спозаранку, но еще не понимал, чего опасный гость хочет.
— Ладно, молчи, молчи… Соловушка. Отпелся! Скоро все тут переменится, только ты вон с волком старые песни выть будешь — пока не подохнешь, а подохнешь, тебе глаза-то закрыть некому будет. Сам волком живешь!
Волчонок, стоявший возле печки, снова оскалился, будто понял слова пришельца. Переемщик долго разглядывал зверя, потом тихо выговорил: «Не оборачивается в человека, таится при мне! А я уж и видел — белобрысый, молодой еще!»
Он положил на руки голову, закрыл глаза, задремал, но скоро встрепенулся, выглядел волхва, попросил:
— Меду дай, все же гость я!
Всеслав налил ковш, накрыл ломтем хлеба, поставил перед незваным пришельцем.
— Я тебе верно говорю, — выпил Переемщик, — одиноко живешь, помрешь — глаза не закроют, да и на кладбище некому отвезти, огонь зажечь…
— Сам-то ты тоже не среди людей… — не удержался Соловей.
— Я человек другой. У меня умерли все, поэтому один остался. Я теперь Прокопий, от главного бога такое имя получил. Ты ведь по своей воле так живешь — во тьме, а я по-новому. Меня византийский Христос теперь любит! Я страстотерпец!
— Совесть у тебя скорчилась, Вот что!
— Не ври! Раз Христос меня любит, я буду жить светло и ясно, и ни в чем виноват не буду! Если какую вину сделаю, Христос меня сразу простит! Это тебе не с деревянным Родом обниматься!
— Как же простит?! Ты человека убьешь, потом покаешься, и Христос все забудет?! Да у такого бога, значит, тоже ни совести, ни души… Он тогда тать и изверг!
— Помолчи, а то снова распелся! Сказано в законе, что за одного раскаявшегося грешника трех святых дают, вот как! Христос велик!
— Вона как! Бога любишь и славишь, а людей ненавидишь! Разве могут быть боги, чтобы спокойно смотрели, как ты души губить станешь?!
— Ох и дурак же ты, хоть и волхв! Попин говорил мне слова Христа, что, если кто погубит душу свою ради бога и его поучений, тот сохранит эту душу в жизни вечной!
— Значит, ты можешь губить чужие души, чтобы свою душу сделать вечной?!
— Могу! Ихний бог принял меня, и теперь я все могу, понял?! Я ведь живу по новым законам! Ты в грязи остался, а я на свет вышел!
— И так быстро от грязи обсох?!
Опенок отодвинул пустой ковшик, снова посмотрел на волка, ухмыльнулся и встал. Пошатываясь, он прошел к двери, на пороге обернулся.
— Готовься, оборотень! Не забывай меня, скоро снова увидишь!
Весь день Всеслав не мог успокоиться, хотя хлопот было много — подошли зеленые святки[51], и нужно собирать и сушить последние весенние травы.
Доброслав-Опенок-Прокопий довольным возвращался к византийцам; он знал, что рассказать о гордом волхве — человек и волк не могут жить в одной избе. Изгой сам подставил лоб под удар.
Проходили дни, но тяжелое предчувствие не спадало с души Соловья. Как и все последние лета, волхв каждое утро брал туес, мешки и уходил на травосбор, но часто ему начинало казаться, что делает он это напрасно — жизнь в весях менялась, и греки могли в один миг отгородить его от смердов, запретить лечение их. И тогда его снадобья и отвары никому не будут нужны. Но такое выглядело нелепым — разве могли запретить ему делать добро только потому, что он поклоняется иному кумиру.
В тот день Всеслав обошел издавна знакомые лесные места, вышел к реке. Лягушки в Клязьме молчали — стало уже очень жарко, лишь вспугнутые человеком, они испуганно прыгали в воду, всплывали и сердито глядели ему вслед.
Большой весенней воды в этом году не было, и птичий островок выше обычного поднимался из реки. Кусты так густо зеленели, между ними бегали чайки и серо-коричневые птенцы. Им повезло — на сей раз река не смыла их и не поглотила в холодной глубине.
Возвращение к избе было коротким — Всеслав пошел от Клязьмы напрямик, но еще издали он насторожился. Обычно в это время младший Всеслав готовил еду и из окна струился дым. Теперь же изба стояла мертво. В нескольких шагах от нее волхву показалось, что его окликнули из кустов, он стал озираться, но тут от избы навстречу ему двинулись два отрока. Они приближались спокойно, вяло переговариваясь между собой.
Так же беззлобно один из них проговорил, когда они подошли:
— Идем, попин за тобой послал!
— Зачем? — вздрогнул Всеслав.
— Не знаю… и он не знает.
Второй отрок, старший годами, с любопытством рассматривал Соловья, но молчал.
— Пусть! Ладно! Пойдем сейчас, только травы в избу снесу.
Он угостил своих сторожей медом; пока они пили, разложил травы — и притаился в сенях. Всеслав не понимал, куда девался мальчик: успел ли он схорониться от врагов, или его увели прежде и станут выспрашивать отдельно.
Вернувшись в избу, волхв похолодел. Оба отрока, бледные и онемевшие, не сводили глаз с вышедшего к ним из-за печки волка.
— Иди, иди, людей не пугай! — вытолкнул зверя в сени Всеслав, подошел к столу.
— Кто это? — опомнился отрок.
— Волчонок, в лесу щенком подобрал.
— Убить надо!
Волхв не ответил; неторопливо поел, и они двинулись в путь. Отошли от избы перестрела на два, как вдруг жутко завыл позади волк. Недавнее спокойствие мигом вылетело из сердца Соловья, и он остро ощутил горечь подошедшей вплотную беды. Ожесточились и лица княжьих слуг. Зашагали поспешнее — и вновь Всеславу послышался шепот за спиной, но он побоялся обернуться, а только махнул несколько раз ладонями, прощаясь с сиротой, и тут же вспомнил, что вот так же расставалась с ним навсегда мать. У него внезапно помутилось в глазах, и он стал растирать рукой грудь перед защемившим сердцем.
— Сердце болит? — участливо спросил старший отрок.
— Зажало.
— Как же ты других лечишь, а сам хворый?! Знаешь, наверно, чем сердце-то лечат?
— Для себя спрашиваешь? Огнецветку пей, каждый день пей — до зимы.
Весь остальной путь прошли молча; отроки повели пленника не бродом, а к мосту, длинной дорогой, и за Клязьму вышли, когда стало понемногу смеркаться. Недавний страх во Всеславе понемногу превратился в отрешенность; он шагал по тропинке впереди отроков и будто забыл, куда и зачем его ведут, словно там не ожидала его большая неминучая опасность.
Сколько уже лет и зим проходил волхв по этим привычным местам, каждое дерево и каждая ямка на тропке были ему ведомы, но сегодня он пристальнее всегдашнего смотрел на них, будто понимал, что в последний раз шагает по родной земле.