Хосе Ортега-и-Гассет
Восстание масс
I. Скученность
В современной общественной жизни Европы есть — к добру ли, к худу ли — один исключительно важный факт: вся власть в обществе перешла к массам. Так как массы, по определению, не должны и не могут управлять даже собственной судьбой, не говоря уж о целом обществе, из этого следует, что Европа переживает сейчас самый тяжелый кризис, какой только может постигнуть народ, нацию и культуру. Такие кризисы уже не раз бывали в истории; их признаки и последствия известны. Имя их также известно — это восстание масс.
Чтобы понять это грозное явление, условимся, что такие слова, как «восстание», "массы", "общественная власть" и т. п., мы не будем толковать в узкополитическом смысле. Общественная жизнь далеко не исчерпывается политикой; у нее есть, даже прежде политики, и другие аспекты — интеллектуальный, моральный, экономический, религиозный и др.; она охватывает все наши общие привычки, вплоть до моды на одежду и развлечения.
Быть может, мы лучше всего уясним себе это историческое явление, если начнем с одного внешнего факта нашей эпохи, который просто бросается в глаза. Его легко опознать, но не так-то легко в нем разобраться, и я назову его «скоплением» или «скученностью». Города переполнены людьми, дома — жильцами, отели — приезжими, поезда — пассажирами, кафе — посетителями, улицы — прохожими, приемные знаменитых врачей — пациентами, курорты — купальщиками, театры — зрителями (если спектакль не слишком старомоден). То, что раньше было так просто — найти себе место, теперь становится вечной проблемой.
Вот и все. Есть ли в нашей нынешней жизни что-нибудь более знакомое, обычное? Однако попробуем углубиться в этот "простой факт", и мы будем поражены: подобно лучу света, проходящему через призму, он даст нам целый спектр неожиданных открытий и заключений.
Что же мы видим, что нас поражает? Мы видим толпу, которая завладела и пользуется всеми просторами и всеми благами цивилизации. Но рассудок немедленно нас успокаивает: что ж тут такого? Разве это не прекрасно? Ведь театр на то и построен, чтобы места были заполнены. То же самое — с домами, отелями, железной дорогой. Да, конечно. Но раньше все они не были переполнены, а сейчас в них просто не войти. Как бы это ни было логично и естественно, мы должны признать, что раньше было иначе, и это оправдывает, по крайней мере, в первый момент, наше удивление.
Удивление, изумление — первый шаг к пониманию. Здесь — сфера интеллектуала, его спорт, его утеха. Ему свойственно смотреть на мир широко раскрытыми глазами. Все в мире странно и чудесно для широко раскрытых глаз. Способность удивляться не дана футболисту, интеллектуал же — всегда в экстазе и видениях, его отличительный признак — удивленные глаза. Потому-то древние и представляли себе Минерву совой.
Скученности, переполнения раньше почти не бывало. Почему же теперь оно стало обычным?
Оно возникло не случайно. Пятнадцать лет тому назад общая численность населения была почти та же, что и сейчас. После войны, она, казалось бы, должна была уменьшиться. Но здесь как раз мы приходим к первому важному пункту. Индивиды, составляющие толпу, существовали и раньше, но не в толпе. Разбросанные по свету в одиночку или мелкими группами, они вели раздельную, уединенную жизнь. Каждый из них занимал свое место — в деревне, в городке, в квартале большого города.
Теперь они появились все вместе, и куда ни взглянешь, всюду видишь толпу. Повсюду? О, нет, как раз в лучших местах, в мало-мальски изысканных уголках нашей культуры, ранее доступных только избранным, меньшинству.
Массы внезапно стали видны, они расположились в местах, излюбленных «обществом». Они существовали и раньше, но оставались незаметными, занимая задний план социальной сцены; теперь они вышли на авансцену, к самой рампе, на места главных действующих лиц. Герои исчезли — остался хор.
Толпа — понятие количественное и видимое. Выражая ее в терминах социологии, мы приходим к понятию социальной массы. Всякое общество — это динамическое единство двух факторов, меньшинств и массы. Меньшинства — это личности или группы личностей особого, специального достоинства. Масса — это средний, заурядный человек. Таким образом, то, что раньше воспринималось как количество, теперь предстает перед нами как качество; оно становится общим социальным признаком человека без индивидуальности, ничем не отличающегося от других, безличного "общего типа".
Что мы выиграли от превращения количества в качество? Очень просто: изучив «тип», мы можем понять происхождение и природу массы. Ясно, даже общеизвестно, что нормальное, естественное возникновение массы предполагает общность вкусов, интересов, стиля жизни у составляющих ее индивидов. Могут возразить, что это верно в отношении каждой социальной группы, какой бы элитарной она себя ни считала. Правильно; но есть существенная разница!
В тех группах, которые нельзя назвать массой, сплоченность членов основана на таких вкусах, идеях, идеалах, которые исключают массовое распространение. Для образования любого меньшинства необходимо, прежде всего, чтобы члены его отталкивались от большинства по особым, хоть относительно личным мотивам. Согласованность внутри группы — фактор вторичный, результат общего отталкивания. Это, так сказать, согласованность в несогласии. Иногда такой характер группы выражен явно, пример — англичане, называвшие себя «нонконформистами», т. е. «несогласными», которых связывает только их несогласие с большинством. Объединение меньшинства, чтобы отделить себя от большинства, — необходимая предпосылка его создания.
