Шопен
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Оржеховская Фаина Марковна / Шопен - Чтение
(стр. 25)
Автор:
|
Оржеховская Фаина Марковна |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(448 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35
|
|
Тут она решила, что хватит разговоров. Как и в прошлый раз, она попросила его поиграть. И, как в прошлый раз, слушала молча и благоговейно.
Было уже очень поздно, когда она отпустила его.
– Вы не сердитесь на меня за то, что я сегодня бранила ваших соотечественников? – спросила она на прощание.
– Напротив, я благодарен вам за участие к Польше.
– А я благодарна вам за то, что вы существуете на свете! – произнесла она тихо.
Шопен удивленно поднял брови, но она выдержала его взгляд. Она не раскаивалась в своей смелости, не спохватилась, что неосторожные слова были ею произнесены, и смотрела на него сияющими глазами. Он мог принять это как признание: ведь она высказала свое убеждение – чужая любовь должна быть священна для того, к кому она обращена, даже если он и не разделяет ее. Чего же ей стыдиться? Но эти слова могли быть и данью его таланту, не более. Она действительно страстно любила музыку. И Шопен охотно играл для нее, рискнул даже сыграть свой последний вальс до-диэз-минор, тайну которого разгадал Матушиньский. Аврора сказала, что ой больно слушать этот вальс, хотя он написан божественно.
Глава шестая
Всю зиму Аврора искала встреч с Шопеном, оказывала ему услуги, которые были очень ценны, если принять во внимание ее занятость. Перед рождением Людвики, которое Шопен справлял у себя, так же как и другие памятные семейные события, он написал для сестры маленький вальс и показал его Авроре. Она тоже выбрала подарок – миниатюрную брошку работы голландского мастера в виде рубинового тюльпана с золотой каемкой.
Это подношение тронуло Шопена. Правда, иногда знаки внимания Авроры приходились ему не по душе, но он не считал себя вправе отклонить горячее поклонение женщины, достойной всяческого уважения. Ее внимание могло только польстить. В конце концов, она ничего не требовала. То, что в другой было бы нескромным и навязчивым, у нее выходило трогательно. Она не делала никаких признаний, и лишь однажды (это могло быть и признанием дружбы) он. нашел у себя на столе нежную записочку, оставленную в его отсутствие. Аврора писала ему: «Вас обожают!» Она была у него со своей приятельницей Марлиани, женой испанского посла. Госпожа Марлиани приписала к приветствию Жорж Санд: «И я тоже!»
В первый раз за минувшие два года Шопен весело рассмеялся. Особенно забавна была эта приписка флегматичной красавицы. Аврора умела заражать друзей своим артистическим энтузиазмом.
Но все же ей не скоро удалось покорить его. Все его привычки, внушенные воспитанием, восставали против нее. Признав ее ум, силу и даже во многом правильность ее суждений, он на первых порах испытывал неприязнь к ней, и чем больше он склонен был уважать ее, тем сильнее его охватывало раздражение против нее… и против себя – за то, что он думал о ней слишком много. Иногда целыми часами он мысленно спорил с ней, заранеее торжествуя, если удавалось найти какое-нибудь неопровержимое доказательство против ее парадоксальных утверждений. Он был остроумнее Авроры и, пожалуй, умнее ее, но как только они сходились, она умела обезоруживать его – не меткостью ответа, а твердой логикой и собственной убежденностью, ибо сам он уже во многом поколебался и его юношеские идеалы, дорогие ему по воспоминаниям, не могли поддерживать его теперь.
Конечно, он мог любить только незаурядную женщину. Те, которые нравились ему, были талантливы, обаятельны. Но Жорж Санд превосходила своих соперниц: она не растрачивала, а совершенствовала свой дар. Как истинный художник, Шопен не любил дилетантов, и трудовая серьезность Жорж Санд, ее профессиональная добросовестность внушали ему уважение.
