Бах нe любил подобные панегирики. Он что-то бормотал и, вообще, слушал рассеянно. Впрочем, он не coмневался в искренности Конрада.
– Вы сердитесь, – сказал Рейтер, – я это понимаю. Но как хочется хоть немного приблизиться к загадке творчества! Когда наблюдаешь вашу деятельность, невольно говоришь себе: «Это создал не один человек, а многие». Часто, слушая вашу игру на органе, я спрашиваю себя: «Как это ему удается?»
– Нет ничего проще, – ответил Бах со вздохом,– надо только попадать пальцем в соответствующую клавишу!
Глава четвертая. СТУДЕНЧЕСКИЙ ОРКЕСТР.
Второй сын Баха, Филипп-Эммануил, в девятнадцать лет поступил в университет, чтобы сделаться юристом, как многие немецкие юноши. Старший, Вильгельм-Фридеман, также изучал право, хотя при необыкновенных способностях этого мальчика можно было, по мнению Баха, рискнуть сделать из него профессионального музыканта. Отец больше верил в старшего сына. Филипп-Эммануил знал об этом предпочтении и не огорчался им. Он сам знал себе цену.
Университетская жизнь, веселая и шумная, привлекала его. Он с любопытством присматривался к своим новым товарищам, о которых ходили фантастические слухи. Говорили, что это самый буйный, своевольный народ. Не дай бог с ними не поладить: сами профессора их боятся. В прошлом году в театре студенты избили приезжего певца, который им не понравился, а незадолго перед тем привязали к столбу священника и плясали вокруг него танец диких. Правда, это было за городом, в пустынной местности. Говорили также, что эти парни наряду с буйными и бессмысленными поступками совершают добрые и гуманные: будто бы они однажды погасили на площади костер, на котором должны были сжечь «ведьму», а самое «ведьму» спасли, укрыв ее от преследователей-монахов. Все эти противоречивые слухи делали репутацию лейпцигских и вообще немецких студентов устрашающей и заманчивой.
Занятия в аудиториях еще не начинались. Стоя в большом вестибюле, Эммануил наблюдал. Студенты в беспорядочных одеждах, с длинными взлохмаченными волосами, говорящие на непонятном, нарочито ломаном наречии, с бесчисленными шрамами на физиономиях – результатами частых дуэлей – прохаживались по залу группами. Их здесь называли буршами.
Все говорили громко: казалось, они не слышат друг друга. Бурш с крутым лбом, рассеченным шрамом, все ходил вокруг Эммануила, стараясь задеть его локтем или шпагой. Молодой Бах был не робкого десятка, но он не знал, как следует поступать в подобных обстоятельствах. На всякий случай отступая, он дерзко уставился на бурша, дав себе слово не отводить взгляда первым.
– Вот как? – заорал бурш. – Юнец пялит глаза?
Он осведомился, не желает ли юнец получить достойный урок, и обещал преподать его. Дуэль состоялась на следующий день в присутствии двух свидетелей. Они требовали точного соблюдения правил, о которых Эммануил, как новичок, не имел понятия. Тем не менее он ранил своего противника, и это стало началом дружбы. Когда дуэлист, забинтованный, вновь появился в университете, он первый подошел к Эммануилу и назвал его славным малым. Этот бурш, Гельмут Цорн, оказался флейтистом, что еще более скрепило дружбу. Он стал бывать у Бахов, присутствовал на уроках Иоганна-Себастьяна с сыновьями и наконец сам заговорил о студенческом оркестре. Когда-то существовал студенческий оркестр, потом распался. Хорошо бы его возродить!
Проникнуть в университет было для старшего Баха не так-то легко. Лишь познакомившись с ректором университета профессором Мюллером и удостоившись приглашения на именины профессора, Иоганн-Себастьян мог начать разговор о возрождении студенческого оркестра. Он даже посвятил герру Мюллеру кантату под названием «Удовлетворенный Эол». Мюллера восхитила музыка, но еще больше само содержание кантаты. В ней говорилось о том, как в день именин ректора университета природа с утра хмурилась, потом совсем омрачилась: хлынул дождь, разбушевались ветры, потемнело небо. И только в честь именин ученого мужа засияло солнце и все в природе успокоилось.