Строго говоря, принадлежность к массе — чисто психологический признак, и вовсе не обязательно, чтобы субъект физически к ней принадлежал. О каждом отдельном человеке можно сказать, что принадлежит он к массе, или нет. Человек массы — это тот, кто не ощущает в себе никакого особого дара или отличия от всех, хорошего или дурного, кто чувствует, что он — "точь-в-точь, как все остальные", и притом нисколько этим не огорчен, наоборот, счастлив чувствовать себя таким же, как все. Представим себе скромного человека, который пытается определить свою ценность на разных поприщах, испытывает свои способности там и тут и, наконец, приходит к заключению, что у него нет таланта ни к чему. Такой человек будет чувствовать себя посредственностью, но никогда не почувствует себя членом "массы".
Когда речь заходит об "избранном меньшинстве", лицемеры сознательно искажают смысл этого выражения, притворяясь, будто они не знают, что «избранный» — вовсе не «важный», т. е. тот, кто считает себя выше остальных, а человек, который к себе самому требовательней, чем к другим, даже если он лично и не способен удовлетворять этим высоким требованиям. Несомненно, самым глубоким и радикальным делением человечества на группы было бы различение их по двум основным типам: на тех, кто строг и требователен к себе самому ("подвижники"), берет на себя труд и долг, и тех, кто снисходителен к себе, доволен собой, кто живет без усилий, не стараясь себя исправить и улучшить, кто плывет по течению.
Это напоминает мне правоверный буддизм, который состоит из двух различных религий: одной — более строгой и трудной, и другой — легкой и неглубокой. Махаяна — "великий путь", Хинаяна — "малый путь". Решает то, на какой путь направлена наша жизнь, — с высокими требованиями или с минимальными.
Таким образом, деление общества на массы и избранное меньшинство — деление не на социальные классы, а на типы людей; это совсем не то, что иерархическое различие «высших» и «низших». Конечно, среди «высших» классов, если они и впрямь высшие, гораздо больше вероятия встретить людей "великого пути", тогда как "низшие классы" обычно состоят из индивидов без особых достоинств. Но, строго говоря, в каждом классе можно найти и «массу», и настоящее "избранное меньшинство". Как мы увидим далее, в наше время массовый тип, «чернь», преобладает даже в традиционных избранных группах. Так, в интеллектуальную жизнь, которая по самой сути своей требует и предполагает высокие достоинства, все больше проникают псевдоинтеллектуалы, у которых не может быть достоинств; их или просто нет, или уже нет. То же самое — в уцелевших группах нашей «знати», как у мужчин, так и у женщин. И, наоборот, среди рабочих, которые раньше считались типичной «массой», сегодня нередко встречаются характеры исключительных качеств.
Итак, в нашем обществе есть действия, дела, профессии разного рода, которые по самой природе своей требуют специальных качеств, дарований, талантов. Таковы государственное управление, судопроизводство, искусство, политика. Раньше каждый специальный род деятельности выполнялся квалифицированным меньшинством. Масса не претендовала на участие: она знала, что для этого ей не хватало квалификации; если бы она эту квалификацию имела, она не была бы массой. Масса знала свою роль в нормальной динамике социальных сил.
Если теперь мы обратимся к фактам, отмеченным вначале, мы, несомненно, должны будем признать, что поведение масс совершенно изменилось. Факты показывают, что массы решили двинуться на авансцену истории, занять там места, использовать достижения техники и наслаждаться всем тем, что раньше было предоставлено лишь немногим. Ясно, что сейчас все переполнено, — ведь места не предназначались для масс; а толпы все прибывают. Все это свидетельствует наглядно и убедительно о новом явлении: масса, не переставая быть массой, захватывает место меньшинства, вытесняя его.
Никто, я уверен, не будет возражать против того, что сегодня люди развлекаются больше, чем раньше, поскольку у них есть к этому желание и средства. Но тут есть опасность: решимость масс овладеть тем, что раньше было достоянием меньшинства, не ограничивается областью развлечений, это генеральная линия, знамение времени. Поэтому я полагаю, — предвосхищая то, что мы увидим далее, — что политические события последних лет означают не что иное, как политическое господство масс. Старая демократия была закалена значительной дозой либерализма и преклонением перед законом. Служение этим принципам обязывает человека к строгой самодисциплине. Под защитой либеральных принципов и правовых норм меньшинства могли жить и действовать. Демократия и закон были нераздельны. Сегодня же мы присутствуем при триумфе гипердемократии, когда массы действуют непосредственно, помимо закона, навязывая всему обществу свою волю и свои вкусы. Не следует объяснять новое поведение масс тем, что им надоела политика и что они готовы предоставить ее специальным лицам. Именно так было раньше, при либеральной демократии. Тогда массы полагали, что, в конце концов, профессиональные политики при всех их недостатках и ошибках все же лучше разбираются в общественных проблемах, чем они, массы. Теперь же, наоборот, массы считают, что они вправе пустить в ход и сделать государственным законом свои беседы в кафе. Сомневаюсь, чтобы в истории нашлась еще одна эпоха, когда бы массы господствовали так явно и непосредственно, как сегодня. Поэтому я и говорю о "гипердемократии".