Его собственная рана еще дымилась. Душевное страдание усилило болезнь. Но он превозмогал ее. Равнодушие к жизни, которое так пугало Матушиньского, тоже постепенно проходило. Молодость брала свое, и интересы «Малой Богемии», раздражая и возмущая Шопена, все же начинали сильно его занимать.
Пожалуй, это и было началом увлечения, хотя и не вполне осознанного. Он с улыбкой вспоминал медицинские объяснения Яна. – Сильный жар в начале заболевания, – говорил Матушиньский, – означает не самую болезнь, а твою борьбу с болезнью! – Что ж! Это можно применить и к чувствам! Раздражение против Авроры и антипатия к ней и были своеобразным «повышением температуры» – признаком борьбы против ее возрастающего влияния!
Встречая ее всюду, он не уклонялся от разговоров, которые его сердили. Дав себе слово прекратить их, он почти всегда начинал их сам.
Он презрительно отмечал упадок нравов в парижском обществе и осуждал женщин, которым, по-видимому, недоступно понятие о долге и верности.
– Верность чему? Кому? – спросила однажды Аврора. – Если женщина любит, то и будет верна, если не любит, то верность бессмысленна.
– Да умеет ли она любить?
– Вряд ли, – с деланным спокойствием отозвалась Аврора. – Брачные узы уже убили в ней эту способность, как, впрочем, и многие другие способности. Но иногда каким-то чудом в ней просыпается чувство…
– При чем тут брачные узы, не понимаю…
– Ах, не думайте, что я вообще противница брака, но в нашем обществе это приняло слишком уродливые формы!
И она снова принималась доказывать то, что было для нее непреложной истиной:
– У кого нет выбора, тот не в состоянии любить, ибо он не свободен. Ни один муж не может быть уверен в полном, безграничном чувстве жены, хотя бы потому, что замужество является для нее необходимостью. Раз ей непременно надо выйти замуж, а без этого она будет несчастлива, то ей не остается возможности свободно выбирать и она выйдет за любого, кто будет для нее подходящим хозяином. Ведь рабочий тоже как будто нанимается добровольно! Но он может переменить место своей работы, а женщина – нет, ее нельзя сравнивать с рабочим, она скорее раба. В лучшем случае она будет питать к своему властелину признательность за то, что он спас ее от унижения, дал положение в обществе. А если он при этом станет хорошо относиться к ней, то она по-своему и привяжется к нему – женщины умеют привязываться! Но это не любовь, а только ее замена. Тысячи и десятки тысяч женщин живут так со своими мужьями. И если нет грубости и оскорблений со стороны мужа и хозяин жалеет рабу, то подобный брак считается счастливым. Если же, как в большинстве случаев, тайно или явно происходит надругательство над рабой, она либо примиряется, либо начинает восставать. А если любовь к жизни не совсем убита в ней, ее сердце может откликнуться на чувство другого, не ее мужа. И тогда общество… постарается ускорить ее гибель…
– Стало быть, по-вашему, не бывает браков по любви?
– Бывает, но гораздо реже, чем принято думать. Это счастливые совпадения. Благодарность, долг, привязанность со стороны женщины, некоторая доля внимания и уважения со стороны мужа – и мы уже отмечаем редкий удачный союз. А потом ведь люди умеют скрывать свои несчастья. Если женщина выглядит веселой, то это еще не значит, что ей весело!
– Благодарность, долг, привязанность – это не так мало! – сказал Шопен.
– Ну и довольствуйтесь этим! – ответила она небрежно. – Впрочем, вы, мужчины, и не нуждаетесь в большем. Женской любовью вы пренебрегаете, унижаете ее. В нашем обществе женщина, которая осмелилась полюбить и не скрывает этого, всегда так или иначе бывает наказана за свою смелость. Да и к чему вам любовь? Вы предпочитаете тех, кто продает себя– все равно, в браке или без него!