Это должно было звучать иронически, и Бах вначале задумал свою кантату в галантном, чуть старомодном стиле, так, чтобы условность и нарочитость образов выступали на первый план. Мюллер был бы доволен этим. Но, начав кантату, Себастьян стал забывать о профессоре Мюллере, а вскоре и окончательно перестал думать о нем. Он поэтически изобразил непогоду и бурю, а затем наступивший чудесный покой.
Через несколько дней после визита к ректору Бах явился в университет, чтобы поговорить со студентами. Они собрались в зале, где стоял клавесин.
Нелегкое это дело для человека, которому за сорок, впервые появиться в студенческой аудитории, да еще такой, какую представляли собой плохо воспитанные лейпцигские студенты! Будь еще Бах знаменитым профессором или оперным композитором, известным в стране! Когда Георг Телеман покорил своих студентов более двадцати лет назад, он был так же молод, как и они, и, вдобавок, учился в этих же стенах и покорялся всем нелепым студенческим правилам. Он носил такие же штаны, сапоги с громадными отворотами, зеленый шарф на шее и шпагу на боку. Он прислушивался с гордостью, как звенели его шпоры, и горланил вместе с приятелями бравую песенку о Генрихе Льве и нежную о Лоре Лей, обманутой девушке, которая утопилась в Рейне и с тех пор заманивает туда пловцов дивными песнями. Но Бах был человек другого возраста, других понятий, обыкновенный церковный служащий, да еще, вдобавок, преподаватель школы, пользующейся дурной репутацией. Регент «Фомкиной школы»! И говорил он как-то странно: непривычно просто и коротко. Может быть, именно это и заставило выслушать его?
Он подошел прямо к делу. Можно ли возродить студенческий оркестр? Сохранились ли инструменты? Какие именно? Есть ли среди них флейта? Ибо он как раз недавно закончил оркестровую сюиту, в которой флейте принадлежит почетная роль. Тут глаза многих обратились на Гельмута Цорна, бурша со шрамом на лбу, и тот беспокойно зашевелился на своем стуле. Откашлявшись, он спросил, нельзя ли послушать, как звучит эта музыка. Бах тотчас уселся за клавесин и сказал, что сыграет последнюю часть сюиты под названием «Шалость».
Странное название! Однако пьеска пришлась по вкусу студентам. Они не ожидали, что она будет такой короткой, легкой и грациозной, пьесой-шуткой. Бах сказал, что в переложении для клавира она звучит гораздо беднее, чем в оркестре.
– И все части такие же мелодичные? – спросил один из студентов.
– Приблизительно, – ответил Бах.
Не без заминки начал он увертюру. И, наконец рискнул сыграть всю сюиту.
Конечно, увертюра, полонез с вариациями да еще медленная сарабанда могли показаться тяжеловеснее, заунывнее, чем «Шалость». Но они были сродни ей, все в си минорной тональности и действительно очень мелодичны. Отголоски «Шалости» еще звучали в ушах у студентов и придавали остальным частям неожиданную мягкость. Сюита вообще становилась как бы легче и проще к концу. Наконец «Шалость» была снова сыграна и понравилась еще больше, чем в первый раз.
Через три недели студенческий оркестр под управлением Баха уже играл си минорную сюиту. Они собрались в самой большой кофейне Лейпцига, и в этом не было ничего зазорного, так как там устраивались серьезные концерты. Народу собралось много, и сюита имела успех. Последнюю часть пришлось даже повторить.
Гельмут Цорн играл трудную партию флейты. Он был горд своей ролью и уже проникся верой в возрождение студенческого оркестра. А где есть хотя бы один энтузиаст, непременно найдутся и другие.