То же самое происходит и в других областях жизни, особенно в интеллектуальной. Быть может, я ошибаюсь, но писатель, который берет перо, чтобы писать на тему, которую он долго и основательно изучал, знает, что его рядовой читатель, ничего в этой теме не смыслящий, будет читать его статью не с тем, чтобы почерпнуть из нее что-нибудь, а с тем, чтобы сурово осудить писателя, если он говорит не то, чем набита голова читателя. Если бы люди, составляющие массу, считали себя особо одаренными, это был бы случай частного ослепления, а не социальный сдвиг. Но для нынешних дней характерно, что вульгарные, мещанские души, сознающие свою посредственность, смело заявляют свое право на вульгарность, и причем повсюду. Как говорят в Америке, "выделяться неприлично". Масса давит все непохожее, особое, личностное, избранное.
Кто выглядит не так, "как все", кто думает не так, "как все", тот подвергается риску стать изгоем. Конечно, эти «все» — еще далеко не все. Все без кавычек — это сложное единство однородной массы и неоднородных меньшинств. Но сегодняшние «все» — это только масса.
Вот страшный факт нашего времени, и я пишу о нем, не скрывая грубого зла, связанного с ним.
II. Подъем исторического уровня
Вот громадный сдвиг нашего времени, изображенный мною, во всей его угрожающей неприглядности. Кроме того, это — истинное новшество. Такого еще не бывало в истории. Если мы хотим найти что-либо подобное, мы должны отойти от нашей эпохи, углубиться в мир, в корне отличный от нашего, обратиться к древности, к античному миру в период его упадка. История Римской империи есть, в сущности, история ее гибели, история восстания и господства масс, которые поглотили и уничтожили ведущее меньшинство, чтобы самим занять его место. В ту эпоху наблюдалось то же скопление масс и переполнение ими всех общественных мест. Этим объясняются, — как правильно заметил Шпенглер — и колоссальные постройки римлян, точь-в-точь как в наши дни. Эпоха масс — эпоха массивного.
Мы живем под грубым господством масс. Ну что ж, я дважды употребил это слово — грубый, я заплатил дань вульгарности и теперь, с билетом в руке, могу войти в мою тему и посмотреть, что делается внутри. Иначе читатель мог бы подумать, что я намерен ограничиться описанием, хотя и верным, но поверхностным; дать только внешние черты, оболочку, под которой этот поразительный факт скрывается, когда на него смотрят с точки зрения прошлого. Если бы мне пришлось здесь прервать исследование, читатель с полным правом мог бы подумать, что чудесное появление масс на поверхности истории вызывает у меня лишь раздраженные и презрительные слова, смесь ненависти и отвращения; ведь я известный сторонник совершенно аристократического понимания истории.
Говорю «совершенно», ибо я никогда не утверждал, что человеческое общество должно быть аристократично, я имел в виду гораздо больше. Я утверждал, и я все больше верю, что человеческое общество по самой сущности своей всегда аристократично — хочет оно этого или нет; больше того: оно лишь постольку общество, поскольку аристократично, и перестает быть обществом, когда перестает быть аристократичным. Конечно, я имею в виду общество, а не государство. Не может быть и речи о том, чтобы на бурное кипение масс аристократически ответить манерной ухмылкой, как версальский придворный. Версаль — я имею в виду Версаль ухмылок — не аристократия, он — смерть и тление аристократии, некогда великолепной. Поэтому подлинно аристократичной у этих «аристократов» была та достойная грация, с какой они умели класть головы под нож гильотины; они принимали его, как гнойный нарыв принимает ланцет хирурга.
Нет, кто живо ощущает высокое призвание аристократии, того зрелище масс должно возбуждать и воспламенять, как девственный мрамор возбуждает скульптора. Социальная аристократия вовсе не похожа на ту жалкую группу, которая присваивает себе одной право называться «обществом» и жизнь которой сводится к взаимным приглашениям и визитам. У всего на свете есть свои достоинства и свое назначение, есть и у этого миниатюрного «света»; но «миссия» его — очень скромная, ее нельзя и сравнить с исполинской миссией подлинной аристократии. Я бы не прочь обсудить значение «света», но сейчас моя тема несравненно важнее. "Избранное общество" идет в ногу с эпохой. Одна молодая дама, элегантная и вполне «современная», сказала мне: "Я не выношу балов, где приглашенных меньше восьмисот!". В этой фразе я почувствовал, что "массовый стиль" торжествует во всех сферах современной жизни и накладывает свою печать даже на те укромные уголки, которые предназначены лишь для немногих "избранных".
