Он несколько дней метался по родным местам, но ничего из прошлого здесь не находил, хотя все и казалось знакомым. Сперва Всеслав растерялся, стало обидно, что новая жизнь начинается не так, как ожидалось: потом, на четвертый или пятый день, его будто осенило. Соловей кинулся к берегу Клязьмы и, к вечеру добравшись туда, повернулся к Ярилиной плеши.
Над вершиной священного холма медленно поднимался дым. Потрясенный Соловей долго глядел на него, затем начал нетерпеливо озираться. Но ни людей, ни изб не виднелось. Тогда Всеслав поспешно зашагал к кумиру.
Великий Род не изменился. Как и прежде, он смотрел поверх головы давно выросшего Всеслава на покрывавшие землю леса, и Соловей заплакал, стоя перед своим богом, потом понемногу успокоился, достал из котомки рыбу, добавил в костер несколько поленьев и положил на них приношение. Огонь быстро разгорелся, тепло упруго поплыло на Всеслава, и он блаженно зажмурился. Все здесь, на его земле, осталось прежним, он, изгой, прошел через тяжкое испытание, сумел возвратиться в отчизну и отныне будет жить тут до того дня, когда дым унесет его душу в ирье.
Неслышно наступили сумерки, и Соловей забеспокоился. Он долго рассматривало отсюда, с вершины холма, бесконечный лес, сомкнувшийся там, где была его весь, и, приметив одну изогнутую березу, зашагал к ней. Теперь он искал увереннее и скоро обнаружил небольшой зеленый бугорок с торчащей из него молодой березой. Выломав палку, Всеслав ткнул ею в кочку и скоро докопался до заросших травой и затянутых землей черных, совершенно раскроившихся углей.
Еще в пути он решил, что свою избу поставит точно на том месте, где прожил с отцом и матерью младенчество. Правда, он все почему-то надеялся, что за годы его скитаний весь возродилась, хотя точно знал, что из всех смердов тогда выжили лишь он да Милонег.
Отыскав укрытое землей пепелище, Всеслав стал медленно бродить по окрестному лесу и теперь обнаруживал в нем то кусты разросшейся малины и смородины, то корявую бесплодную уже яблоню, пригнутую к земле соседними деревьями.
Людского же жилья нигде не было, хотя он совсем недавно видел костер, сложенный и зажженный перед кумиром. Тогда он опять вернулся к реке, долго шагал по берегу и, вдруг, так, что дрогнуло сердце, увидел впереди, в вечерней дымке, неведомую ему прежде весь. Сердце Всеслава колотилось все сильнее, когда он подходил к первой избе. Там было тихо, но скоро раздались голоса, сперва детские, потом женский, из ворот вышел рослый мужик с луком в руках и строго глянул на пришельца.
Дойдя до середины веси, Соловей остановился. Скоро его окружили мужики, бабы, ребятишки. Он переводил взгляд с одного смерда на другого, однако знакомых среди обступивших его людей не было.
Новая весь построилась тут дано; напуганные кровавым набегом перебрались сюда издалека, из-за Клязьмы, тамошние смерды. Сперва попытались восстановить сожженные избы, но скоро обнаружили, что в том месте нет ни одной кукушки, испугались приметы[34] и начали строиться в отдалении.
Веси дали прежнее название — Липовая Грива, постепенно стали родниться со смердами из Чижей и уже много лет жили спокойно. Никто здесь никогда не слыхал о вернувшихся на родину из вражеского полона людях.
Всеслава приютили в одной избе. Много вечеров подряд в ней собирался народ и слушал рассказы о Киеве, новой вере, привезенной князем из чужих земель, жестоком крещении киевлян.
Соловей обычно сидел у стены, рядом с вбитым в нее светцом с потрескивающими лучинами, а вокруг, на печи, на полатях, размещались мужики и бабы и напряженно внимали удивительным словам пришельца. Страхи, пережитые им в Киеве, бегство из города и братание в лесу со Сварожичем потрясли смердов.
Однажды Всеслав упомянул, что его в Киеве прозывали Соловьем, и это имя и тут пристало к нему.