Ее голос уже дрожал. Сколько раз она писала об этом, всколыхнув умы своими жгучими разоблачениями, и все же не могла говорить об этом спокойно…
Подобные разговоры были тяжелы для Фридерика еще и потому, что теперь он невольно думал о матери и сестрах и – страшно сказать! – начинал сомневаться в их счастье. В доме он часто слышал поговорку: «Стерпится – слюбится!» Теперь он думал о замужестве самой пани Юстыны и о том, что ее положение в доме графов Скарбков было нелегким и могло стать невыносимым, не явись пан Миколай, подобно сказочному избавителю. Не это ли руководило мамочкой в те дни? А Людвика? Ведь она любила не Каласанти, а другого! Правда, он оказался недостойным, но Людвике минуло уже двадцать пять лет, а Каласанти был рядом. Как смеялась Жорж Санд над этим «уже»! – Ну, не глупость ли, – возмущалась она, – не убийственная ли жестокость в этом насильственном состаривании женщины, которой навязывают убеждение, что в двадцать пять лет, в этом чудесном, цветущем возрасте, она должна видеть начало своего заката– только потому, что не связала себя семейными узами! Когда вся жизнь впереди! Когда многие женщины, удостоившиеся привилегии замужества, вполне уверены в себе и в сорок лет! Бедные женщины, – говорила Аврора, – как низко вы ценитесь, если стойте на этом рынке и ждете, чтобы кто-нибудь вас «осчастливил»! Допустим, не ждете, завлекаете, хитрите, делаете все возможное, чтобы вас избрали!..Прямо сердце кровью обливается, когда видишь молодую, чистую, умную девушку, которая уже не может быть вполне счастлива, пока не перейден рубикон, пока не выдержан самый трудный экзамен. А мужчины, эти невольные насильники и рабовладельцы в душе, делают вид, что поклоняются женщине!
… И Людвика, бедная, могла поддаться этому предрассудку и выйти замуж из одной благодарности! Не свободны они – вот в чем дело! И благословенный семейный рай оказывается просторной клеткой!
Но нет, этой мысли Фридерик не допускал! Его мать и сестра – вне этого страшного закона! Но исключения только подтверждают жестокое правило! И он стал думать о женщинах лучше, чем прежде: может быть, не столько обожествляя их, но с большим участием и уважением.
Госпожа Марлиани твердила Авроре, что ей следует быть осторожнее в своем увлечении, во-первых, принимая во внимание разницу в годах, во-вторых, помня, что весь свет говорите помолвке Шопена с мадемуазель Водзиньской и об его скорой женитьбе как о чем-то решенном. Лучше уйти раньше, чем обречь себя на невыносимые страдания…
Первое соображение, то есть разница в годах, не устрашало Аврору. При ее теперешнем состоянии и двадцать лет разницы не остановили бы ее. Но она была еще молода, старше Шопена всего на шесть лет, они были люди одного поколения. Кроме того, говорила она Марлиани, осторожность не в ее характере, и не ей прибегать к доводам рассудка, когда ее захватила страсть… Что же касается версии о предстоящей женитьбе Шопена, то тут она умолкала и бледнела. Именно это причиняло Авроре невыносимые страдания, от которых предостерегала ее подруга.
Действительно, весь Париж уже говорил об этом. Распространился слух, что папаша Водзиньский вначале сильно заупрямился, оттого дело и затянулось. Но, видя постоянство влюбленных, тронутый их верностью и печалью, он победил свою спесь и дал согласие. Теперь Водзиньским остается только приехать в Париж и сыграть свадьбу – так пожелала Мари. Передавались даже такие подробности, как планы юной четы: сначала выехать в Служево, провести там медовый месяц, побыть затем в Варшаве до осени, а там вернуться в Париж, где прелестная Мари займет подходящее место в свете.
Аврора верила этим слухам только наполовину, но они мучили ее. В том, что Шопену приятно ее общество, она не сомневалась. Она была слишком опытна, чтобы не замечать, что… она играет в его жизни некоторую роль. В последнее время это становилось заметнее. Но это не значило, что он свободен. Он мог любить свою невесту и интересоваться другой женщиной или даже другими женщинами. Все ее знакомые именно так и поступали. Раньше она оправдывала их, теперь находила это ужасным.