Поэтому я одинаково отвергаю как то восприятие нашей эпохи, которое не замечает положительного смысла, скрытого в сегодняшнем господстве масс, так и то, которое радостно приветствует это господство без всякого страха и трепета. Каждая судьба драматична и даже трагична в своих глубинах. Кто никогда не ощущал тайного страха, созерцая опасность своей эпохи, тот так и не нашел доступа к недрам судьбы, он только прикасался к ее покровам. В нашу эпоху этот страх внесен бурным, всесокрушающим переворотом в душах масс, властным, упрямым и двусмысленным, как всякая судьба. Куда она влечет нас? К гибели? Или, может быть, к благу? Вопросительный знак осеняет всю нашу эпоху, гигантский по величине, двусмысленный по форме — не то гильотина или виселица, не то триумфальная арка…
Явление, которое нам предстоит исследовать, имеет две стороны, два аспекта:
1) массы выполняют сейчас те самые общественные функции, которые раньше были предоставлены исключительно избранным меньшинствам;
2) и в то же время массы перестали быть послушными этим самым меньшинствам: они не повинуются им, не следуют за ними, не уважают их, а, наоборот, отстраняют и вытесняют их.
Рассмотрим первый аспект. Я хочу сказать, что сейчас массам доступны удовольствия и предметы, созданные отборными группами (меньшинствами) и ранее предоставленные только этим группам. Массы усвоили вкусы и привычки, раньше считавшиеся изысканными, ибо они были достоянием немногих. Вот типичный пример: в 1820 г. во всем Париже не было и десяти ванных комнат в частных домах (см. Мемуары графини де-Буань). Теперь массы спокойно пользуются тем, что было раньше доступно лишь богатым, и не только в области материальной, но, что важнее, в области правовой и социальной. В XVIII веке некоторые группы меньшинств открыли, что каждый человек уже в силу рождения обладает основными политическими правами, так называемыми "правами человека и гражданина", и что, строго говоря, кроме этих, общих прав, других нет. Все остальные права, основанные на особых дарованиях, подверглись осуждению, как привилегии. Сперва это было лишь теорией, мнением немногих; затем «немногие» стали применять идею на практике, внушать ее, настаивать на ней. Однако весь XIX век массы, все более воодушевляясь этим идеалом, не ощущали его как права, не пользовались им и не старались его утвердить; под демократическом правлением люди по-прежнему жили как при старом режиме. «Народ», — как тогда говорилось, — знал, что наделен властью, но этому не верил. Теперь эта идея превратилась в реальность — не только в законодательстве, очерчивающем извне общественную мысль, но и в сердце каждого человека, любого, пусть даже реакционного, т. е. даже того, кто бранит учреждения, которые закрепили за ним его права. Мне кажется, тот, кто не осознал этого странного нравственного положения, не может понять ничего, что сейчас происходит в мире. Суверенитет любого индивида, человека как такового, вышел из стадии отвлеченной правовой идеи или идеала и укоренился в сознании заурядных людей. Заметьте: когда то, что было идеалом, становится действительностью, оно неизбежно теряет ореол. Ореол и магический блеск, манящие человека, исчезают. Равенство прав — благородная идея демократии — выродилась на практике в удовлетворение аппетитов и подсознательных вожделений.
У равноправия был один смысл — вырвать человеческие души из внутреннего рабства, внедрить в них собственное достоинство и независимость. Разве не к тому стремились, чтобы средний человек почувствовал себя господином, хозяином своей жизни? И вот, это исполнилось. Почему же сейчас жалуются все те, кто тридцать лет назад был либералом, демократом, прогрессистом? Разве, подобно детям, они хотели чего-то, не считаясь с последствиями? Если вы хотите, чтобы средний, заурядный человек превратился в господина, нечего удивляться, что он распоясался, что он требует развлечений, что он решительно заявляет свою волю, что он отказывается кому-либо помогать или служить, никого не хочет слушаться, что он полон забот о себе самом, своих развлечениях, своей одежде — ведь это все присуще психологии господина. Теперь мы видим все это в заурядном человеке, в массе.
Мы видим, что жизнь заурядного человека построена по этой самой программе, которая раньше была характерна лишь для господствующих меньшинств. Сегодня заурядный человек занимает ту арену, на которой во все эпохи разыгрывалась история человечества; человек этот для истории — то же, что уровень моря для географии. Если средний уровень нынешней жизни достиг высоты, которая ранее была доступна только аристократии, это значит, что уровень жизни поднялся. После долгой подземной подготовки он поднялся внезапно, одним скачком, за одно поколение. Человеческая жизнь в целом поднялась. Сегодняшний солдат, можно сказать, — почти офицер; наша армия сплошь состоит из офицеров. Посмотрите, с какой энергией, решительностью, непринужденностью каждый шагает по жизни, хватает все, что успеет, и добивается своего.
И благо, и зло современности и ближайшего будущего — в этом повышении исторического уровня.
Однако сделаем оговорку, о которой раньше не подумали: то, что сегодняшний стандарт жизни соответствует былому — стандарту привилегированных меньшинств, новинка для Европы; для Америки это привычно, это входит в ее сущность. Возьмем для примера идею равенства перед законом. Психологическое ощущение "господина своей судьбы", равного всем остальным, которое в Европе было знакомо только привилегированным группам, в Америке уже с XVIII века (т. е., практически говоря, всегда) было совершенно естественным. И еще одно совпадение, еще более разительное: когда новая психология заурядного человека зародилась в Европе, когда уровень жизни стал возрастать, весь стиль европейской жизни, во всех ее проявлениях, начал меняться, и появилась фраза: "Европа американизируется". Те, кто говорил это, не придавали своим словам большого значения, они думали, что идет несущественное изменение обычаев и манер; и; обманутые внешними признаками, приписывали все изменения влиянию Америки на Европу. Этим они, по моему мнению, упрощали и снижали проблему, которая несравненно глубже, сложнее и чревата неожиданностями.