Подступала осень, и мужики взялись строить Соловью избу. Ему, как хозяину, позволили установить краеугольные камни и положить на них нижний венец клети, а остальное дружно подняли за несколько дней. Жилье возвели рядом с бывшим отчим домом, и Всеслав стал одиноко жить в лесу. Он хорошо знал травы, готовил зелья, снял недуг у нескольких баб и мужиков, так что уважение к нему выросло еще больше.
Как человека, побратавшегося со Сварожичем, его часто просили умолить Рода о всяких нуждах, и Всеслав почти ежедневно ходил на Ярилину плешь, поддерживал там огонь и складывал на костер дары смердов. Сам себя он волхвом не считал, однако ясно сознавал, что после той грозовой ночи ближе всех знакомых ему русичей поднялся к кумирам. Но понимал Соловей также, что близость его к богам совсем иная, чем была у Пепелы, других встреченных им в жизни волхвов.
Так прошли годы; и вдруг в Чижах объявился попин, начал скверными словами хулить кумиров, проповедовал о Христе. Его несколько дней молчаливо терпели, промолчали смерды и тогда, когда он швырнул несколько камней в Рода, но уже на следующее утро княжьи люди не смогли разыскать прыткого византийца. С небывалой быстротой в Чижи прискакали княжий вирник с отроками и новый попин — Кулик, хорошо говоривший по-русски. Он не ругался, не оскорблял русских кумиров, но его боялись сильнее исчезнувшего попина. Весь с каждым днем ожесточалась, наверняка не выжил бы и Кулик, но вирник с отроками следили за смердами зорко.
Туда-то, в Чижи, и ходил сегодня волхв-изгой Соловей. Недавний покой, который он наконец сыскал в отчизне, разом оборвался; отныне и тут, в глуши вятичских земель, наступили страшные времена. Конечно, и прежде слышал он от прохожих людей, что после крещения Киева новую веру огнем и слой вбивали в разных городах и весях Руси, и вот прошло пятнадцать лет, и христианские попы вторглись сюда. Ночью Всеслава охватывало отчаяние, днем же он бродил по веси или возле нее, приглядывался и прислушивался к приближающейся беде, не зная, как теперь избежать напасти.
…Всеслав раскрыл глаза; будто долгие видения тяжелого сна только что прошли перед ним. Он недвижимо сидел, остывая от пережитой вновь своей жизни, а перед ним сверкала под летним солнцем вода в Клязьме, вокруг было тихо и спокойно, перелетали через реку птицы, осторожно потрескивали в лесу ветки, и шлепали по воде рыбы. Все пока оставалось прежним.
Петлявшая до сих пор среди деревьев тропинка в этом месте распрямилась, и дальше пролегла по лесу ровной узкой полосой. Над ней мутными облачками висела мошкара да гудели строгие пчелы.
Всеслав насторожился — ему показалось, что впереди, сбоку от дорожки, что-то шевельнулось, укрываясь в лесной чаще. Подняв лук с вложенной стрелой, Соловей напряженно ожидал опасность, но там долго ничего не менялось. Всеслав уже решил двинуться дальше, когда вдалеке появился человек, тянувший за собой санки. Соловей узнал Опенка, смерда из Липовой Гривы.
В той веси Всеслав не был много дней. Перебирая у себя в сенях высушенный болиголов, он не вытер опыленные этой травой губы, выпил квасу и вечером сильно заболел. На него напали мучительные судороги, он несколько раз падал с полатей, в голове полыхал жар, и показалось, что подошла нежданная смерть. Страха перед ней не появилось, было лишь обидно, что приходится погибать нелепо, по глупости. Однако дни и ночи шли, по телу разлилась истома, потом и она начала отступать, и Соловей понемногу ожил.
Опенка Всеслав не любил — тот был человеком злым, угрюмым и коварным. В Липовой Гриве Соловью рассказали, что Опенок однажды зимой обманом изловив в холодном лесу беглого холопа и за переем получил от хозяина гривну денег. В избах тогда его долго ругали и прилепили новую кличку — Переемщик, так что теперь одна только жена помнила его истинное имя.
