Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Все самое важное

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Оля Ватова / Все самое важное - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Оля Ватова
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Чересчур развязный стиль товарищеских сборищ, селедка на газете… И Александр, наблюдающий, как кто-то сажает меня к себе на колени, а потом выслушивающий тираду о мещанах и глупых предрассудках. Меня от всего этого воротило. Александр же, наверное, считал тогда, что все это мелочи, а важные вещи не имеют с этим ничего общего. Тем не менее он с неприкрытым бешенством забрал меня с чужих колен. И тем самым как бы “отбросил себя в затхлое средневековье”. Так, по мнению коммунистов, началась эта драма мазохистского разрушения самого себя непонятно ради чего.

Если говорить о творчестве Александра, то эту его увлеченность коммунизмом я воспринимала особенно болезненно. С полной уверенностью могу сказать, что, желая быть последовательным, он сознательно тормозил свое творчество, пытаясь переставить его на коммунистические рельсы. Но это для него было уже невозможно – слишком узко, слишком однобоко. После того как он написал роман “Безработный Люцифер”, он решил заниматься только редакторской работой. Лишь иногда писал статьи для “Ежемесячника”.

Я вспоминаю время, предшествующее войне, как один из самых трудных периодов жизни. Прежде всего потому, что правые настроения в нашем обществе нарастали с какой-то сумасшедшей скоростью. Разумеется, сразу же проявился усиливающийся антисемитизм. В еврейских домах стали выбивать стекла. Мы уже побаивались прогуливаться по вечерам в Уяздовских аллеях, где студенты стали нападать на евреев. Все советовали – лучше там не ходить. Однажды произошел забавный инцидент. Как-то наш семилетний Анджей вернулся с прогулки, на которую ходил с няней, с совершенно счастливым видом и сказал: “Знаешь, мама, на нашей улице выбили стекла у одной торговки”. (Это была бедная еврейка, которая продавала содовую воду с малиновым сиропом, конфетки и всякую прочую мелочь.) Я спросила: “Чему же ты так радуешься?” И он ответил: “А потому, что евреи ужасны, грязны, отвратительны”. Александр, который был тогда атеистом, считал, что еще слишком рано говорить с ребенком о религии и не стоит затрагивать эту тему. Он начал с того, что задал сыну несколько вопросов. “Скажи, наша мама некрасивая?” – “Нет, красивая”. – “Она грязная?” – “Нет, не грязная”. – “ Ты любишь маму?” “Да, очень”, – сказал Анджей. “Так знай, твоя мама – еврейка. Ну что? Ты любишь маму?” На что сын, на секунду задумавшись, ответил: “А вот если бы она не была еврейкой, я бы любил ее еще больше”.

Оказалось, что няньки, работавшие преимущественно в еврейских семьях, собирались в парке, в прекрасной сиреневой аллее, и, рассевшись на скамейках, вели беседы на еврейские темы. А их воспитанники, дети разных адвокатов, инженеров, врачей, слушали и пропитывались их разговорами. Вот так наш Анджей и пришел в восхищение от выбитых стекол. Впрочем, что там Анджей… Я вспоминаю Ивашкевича[11], который, как известно, прятал у себя евреев во время войны. Помню один разговор с ним, когда Ярослав жалостным голосом поведал мне, что есть тут один прекрасный переплетчик, которого посоветовала ему Ирена Кживицкая[12], но он, к сожалению, не может к нему пойти, так как тот еврей. (Тогда существовал такой негласный закон – свой к своему по своим делам!)