Вежливость велит мне сказать нашим заокеанским братьям, что Европа и впрямь американизируется, и это — влияние Америки на Европу. Но я не могу так сказать. Истина вступает в спор с вежливостью и побеждает. Европа не «американизировалась», не испытывала большого влияние Америки. Быть может, эти процессы начинаются как раз сейчас, но их не было в прошлом, и не они вызвали нынешнее положение. Существует масса вздорных идей, смущающих и сбивающих с толку и американцев, и европейцев. Триумф масс и последующий блистательный подъем жизненного уровня произошли в Европе в силу внутренних причин, в результате двух столетий массового просвещения, прогресса и экономического подъема. Но вышло так, что результаты европейского процесса совпадают с наиболее яркими чертами американской жизни; и это сходство типичных черт заурядного человека в Европе и в Америке привело к тому, что европеец впервые смог понять американскую жизнь, которая до этого была для него загадкой и тайной. Таким образом, дело не во влиянии (это было бы даже несколько странным), а в более неожиданном явлении — нивелировке, выравнивании. Для европейцев всегда было непонятно и неприятно, что стандарт жизни в Америке выше, чем в Европе. Это ощущали, но не анализировали, и отсюда родилась идея, охотно принимаемая на веру и никогда по оспариваемая, что будущее принадлежит Америке. Вполне понятно, что такая идея, широко распространенная и глубоко укорененная, не могла родиться из «ничего», без причины. Причиной же было то, что в Америке разница между уровнем жизни масс и уровнем жизни избранных меньшинств гораздо меньше, чем в Европе. История, как и сельское хозяйство, черпает свое богатство в долинах, а не на горных вершинах; ее питает средний слой общества, а не выдающиеся личности.
Мы живем в эпоху всеобщей нивелировки; происходит выравнивание богатств, прав, культуры, классов, полов. Происходит и выравнивание континентов. Так как средний уровень жизни в Европе был ниже, от этой нивелировки она может только выиграть. С этой точки зрения, восстание масс означает огромный рост жизненных возможностей, то есть обратное тому, что мы слышим так часто о "закате Европы". Это выражение топорно, да и вообще неясно, что, собственно, имеется в виду — государства Европы, культура или то, что глубже и бесконечно важнее всего остального, — жизненная сила? О государствах и о культуре Европы мы скажем позже (хотя, быть может, достаточно и этого); что же до истощения жизненной силы, нужно сразу разъяснить, что тут — грубая ошибка. Быть может, если я исправлю ее сейчас же, мои утверждения покажутся более убедительными или менее неправдоподобными; теперь средний итальянец, испанец или немец менее разнятся в жизненной силе от янки или аргентинца, чем тридцать лет назад. Этого американцы не должны забывать.
III. Полнота времен
Итак, господство масс имеет и положительную сторону: оно способствует подъему исторического уровня и показывает наглядно, что средний уровень жизни сегодня выше, чем был вчера. Это напоминает нам, что жизнь может протекать на разных высотах и что выражение "уровень эпохи", часто употребляемое бессознательно, полно глубокого смысла. Мы должны задержаться на этом, так как это дает нам возможность установить одну из самых поразительных черт нашего века.
Принято говорить, например, что то или иное явление не стоит своей эпохи. Здесь имеется в виду, конечно, не абстрактное время, у которого нет ступеней, а время, которое каждое поколение называет «нашим»; оно может сегодня быть на высшем уровне, чем вчера, или держаться на том же самом, или снижаться. Идея падения, заключенная в слове «упадок», вытекает именно из этого представления о разных уровнях времени. Каждый человек, ощущает более или менее ясно соотношение между его личной жизнью и уровнем его века. Некоторые чувствуют себя в современных условиях как потерпевшие кораблекрушение, которые не могут удержаться на поверхности моря. Быстрый темп сегодняшней жизни, сила и энергия, необходимые для нее, пугают и мучают человека старого склада, а страх и боль выражают собою разницу между биением его пульса и пульса нашего времени. С другой стороны, тот, кто легко и с удовольствием воспринимает все формы сегодняшней жизни, ясно сознает соотношение между уровнем нашего века и предшествующих эпох. Каково это соотношение?
Было бы заблуждением предполагать, что человек одной эпохи непременно считает все прошлые эпохи низкими по уровню только потому, что они прошлые. Достаточно вспомнить «речение» Хорхе Манрике: "Время было лучше всегда". Но и это неверно. Не всякая эпоха чувствовала себя ниже предыдущих, и не всякая считала себя выше их. Каждый исторический период иначе, по-своему, ощущает столь странное, неуловимое явление, как «уровень». Удивительно, что мыслители и историки никогда не обращали внимания на такой очевидный и существенный факт.