Увидев на тропинке волхва, Опенок приостановился, но тут же снова побрел навстречу. Приближаясь к нему, Соловей разглядел, что Переемщик идет более мрачный и ожесточенный, чем обычно. На шее Опенка висел его науз — кабаний клык.
Еще издали, увидев санки, Всеслав понял, что произошло, и теперь, когда они поравнялись, с тоской глядел на обряженный труп маленькой дочери Переемщика. Он хорошо помнил ее живой, особенно твердо остался перед глазами вечер, когда он шагал по веси от Ярилиной плеши, а девочка одиноко стояла перед черными воротами и смотрела на него.
Теперь лицо ее сделалось незнакомым: глаза запали, челюсть была подвязана белым чистым полотенцем. На задке санок, возле тоненьких ног покойницы стояла наспех сделанная из глину урна-избушка.
Санки прошуршали по тропинке, Опенок прошагал мимо Всеслава. Тот долго глядел ему вслед, потом выкрикнул:
— Погоди, помогу тебе! — и быстро нагнал Переемщика, пошел рядом, взявшись за веревку, привязанную к санкам. Когда свернули с тропинки к кладбищу-кургану, Соловей тихо спросил:
— Один почему? Люди, жена где?
Опенок остановился, будто споткнулся, зло проговорил:
— Нету их! Мор уносит! Ты вот куда пропал, весь помирает, а тебя нету! Раз волхв и травы знаешь, спасай людей! А то пришла беда, а Соловей упорхнул!
— Я сам чуть не умер! — прошептал Всеслав.
Переемщик оглядел его.
— Не видать по тебе, идешь здоровей прежнего!
Всеслав промолчал, дернул веревку и двинулся дальше. По пути к кладбищу прошли по берегу реки, потом обогнули Ярилину плешь и позади нее, в самом глухом месте леса, подошли к огороженному бревенчатой изгородью холму-кургану, в который издревле еще жители прежней Липовой Гривы складывали урны с пеплом покойников.
Всеслав больше не препирался с Опенком; он волок за собой легкие санки и размышлял о том, почему боги именно сейчас обрушились на весь. Одно горе и так уже стояло на пороге каждой избы, зачем же новое?! Никто из смердов не оскорблял кумиров, все молятся только своим богам. Ладно бы мор приступил к Чижам — там убили попина, теперь строят христианский храм; но почему же Род ударил по Гриве?!
Жутко было то, что теперь он, вечный изгой, не мог никуда сбежать. Горе одно за другим обступало его здесь, в том месте, где он прожил детство, куда возвратился и вот уже десять лет живет в избе, поставленной на пепле отца, углях родного дома. Вспоминая предбывшие годы, Всеслав горестно поразился тому, как он, все время высказывая из обруча напастей, научился убегать от горя. Конечно, такая жизнь не сделала его счастливым, была в ней необъяснимая ложь. Но ведь вот тут бродячая, изворотливая его судьба окончилась. Здесь он родился, отсюда ушел и сюда вернулся, и остался ему лишь один путь — в ирье, туда, где находились все его предки и куда сейчас поднимется душа этой почти невесомой девочки.
Изгой и Переемщик остановились неподалеку от кладбища на краю небольшой поляны с черной сожженной землей. Посредине ее невысоким колодцем лежали дрова.
Опенок повел себя так, будто Всеслава нет рядом; опустив веревку санок, он ушел в лес, принес охапку хвороста и начал складывать священный костер. Уложив поленья, Переемщик опустился на колени перед мертвой дочерью и стал медленно раскачиваться, негромко забормотал что-то справа не различимое волхвом.
Соловей, тоже сходивший в лес, положил принесенный сушняк, подошел к прощающемуся с дочерью отцу.
— Солнце мое дорогое, рано заходящее, месяц красный, как же рано вы погибли, звезды восточные, почему рано зашли?! Темный лес к земле преклоняется, никнут травы-цветы от жалости. Сейчас пойду поищу сердечное мое дитятко, обойду-ка я всю весь. Дитя не сидит ли где на беседушке?!