В одно из воскресений ей пришлось выехать в Ноган на несколько дней. Дилижанс уходил вечером. Она попросила Шопена проводить ее. Дул сильный мартовский ветер. Они пришли слишком рано. Разговор почему-то не клеился. Сильный порыв ветра едва не сорвал с нее шляпу. Она засмеялась, поддерживая ее, и в конце концов отпустила: пусть болтается на ленточке! Но тут мантилья сползла с ее плеч. Фридерик помог ей надеть мантилью и сам завязал у горла концы шелковой тесьмы. Не различая его лица и только слыша, как ветер свистит в ушах, Аврора всем телом прильнула к Шопену, закрыв глаза и не думая о том, что их могут видеть прибывшие на станцию пассажиры. В эту минуту она сознавала, что взгляд, пожатие руки, одно лишь сознание близости может дать самое полное счастье.
Не дав ему опомниться, она поцеловала его руку. В это время подъехал дилижанс. Она и сама не помнила, как взяла саквояж и ступила на подножку, сознавала только одно: Фридерик принял ее безмолвную ласку и ответил на нее, стало быть, начался новый период в ее жизни, не похожий ни на что прежнее. Она уселась, закрыв лицо руками, и не заметила, как дилижанс тронулся.
Весенние месяцы бежали быстро, и казалось, ветер все время шумит и завивает воронкой светлые, бурные дни. Аврора жила в постоянном напряжении и, может быть, первый раз в жизни неспособна была осмыслить свое положение. Когда ей стало ясно, что она достигла цели и то, что представлялось ей чудом, действительно произошло или было совсем близко, она, эта поистине отважная женщина, почувствовала настоящий страх. Она никогда ничего не боялась, но теперь вдруг ужаснулась той ответственности, которую взяла на себя. Никаких объяснений у нее с Шопеном еще не было, но выпадали дни, когда ей невозможно было сомневаться в нем. Они виделись ежедневно, проводили вместе по нескольку часов в день, и им уже трудно было расставаться, а между тем слухи об его помолвке не утихали, и опять ревность, боязнь унижения, терзания совести не давали ей покоя. Она уже почти раскаивалась, что не послушалась мадам Марлиани и не заставила себя расстаться с Шопеном, пока не запутался узел. Упрекала себя и в том, что слишком обнаружила свое чувство. Впрочем, это нелепое лицемерие: потеряла сердце – все потеряла! Но нельзя было не считаться с тем, что где-то в Польше живет молодая девушка, которая имеет на него права.
Одно лишь Аврора знала твердо: она не в силах прямо заговорить с ним об этом. Этого она не могла. Не могла, как мнительный человек, обнаруживший в себе признаки опасной болезни, боится обратиться к врачу, чтобы не услыхать приговор. А болезнь между тем прогрессирует, и скоро будет совсем поздно. Так она рисковала в один прекрасный день узнать о крушении своих надежд, услыхать от него слова бесповоротного прощания! Он будет жалеть об этом, страдать, но все равно уйдет. Он с его нравственными понятиями чувствует себя виноватым перед Марией и непременно вернется к ней.
Когда его поздравляют в присутствии Авроры (иные нарочно, чтобы она слышала!), он ничего не опровергает, только лицо у него становится каменным. Конечно, при ней ему неприятно отвечать на эти поздравления, но он не говорит: «Помилуйте, это только слухи!». Нет, это не слухи!
– Двойственность унизительна, – говорила себе Аврора, – правда, как бы она ни была горька, лучше всего. Но я не хочу правды, я боюсь ее!