Несмотря на то что уже начались занятия по самообороне, мы, кажется, еще не верили в возможность войны. Хотя, помню, как Александр разговаривал с моим отцом, убеждая его уехать. А отец его высмеял. Странно, но почему-то большинство евреев до войны считали, что именно немцы поймут их. Евреи высоко ценили немецкую культуру. Они были твердо убеждены, что им ничего не грозит. Однако хочу припомнить, что происходило в 1914 году. Мы с отцом находились тогда в Берлине, где жила мамина родня. Война застала нас врасплох. Мы не могли двинуться в обратную дорогу. В Берлине пришлось просидеть три месяца. Помню, какими горячими патриотами оказались берлинские родственники. Они считали немцев замечательным народом и с презрением относились к польским евреям. Я же наблюдала тогда, как немцы были грубы по отношению к полякам. Они не позволили нам проживать у родни. А отца хотели заставить рыть окопы. Нас вместе с другими поляками поместили в какой-то гостиничке рядом с казармами. Помню, как разгулявшиеся немецкие солдаты пытались выломать дверь в нашей гостинице. Отец тогда спрятал меня где-то на чердаке. Это была страшная ночь. Потом, окольным путем через Данию, Треллеборг и Россию, с короткой остановкой в Петербурге, мы вернулись в Варшаву. Помню Невский проспект, чайные, разместившиеся в подвалах, и русских, пьющих чай с “полотенцем”. Мне тогда было 11 лет.

Помню и 1939 год. Мы тогда отдыхали в Ястарне и к 1 сентября должны были вернуться в Варшаву. К нашему изумлению, на станции в Гданьске нас встретили враждебно настроенные толпы. Размахивая кулаками, люди выкрикивали: “Конец вашего господства! Гданьск – немецкий город! Мы уничтожим вас!”

А в Варшаве тем временем люди собирались в кофейнях и почти не отдавали себе отчета в нависшей угрозе. Об этом свидетельствует, например, один разговор с Херминой Наглеровой, когда та, считавшаяся особой довольно осведомленной, сказала, попивая кофе, что если война и начнется, то продлится не более десяти дней. Теперь такая уверенность кажется абсурдной, ведь она абсолютно ни на чем не основывалась. (Кстати, саму Хермину Наглерову арестовали Советы в ту же ночь, когда забрали и других писателей.) Непонятно почему, но даже во время бомбежек, во время бегства еще теплилась надежда, что мы прогоним немцев.

Когда я сейчас думаю об этом, то понимаю, каким легкомыслием было не осознавать, чем может обернуться гитлеризм. Мы опирались только на собственные противоречивые ощущения, не обращая внимания на реальные факты. В то время так называемая улица с энтузиазмом принимала правую идеологию. И в первую очередь это сказалось на тех самых несчастных торговках, что продавали содовую воду с малиновым сиропом. Все эти люди оказались уничтоженными. У меня был брат, за несколько лет до войны окончивший медицинский факультет Варшавского университета, и он тоже все это испытал. Импровизированное гетто, боевики из студентов, подстерегавшие евреев возле университетских ворот, вооружившись палками, на конце которых поблескивали бритвенные лезвия. Это было чудовищно. Угнетало чувство изолированности от остального общества. И никакого выхода, никакого будущего. Эти годы были заполнены горечью и страхом.

Помню, как повел себя Александр по отношению к моему брату. Красивый, способный, брат работал тогда ассистентом у известного профессора. Тяжелая болезнь подкосила его самого. В течение последних трех месяцев его страдания усиливались жалостью и сочувствием отчаявшихся родителей. Александр часто навещал его в деревне, расположенной неподалеку от Варшавы. Наш дом в Отвоцке стоял в сосновом бору – деревянный дом, открытый всем запахам того последнего лета. Удивляло спокойствие обреченного на смерть 27-летнего парня. Как-то Александр принес ему “Бесов”Достоевского. Я спросила, почему именно эту книгу. “Думаю, – ответил он, – что после этого чтения ему будет легче уходить”.

Об угрозе войны не хотелось думать. В это просто не верилось. Приведу еще один пример из семейной хроники. В 1939 году умирала мать Александра. Это происходило тоже в местечке под Варшавой. Там собралась вся семья, в том числе брат Александра с двумя взрослыми детьми – сыном, который приехал из Бельгии, где учился, и дочкой, только получившей аттестат зрелости. Александр пытался образумить брата и уговорить его не мешкая отправить детей за границу. Но брат, долгое время имевший торговые контакты с немцами, просто не поверил его опасениям. В результате погибли все четверо – и родители, и дети.