Весна наступила рано, дружно, и в городе впервые после многих лет не было обнаружено ни одного случая злокачественной лихорадки, уносившей много жителей Лейпцига и окрестностей. Это благоприятное обстоятельство оказалось для певчих невыгодным, так как лишало их дополнительного дохода, получаемого при отпевании покойников. По этому поводу певчий Ганс Брукмейстер сочинил песенку «Гимн горячке». Конец ее был такой:
Она и певчих косит,
Таков и наш удел,
Зато доход приносит
Тому, кто уцелел!
Иронический характер песенки свидетельствовал о том, что бывший «Коровий хвост» значительно развился умственно и разбирался в обстоятельствах. Там были язвительные строки про монахов, которые из всего умеют извлечь выгоду: они выпустили дорогостоящие благодарственные молитвы для здоровых. Раз уж вы остались живы, бездельники, то благодарите бога усерднее и платите щедрее, а то как бы небо, рассердившись, не наслало на вас новые бедствия!
То был, безусловно, удачный год.
Бах много работал. К рождеству для вечерни он собирался закончить «Магнификат» – ораторию для пятиголосного хора и оркестра. Две флейты, два гобоя, струнный квартет, чембало [18], орган. Да и солисты… Кто же это исполнит? Бах сказал Анне-Магдалине, что намерен разучить все это со студентами-любителями.
– Ты возьмешь на себя партию сопрано, – она как раз для тебя.
– Я знаю, – ответила Магдалина, – но оркестр? Певцы? Ведь это гораздо труднее, чем сюита.
– Я не говорю, что легче, – сказал Бах. Студенты отнеслись к этому замыслу недоверчиво.
«Магнификат»? Это что за чудище такое? Переписанная партитура имела устрашающий вид: черным-черно, особенно вступление оркестра. Оставив пока в стороне оркестр и хор, Бах старался приохотить к своей оратории [19] певцов-солистов. Нельзя сказать, чтобы все они были на высоте: у баса неважный слух, тенор постоянно откашливается из-за хронической хрипоты. Зато две девушки, сестры студентов-любителей, были хороши. Их голоса звучали приятно. Анна-Магдалина проходила с ними сольные партии, и певицы разучивали их с чисто женским терпением.
Хор мальчиков к тому времени уже выровнялся. Только оркестру приходилось трудно. Но нельзя же требовать совершенства! Чего нет сегодня, того можно добиться завтра.
Пойдет! Любопытно проследить, как они постепенно набирают силы. Сначала, смеясь над собой, фальшивят и не очень огорчаются по этому поводу: не верят, что у них может получиться. Они еще целиком здесь, по эту сторону: совсем не артисты и не хотят быть артистами. Без угрызений совести и уколов самолюбия они в любую минуту откажутся продолжать. Ведь это не их затея, а выдумка Баха. Вряд ли ему удастся вовлечь их в это сомнительное предприятие!
Но вот неожиданно удался довольно длинный кусок. Хорошо! Попробуем-ка сначала. Проверим. Они играют все так же недоверчиво, но, безусловно, лучше, чем в первый раз. Смотри-ка!
И улыбка сходит с их лиц, потому что они уже не свободны: их зацепило. Получилось, смотри-ка! Может быть, еще получится? Стоит ли пробовать? А почему бы и нет? Вышло, и довольно недурно.
– Вот видите! Значит, возможно! – говорит Бах и, не давая им опомниться, требует повторить начало оратории, первые две особенно трудные страницы.
И оркестр делает первые твердые шаги.
Но рано еще торжествовать. Бах знает, что произойдет в ближайшие минуты. Музыканты споткнутся, и очень больно. Они остановятся и ни шагу вперед. Но теперь они уже не будут смеяться, они станут сердиться: и на себя за свое легковерие и, главным образом, на него за то, что вовлек их в это дело. Незачем терять время, лучше разойтись.