Она справлялась у всех знакомых исподтишка, не знают ли они чего-нибудь нового. И все говорили одно и то же: свадьба решена, согласие отца получено, и, возможно, Водзиньские уже на днях прибудут в Париж, чтобы закупить приданое и показать Мари все достопримечательности города, прежде чем молодые уедут в Польшу, в свое уютное гнездышко. Аврора ничего не хотела знать об этом – и всех расспрашивала. Мари! Это имя обжигало ее. И она будет свидетельницей этой свадьбы, она увидит их рядом! В довершение всего графиня д'Агу сказала ей с совершенно ангельским видом, что, по словам Мендельсона, который знал Водзиньских в Дрездене, Мари не только мила и изящна, но и очень умна и обладает многими талантами: пишет красками, восхитительно играет на фортепиано и даже сочиняет музыку! – Так что, как видите, душечка, помимо того, что есть у нас, эта девочка обладает и тем, чего мы не имеем: цветущей юностью. Восемнадцать лет – это такой козырь, с которым выиграешь любую игру!
В тот же вечер, слушая игру Шопена у себя дома, Аврора была рассеянна и так нервничала, что попросила его не играть больше. Когда все ее гости ушли, он остался. Но она сама прогнала его и потом часть ночи провела в слезах.
Наплакавшись, она задремала и вдруг вскочила с ощущением непоправимого несчастья: не то ей приснилось, не то накануне кто-то сообщил ей, что Водзиньские уже в Париже. Она заставила себя успокоиться. Но она не могла больше выдержать напряжения. Поняв, что никогда не сможет задать роковой вопрос Шопену, Аврора решила написать письмо их общему другу Альберту Гжимале, человеку ей преданному и благословляющему ее за сочувствие полякам. Она доверяла ему, и к тому же он очень хороша знал Шопена.
Несколько часов подряд Аврора писала свое письмо. Она ничего не скрывала в нем и с поразительной для женщины смелостью обнажала свою душу. Она рассказала Альберту всю свою жизнь, не оправдывая себя, но просила его помочь ей, поскольку не могла помочь себе сама.
Цель этого письма была совершенно ясна: Альберт должен был отговорить Шопена жениться на Марии Водзиньской и лишь в одном-единственном случае оставить все как есть – в том, если Шопен беспредельно любит Марию, как и она его, и если нет сомнения, что только брак с Марией даст ему полное счастье. Если же этой любви нет, а есть только долг, обязанность, верность данному слову, то надо убедить его, насколько это ужасно и даже преступно. «Клятва в верности – преступление, когда уста произносят то, от чего отрекается сердце!»
С другой стороны, даже при взаимной любви брак может стать несчастьем. Брак вообще ужасный риск, особенно для художника. Гжимала сказал однажды, что боится брачных уз для Шопена, боится ежедневных оков реальной жизни, домашних забот – словом, ужасной повседневности, прозы, которая может убить вдохновение. Аврора не знала, как Шопен справляется с мелочами жизни, она знала лишь ту сторону его существа, которая «всегда озарена солнцем», но если бы от нее зависело, то она никогда не вмешивалась бы в его реальную жизнь, ничего не знала бы о ней. И никогда не омрачала бы его покой жалобами, досадой, упреками… Свобода, полная свобода – вот что важнее всего для любви. «В какую бы минуту мы с ним ни встретились, – писала она, – наши души были бы в апогее счастья и совершенства». Она просила Гжималу объяснить это Шопену, чтобы он осознал преимущество такого добровольного союза перед брачными узами.
«Я ни у кого и ничего не хочу отнимать, – писала она далее, – разве только узника у тюремщика, жертву у палача, Польшу у России. Скажите мне, не Россия ли та, чей образ преследует нашего мальчика? В таком случае я буду просить небо о всех чарах Армиды, лишь бы помешать ему туда броситься. Но если это Польша, оставьте его в покое, ибо нет ничего на свете, равного родине. В таком случае я буду для него Италией, которую посещают, где любят иногда побывать весной, но где не остаются, ибо там не всегда удобно!»