Следующее доказательство легкомыслия и абсолютной уверенности, что немцы не захватят Польшу, – перипетии нашего бегства из Варшавы на шестой день войны. Александр решил, что, невзирая на бомбардировки, он будет ходить на работу к Гебертнеру, а я с сыном и остальными жильцами дома, в котором мы жили перед войной, буду сидеть в подвале. Но оказалось, что мои нервы совершенно не выдерживают бомбардировок. Я все время пила валерьянку. Анджею трудно было глотать. Бедные дети были в ужасе и ничего не понимали. И вот однажды позвонил свояк Александра Ежи Гилевич. Он сказал, что если мы хотим бежать с ними, то должны немедленно прийти к ним, но без всяких чемоданов. Ежи работал дорожным инженером, и в его распоряжении находился автомобиль с прицепом. Он хотел взять с собой кого-то еще, поэтому, как он сказал, никаких чемоданов. Мы взяли с собой, кроме маленьких узелков, теплое пальто и шубу вместо одеял – это был ценный совет нашей домработницы, потом мы обменяли шубу на крупу и немного жира, что спасло нас от голодной смерти. Итак, мы пошли к родственникам Александра. Шли под бомбами. Страшно вспомнить ту жуткую бомбардировку. Пришлось прятаться в костеле. Чудом добрались до Гилевичей. И началась эта кошмарная поездка. Ехать можно было только по ночам, днем атаковали бомбардировщики. Это было ужасно, несмотря на то что нас окружали милые люди. Останавливались в каждой деревне, чтобы купить что-то из еды (курицу, яйца), и устраивали трапезу на траве. Когда начиналась бомбежка, мы прятались в сене. И снова – легкомыслие, неверие в очевидное, надежда на близкие перемены к лучшему. Александра воспринимали как пессимиста, который напрасно всех торопил. Он нервировал всю компанию.

Еще до нашего бегства, предчувствуя худшее, Александр собрался уничтожить все книжки антигитлеровского содержания. Оказалось, что сделать это довольно трудно. Сначала нужно было их разорвать, потом сжечь. Но где? Если же просто выбросить в мусорный ящик, то об этом всем сразу станет известно. И в памяти надолго остался тягостный процесс многочасового истребления книг.

К этим воспоминаниям добавлю еще одно. Буквально в последние минуты перед тем, как мы покинули Варшаву, я нашла одно письмо Александра. Это было необычное письмо. В нем он говорил о своем чувстве ко мне. О том, как оно зародилось. Написано это письмо было с такой страстью, словно на этом клочке бумаги он хотел выразить невыразимое. И то, что в спешке под бомбежками, перед бегством в неизвестное я уничтожила и его, очень расстроило мужа. “Как ты могла порвать это письмо? Зачем?” – переживал он. А я сделала это в ту минуту, когда мы уже чувствовали себя бездомными. Мне совсем не хотелось, чтобы признания мужа попали в чужие руки. Теперь я думаю, что Александр воспринял это иначе. Его огорчение было вызвано тем, что я не прониклась, по его мнению, глубиной чувств, о которых он там писал.

Итак, мы решили оставить все и бежать. Во время бегства произошел случай, весьма характерный для той поры. Люди, которые были не в состоянии воевать (помню, какой был балаган во время мобилизации и после), старались компенсировать это повышенной бдительностью. Несчастных беженцев преследовали, они должны были в дневное время прятаться в лесах. Однажды, когда началась бомбежка, мы вместе с Гилевичами тоже оказались в лесу. (Александр, который ехал в прицепе, укрылся где-то довольно далеко от нас, и несколько часов мы провели порознь.) Вдруг к нам подошли мужчины с оружием в руках и стали допытываться, что мы здесь делаем. Было мгновенье, когда я подумала, что нас сейчас повесят на ближайшем дереве. Причем вовсе не из-за каких-нибудь подозрений. Мы не были похожи на шпионов, к тому же с нами были дети. Но казалось, что повесят просто так… Вот какие чувства испытали мы тогда.