Мнение Хорхе Манрике, вообще говоря, распространенней. Большая часть исторических эпох не считала свое время лучшим; наоборот, обычно вспоминали "доброе старое время" — "золотой век" у нас, воспитанных Грецией и Римом, и Альчеринги — у австралийских дикарей. Люди чувствовали, что пульс их жизни неполон, и смотрели с почтением на прошлое, на «классические» эпохи, чья жизнь им казалась полнее, богаче, совершеннее и напряженнее, чем их собственная. Глядя назад и видя там эпохи более совершенные, они чувствовали не превосходство свое, а падение, словно упала ртуть в термометре. Начиная со 150 года по Р.Х. ощущение убывающей жизни, снижения уровня, упадка, утраты все возрастало в Римской империи. Собственно, еще Гораций сказал: "Отцы наши хуже наших дедов, зачали нас, еще худших, мы же породили совсем плохих" ("Оды", кн. III, 6). Двести лет спустя во всей Империи уже не хватало мужчин, рожденных в Италии, чтобы занять должности центуриона, и приходилось нанимать сперва далматинцев, позднее варваров с Дуная и Рейна. Тем временем и женщины стали бесплодны, Италия обезлюдела.
Обратимся к другому типу эпох, жизненное ощущение которых прямо обратно предыдущему. Здесь перед нами крайне интересное явление, и для нас очень важно определить его поточней. Когда на пороге XX века политики критиковали перед толпой ошибки и эксцессы правительства, они обычно мотивировали это тем, что некие меры "недопустимы в наш век прогресса". Любопытное совпадение: ту же форму мы находим в знаменитом письме Траяна Плинию, где император рекомендует не преследовать христиан по анонимным доносам: "Nec nostri saeculi est" ("Не подобает нашему времени"). Значит, в истории были эпохи, которые чувствовали себя достигшими полной, окончательной высоты; были времена, когда люди верили, что они подходят к концу долгого странствия, к достижению заветной цели, к исполнению древних чаяний. Это — "исполнение времен", полная зрелость исторической жизни. Действительно, в начале XX века европеец верил, что человеческая жизнь, наконец, стала тем, к чему издавна стремились все поколения, тем, чем она отныне будет всегда. "Эпохи исполнения" всегда ощущают себя конечным результатом многих подготовительных этапов, предыдущих эпох, не достигших полноты, низших по развитию, над которыми "эпоха исполнения" доминирует. Этой эпохе с ее высоты кажется, что все подготовительные периоды были преисполнены мечтаний, неудовлетворенных желаний, неосуществимых иллюзий, нетерпеливых предтеч, конечная цель и несовершенная действительность болезненно противоречили друг другу. XIX век смотрел так на средневековье. Наконец наступает день, когда давнишняя, многовековая мечта, по-видимому, осуществляется; действительность принимает ее и подчиняется ей. Мы достигли высот, маячивших перед нами, цели, к которой мы стремились, исполнения времен! Горестное "еще нет" сменяется торжествующим "наконец-то!".
Так воспринимали свою эпоху поколение наших отцов и весь XIX век. Не забывайте, нашему времени предшествовала эпоха "исполнения времен"! Отсюда неизбежно следует, что человек, принадлежащий к этому старому миру, глядящий на все глазами прошлого века, будет страдать оптической иллюзией: наш век будет казаться ему упадком, декадансом.
Но тот, кто издавна любит историю, кто научился различать пульс эпохи, не поддастся иллюзии и не поверит в мнимую "полноту времен".
Как я уже сказал, для наступления "полноты времен" необходимо, чтобы заветная мечта, пронесенная через столетия, наполненные мучительными, страстными исканиями, в один прекрасный день была достигнута. Тогда настает удовлетворение, эпоха "исполнения времен". И впрямь, такая эпоха очень довольна собой; иногда, как в XIX веке, слишком самодовольна. Но сейчас мы начинаем понимать, что эпохи самоудовлетворения — снаружи такие гладкие и блестящие — внутренне мертвы. Подлинная полнота жизни — не в покое удовлетворенности, а в процессе достижения, в моменте прибытия. Как сказал Сервантес, "путь всегда лучше, чем отдых". Когда эпоха удовлетворяет все свои желания, свои идеалы, это значит, что желаний больше нет, источник желаний иссяк. Значит, эпоха пресловутой удовлетворенности — это начало конца. Есть эпохи, которые не умеют обновить свои желания; они умирают, как счастливые трутни после брачного полета. Вот почему эпохи "исполнения чаяний" в глубине сознания всегда ощущают странную тоску.
Цели и стремления, которые так долго вызревали и, наконец, в XIX веке, казалось бы, осуществились, получили название "новейшей культуры". Самое имя вызывает сомнения: эпоха называет себя новейшей, т. е. окончательной заключительной, перед которой все остальное — лишь скромная подготовка, как бы стрелы, не попавшие в цель.