Но теперь уж не так легко взять и все бросить. В оркестре разлад: одни поднимаются с места и захлопывают ноты, другие удерживают их. Кто хоть раз убедился в своих возможностях, тот будет продолжать до тех пор, пока не возникнет новое препятствие. И оно возникает. Бах разучивает с музыкантами довольно трудный кусок; каждый в отдельности справляется, но, когда начинают играть все вместе, они как будто не слышат друг друга. Как они теперь чувствительны к неудачам! Красные, сердитые, они порываются все бросить и все-таки остаются на своих местах.
И вдруг это трудное место получается еще лучше, чем первая страница. Очевидно, тут действует какой-то скрытый закон. Но, во всяком случае, препятствие удалось преодолеть. Сознание успеха укрепило волю.
Сегодня, завтра, послезавтра… Вперед, назад, еще вперед! Оратория, по мнению музыкантов, вполне заслуживает свое название: «Магнификат» – «Великолепная». В мудром чередовании контрастов возникают ее двенадцать частей, двенадцать монументальных картин. Но еще далеко до конца, и он не наступает.
«Магнификат» не был разучен к рождеству: церковное начальство не отпускало Баха на репетиции, обременяя лишней, утомительной работой. Ведь он служил, а занятия с оркестром были только его радостным досугом, дополнением к его служебной жизни. Но оркестр не был готов к сроку, а после срока исполнение рождественской оратории не имело смысла. Так объяснил Баху ректор школы святого Фомы, снизошедший до личного разговора с регентом.
– Ведь мы не концерты с вами даем, мы служители священного культа. Когда-нибудь настанет черед и для этой музыки!
«Когда-нибудь!»– думал Бах, откладывая ораторию. Он часто повторял эти слова. Когда-нибудь мир узнает его сочинения. Через год, через десять, через сто лет!
Глава пятая. СЫНОВЬЯ.
После выпускного акта в университете Филипп-Эммануил уехал в Берлин, на музыкальные празднества. Там произошло событие, определившее его дальнейшую карьеру: он попал во дворец прусского короля Фридриха.
Камеральный советник [20] Гроссе, хорошо знавший Иоганна-Себастьяна Баха еще по Веймару, представил королю его сына. Доступ во дворец был труден, но, помимо протекции советника Гроссе, Эммануилу помогло состязание клавесинистов, объявленное по приказу самого короля.
Король Фридрих, считавший себя виртуозом на флейте, нуждался в хорошем аккомпаниаторе. Многие известные музыканты являлись к нему, но он отвергал их. Только трое удостоились чести остаться при дворе с тем, чтобы король выбрал среди них достойнейшего. Их испытания продолжались.
Эммануил Бах был одним из этих «счастливцев». Вскоре ему выпала честь: прослушав Эммануила, король пожелал поиграть на флейте и предложил молодому Баху аккомпанировать ему. Игра Эммануила понравилась, он остался у Фридриха придворным клавесинистом.
Теперь он жил в столице, во дворце, и был устроен так хорошо, что многие поздравляли Себастьяна Баха, втайне завидуя ему. Но сам он не был уверен в том, что Эммануил нашел правильную дорогу, и читал его письма, хмурясь и качая головой.
Зато эти письма восхищали Анну-Магдалину.
– Какой слог! Какой юмор! Какое знание людей!
– Все это так, – отвечал Бах, – но, к сожалению, он холоден и рассудочен.
Анне-Магдалине казалось, что Бах несправедлив к сыну, и она даже упрекала его в пристрастии к старшему, Фридеману, у которого было гораздо больше недостатков. В Эммануиле она почти не находила их. Однако два обстоятельства заставили ее огорчиться.