Тут она остановилась, пораженная собственной непоследовательностью. Только что в этом письме она писала: «Нет, я не могу бороться против образа другой и воспоминаний о ней! Я слишком уважаю права собственности, вернее – это единственная собственность, которую я уважаю». Теперь же она выразила желание быть для него Италией, то есть редкой и сильной радостью, существовать в его жизни рядом с другой, внушить ему, что иногда можно раздваиваться, когда нельзя быть цельным!
Может быть, она ужаснулась бы, доведя свою мысль до конца. Чего она хотела? Удержать его при себе во что бы то ни стало! Если даже нельзя будет отговорить его от брака с Марией, то надо внушить ему, что он не должен отказываться и от Авроры, от встреч с ней и от счастья, которое она может дать. Пожалуйста, внуши это ему, Альберт, миленький, убеди, что в этом нет ничего дурного, но сделай это незаметно: пусть не догадывается, что мы давим на него! Сделай это со свойственным тебе дипломатическим искусством, потому что я, ей-богу, не могу жить без него!
Вот что Гжимала должен был прочесть между строк.
… Но только пусть никто не думает, что она способна на какую-то худосочную, бесплотную дружбу! Она писала Гжимале, что ей очень не понравилась одна фраза Шопена. Он сказал ей, что предпочитает платоническую любовь. Это еще что такое? Она возмутилась этим. Она поняла бы, что он отдаляется от нее из робости или из верности другой женщине, – это было бы благородно, как жертва. Но он презрительно отозвался о «человеческих низменностях», и это показалось Авроре отвратительным ханжеством. Кто же была та несчастная женщина, которая оставила у него такие недостойные воспоминания? Значит, у него была возлюбленная, недостойная его? Бедный ангел! Надо бы повесить всех женщин, которые унижают в глазах мужчин то, что прекрасно и снято, святее всего в мироздании. Это были самые искренние строки ее письма, здесь Она ни на минуту не противоречила себе.
«От этой манеры разделять дух и тело, – писала она далее, – произошло то, что понадобились монастыри и публичные дома».
Письмо писалось без помарок, единым порывом, в ослепляющем увлечении. Но Аврора понимала, что оно полно противоречий, и дала понять Гжимале, что он должен сам решить, показать ли это письмо или самому воздействовать на Шопена. Когда наступило утро, она перечитала письмо и осталась довольна. И этим письмом и всей прошедшей ночью: она сумела высказать то, что было для нее самой не совсем ясно. Пусть она и не пощадила себя, зато все прояснилось; она добилась предельной точности в желаниях, в целях, в словах. Подобное сознание очень важно для писателя, и письмо к Альберту Гжимале стало еще одним литературным произведением Жорж Санд – новеллой в эпистолярной форме.
Глава седьмая
Один из французских писателей, изучивший биографию Жорж Санд, так отозвался об этом письме: «Отдадим прежде всего дань искусству, с каким эта женщина ведет сражение». Но были и другие внутренние причины, кроме «искусства» Авроры, которые толкнули к ней Шопена. Он находился в таком состоянии, когда ему было необходимо увериться в ничтожности прежних иллюзий, разочароваться в них. И какую бы боль ни причинило ему это разочарование, оно все же оказалось бы благотворным.
Когда Альберт Гжимала прочитал Шопену письмо Жорж Санд (не давая письма в руки и пропуская целые страницы – здесь, мол, чужие тайны!), Фридерик возмутился. Снова вернулось раздражение, на этот раз более сильное, чем когда-либо. Он даже сказал Альберту, что ему претит литературная несдержанность мадам Санд и что вообще это ему надоело! Но это была последняя вспышка, и Гжимала мог сделать свои выводы.