Я была жутко уставшей. Нервы никуда не годились. Эта долгая поездка с Анджеем на коленях… Кроме того, я не чувствовала себя свободно с родней Александра в его отсутствие… (Муж, как я уже говорила, находился в прицепе.) Не прекращающиеся даже по ночам бомбежки… Все это очень изнуряло. Помню, однажды ночью мы подъехали к какому-то чужому дому, окруженному высокими деревьями. Мне показалось, что они похожи на высокие колонны огромного собора. В этом незнакомом доме свояченица уложила меня спать, а ее муж очень сердился на то, что она потратила на меня много времени.

В другом месте нас всех приютили очень милые, простые люди. Кровать с перинами, дети, приглушенный говор… и никуда не исчезающий страх. Во время одной из бомбардировок мне показалось, что на нас сбрасывают газовые бомбы. Тут же возникло ощущение удушья. И только то, что Александр был рядом, немного успокоило меня.

В конце концов мы добрались до Дубно. Случайность разделила нас с Александром. Вскоре стало известно, что пришли большевики. Вспоминаю русских солдат… Один из военных взобрался на танк и начал бросать собравшимся вокруг него людям спички. Возможно, советская пропаганда внушала, что в Польше каждую спичку делят на четыре части… Но было совершенно непостижимо, что толпа поляков – жителей этого городка, где, разумеется, никогда не было недостатка в спичках, – стала с жадностью хватать их.

В ту же самую ночь произошло еще одно ужасное событие. В этом же городке был убит советский солдат. Всех мужчин-поляков (в том числе и Гилевича) вытащили из домов и поставили лицом к стене. Мы были уверены, что их расстреляют. Началась пальба. Нам даже показалось, что Гилевич опускается на землю, словно опасаясь выпущенной пули. Но обошлось.

Тогда же я впервые увидела православные похороны. Несли открытый гроб с покойником. Звучало пение.

Все выглядело угрожающе. Наше будущее было абсолютно непонятно. Я начала искать Александра, который в то же самое время в жутком беспокойстве разыскивал нас и даже побывал в Дубно, но безуспешно. Я продолжала поиски в Кременьце – очень красивом и спокойном городке, до жителей которого еще не добрались Советы.

Наконец мы прибыли во Львов, где через какое-то время нас нашел Александр. Мы тогда были у матери Юзефа Виттлина[13]. Нас там разместила его родная сестра Викта Виттлин-Винницкая. А до этого нас приютила Галина Гурская – очаровательная и благородная женщина, котора я в тот львовский период старалась сделать для нас все, что было в ее силах.

Над всеми по-прежнему господствовал неистребимый страх. Пугала неизвестность. Казалось, что всех нас молниеносно захватили врасплох. Люди оказались неподготовленными к сложившейся ситуации. И далеко не все отдавали себе отчет, к чему это может привести. И если Александр в силу своих знаний и склонности к размышлениям мог предположить, что должно произойти, то большинству людей это просто не приходило в голову.

Много написано о сотрудничестве с коммунистами. Могу сказать, что, по моим наблюдениям, только в львовском “Красном знамени” 95 % сотрудников не верили им. Я в этом убеждена. Возможно, Курылюк[14], Важик, еще несколько человек и старались доверять большевикам, но, думается, это происходило скорее из страха. Они надеялись таким образом избежать ареста или каких-либо иных преследований. Львов того периода – это прежде всего всепоглощающий страх. А кроме того – нищета, грязь, конец цивилизации, в которой мы жили. Одним словом – вторжение варваров.