Опенок выговаривал полагающиеся слова, но не печаль, а ожесточение и злость наполняли их. Волхв изредка тайно взглядывал на него, но опущенного вниз, к земле, лица Переемщика не видел. После причитания тот тяжело поднялся, отнес в сторону урну, потом в одиночку попытался установить санки с трупом на поленницу; Всеслав поспешил к нему, и они вдвоем уложили девочку на костер.
Все так же молча Опенок повернулся и зашагал к Ярилиной плеши за огнем, однако сразу вернулся, вынул из-за пазухи красивые — с красными и белыми горошинками — бусы, разукрашенную глиняную ложку, положил их на грудь мертвой дочери.
Когда он снова ушел, Соловей устало опустился на землю; он жалел, что пошел сюда с Опенком — злоба осиротевшего отца, обвинения в несчастье, пришедшем в Липовую Гриву, обидели его, хотя волхв и понимал, что смерды в веси, конечно, ждали помощи, но так и не получили ее. Может быть, они посылали к волхву гонцов, но напрасно стучали те в дверь избы, где в беспамятстве лежал Всеслав. Плохо и то, что теперь, когда надлежало поспешить в Гриву, он остался тут, на кладбище. Волхв поднял голову, глянул на синеватое покойное лицо девочки, готовой к уходу в ирье, подумал, что ей теперь, наверно, столько же лет, сколько было ему, когда он выбирался из горящей избы и потом прижимался к черной рыхлой земле огорода. Великий Род уберег его тогда от гибели, но счастья в жизни так и не дал.
С дымящейся головней в руке вернулся Опенок, он опустился перед костром на колени, стал раздувать огонь. Пламя разливалось по хворосту медленно, нехотя. Сперва поленья окутались белым дымом, потом внутри поленницы запрыгали красные горячие лоскуты.
Жар стал быстро нарастать, и Переемщик на коленях отполз от костра. Замерев рядом с волхвом, он упорно глядел на гудящий огонь. Когда у девочки загорелись волосы и лопнули глаза, отец коротко простонал, но сразу же затих.
В каменной неподвижности он пробыл до тех пор, пока костер не погас. Еще вздувались краснотой от ветра угольки в пепле, когда Переемщик резко вскочил, надел рукавицы, поспешно сложил горячий пепел в непрокаленную желто-зеленую урну. Потом, прижав ее к груди, он зашагал к кладбищу и исчез в черном проходе кургана.
Волхв дожидался его перед изгородью.
Опенок появился неожиданно скоро. Он приостановился, вытер о подол рубахи руки, будто удивившись постороннему, глянул на Всеслава и буркнул: «Пойдем», проходя мимо волхва.
Они побывали на капище, где Переемщик положил кумиру несколько полных сот, рыбу, ломоть хлеба. Тягостное горькое молчание угнетало Соловья, и он, недолго постояв перед Родом, попрощался, зашагал к выходу. Однако Опенок остановил его.
— Погоди-ка, волхв Соловей, — хрипло произнес он. — Не уходи, выпей со мной поминальную!
За оградой кумирни Переемщик расстелил на траве полотенце, положил на него яйца, печеное мясо, хлеб, налил в ковшик пахнущий вишней мед[35], протянул Всеславу. Затем он большими глотками выпил сам, но есть не стал, а, глядя на волхва, резко спросил:
— Ты-то хоть знаешь, как меня зовут?
Соловей молчал — он слышал в веси только клички этого человека, но имени его при нем ни разу не произносили.
— Доброслав меня кличут! Понял?! Не Опенок, не Переемщик, а Добро-слав! Не забудь!
Трясущимися руками, расплескивая мед, он снова наполнил ковшики.
— Хоть ты и не настоящий волхв, а изгойский, пришлый, скажи мне — за что Род терзает Гриву?! За что Свету мою уморил?! У девки только жизнь начиналась — и вот нету ее! Баба с полатей спуститься не может, лучину без меня в избе зажечь некому! За что?! Тебе хорошо, ты одинехонек, всей заботы — утробу напихать! Люди в веси от боли по земле катаются, а тебя нету, пропал! Иди умоляй Рода, настои-зелья вари… Может, моя Пересвета жива бы осталась… Ты где был?! Вот погоди, подохнешь в своей чащобе, глаза тебе закрыть некому будет! Попомни мои слова! Смерд без роду и без племени! Изверг, калика!