Самой большой заслугой Жорж Санд было то, что оьа открыла глаза Шопену на польскую аристократию, которую он так идеализировал (разумеется, на свой лад: замечая слабости и все-таки любуясь и гордясь!). Оставшись наедине с собой и вспоминая отрывки из письма Авроры, он понял, что она более всего боится призрака Марии Водзиньской, и у него сразу стало легко на душе. Нет, с тем миром богатых усадеб, панских милостей, лукавого кокетства, с теми иллюзиями навсегда покончено. Нет больше овеянных славой рыцарей, ласковых ангелов в образе прекрасных женщин, непреклонных властителей и «спасителей» народа. Есть Антеки Водзиньские, паны Совиньские, превратившиеся в прихлебателей, есть женщины, дорожащие постыдной рентой, и девушки – ловкие искательницы выгодного замужества. Вместо народных спасителей есть паны, которым выгоднее власть царя, чем освобождение хлопов, особенно если это освобождение начнут и завершат сами хлопы.
Обо всем этом Шопен думал и раньше. Соль-минорная баллада с ее знаменательным концом была написана до встречи с Жорж Санд, но эта замечательная женщина внесла ясность в его мысли и приблизила к другому миру, неустроенному, необжитому, полному грозовой силы.
Он чувствовал, что излечился от горя. Теперь он мог сознательно отнестись к чувству, уже пустившему глубокие корни. Он мог как следует оценить Аврору, победить гнетущее раздвоение. И идти навстречу новой иллюзии, которая казалась ему прекрасной реальностью.
Гжимала ответил Авроре запиской, составленной туманно и витиевато. Но она расшифровала ее: с Марией все порвано, Шопен ждет ее. Записка застала ее у издателя, она заторопилась – ей предстояло мчаться домой, где Шопен дожидался ее возвращения.
Она поспешно вышла на улицу. Накрапывал дождь. Небо было обложено тучами. В воздухе чувствовался холодок, хотя был еще только июнь. Что за восхитительная погода! Именно таким – серым, дождливым – был, по всей вероятности, первый день творения! Именно таким, а вовсе не солнечным. Если первый человек на земле был так же счастлив, как она теперь, зачем же ему понадобилось солнце?
Дождь усилился. Аврора почти бежала. – Куда вы торопитесь, ma fille? – окликнул ее часовой. – Башмачки-то насквозь промокли! – Она взглянула на свои ноги. Теперь дождь лил вовсю. Ни одного фиакра не было поблизости.
Он назвал ее девушкой! Так и сказал: «Ма fille».
«Что ж, ты не ошибся, дружок. Мне только восемнадцать! Начало любви не знает возраста. Все юны, ибо всё еще впереди!».
Зачем я так спешу? Разве я буду когда-нибудь счастливее, чем сейчас, в эти минуты? Ты, парень, стоящий на углу, конечно, не читал мадам де Сталь! Она изрекла однажды: «В любви бывает только начало!» Как тебе нравится? Какое недоверие к сердцу человека! Неужели будущее не зависит от нас? Только начало! А вот посмотрим!
Но нет! Я не стану заблуждаться! Прошла юность, поруганная, загубленная! Ты, славянин, воспитанный в строгих правилах заботливой матерью, поддержанный всей Варшавой с младенческих лет, ты не знаешь и не должен знать той жизни, какая была у меня!»
Аврора никогда не раскаивалась в своих заблуждениях, но теперь она отрекалась от всего. Она упрекала себя за Жюля Сандо, за Альфреда Мюссе, на которого ушли лучшие годы, за Мишеля из Буржа, чья грубая сила показалась ей высокой волей гения… Другие… С отвращением вспоминала она, как разочарование после измены первого возлюбленного бросило ее в объятия Проспера Мериме, этого язвительного, холодного циника. Раньше она ревновала к Марии Водзиньской, теперь она только мучительно завидовала ей, ее молодости и неведению, началу ее жизни, тому, что все будущее в ее юных, слабых руках…
Задыхаясь от бега, вымокшая, она остановилась на пороге своей комнаты, не протягивая руки Шопену. Потом шагнула вперед, не различая ни его самого, ни окружающих предметов.
– Бедные воротнички, – воскликнула она через минуту, подняв голову, – что сделали с ними мои слезы!