Мы не знали ничего определенного о немецкой оккупации, так как успели бежать из Польши, и до конца не представляли себе, что там происходит. Но мы точно знали о несметном количестве поляков, уничтоженных в Советах, о том, сколько их полегло на бескрайних просторах этой страны. Правда, слышали, что в самой Польше положение было не менее опасным. В первые же дни прихода немцев гестапо стало искать Александра. Он находился в списке лиц, подлежащих расстрелу. Я не знаю, как бы поступила, оставаясь в Польше. Не знаю, как бы перенесла эту угрозу. (Потом, в Казахстане, во мне пробудились силы, о которых я даже не подозревала.)

Во Львове я не была знакома с людьми, занимавшимися исключительно идеологической деятельностью, но почему-то уверена, что и ими в основном двигал страх. Ибо в этой системе страх – основной стимул любого действия. Знаю также, что некоторым предлагали поехать в Москву – существовала такая тенденция привлечения в Россию польских интеллектуалов.

Не понимаю, как можно объяснить поведение Важика, который побывал там и, разумеется, видел и знал, что происходит… Как объяснить всю его дальнейшую многолетнюю и яростную деятельность в защиту режима?

До нашего возвращения из Казахстана Важик не поддерживал никаких контактов с Александром. Впервые я побывала в его доме, когда спустя 21 год приехала в Польшу. Павел Герц[15] сказал мне: “Знаешь, это очень старый, больной человек. Он будет рад, если ты его навестишь”. Я тогда вспомнила и об открытом письме Важика, опубликованном в 1946 году в Kuznicy, где упоминалось, что Александра выпустили из России. Именно это воспоминание заставило меня нанести ему визит, который оказался интересным и волнующим.

Итак, я позвонила ему. Он действительно очень обрадовался и тепло меня принял. Я увидела Важика – старого, измученного болезнью, находящегося на обочине жизни… После долгого перерыва я оказалась рядом с человеком, которого знала молодым. Он приходил к нам. Помню, какие у него были чудные, небесного цвета глаза, сверкающие как звездочки. Правда, я всегда обращала внимание на то, что его лицо, как правило, ничего не выражало. И только теперь, на старости лет, на нем читалось все пережитое. Важик был маленького роста, но голова его напоминала львиную. Я даже сказала ему об этом, чем вызвала довольный смех. В самом начале нашего разговора он как-то очень быстро произнес: “Знаешь, а ведь когда-то я был сталинистом”. По-видимому, это застрявшее в памяти воспоминание очень его угнетало. “Знаю, знаю”, – ответила я. Наша встреча всколыхнула в нем воспоминания молодости, что, несомненно, располагало к разного рода признаниям. В какой-то момент в коридоре, ведущем в кабинет, где мы сидели, показалась его жена… Сейчас этот дом уже не был местом, о котором говорилось, что здесь всегда можно вкусно поесть, что столовое серебро и сервировка стола великолепны, а ежемесячные доходы очень велики. Нас сюда раньше не приглашали. Адам избегал Александра как “контрика”, с трудом терпимого властью. Он старался не говорить с ним на актуальные темы культурной политики.

Вскоре при мне позвонил Герц, который объяснил Важику, почему его не пригласили в ПЕН-клуб на вечер, посвященный Аполлинеру. Важик из-за этого очень переживал. Он понял, что о нем уже забывают. “Ведь я, – сказал он, – был первым, кто стал переводить Аполлинера в Польше, а меня даже не позвали сказать о нем несколько слов”.

На следующий день я поговорила об этом с Павлом Герцем, который жестко ответил: “Важик забывает, что уже стар. Не может все вечно крутиться вокруг него”. И я еще раз подумала о беспощадности времени и об ожидающем нас забвении.

Так вышло, что своей “Поэмой для взрослых” (1955) Важик перечеркнул все, что писал в течение многих лет и провозглашал в Союзе литераторов. Я помню, что, когда мы были в Неборове, кто-то привез эту только что вышедшую вещь. Мы сидели на террасе. Уже темнело. Каждый хотел прочесть поэму первым, и тогда Александр сказал, что прочтет ее вслух. Прочел, и Шифман[16], который был среди нас, сказал:

“Пан Александр, я приглашаю вас в Театр польски. Никто из моих актеров не смог бы так прекрасно прочесть стихи”.