Всеслав смолчал; он осторожно поставил на полотенце наполненный медом ковшик, поднялся с земли и зашагал по тропинке с холма.
— Иди, иди! — крикнул вслед Опенок. — Я вот подумаю-подумаю, да поклепом[36] выдам тебя княжьему вирнику, он тебе на бороду-то нагадит[37].
Когда волхв подходил к своей избе, уже стемнело. Желтая луна висела над лесом, и от ее холодных лучей среди деревьев сгустился мрак.
Всеслав медленно поднялся по скрипучим ступенькам, отпер дверь и шагнул в сени. В потемках он нащупал вход в избу, переступил порог. Тут лежала медвежья шкура, и Соловей бесшумно прошел по ней к печке, раздул на загнетке огонь, зажег лучину. Вставив ее в светец, он приблизил лицо к висевшему рядом на стене бронзовому зеркальцу в деревянной оправе.
В сумеречном свете он увидел чужое лицо — белые волосы и серая короткая борода делали его темным, неживым. Впервые он сейчас подумал, что жизнь прошмыгнула так быстро, что он ничего в ней как следует не понял, не испытал счастья. Ходил-бродил по бесконечной земле, учился ремеслу и познавал силу трав, вернулся наконец в отчизну, обрел желанный покой, но вот вымирает Липовая Грива, в Чижах сидят попин и вирник и гонят плотников делать христианскую церковь. За что все это? Злоба, конечно, говорила на Ярилиной плеши в Переемщике, но спрашивал-то он верно! За что Род убивает смердов? Ведь никто из них не поколебался в вере! Или бог уже видит будущее и знает, что постепенно русичи привыкнут к попам иноверным, станут внимать их хитрым, ложным словам и потом повернутся к Иисусу?!
Всеслав тяжко вздохнул, подошел к развешенной на стене сети, которую чинил ослабевшими после болезни руками, оглядел ее, подергал, присел на лавку. Лучина разгоралась, и по избе заметалась белая моль. Волхв устало поднялся, стал тряпкой бить ее, но скоро бросил это занятие, вспомнив, что у него нет хлеба.
Он пошел в угол, к двери, где у него хранилась в пузе соль, ржаная закваска для хлеба и кваса, решето с сухарями и воск. Скатав из него свечу, он оглядел жернов. Недавно в верхнем камне-бегунке появилась трещина; волхв пощупал ее, успокоился — молоть зерно было еще можно. Он укрепил свечу, подмел веником вокруг короба и лотка, собрал в горсть собранное зерно, вышел из избы.
Посветлевшая луна и яркие звезды горели над черным лесом. Густая короткая тень пробежала перед Всеславом, когда он шагал по двору к изгороди.
Кур здесь, в глуши, волхв не держал, и сметенные с пола зерна высыпал птицам, уже привыкшим к его подачкам и ранним утром слетавшимся к его избе.
Стряхнув не землю сметки, он вернулся в клеть. Тут густо пахло заготовленными травами, на стенах висели принесенные смердами связки лука, стояла кадка с медом, к шесту было привязано несколько тоже подаренных бобровых и беличьих шкур. Соловей набрал в сусеке ржи в ушат, пошел в избу.
Крутить тяжелый жернов очень не хотелось, от усталости и недавней болезни у него кружилась голова, но надо было поставить опару, и волхв начал дробить тяжелым пестиком зерно в каменной ступке. Вдруг ему показалось, что за окном промелькнуло что-то светлое. Всеслав испуганно повернулся туда.
За окном, не закрытым ставней, виднелся освещенный луной лес, лежала бесконечная тишина. Немного погодя в подкровелье прошуршала летучая мышь, и-за матицы ссыпалось на пол немного сухой земли, и снова безмолвие окружило волхва. Но едва он несколько раз опять ударил пестиком, уже отчетливый стук влетел в избу. Всеслав замер; до сих пор он тут не встречал ничего страшного: звери летом никогда не подходили близко, набегов из-за Волги не было. Однако сейчас кто-то явственно бродил перед окнами.