Гельмут Цорн, флейтист, с которым Эммануил дрался на дуэли в первые дни своей студенческой жизни, а потом тесно сдружился, писал в Берлин длинные чувствительные письма. Эммануил отвечал не часто и коротко – ведь он был очень занят при дворе. Гельмут радостно вскрывал эти письма, но всякий раз его лицо вытягивалось при чтении их. Питая доверие к матери своего друга, он показал ей одно из этих писем. Прочтя его, Анна-Магдалина опечалилась. Если бы не начало: «Любезный Гельмут!» – можно было бы подумать, что оно ни к кому не обращено. Эммануил писал только о себе. Ни одного вопроса о самом Гельмуте, о его жизни.
Другим разочарованным адресатом Эммануила была девушка, с которой он охотно проводил время в Лейпциге,– Лора Линде, дочь врача. По непонятной причине Эммануил перестал писать ей. Подруги Лоры, заметя ее грустный вид, стали дразнить ее Лорой Лей, героиней студенческой песенки. Все это происходило на глазах у Анны-Магдалины. Вся эта молодежь – подруги Кетхен, приятели Эммануила и Фридемана – приходила в дом, многие из них были учениками Себастьяна. Для них Анна-Магдалина переписывала многие клавирные пьесы Баха, помогала их разучивать. Она не выдержала и написала Эммануилу.
Он ответил: «Меня удивляют твои упреки. Я не только не делал формального предложения этой девушке, но даже не высказывал ни разу ничего похожего на признание. Единственно, что я догадывался о ее нежном отношении ко мне. Но и виду не показал, что это мне известно. Чего же ты требуешь от меня, дорогая матушка? И что я должен?»
«Ничего! – мысленно отвечала ему Анна-Магдалина. Он прав, он всегда прав. – Но все-таки… – повторяла она наедине с собой, чувствуя, что не может целиком стать на сторону Эммануила, – все-таки!»
Баху она не рассказала об этой маленькой истории.
Отзывы об Эммануиле были самые хорошие, и он заслуживал их. Талантлив, трудолюбив, аккуратен. Очень умен и при этом не заносчив.
Бах помнил, как легко было заниматься с Эммануилом. Но в последние годы этот мальчик высказывал странные суждения.
– Ты играешь фугу, как что-то обязательное, – говорил ему Бах, – так нельзя. Тут – живая душа.
– Может быть, но мне это чуждо.
– Почему?
– Потому, что это уже было. А то, что было, для меня мертво.
– Мертво?
Баха это выводило из себя.
– Стало быть, и Гомер и древние римляне для тебя мертвы?
– Бог с ними! Мне отпущен мой век!
– И Палестрина [21] для тебя не существует?
– Палестрина тем более.
– Но как понять настоящее, не зная прошлого?
– Можно знать и не приходить в восторг.
– Непостижимо! Значит, и я для тебя… Страшно подумать!
– Отец, мы говорили о фуге…
– Фуга и я это одно и то же. «Отжившая форма»! О, Фридеман не сказал бы этого!
– Я знаю, что Фридемана ты любишь больше, чем меня.
Увы, это была правда. Вильгельм-Фридеман со всеми его пороками был любимцем отца и всеобщим любимцем. И это давалось ему без усилий с его стороны.
Вильгельм-Фридеман был еще талантливее Эммануила, но как будто не из баховского рода: безвольный, весь под влиянием случайностей. Может быть, в развитии его недостатков была виновата и Анна-Магдалина, которая избаловала его. Боясь, как бы родственники Баха и сам он не подумали, что она обижает его детей, она спешила исполнять все их желания. Самым капризным и своевольным оказался Фридеман. Но Анна-Магдалина потакала ему во всем. К тому же она полагала, что к сиротам надо относиться особенно мягко. Фридеман спал до полудня, уходил из дому и возвращался, когда хотел, пропускал уроки в школе и плохо учился. Впрочем, даже учителя и те поддавались обаянию Фридемана и не часто жаловались его родителям. Приятели по школе души в нем не чаяли. Сам Фридеман был отличным товарищем и не раз доказывал это.