Не подходим ли мы к самой сущности различия между нашей эпохой и предшествующей, только что отошедшей в прошлое? Ведь наше время действительно не считает себя окончательным; в глубине нашего сознания мы находим, хотя и смутно, интуитивное подозрение, что таких совершенных, законченных, навеки кристаллизованных эпох вообще не бывает, наоборот: претензия какой-то "новейшей культуры" на законченность и совершенство — заблуждение, навязчивая идея, которая свидетельствует о том, что сильно сузилось поле зрения. Почувствовав так, мы испытываем огромное облегчение, словно из замурованного склепа мы выбрались снова на свободу, под звездное небо, в живой мир, неизмеримый, страшный, непредвидимый и неисчерпаемый, где возможно все, и хорошее, и плохое.
Вера в "новейшую культуру" была унылой. Люди верили, что завтра будет то же, что и сегодня, что прогресс состоит только в движении вперед, по одной и той же дороге, такой же, как пройденная нами. Это уже и не дорога, а растяжимая тюрьма, из которой не выйти.
Когда в начале Империи какой-нибудь образованный провинциал, например, Лукиан или Сенека, прибывал в Рим и видел величественные здания, символ совершенного могущества у него сжималось сердце: ничего нового быть не может. Рим вечен. Если меланхолия исходит от руин, как запах тления от стоячих вод, то и в Риме чуткий провинциал ощущал меланхолию не менее острую, но обратного смысла — меланхолию вечности.
По сравнению с этим не напоминает ли наша эпоха шаловливую резвость детей, вырвавшихся из школы? Сегодня мы ничего уже не знаем о том, что будет завтра, и это нас втайне радует, ибо непредвидимое, таящее в себе все возможности, — вот настоящая жизнь, вот полнота жизни!
Этот диагноз, который, конечно, имеет свою обратную сторону, противоречит толкам об упадке, излюбленной теме многих современных авторов. Толки эти основаны на оптическом обмане, имеющем много причин. Позже мы рассмотрим некоторые из них. Сейчас я хочу остановиться на одной, самой очевидной. Ошибка в том, что, следуя определенной идеологии, — на мой взгляд, неверной, — из всей истории принимают во внимание только политику и культуру упуская из внимания, что это лишь поверхность. Историческая реальность коренится в более древнем и глубоком пласте — в биологической витальности, в жизненной силе, подобной силам космическим; это не сама космическая сила, не природная, но родственная той, что колышет море, оплодотворяет зверя, покрывает дерево цветами, зажигает и гасит звезды.
Взамен толков об упадке я предлагаю такое рассуждение.
Понятие «упадка» основано, конечно, на сравнении. Падают сверху вниз. Хорошо; но сравнение это можно вести с самых различных точек зрения. Для фабриканта мундштуков жизнь в упадке, когда люди курят без мундштука. Другие подходы серьезнее, но, строго говоря, они так же односторонни, произвольны и поверхностны в своем отношении к самой жизни, ценность и уровень которой мы хотим определить. Есть только один правильный, естественный подход: самому войти в нутро жизни, наблюдать ее изнутри и следить, чувствует ли она сама себя в упадке, т. е. слабеет, вянет, идет вниз или нет?
Если даже наблюдать жизнь изнутри, как узнать, что она чувствует? Для меня решает такой симптом: эпоха, которая настоящее предпочитает прошлому, никак не может считаться упадочной. К этому и шел весь мой экскурс об "уровне эпохи". Он говорит нам, что наше время занимает весьма странную, еще небывалую позицию.
В салонах прошлого века дамы и искусные поэты неизменно задавали друг другу вопрос: "В какую эпоху вы хотели бы жить?" Каждый начинал блуждать по путям истории в поисках эпохи, которая подходит к его личности, ибо XIX век, хотя и считал себя самой совершенной эпохой, был тесно связан с прошлым, стоял у него на плечах; он чувствовал себя кульминацией, завершением всего прошлого. Поэтому он еще верил в классические периоды — век Перикла, Ренессанс, — когда были созданы ценности, какими он сам теперь пользовался. Этого одного было бы достаточно, чтобы внушить нам недоверие к "эпохам полноты": они обращены лицом назад, в прошлое, которое, по их мнению, завершают.
Ну, хорошо. А каков был бы откровенный ответ представителя нашего века? Я думаю, что тут не может быть никакого сомнения: всякая прошлая эпоха, без исключения, показалась бы ему тесной камерой, в которой он не мог бы дышать. Значит, современное человечество чувствует, что его жизнь — в большей степени жизнь, чем любая прошлая; или наоборот: для современного человечества все прошлое сделалось слишком малым. Это жизнеощущение современных людей своей категоричной ясностью опрокидывает все измышления об упадке, как непродуманные и поверхностные.
В наше время жизнь имеет — и ощущает в себе — больший размах, чем когда бы то ни было. Как же она могла бы чувствовать себя на ущербе? Наоборот, именно потому, что она чувствует себя сильнее, «живее» всех предыдущих эпох, она потеряла всякое уважение, всякое внимание к прошлому. Таким образом, мы впервые встречаем в истории эпоху, которая начисто отказывается от всякого наследства, не признает никаких образцов и норм, оставленных нам прошлым, и, являясь преемницей многовековой непрерывной эволюции, представляется нам увертюрой, утренней зарей, детством. Мы оглядываемся назад, и прославленный Ренессанс начинает казаться нам узким, провинциальным, напыщенным, и — будем откровенны — банальным.