Соловей задул свечу, замер, вслушиваясь в темноту. Затем он ощупью снял со стены лук, вставил стрелу и вышел на крыльцо. Изготовившись к стрельбе, Всеслав настороженно стал оглядывать ближайшие деревья и вздрогнул, увидев появившегося из-за угла избы невысокого человека.
— Не стреляй, один я, сирота бродячий, — донеслось оттуда.
Волхв опустил лук; к нему по ступенькам робко поднялся мальчик с необычайно светлыми волосами и остановился.
— Ты чего ночью бродишь? — спросил Всеслав, взял ночного гостя за плечо, ввел в неосвещенную избу.
Засветив лучину, он повернулся к двери.
— Раздевайся, есть станем!
Мальчик сбросил с плеча суму, снял надетые на босу ногу лапти, подошел к столу.
— Я по ночам не хожу, — будто оправдываясь, проговорил он, — зверь загрызет! Я сюда еще вечером пришел, вижу, нет никого, ждал-ждал и уснул, только сейчас очнулся.
Всеслав выставлял на стол еду и осторожно оглядывал сироту, удивляясь его худобе. Держался тот, однако, спокойно, не робко, видно, не впервые входил и садился за стол в чужих избах.
— Все, ешь! — сел волхв напротив гостя. — Хлеба только нету, вон начал молоть; пока сухари бери. Откуда хоть ты?
Мальчик привычными словами, без боли, без горя, рассказал, что два лета назад на их весь напали ночью черные люди, убили отца, угнали с собой мать и сестер.
Волхв потрясенно слушал рассказ; до удивления жизнь этого сироты повторяла детство самого Всеслава. Просто так совпадения быть не могло, и Соловей все ясней сознавал, что боги зачем-то установили путь этого мальчика, наведя его на одинокую лесную избу. В сироте ничего необыкновенного не было, сейчас он медленно ел облупленное яйцо, посыпая из щепоти солью. Лишь необычайно светлые, почти белые его волосы будто повторяли седину волхва.
После ужина Всеслав уложил его спать, а сам вернулся к жернову. Уже глубокой ночью, поставив опару, он подошел со свечой в руке к полатям, остановился перед спящим на спине мальчиком.
Внезапно затрещал сверчок, и волхву показалось, что на этот раз он звучит по-особому, так, как он слышал его в детстве.
Изгой Соловей провел ночь беспокойно; привыкший спать в избе в одиночестве, он все время, даже сквозь сон, ощущал дыхание мальчика и все боялся, что тот бесшумно сбежит.
За окнами беспрерывно шумел в лесу ветер да изредка пробегал какой-то зверь. Ранним утром, когда в избе забрезжил зеленоватый рассвет, Всеслав поднялся, тихо пошел к печке и тут обернулся, ощутив на себе взгляд проснувшегося сироты.
— Лежи пока, — почему-то прошептал он ему. — Рано еще. Я в весь схожу
— болезнь там… Ты не уходи, дождись меня, ладно?
— Ладно, — пообещал мальчик.
Волхв умылся, перед зеркалом причесал гребешком волосы, пошел за травами. Он не знал, какой мор напал на смердов в Липовой Гриве, и положил в большой туес понемногу всего — даже огнецветку для сердца и василистник против чахотки.
Подходя к веси, Всеслав увидел на конце улицы нескольких мужиков. Часть из них стучала поблескивающими на солнце секирами, другие устанавливали из приготовленных бревен раму размером с обычную дверь; готовили огромное веретено для получения священного спасительного огня. Посредине рамы, воткнув заостренным концом в углубление колоды, поставили торчком тяжелое бревно, обвили его длинным ремнем и стали быстро крутить, поочередно дергая за концы ремня.