Непоседливый, неуравновешенный, всего достигавший легко, внезапно, одним порывом, он только музыкой занимался охотно и с любовью. Ради этого отец прощал ему многое.
С годами повелось так, что Анна-Магдалина покрывала все провинности избалованного пасынка, и он часто, хотя и невольно, злоупотреблял этим.
Наконец ему минуло двадцать лет.
К этому времени его игру на клавесине можно было считать превосходной. В импровизациях он был неистощим. Вкус никогда не изменял ему, и ни следа излишества не замечал у него строгий Бах. Вильгельм-Фридеман, как и младший брат, легко усваивал все стили и всему придавал поэтичность, свойственную ему самому. Не мудрено, что и фуга звучала у него так, что это пленяло его отца. Бах возлагал на Фридемана самые смелые надежды.
Во время своего отпуска Бах отправился в Дрезден и взял Фридемана с собой – как раз наступили каникулы. Юноша был пленен саксонской столицей Уличный бой догов с быком, который некогда внушил отвращение Иоганну-Себастьяну, очень понравился его сыну. Более того, Фридеман попросил отца отпустить его на другой день туда же. Впервые Баха что-то кольнуло в сердце при взгляде на оживленное лицо сына.
Они остановились у Адольфа Гассе, знаменитого оперного композитора. Гассе и его жена, известная певица Фаустина Бордони, бывали в Лейпциге, навещали Баха и не раз приглашали его к себе. Они относились к его семье по-родственному, несмотря на то, что их положение было гораздо выше, чем положение Иоганна-Себастьяна в Лейпциге. Они уважали его, но, как многие современники, ценили в нем лишь талант органиста.
Гассе занимал нижний этаж маленького, но богатого особняка. В верхнем расположилась Фаустина Бордони со своей «челядью»: служанками, портнихами и «младшими подругами» – девушками из театра. Они оказывали ей разные услуги: переписывали для нее ноты, договаривались с композиторами о вставных каденциях [22], требуемых Фаустиной для своих партий, заботились о ее туалетах. В доме Гассе всегда было шумно, беспорядочно: каждый день человек десять гостей приглашались к обеду.
И теперь Бах и Фридеман застали у Гассе много народу. Сам хозяин, благообразный, очень моложавый, сидел за столом с гостями и рассказывал что-то смешное, если судить по веселому оживлению гостей. Он был остроумным собеседником, по крайней мере слыл таковым.
– Приветствую лейпцигского философа! – провозгласил Гассе, поднимаясь навстречу Бахам. – Обратите внимание, господа: какое строгое лицо! В Лейпциге каждый третий человек становится философом. Бах – первый, его сын – второй, стало быть, Фридеману этот грех не присущ: он у нас веселый!
Гассе сердечно расцеловал Фридемана, затем, снова усевшись за стол и усадив новых гостей, возобновил прерванный разговор.
– Я мог бы легко отречься от половины написанных мною опер,-сказал он, – стоит мне только перелистать их.
– Неужели у вас есть плохие оперы? – спросил Фридеман, которому в этом доме позволялись некоторые вольности.
– Не в том дело. – Гассе придал своему лицу меланхолическое выражение, как всегда, когда собирался сострить. – Я написал их так много, что, если бы мне показали все, я не узнал бы доброй половины.
– Однако вы не щадите себя, – заметил кто-то из гостей.
– Вы правы, мой друг: этим я обезоруживаю критиков.
Беседа продолжалась в таком же роде, прерываемая смехом гостей. Заметно было, что Гассе может сколько угодно подтрунивать над собой, но не любил насмешек со стороны других.
Оживление усилилось, когда появилась хозяйка дома. Маленькая, с тонкой талией, с большими черными глазами, причудливо одетая, она напоминала красивую, беспокойную птицу. В довершение сходства на голове у нее качались желтые и черные перья.
– Добрый вечер, кум! – обратилась она к Баху: она привыкла почему-то называть его так. – Привезли своего птенца? Отлично. И ему польза, и нам развлечение.