Не так давно я обобщил это в следующих словах: "Решительный разрыв настоящего с прошлым — характеристика нашей эпохи. Он таит в себе подозрение, более или менее смутное, которое и вызывает смуту, столь характерную для сегодняшней жизни. Мы чувствуем, что мы как-то внезапно остались одни на земле; что мертвые не только оставили нас, но исчезли совсем, навсегда; что они больше не могут помогать нам. Все остатки традиционного духа исчезли. Образцы, нормы, стандарты больше нам не служат. Мы обречены разрешать наши проблемы без содействия прошлого, будь то в искусстве, науке или политике. Европеец одинок, рядом нет ни единой живой души, он — как Питер Шлемиль, потерявший свою тень. Так всегда бывает в полдень.
Итак, каков же уровень нашей эпохи? Это не "полнота времен"; и, тем не менее, наша эпоха чувствует себя выше всех предыдущих эпох, включая и эпохи «полноты». Нелегко формулировать мнение нашей поры о самой себе: она верит, что она больше всех других, но ощущает себя началом; и в то же время не уверена, что это не агония. Как выразить наше ощущение? Может быть, так: выше всех грядущих эпох, ниже самой себя; сильна бесспорно и неуверенна в своей судьбе; горда своей силой и сама ее боится.
IV. Рост жизни
Господство масс, повышение уровня и возвещаемая им высота эпохи — лишь симптомы более общего явления. Оно почти абсурдно и невероятно, несмотря на свою самоочевидность. Дело в том, что наш мир как-то внезапно разросся, увеличился, а вместе с ним расширился и наш жизненный кругозор. В последнее время кругозор этот охватывает весь земной шар; каждый индивидуум, каждый средний человек принимает участие в жизни всей планеты. Год тому назад жители Севильи могли следить по газетам, час за часом, за тем, что происходило с группой людей на Северном полюсе; ледяные горы как бы появились среди раскаленных полей Андалусии. Каждый клочок земли больше не изолирован в своих геометрических пределах, но взаимодействует с другими частями планеты. Согласно закону физики, гласящему, что вещи находятся там, где они действуют, мы можем назвать вездесущей каждую точку земного шара. Эта близость дали, это присутствие отсутствующего расширили до фантастических размеров кругозор каждого отдельного человека.
Мир вырос и во времени. Предыстория и археология открыли нам исторические области невероятной давности. Целые цивилизации и империи, о которых мы до сих пор и не подозревали, включены в наш духовный мир, как новые континенты. Иллюстрированные журналы и фильмы немедленно демонстрируют эти вновь открытые недосягаемые миры широкой публике.
Но этот пространственно-временной рост мира сам по себе еще ничего не значит. Пространство и время в физическом смысле — абсолютно бездушные категории космоса. Поэтому тот культ скорости, которым охвачено наше поколение, имеет больше смысла и оснований, чем это кажется на первый взгляд. Скорость, производная времени и пространства, ничуть не разумней своих составляющих; но она служит их преодолению. Глупость можно победить только другой глупостью. Победа над космическим временем и пространством (которые сами по себе не имеют никакого смысла) была вопросом чести для современного человечества
; и нет ничего странного в том, что мы испытываем детскую радость, развивая такую скорость, которая пожирает пространство и душит время.
Уничтожая их, мы даем им жизнь, заставляем их служить жизненному процессу; мы можем посетить больше мест, пережить больше приездов и отъездов, вместить больше космического времени в меньший срок времени житейского.
Но, в конечном счете, рост мира — не в размере его, а в том, что он вмещает больше вещей. Всякая вещь — в самом широком смысле слова — то, что мы можем желать, замыслить, сделать, уничтожить, найти, потерять, принять, отвергнуть, — все слова, означающие жизненные процессы.
Возьмем любой род нашей деятельности, хотя бы покупку. Представим себе двух людей, одного — нашего современника, другого — из XVIII века, обладающих одинаковой покупательной способностью (учитывая разницу валют), и сравним их возможности — выбор предметов. Разница колоссальная. У нашего современника практически неограниченные возможности. Трудно себе представить вещь, которой он не мог бы получить. И наоборот: нельзя себе представить покупателя, способного купить все, что выставлено на продажу. Могут возразить, что при равных средствах оба покупателя получат одно и то же. Это неверно. Сегодня машинное производство значительно удешевило все изделия. Но даже если бы и так, это не опровергает, а скорее подтверждает мою мысль.
Покупка завершается в тот момент, когда покупатель остановился на одном предмете; до этого происходит выбор, который начинается с того, что покупатель знакомится с возможностями, какие предлагает рынок. Из этого следует, что наша «жизнь» при акте покупки сводится главным образом к переживанию предоставляющихся возможностей. Когда говорят о нашей жизни, обычно забывают то, что мне кажется самым существенным: жизнь наша в каждый момент состоит из осознания наших возможностей. Если бы в каждый момент перед нами была лишь одна возможность, это была бы уже не «возможность», а просто необходимость. Однако вторая возможность всегда есть; как это ни странно, но в нашей жизни всегда есть варианты, которые дают нам возможность сделать выбор
. Жить — это, значит, пребывать в кругу определенных возможностей, которые зовутся «обстоятельствами».
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.