Волхв положил на землю лук и туес, присоединился к смердам. Резко взвизгивало бревно, крутясь острием в обложенной сухим мохом воронке, но трава все не возгоралась. Уставший Всеслав вытирал с лица и глаз едкий пот, поглядывал на мужиков. Среди тянувших ремень с противоположной стороны стоял Опенок в распоясанной серой рубахе. Соловей попробовал вспомнить недавно сказанное ему имя Переемщика, но так и не смог, не успел, потому что из мха вырвался крошечный и легкий, как выдох, дымок и остановился над землей. Смерды завертели бревно поспешнее, затем Опенок прыгнул к колоде и воткнул в воронку узкую полоску бересты. Вокруг замерли хрипло дышавшие мужики. Но огонь стал разгораться; Переемщик, не глядя, нашаривал рядом с собой приготовленную бересту, укладывал на невидимо горевший мох. Наконец пламя тихо защелкало, и мужики окружили священный костер, долго неподвижно стояли, глядя на возможное спасение.
Вокруг на земле лежали щепки и свежая стружка, ее собирали и осторожно опускали на огонь.
После долго усталого молчания стали разносить огонь по веси — подожгли четыре больших костра во всех сторонах Гривы, потом накололи лучины и, возжегши ее, почти бегом понесли в свои избы.
Прикрывая огонек ладонью зашагал по улице и Всеслав. Ветер гонял над дорогой густой дым, в нем появлялись и пропадали спешащие мужики.
Пройдя несколько шагов по краю дороги, волхв свернул и поднялся в ближайшую избу. Осторожно перенос он через порог горящую лучину, закрыл за собой дверь, осмотрелся.
Из окна через всю избу тянулся длинный узкий луч солнца, упиравшийся в пустой ушат для воды. Всеслав разжег печь, пошел в горницу, остановился
— на полатях неподвижно лежали люди с белыми, мертвыми лицами. Справа, головами друг к другу, вытянулись старик и баба, штанина у мужика задралась почти до колена, и на тощей ноге виднелся темный, давно заживший шрам.
Повсюду гудели мухи, часто влетавшие в солнечный свет. Волхв подошел к покойникам, закрыл им глаза, вернулся к печке — священный огонь тут уже не был нужен, — стал разбирать поленья. Он так задумался, что не сразу услышал чьи-то слова.
— Огневицу-лихорадку огнем пугаешь?
Вздрогнув от неожиданности, Соловей поднял голову; сверху на него глядела маленькими мокрыми глазами древняя старуха. Во ввалившемся рту ее страшно торчал одинокий желтый зуб.
Старуха и волхв долго в упор смотрели друг на друга, потом она протянула к нему тонкие черные руки с длинными костлявыми пальцами. Всеслав осторожно снял ее с печи и ахнул от удивления — в бабе совсем не было веса.
В горнице он остановился, не решаясь положить старуху возле трупов.
— На пол опусти, — прошелестела она ему в ухо.
Волхв сперва посадил ее, потом, постелив несколько бараньих шкур, перенес на них. Старуха вытянулась навзничь и закрыла глаза. Волхв сел рядом.
— Я помру сейчас, подожди немного, не уходи, — заговорила старуха. Она произносила слова едва слышно, однако они тяжело и уверенно расплывались по избе.
Мухи закружили над ее лицом, одна села на глаз, и старуха, отгоняя ее, шевельнула веком. Черное бездонное око, уже увидевшее ирье, уставилось на Соловья.
— Меня мать с отцом Забавой назвали, а в веси люди кликали Оладьей… девкой я пышная была, белая… привыкли… видишь вот, какая я, а все Оладья, — растянула посиневшие губы умирающая. — Они вон, — шевельнула она головой, — дочь, зять, внуки — все Оладья да Оладья, а первые померли. Зять-то испугался, плакал, видно, не устал еще от жизни…
Старуха надолго умолкла; Всеслав ждал, потом поднялся, подложил в печь дров. Сизый дым гуще потек к потолку.
Когда он вернулся, Оладья не пошевелилась, только дрогнули веки.
— Ждешь? — едва слышно спросила она.
Соловей промолчал.
— Богов мы обидели… за вины наши и навели они бедствие… человек ведь не знает ничего, все боги…
Она опять умолкла, но вдруг громче прежнего произнесла:
— Соловей, дай скорее помереть! Избавь… не продлевай жизнь, сил больше нет. Все мои уже перед Родом стоят — пусти к нему! Избавь от жизни!
Перебирая по полу паучьими пальцами, она потянулась к волхву усохшей рукой.
— Детство все не забывается, его жалко, помоги помереть! Мука не страшна, память сердце гложет!
Медленно и тяжело Забава повернула голову и помутневшими глазами взглянула на Всеслава.
— Помоги, — прошептала она.
Волхв поднялся, взял на пороге свой туес, стал выкладывать на стол травы. Достав болиголов, он обернулся к старухе. Ты умоляюще смотрела на него. Передвинувшийся солнечный луч подбирался по полу к ней.
Нигде в доме не оказалось воды, и Всеслав вернулся к Забаве, склонился к ее лицу.
— Воды принесу! Потерпи!
Дым священного огня все еще клубился среди изб Липовой Гривы. Полыхали на концах улицы костры, но людей нигде не было видно.
Мокрая ременная веревка все выскальзывала из ладоней волхва, пока он поднимал из колодца воду. Наполнив ушат, Всеслав сел на край колодца; ему очень не хотелось возвращаться к умирающей Забаве: там был жуткий предсмертный полумрак, здесь же тепло светило солнце, тихо поскрипывало висящее за спиной на журавле ведро, а перед глазами металась бабочка-капустница.
Однако бездействие нужно было прерывать; волхв поднялся, взял ушат, пошел к выморочной избе.
Услыхав тоскливый скрип двери, старух чуть пошевелилась. Всеслав налил воды в латку[38], поставил на огонь, дождался, пока она закипит, всыпал болиголов, сдвинул к краю печи и накрыл сверху полотенцем.
Затем Соловей осторожно подошел к Оладье и снова опустился перед ней на пол. При каждом вздохе в тощей груди умирающей старухи булькало, словно там что-то переливалось с места на место. Солнечный луч совсем сплющился и теперь узенькой полоской пересекал морщинистое серое лицо Забавы. Она все-таки почувствовала приближение волхва, медленно раскрыла глаза, зашевелила губами.
— Давай, — выдохнула старуха.
Никогда прежде Соловей не давал яду людям; сегодня, до этого мига, ему казалось, что он поступает правильно, прекращая страдания обреченной Оладьи, но теперь что-то неясное остановило его.
Забава догадалась о его испуге.
— Помоги умереть, память гложет, тяжело… — прошептала она.
Всеслав процедил отвар, опустил в него палец — отрава была очень горячей, и он воткнул дно кружки в воду в ушате.
Потом свои шаги от стола к старухе он будто считал, так медленно и напряженно он их делал. Склонившись на коленях к Забаве, он поднял ее легкую голову, поднес ко рту кружку. Единственным зубом она прижала к нижней губе ее край — и яд вытек в старуху. С каждый глотком она оживала, разглаживалось и светлело лицо, из глаз уходил туман.
— Роду о тебе доброе слово замолвлю, — опрокинулась опять на шкуры Оладья. Она долго молчала, но вдруг, словно вспомнив что-то, пошевельнулась и заговорила:
— Умирать легко, запомни, память только страшна, я ведь ребенком была, дитем светлым, а теперь все… ушло все… а один денечек помню… как хорошо было, хорошо… Нет, ты мне помоги, совсем помо…
Внезапно рука старухи поднялась, и она твердыми холодными пальцами сильно сжала ладонь волхва; губы ее мелко задрожали, задергались веки на высохших глазах, потом затрепетало все тело, будто полоснула по нему жестокая судорога, и ее рука, громко стукнув, упала на пол.
Тишина ворвалась в избу. Лишь потом Всеслав стал различать гул мух, носившихся над мертвецами, и треск горящих в печи дров. Он накрыл лицо умершей Оладьи мокрым от яда полотенцем, выплеснул на огонь остатки болиголова, шагнул к двери.
На пороге он остановился и обернулся: мертвая изба потемнела, лишь напротив печки по темной стене еще бегали блики от догорающего священного огня.
Выйдя на крыльцо, он увидел бредущих по улице, среди дыма и пыли, оставшихся живыми в веси смердов. Мрачные мужики, бабы в чистых поневах, с детьми на руках, притихшие подростки безмолвно шагали вслед за Опенком, несшим за связанные лапы большого белого петуха. Переемщик был сильно пьян.