– Я приехал послушать песенки, – ответил Бах.
– «Песенками» он называет наши оперы! – пояснила Фаустина гостям– Какова дерзость?
– А правда ли, что итальянские оперы совсем не выходят из печати? – спросил Фридеман. – Я, например, не могу достать те, которые имеют наибольший успех.
– Вы их не найдете, – сказал брюзгливый старичок, который до того молчал, – их нет. Не потому, что их раскупили, а потому, что они попросту не издаются! Да и к чему их издавать? Опер слишком много, и каждая из них приедается быстрее, чем ставится новая. И мне нисколько не жаль! Потому что в этой спешке, в этой погоне за новым – непременно новым! – утрачивается вкус. Ничто так не стареет, как мода!
Фаустина пожала плечами с легким пренебрежением.
– Напрасно вы сердитесь, папаша Брюгге, – сказала она старичку, – время исправляет ошибки ученых. Я никогда не могла понять эту страсть накапливать фолианты книг и нот. Я ничего не читаю дважды: жизнь слишком коротка. А старинная музыка нагоняет на меня сон. Пусть каждый день дарит мне новые впечатления, и я буду вполне довольна!
– Вы хотели бы, чтобы человечество совсем лишилось памяти, – сказал старичок Брюгге.
– Да, память это скверная штука, ведь часто запоминаешь и дурное.
– Однако в искусстве живы иные законы, – отозвался Бах, – на голом месте ничто не возникает.
– Ах! – воскликнула Фаустина. – Я это уже слышала! Но я дочь своего времени. Сама наша жизнь, наша молодость длится один миг! Мне ненавистна власть прошлого. Я хочу прожить свою жизнь, а не чужую. Пусть красота недолговечна, зато она прекрасна! Вильгельм-Фридеман слушал с удовольствием.
– Красота долговечна, – сказал Бах.
– Да? Вы исключительно любезны, милый кум! Но я прощаюсь с вами: мне пора! После полуночи продолжим разговор.
Она улыбнулась Фридеману, потом выпила бокал шампанского и упорхнула, сопровождаемая стайкой подруг.
Вечером в театре Вильгельм-Фридеман, сидя в ложе рядом с отцом, мог вволю насладиться пением Фаустины и ее проворством. Она спустилась вниз по проволоке, хоть в этом и не было надобности. Но не могла же она появиться на сцене тем же способом, что и другие певицы! Сам прусский король сказал, что он предпочитает ржание своей кобылы пению отечественных певиц. Конечно, король плохой патриот, но потому-то он и платит итальянским артистам в десять раз больше, чем немецким. Итальянка Фаустина, господствовавшая в дрезденском театре, уговорила мужа, немца по происхождению, писать оперы только в итальянском духе. Он послушался и не раскаялся в этом.
Спустившись с «небес», Фаустина перебежала через всю сцену и остановилась у рампы, чтобы начать арию. Маленький паж бежал за ней, неся в руках ее тяжелый шлейф. В одном месте он зазевался, и она, досадливо дернув шлейф, вырвала его из рук мальчика. Пела она виртуозно, а трудная вставка – каденция, специально для нее написанная, пришлась ей как раз по голосу. После арии раздался рев в зале, так что заключительные такты оркестра не были услышаны. Но музыканты привыкли к этому и продолжали играть с безразличным видом.
Постановка была под стать искусству Фаустины. Великолепный храм с колоннами, попугаи на золоченых жердочках, павлины, красочные опахала. Масса народа– хор, балет и певцы-солисты – составляла окружение Фаустины Бордони, ассирийской царицы Семирамиды. Они теснились на сцене, пели, плясали, производили шум, но, как только вступала Фаустина, делались немыми и неподвижными.
Вильгельм-Фридеман оглядывался на отца. Бах слушал доброжелательно и спокойно.
– Ну как?– спрашивал Фридеман в антракте.– Не правда ли, бесподобно?