Эта поэма связывала Важика с его прошлым. Она по сути являлась политическим высказыванием, выступлением против того, что происходило и происходит. Он стал оппонентом Сталина.

Хочу сказать, что во время нашей с Важиком последней встречи я очень пожалела, что заранее заказала такси на обратную дорогу, почему-то решив, что полутора часов вполне хватит на разговор с ним. Теперь, когда я понимаю, какой откровенной и захватывающей могла стать наша беседа, не могу себе простить этой поспешности.

* * *

Но вернемся во Львов. Там мы прожили не очень долго. Через три месяца после ареста Александра нас оттуда вывезли. Это произошло в ночь с 13 на 14 апреля 1940 года. После того как мужа забрали, прежде всего пришлось думать о том, как удержаться на поверхности. Актуальной стала проблема еды для Анджея.

Поначалу еще существовали иллюзии, что здесь, как в Польше, можно будет получить свидание с арестованным, узнать, за что его забрали, добиться встречи с прокурором, воспользоваться услугами адвоката. Ведь у меня уже был кое-какой опыт в связи с закрытием “Литературного ежемесячника” в 1931 году. Однако здесь все было по-другому. Арест в России – это шаг в пропасть. Вскоре и сами арестованные, и их семьи разуверились в том, что этот кошмар когда-нибудь кончится. Начались обращения жен арестованных к Ванде Василевской[17]. Нам тогда казалось, что она единственный человек, способный раздобыть для нас хоть какую-то информацию о наших мужьях, подать слабую надежду на встречу с ними, что-то им передать и вообще оказать посильную помощь. Было горько наблюдать, как бывшие близкие друзья избегают нас, опасаясь за собственную шкуру. Но я не держу на них зла. Страх был велик, а будущее представлялось еще ужаснее. Никто тогда не пришел ко мне спросить, как дела и не надо ли помочь. Так что после ареста Александра я испытывала жуткое одиночество. Друзья отдалились, одни вынужденно, другие из равнодушия. Однажды вечером, к моему удивлению, без предупреждения появился Адольф Рудницкий[18]. Он пробыл у нас буквально десять минут, и в нем чувствовалась отвага конспиратора, решившегося переступить порог нашего жилища. Он пришел, выражая тем самым протест против случившегося. Пришел… и ушел, почти ничего не сказав. И это было все. Правда, приходил еще один человек – Казик Френкель. Он был влюблен в меня еще с выпускного спектакля в школе. Это была трогательная юношеская любовь, со слезами. И вот по прошествии стольких лет, будучи уже женатым человеком, он, узнав, что произошло, навестил нас и сказал на прощанье, что я была в его жизни единственной женщиной, которую он любил.

После этого никто не приходил. Разумеется, у меня были контакты с женами арестованных, например с Марысей Зарембинской (женой Броневского[19]). Но это совсем другое. Мы были солидарны друг с другом. Повода бояться у нас уже не было.

Итак, после ареста Александра начались хождения к Ванде Василевской, которая прилагала огромные усилия, чтобы придать нам мужества. Она говорила, что сделает все возможное, что скоро станет ясно, что происшедшее – ошибка, и отпустят наших мужей. Чувство невероятного одиночества подавляло. Угнетал тот факт, что старые приятели, увидев нас, спешили перейти на другую сторону улицы. Так поступал и Важик.

Но однажды произошел очень взволновавший меня случай. Вскоре после ареста мужа ко мне на улице подошел какой-то незнакомый мужчина и быстрым шепотом сказал, чтобы я зашла в ближайший подъезд. Там он сообщил, что знает, кто я, знает об аресте и том, что я осталась одна с ребенком без средств к существованию. Он попросил принять от него 1000 рублей, которые можно будет отдать когда-нибудь потом, когда Александр выйдет из тюрьмы, в чем он был уверен. Раньше я не знала этого человека. Впервые в жизни видела его и не хотела брать эти деньги. Но оказалось, что он играл в оркестре Голда и Петерсбурского[20] в варшавском кабаре Qui pro Quo и знал Александра. Он не успокоился, пока я не взяла деньги, и потом быстро исчез, сказав, что не исключает того, что за ним следят. Больше я его никогда не видела. А очень бы хотелось поблагодарить его и вернуть неоценимый для меня в то время дар. Это был единственный раз, когда я столкнулась с настоящей человеческой добротой. Да еще Каспровичова, которая пришла на Пасху и пригласила нас с Анджеем к себе.

Союз литераторов о нас вообще не беспокоился. Никакой связи с ним не было. Когда все только случилось, я по наивности побежала к Дану[21]. Мне казалось, что он относится к мужу и ко мне с большой симпатией. Однако мое появление вызвало у него ужас. Он закричал: “Что вы здесь делаете? Зачем пришли?” Я сказала, что ему ведь известно, что произошло. “Да, – ответил он, – я все знаю. Убирайтесь отсюда!” И захлопнул дверь перед моим носом.

Вскоре состряпали дело украинцев. Начались дрязги. Русские очень ловко умеют поставить все с ног на голову и парализовать волю человека. К этому добавились и еще более тяжелые условия существования. Среди членов Союза литераторов началась борьба за уголь и картошку. Зима была лютая. Мороз, гололедица. Угрюмый грязный Львов, оставшийся без освещения. Уже на следующий день после вторжения русских хлеб заворачивали в газету. Помню, тогда еще я пыталась соблюдать гигиену. Перед тем как дать этот хлеб ребенку, старалась продезинфицировать его над газом. Потом, в степях Казахстана, приверженность к гигиене быстро прошла.

Раньше я уже рассказывала о существовавших иллюзиях. Об этом неоднократно писали, размышляя о подобном явлении. А также о невозможности передать другим собственный опыт. Тогда, в зимнем мрачном Львове, мы насмотрелись на поведение советских людей. Они были нашими господами и имели право на все. Я, например, жила у некоей пани Денбинской, старой больной женщины. Ее служанка сошлась с одним из советских военных, и на глазах у хозяйки они вынесли из дома все, что представляло собой какую-либо ценность. Эти вещи потом или продавали, или оставляли себе. Пани Денбинская боялась возражать. Мы все были отданы на их милость. Что говорить о поведении какой-то служанки и солдата, если писатель Алексей Толстой вагонами вывозил антиквариат, картины, ковры. После ареста людей их дома просто грабили. Впрочем, все изменилось к худшему. Грязь, нечистоты, уборные в кошмарном состоянии. Это для нас действительно было дикостью, нашествием варваров. Мы словно были опрокинуты в какую-то средневековую эпоху и не могли сопротивляться. Люди ощущали себя потерянными, запуганными. Мечтали только о том, как бы забиться в мышиную норку и пережить этот ужас. Тот, кто хотел грабить, всегда находил для этого очень простую возможность. Достаточно было сфабриковать донос или найти такую служанку, как у беззащитной пани Денбинской. Ведь никто не собирался протестовать – так было намного безопасней. И все то, что началось с приходом в город Советов, стало развиваться в каком-то молниеносном темпе. Во всех действиях ощущалась потрясающая сноровка. Чувствовалось, что у них уже есть картотеки, что уже все о каждом известно. Их тяжелые сапоги наступали, сокрушая все на своем пути. Эти их картотеки… Задумать вывезти сотни тысяч поляков. Как четко они это осуществляли. Как неожиданно врывались в дома. Разумеется, всегда ночью. Так произошло и с нами.

Знаю, что поляки не были исключением. Что-то подобное мы видели в Иле – конечном пункте нашего этапирования в Казахстан. Во время войны с немцами туда свозили целые народы. Привозили людей из теплых южных краев, и они гибли как мухи в жутком климате. Как-то у нас появились чеченцы. У них не было жилья, и они выдалбливали землянки в этой глинистой почве. Среди чеченцев были прелестные женщины, девушки, Александр даже написал об этом стихи.

Аресту Александра предшествовал мой сон. Вернее, три знаковых сна. Я, естественно, не записывала их и потому не могу полностью вспомнить. Но один застрял в моей памяти. Снилось, что надо мной темно-синее небо, усеянное огромными сверкающими звездами. Были там звезды и поменьше, и совсем маленькие. Все они создавали контуры крестов. Большой крест, малый, лишь одни кресты. Вскоре я увидела себя перед большим зеркалом в каких-то странных одеждах. Они были трехцветными – красно-черно-белыми. Нечто сакральное чувствовалось в жесте, которым я распахивала эти одежды, одновременно произнося: Mare tenebrarum, mare tenebrarum. Приподнимая полы этих одежд, я как бы поднимала крылья, касающиеся земли, к небу, покрытому крестами. Об этом сне я рассказала Александру. Вскоре его арестовали.

Историю ареста Александр вкратце рассказал в “Моем веке”. Я могу припомнить еще некоторые детали. Все началось с визита к нам Владислава Дашевского[22]. Визита довольно неожиданного, поскольку тогда мы жили в одной комнате, которую снимали у пани Дембинской, и вообще никого не принимали. Со знакомыми встречались в Союзе литераторов, который размещался в особняке графов Бельских. Там проводились какие-то собрания. Все было довольно уныло, но туда приходили Броневский, Пейпер, Полевка, Рудницкий и все те писатели, которые тогда застряли в Львове. Время от времени приходил и Дашевский, но редко. Обычно он сидел в своем театре, где сразу получил работу. Он возник у нас дома без предупреждения, что, разумеется, нас очень удивило. Ведь в то время мы уже вообще перестали его встречать – каждый занимался своими проблемами, своими делами. В Варшаве Дашевский навещал нас довольно часто. Особенно в период издания “Литературного ежемесячника”, с которым он сотрудничал. Мы тогда были уверены, что он принадлежит к числу наших друзей.

Так вот, он внезапно объявился в нашем львовском пристанище. Он выглядел каким-то возбужденным и стал сетовать на то, что нас нигде не видно, что нужно же где-то встретиться, пообщаться. Ведь накопилось столько важных проблем. Он предложил встретиться в ресторане Аронсона, у которого в Варшаве был до войны магазин элегантной мужской одежды от фирмы “Старая Англия”. Он тут же назначил день и час, сказав, что пригласил всех варшавских друзей. Александр сначала отказался. Он сказал, что ему сейчас не до товарищеских сборищ, что у него нет ни желания, ни времени. Владек не уступал и ушел, лишь все уладив. Нас очень удивил его напор. Я была склонна видеть в этом отражение нашей общей ситуации. Ситуации, в которую попали поляки, – уязвимости, одиночества, опасности, нищеты и страха.

В назначенный срок под вечер Дашевский появился в Союзе литераторов, где проходило какое-то совещание и велись нескончаемые дискуссии. Как обычно, там были Броневский, Важик, Пейпер, Александр и другие писатели, бежавшие от немецкой оккупации. Общий настрой этих совещаний, обмен мнениями, горячность – все это, как я сейчас понимаю, создавало видимость деятельности, маскировало страх. Реальной подоплекой происходившего было осознание того, что в любую минуту можно утратить свободу, оказаться арестованным или высланным, разлученным с родными. Люди непроизвольно сами создавали такой театр, чтобы найти убежище в иллюзиях, самообмане. Ужаснее всего, даже физической смерти, была тюрьма. И страх перед ней старались заглушить любыми способами. Происходило уничтожение свободы, личности, отрыв от польских корней. Помню, как на каком-то торжестве Броневскому не разрешили прочесть стихотворение “Кто ты, поляк”… Многие из управленцев Союза литераторов с большим трудом сдерживали свое нетерпение, старались не показывать, как они торопятся покончить с этим польским маскарадом и подогнать всех под советский стереотип.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4