За весь этот час. ожидания Фридерик внушал себе, что должен быть спокойным, что он уже не тот мальчик, который семь лет тому назад произносил горячие клятвы в Варшавском ботаническом саду. Но его волнение не проходило, а усиливалось, и он сознавал, что только обыденные, обыкновенные слова будут уместны теперь. И он спросил:
– Что вы такое написали этому честному Альберту? Он с такой дипломатической осторожностью справлялся о моих чувствах!
– А он не показывал письма?
– Показывал, но не все. Одну лишь страничку, а там было больше. Вот чудак!
«Молодец! Умница!» – подумала она.
– Неужели вы предполагали, что я не свободен?
– Я ничего не думала. Я только очень страдала. Я боялась спросить…
– Но если бы я был связан, мог ли бы я допустить то, что было между нами… в последнее время?
– А что, собственно, было? – вспоминала она. – Ровно ничего не было!
– Я не настолько низок, чтобы хоть ненадолго играть двойную роль…
«Ну и слава богу! – думала она. – А мне еще предстоит довольно грустное объяснение с М., который давно уже подозревает неладное…»
Фридерик осторожно взял у нее из рук маленький кружевной платочек, слишком маленький для ее глаз. Платочек был весь мокрый. Фридерик отбросил его. Она сомкнула ресницы, чтобы ему было легче их осушить.
– Поверьте мне, – сказал он, – что все это давно кончено! Я знал это еще в прошлом году!
Значит, она могла быть счастлива без угрызений. Никто не страдал.
Но она была немного… не то чтобы разочарована, но озадачена. Значит, ее торжество не было полным! Давно кончено! А если бы продолжалось, ТО все усилия были бы совершенно напрасны? Забавно! Так страдать, писать компрометирующие письма, в то время как… Вот что значит иметь дело с пуританином!
Но она тотчас же отогнала эти мысли, чтобы никогда больше к ним не вернуться. Ее счастье было слишком полным.
– Как я понимаю людей, которые в такие минуты преклоняют колени! – воскликнула она. – Я сама готова пасть ниц. Ты мне позволишь?
Но он, разумеется, помешал этому.
– Нет! – повторяла она, смеясь и плача. – Если бы ты знал, как я боюсь упасть в твоем мнении! Боюсь за каждое свое слово, за каждый жест!
Она говорила правду. Даже отделывая свои сочинения, прежде чем нести их издателю, она не так заботилась об их форме, как сейчас о том, чтобы не оскорбить возлюбленного, не разочаровать его. Восхищаясь им, она с тоской чувствовала свое несовершенство. В нем все было прекрасно. В том, как он ласкал ее волосы перед отъездом в Ноган, как сейчас прикасался губами к ее влажным ресницам, было столько целомудренной сдержанности! Именно того, что ей недоставало! Но если содержание прекрасно, то недостатки формы простятся! Он поймет ее сердце и будет к ней снисходителен!
Глава восьмая
Из журнала Яна Матушиньского
осень 1838 года
… Я никуда не уезжал на лето. Было много работы в самой больнице, и, кроме того, пришлось ставить опыты у мосье Ланжере. Три недели каникул я провел в Париже, не в силах предпринять что-либо для путешествия или просто выезда на дачу. Я был болен, как собака, кашлял, задыхался, а по утрам слуга выкручивал мою рубашку, мокрую от пота. Все эти признаки известной болезни мне, как врачу, стали видны раньше, чем другим.
Я заметил, что многие мои пациенты, попавшие в такую же беду, склонны считать свое положение не очень серьезным и верят в лучшее будущее. Я же настроен мрачно. Случаи самоизлечения от этого недуга весьма редки, а средств против него медицина еще не изобрела. Умереть я умру не скоро, еще несколько лет протяну. Бывают целые периоды, когда я чувствую себя весьма сносно и работаю не хуже, чем здоровый.
Итак, я во время отпуска жил в Париже.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35
|
|