– Да, ничего себе! – отвечал Бах.
Фридеман с досадой отворачивался. На обратном пути он сказал:
– Удивляюсь тебе, отец, почему ты не пишешь опер? Не говоря о том, как это выгодно, это доступно для многих зрителей!
– То же говорила и твоя покойная мать.
– И она была права.
– Значит, ты теперь станешь писать оперы? – спросил Бах.
– Да нет: пожалуй, это трудно для меня. Но ты! Я видел, ты внимательно слушал.
– Да, кое-что весьма приятно. И поучительно для меня.
– Поучительно? В каком смысле?
– Оперные примеры могут послужить и в оркестровой музыке и в органной. Ты ведь допускаешь, что живописцу следует знать поэзию, а поэту – живопись? Да и скульптуру, кстати. Чем больше ты будешь знать, тем лучше станешь работать.
– Тогда если так рассуждать, то и я должен учиться рисовать.
– Да, друг мой, и мне жаль, что ты забросил свои рисунки.
– Но я же не собираюсь сделаться живописцем!
– Разумеется. Но ты должен быть хорошим музыкантом.
Вернувшись из театра, они застали у Гассе еще больше гостей, чем во время обеда. Весь дом был освещен. Для этой семьи после спектакля жизнь только начиналась.
Бах уже собирался домой через два дня, но Фаустина и Гассе попросили его оставить у них Фридемана хоть на неделю. Фридеман умоляюще смотрел на отца.
Бах на этот раз поддался слабости и разрешил Фридеману остаться ненадолго в Дрездене. Чета Гассе ввела этого юношу в тот круг, который считался блестящим в столице. Каждый день Фридеман бывал в театре. В конце недели племянник Гассе, молодой человек, чуть старше Фридемана, повез его в маскарад. Высокая женщина с пышными волосами и белоснежными руками сама завязала с ними знакомство. Спутник Фрилемана шепнул ему, что это сама саксонская королева. Почему бы и нет? В городе поговаривали, что королева любит подобные приключения и бывает тайно на костюмированных городских балах. Вильгельм-Фридеман устремился за незнакомкой. Она говорила довольно нескладно, на каком-то непонятном, должно быть, нижнерейнском наречии. Но это не смущало Фридемана: ведь королева должна как-то скрыть свое присутствие в маскараде – естественно, что она выдает себя за простую девушку. Одна лишь черная маска ненадежна!
Рассыпаясь в учтивостях, Фридеман не осмелился попросить у своей высокопоставленной дамы, чтобы она сняла маску. Но она сама сделала это и даже назвала себя. Оказалось, то была не королева Саксонии, а другая. В Дрездене много королев, и у каждой свои подданные: королева театра – Фаустина Бордони, королева цирка – наездница Фридерика Пельшау. Дама Фридемана была королевой «Золотой пантеры» – одного из трактиров Дрездена. Но это смутило его только в первую минуту. Потом он приободрился: ничего, когда-нибудь поймаем и супругу саксонского короля! Поймаем за хвост само счастье!
Фаустина поддерживала в нем эти надежды, Гассе – также. Этот немецкий автор итальянских опер имел везде связи и весьма скоро сообщил Баху и Анне-Магдалине об успехе их сына в домашней капелле у дрезденского князя. Фридеман выступал там со своими импровизациями на органе. Не успел Бах ответить на это письмо, как получил новое сообщение от Гассе – на этот раз ошеломляющее! Вильгельм-Фридеман играл в главной церкви и получил место первого органиста. Вильгельм-Фридеман был уверен, что никто не хлопотал за него. В восторженном письме к родным он писал:
«Я и сам не знаю, как это получилось. Но я слышал собственными ушами, как дядю Адольфа (то есть Гассе) спрашивали: «Кто этот юный Орфей?» Клянусь вам!
Я очень соскучился по вас, но надеюсь, вы не станете препятствовать моему счастью?»
Анна-Магдалина ответила: