Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Беседы об искусстве (сборник)

ModernLib.Net / Огюст Роден / Беседы об искусстве (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Огюст Роден
Жанр:

 

 


А я считаю, что прав Жерико, а не фотография, так как его лошади и впрямь скачут, и это происходит потому, что вначале взгляд зрителя улавливает толчок задних ног, сообщающий полетное усилие всему корпусу, потом корпус вытягивается и уже затем передние ноги нащупывают почву. Как одномоментная, симультанная композиция этот ансамбль ложен, он верен, лишь когда его составляющие предстают в последовательности движений, и это единственно важно, поскольку именно это мы видим, именно это нас поражает.

Причем, заметьте, художники и скульпторы, объединяя различные фазы движения в одном изображении, руководствуются отнюдь не рассудком или искусственными приемами. Они простодушно передают то, что чувствуют. Их душа и рука влекомы жестом, и инстинктивно они переводят это в движение.

Здесь, как и вообще в сфере искусства, существует единственное правило – искренность.

Я замолчал на некоторое время, обдумывая то, что он мне только что сказал.

– Я вас не убедил? – спросил Роден.

– Конечно да!.. Но, склоняясь перед чудом живописи и скульптуры, когда различные моменты концентрируются в одном образе, я задаю себе вопрос: в какой степени эти искусства могут соперничать с литературой и в особенности с театром в передаче движения?

По правде сказать, я присоединяюсь к мнению, что эта конкуренция не заходит слишком далеко, так как на этой территории мастера кисти и резца неизбежно уступают мастерам слова.

Он откликнулся:

– Наше положение вовсе не столь неблагоприятно, как вам кажется. Если живопись и скульптура могут заставить персонажи прийти в движение, то им не запрещено продвинуться еще дальше. А порой они готовы сравняться с драматическим искусством, изображая в картине или скульптурной группе ряд последовательных сцен.

– Да, но здесь они слегка плутуют, – заметил я. – Как мне представляется, вы говорите о тех старинных композициях, в которых воспевается история какого-либо героя, когда в одной картине он множество раз предстает в различных ситуациях.

– К примеру, в Лувре есть подобная маленькая итальянская картина пятнадцатого века[40], рассказывающая легенду о похищении Европы[41]. Сначала мы видим юную царевну, играющую со спутницами на цветущем лугу, они помогают ей взобраться на спину быка-Юпитера; далее она же изображена в смертельном испуге среди волн, ее уносит божественное животное.


– Ну, это довольно примитивный способ, которым, между тем, пользуются даже большие мастера, – промолвил Роден, – так, во Дворце дожей[42] та же сказка о Европе схожим образом трактована Веронезе.

Но картина Кальяри восхитительна вопреки этому недостатку, к тому же я намекал вовсе не на этот детский способ, он не нуждается в опровержении.

Чтобы вам было легче понять меня, ответьте, отчетливо ли вы представляете себе «Отплытие на остров Киферу» Ватто[43].

– Как будто картина стоит перед моими глазами.

– Тем легче мне будет вам объяснить. В этом шедевре действие, если приглядеться внимательнее, завязывается на переднем плане справа и завершается в глубине картины слева.

Прежде всего обращает на себя внимание группа, состоящая из юной женщины и ее поклонника, возле увитого розами бюста Киприды[44] под свежей тенистой листвой. На плечи молодого человека накинута так называемая пелерина любви с вышитым сердцем, пронзенным стрелой, – прелестный знак задуманного ими путешествия.

Коленопреклоненный юноша пылко уговаривает красавицу снизойти к его мольбам. Но она противопоставляет этому безразличие, быть может наигранное, и как будто с интересом разглядывает рисунок своего веера.

– А возле них, – подхватил я, – маленький голозадый амурчик, присевший на свой колчан. Сочтя, что юная дама слишком медлит, он тянет ее за юбку, побуждая быть не столь бесчувственной.

– Это все так. Но посох пилигрима и настольная книга любви еще находятся на земле. Такова первая сцена.

А вот вторая. Слева от описанной мною группы другая пара любовников. Дама опирается на руку молодого человека, которую он протянул, чтобы помочь ей подняться.

– Да, она сидит спиной к зрителям, белокурые волосы на ее затылке написаны Ватто со сладострастной грацией.

– Чуть далее третья сцена. Мужчина берет любовницу за талию, чтобы увлечь ее за собой. Она обернулась к подругам, чья медлительность заставляет ее несколько смутиться, но повинуется ему с пассивной покорностью. Далее влюбленные парочки сходят на берег в полном согласии и со смехом подталкивают друг друга к лодке; мужчинам уже нет необходимости упрашивать дам, те сами цепляются за них.

Наконец пилигримы помогают своим спутницам взойти на раскачивающееся судно, украшенное позолоченной химерой, цветочными гирляндами и шарфами красного шелка. Гребцы, опершись на весла, готовы тронуться в путь. И уже подхваченные бризом маленькие амурчики, порхая, препровождают путешественников к лазурному острову, виднеющемуся на горизонте.

– Я вижу, мэтр, что вы любите эту картину, поскольку запомнили мельчайшие детали.

– Это очаровательное творение невозможно забыть.

А вы заметили, как развивается эта пантомима? Действительно ли это развитие исходит от театра или от живописи? Сложно определить. Но теперь вы видите, что художник, если ему угодно, может воплотить не только мимолетные жесты, но и, если использовать термин, связанный с драматическим искусством, длительное действие.

Для этого ему достаточно расположить персонажи картины так, чтобы зритель сначала увидел тех из них, кто начинает это действие, затем тех, кто продолжил, и наконец тех, кто его завершил.

Хотите пример из области скульптуры?

Открыв папку, он, покопавшись, отыскал фотографию.

– Вот, – сказал он, – это «Марсельеза»[45], которую великий Рюд изваял на основании Триумфальной арки[46].

«К оружию, граждане!» – громко взывает Свобода в пылающих бронзовых доспехах, рассекая воздух распростертыми крыльями. Она высоко взметнула свою левую руку, сплачивая вокруг себя сильных духом, в другой руке – грозящий врагам обнаженный меч.

Вне всякого сомнения, именно ее замечаешь прежде всего, поскольку она доминирует в этом произведении, в развороте ее ног, готовых бежать, – кульминация этой возвышенной поэмы битвы.

Кажется, что слышишь призыв Свободы, потому что ее каменные уста и впрямь разверзлись в вопле, раздирающем вам барабанные перепонки.

И не успела она бросить свой клич, как воины бросились ей навстречу.

Это вторая фаза разворачивающегося действия. Галл, с пышной шевелюрой, потрясает своим шлемом, приветствуя богиню. А рядом его юный сын желает следовать за ним. «Я уже достаточно силен, я мужчина и хочу идти с вами!» – кажется, говорит мальчик, сжимая рукоятку меча. «Идем же!» – отвечает отец, глядя на сына с горделивой нежностью.

Третья фаза действия. Ветеран, сгорбившийся под тяжестью доспехов, силится присоединиться к ним, так как все, у кого еще есть силы, должны идти в бой. Другой старец, отягощенный прожитыми летами, провожает солдат напутствиями, и жест его руки как бы вторит советам, основанным на боевом опыте.

Четвертая фаза. Напряженная мускулистая спина лучника, натягивающего тетиву. Горнист бросает войску свой неистовый трубный зов. С хлещущим звуком развеваются на ветру штандарты; строй ощетинивается копьями. Сигнал прозвучал, и бой уже начался.

Вот еще одна подлинно драматическая композиция, которая была разыграна на наших глазах, но, в то время как «Отплытие на остров Киферу» напоминает утонченные комедии Мариво[47], «Марсельеза» похожа на масштабную трагедию Корнеля[48]. Впрочем, я не знаю, какую из двух вещей предпочесть, такая сила таланта явлена и в той и в другой.

И, взглянув на меня с оттенком хитроватого вызова, Роден добавил:

– Теперь, думаю, вы не осмелитесь сказать, что скульптура и живопись не способны конкурировать с театром?!

– Разумеется способны!

В этот момент я заметил в папке, куда он вложил репродукцию «Марсельезы», фотографию его замечательной группы «Граждане Кале».

– И чтобы доказать вам, что я проникся вашей теорией, – добавил я, – позвольте продемонстрировать вам ее применение на примере одной из самых прекрасных ваших вещей, ведь принципы, что вы мне раскрыли, я вижу уже воплощенными на практике.

В ваших «Гражданах Кале», что находятся передо мной, просматривается сценическая последовательность, совершенно похожая на те, что вы подметили в шедеврах Ватто и Рюда.

Прежде всего взгляд притягивается к персонажу, находящемуся посредине. Это Эсташ де Сен-Пьер[49], в чем трудно усомниться. Он склонил голову, убеленную сединой. Ему чужды колебание и страх. Степенная поступь, глаза, обращенные внутрь, к собственной душе. Если он чуть пошатывается, то это следствие лишений, испытанных за время долгой осады. Он воодушевляет остальных, он первым согласился пожертвовать собой, чтобы спасти горожан от кровавой бойни, ибо победитель потребовал, чтобы взамен были казнены шестеро именитых граждан.

Не меньшее мужество проявляет стоящий рядом с ним горожанин. Он горюет не о собственной участи, причина его глубокой скорби – капитуляция родного города. Он держит в руке ключ, который нужно передать англичанам, мышцы его тела напряжены в предчувствии неизбежного.

Слева в этом же ряду мы видим человека не столь мужественного – он слишком торопится, можно сделать вывод, что, приняв решение, он стремится насколько возможно сократить время ожидания казни.

Позади них следует горожанин, в приступе жестокого отчаяния стиснувший голову обеими руками. Быть может, он вспоминает о жене и детях, о тех, кто дорог ему, чьей единственной жизненной опорой он был.


Пятый из именитых горожан поднес руку к глазам, как бы силясь рассеять страшное видение. Предстоящая смерть ужасает его. Он спотыкается.

И наконец, шестой – он моложе остальных, он еще не решился. Ужасная тревога исказила его лицо. Возможно, он думает о своей возлюбленной?.. Но его собратья движутся вперед, и он присоединяется к ним; его шея поникла как бы в ожидании удара топора.

Между тем, хоть эти трое жителей Кале и не обладают таким мужеством, как первые, они вызывают не меньшее восхищение. Самопожертвование, так тяжело давшееся им, тем более заслуживает уважения.

Таким образом, в вашей скульптурной группе все так или иначе проникнуто действием: подчиняясь авторитету и примеру Эсташа Сен-Пьера, каждый ведет себя в соответствии с душевным складом. Видишь, как под воздействием Сен-Пьера они один за другим присоединяются к шествию[50].

Это бесспорно наилучшее подтверждение вашей идеи о ценности в искусстве сценического начала.

– Если бы не ваша чрезмерная благосклонность к моей работе, дорогой Гзель, я бы подтвердил, что вы прекрасно разобрались в моих намерениях.

Вы хорошо подметили, что персонажи расставлены в соответствии со степенью героизма каждого. Вам, конечно, известно, что, стремясь усилить этот эффект, я хотел смонтировать фигуры одну за другой перед Ратушей в Кале[51], на плитах мостовой как живую цепь, олицетворяющую страдание и самоотверженность.

Казалось бы, что персонажи направляются от муниципалитета к лагерю Эдуарда III[52], и нынешние жители Кале, видя их столь близко, острее бы почувствовали солидарность с героями. Верю, впечатление было бы потрясающим. Но мой проект был отвергнут, меня заставили сделать пьедестал, столь же неуклюжий, сколь и ненужный. Это неправильно, я уверен в этом.

– Увы, художникам всегда приходится считаться с рутиной. Хорошо, когда хотя бы отчасти удается воплотить прекрасную мечту!

Глава V

Рисунок и цвет

Роден всегда много рисовал. Обычно он использовал перо или карандаш. Прежде он очерчивал контур пером, затем кисточкой вводил черный цвет и белила. Исполненные таким способом гуаши напоминали копии барельефов или круглых архитектурных рельефов. Это были в чистом виде видения ваятеля.

Впоследствии он делал карандашом наброски обнаженной натуры, вводя пятна краски телесного цвета. Эта техника давала большую свободу, чем первая. Позы на этих рисунках фиксированы не столь жестко, они даны скорее в движении. Это своего рода видения художника. Порой встречается странно яростная штриховка. Иногда фигура очерчивается одной непрерывной линией, нанесенной в одно касание. Сказывается нетерпение художника, торопящегося схватить мимолетное впечатление. Оттенок кожи размыт тремя-четырьмя резкими штрихами-рубцами, которые рассекают торс и члены: лепка тела намечена лишь в самых общих чертах – более или менее плотным наложением краски, которая, высыхая, дает цвет; кисть при этом двигается так резко, что просто не успевает подобрать капли, стекающие при каждом мазке. Эти наброски – жесты или изгибы тела, сменяющиеся так быстро, что глаз едва успевает их уловить за полсекунды. Это уже не линии и не цвет – это движение, сама жизнь.

Еще позднее Роден, продолжая рисовать карандашом, перестал передавать объемы с помощью кисти. Он уже довольствуется обозначением тени, растушевывая пальцем контуры. Эти серебристо-серые тона охватывают формы, как облако, – Роден делает их легкими, почти нереальными, окутывая атмосферой поэзии и тайны. Красивее всего, как мне кажется, последние этюды. Полные очарования, они живут, светятся.

Проглядев множество таких этюдов, я в присутствии Родена заметил, что они сильно отличаются от обычных приглаженных рисунков, снискавших одобрение публики.

– Это правда, что лишенный выразительности, детально проработанный рисунок и ложное благородство жеста в особенности импонируют невеждам, – заметил он. – Обыватели ничего не понимают в обобщении, дерзко опускающем бесполезные подробности во имя передачи смысла целого. Еще менее он ценит искреннее наблюдение, отвергающее театральные позы во имя простых и тем самым волнующих поворотов реальной жизни.

Вообще в мнениях по поводу рисунка преобладают трудноискоренимые заблуждения.

Полагают, что рисунок может быть прекрасен сам по себе, тогда как он прекрасен лишь как воплощение истины и чувства. Восхищаются рисунками художников-зубрил, которые дают каллиграфические контуры, лишенные смысла, претенциозно располагая свои персонажи. Приходят в экстаз от поз, которые никогда не встречаются в натуре, считают их художественными, поскольку они напоминают вихляние натурщиков-итальянцев, домогающихся сеансов. Вот это и называют обычно хорошим рисунком. В действительности это всего лишь ловкий фокус, рассчитанный на то, чтобы поразить зевак.

Рисунок в искусстве подобен стилю в литературе. Манерный, напыщенный стиль, обращающий на себя внимание, – это скверно. Стиль хорош, когда о нем забываешь, чтобы сосредоточиться на трактуемом сюжете, на чувстве, захватывающем все твое внимание.

Художник, демонстративно выпячивающий свой рисунок, писатель, который жаждет стяжать хвалу своему стилю, напоминают тех солдат, что охотно красуются в своих мундирах, но отказываются идти в бой, или крестьян, постоянно до блеска полирующих лемех своего плуга, вместо того чтобы пахать землю.

Рисунок и стиль прекрасны в том случае, когда о них не думаешь, будучи поглощен тем, что они выражают. Это относится и к цвету. На самом деле прекрасный рисунок, стиль, цвет как таковые не существуют, – есть единственная красота, красота проявленной истины. И когда истина, глубинная идея, сильное чувство вспыхивают в литературном или живописном произведении, становится абсолютно очевидно, что стиль или рисунок и цвет превосходны, но лишь как отражение истины.

Те, кто восхищаются рисунком Рафаэля, правы, но стоит восхищаться не самим по себе рисунком, не уравновешенностью и направленностью линий, нужно ценить рисунок за то, что он обозначает: главное его достоинство – это выражение светлой утонченности души, глядящей на мир глазами художника, управляющей его рукой; это любовь, которая, кажется, изливается из его сердца на всю природу. Те, кому не было дано присущей ему нежности, пытались заимствовать у мастера из Урбино последовательности его линий, жесты персонажей его картин, но плодили лишь бесцветные подражания.

В рисунке Микеланджело восхищения достойны не линии как таковые, не смелые ракурсы и анатомические штудии, но грохочущая и безнадежная мощь этого титана. Имитаторы стиля Буонаротти, не обладая величием его души, копируют в живописи его напряженные позы, выпуклые мышцы и становятся посмешищем.


Колорит Тициана пленяет не самодостаточной гармонией красок, но воплощенным в нем смыслом: это истинное искусство, отражающее идею господства возвышенной роскоши. Подлинная красота колорита Веронезе исходит из утонченности серебряных переливов, из элегантного радушия патрицианских празднеств. Краски Рубенса сами по себе ничего не значат, их рдеющее пламя было бы тщетным, если не давало бы иллюзии жизни, счастья и властной чувственности.

Должно быть, не существует ни одного произведения искусства, чье очарование основывалось бы лишь на гармонии линий или тонов и было бы обращено единственно к зрению. Так, если, например, витражи XII – XIII веков чаруют глаз бархатом глубоких синих тонов, нежной лаской фиолетового, огнем пурпурного, то это происходит потому, что эти цвета передают таинство счастья, которое благоговейно верующие художники мечтали когда-либо испытать на небесах. Если персидская керамика, усеянная инкрустированной бирюзой, – чудо, то она вызывает восхищение оттого, что оттенки ее красок странным образом переносят нас уж не знаю в какую волшебную заколдованную долину.

Так что в любом рисунке, в любом сочетании цветов заложено внутреннее значение, без которого немыслима красота.

– Но не опасаетесь ли вы, что пренебрежение ремеслом в искусстве…

– Кто говорит о пренебрежении? Ремесло, техника, несомненно, всего лишь средство. Но художник, пренебрегающий им, никогда не достигнет цели, то есть воплощения какого-либо чувства или идеи. Он уподобится всаднику, позабывшему дать овса своей лошади.

Совершенно очевидно, что, если рисунок плох, если неверен цвет, невозможно передать даже самые сильные эмоции. Огрехи в анатомии будут возбуждать смех, тогда как художник намеревался растрогать зрителя. Этот недочет характерен для многих молодых художников. Они не прошли серьезного обучения, и неумелость выдает их на каждом шагу. Замысел-то у них неплох, но то рука коротка, то нога кривовата, то перспектива неверна, и это отталкивает зрителей.

На самом деле никакое внезапное вдохновение не заменит долгой работы, необходимой, чтобы сообщить глазу знание форм и пропорций, а руке умение послушно передавать весь спектр чувств.

И когда я утверждаю, что необходимо забыть о ремесленной стороне, это вовсе не значит, что художник может обойтись без учения.

Напротив, только владея безупречной техникой, можно заставить забыть о ней. Несомненно, для обывателя художники-жонглеры, из-под карандаша которых выходят затейливые фиоритуры, которые устраивают красочные фейерверки, выводят фразы, пестрящие странными словами, кажутся несравненными умельцами. Но в искусстве высший предел и наибольшую сложность представляет умение рисовать, писать красками и вообще выражаться просто и естественно.

Представьте, вы только что увидели картину, прочли страницу, при этом вы не присматривались ни к рисунку, ни к колориту, ни к стилю, но взволнованы до глубины души. Не бойтесь ошибиться: рисунок, колорит, стиль технически безупречны.

– Между тем, мэтр, разве не бывает так, что тронувшее вас произведение отмечено техническими погрешностями? Ведь указывают, например, на колористические недостатки полотен Рафаэля или спорные моменты в рисунке Рембрандта?

– Поверьте мне, это неверно!

Если шедевры Рафаэля чаруют душу, то это означает, что колорит, так же как и рисунок, способствует этому.

– Посмотрите в Лувре на маленького «Святого Георгия»[53] или на «Парнас»[54] в Ватикане, посмотрите на картоны к гобеленам[55] из музея Южного Кенсингтона – все это удивительно гармонично. Колорит у Рафаэля Санти иной, чем у Рембрандта, но он в точности отвечает его вдохновению. Ясный, цветущий, он дарит свежесть ярких и радостных тонов. Это вечная юность самого Рафаэля. Он кажется нереальным, выдуманным, но ведь правда, какой ее видит Рафаэль, не есть правда сугубо материальная, это область чувств, сфера, где формы и цвета преображены светом любви.

Непреклонный реалист, несомненно, осудил бы этот неточный колорит, но поэты сочтут его верным. И очевидно, что сочетание колорита Рембрандта или Рубенса с рисунком Рафаэля выглядело бы смешно и чудовищно.

Рисунок Рембрандта отличается от рисунка Рафаэля, но это не означает, что первый хуже.

Насколько чисты и нежны линии Рафаэля Санти, настолько у Рембрандта они зачастую суровы и порывисты. Взгляд великого голландца задерживается на шероховатости тканей, на морщинах лиц стариков, на натруженных руках простолюдинов, поскольку для художника красота – суть антитеза грубой физической оболочки и сияния внутреннего света. Каким образом удалось бы ему явить красоту, сотканную из внешнего убожества и духовного величия, если бы он стремился соперничать с Рафаэлем в элегантности?

В таком случае следует признать, что его рисунок совершенен, так как абсолютно соответствует запросам его мысли.

– Таким образом, по-вашему, утверждение, что художник не может одновременно быть хорошим колористом и рисовальщиком, является ошибочным?

– Разумеется. Я вообще не понимаю, как могло утвердиться подобное предвзятое суждение, столь распространенное ныне.

Если мастер красноречив, если его искусство захватывает нас, значит, он располагает всеми необходимыми средствами выражения.

Я только что доказал вам это на примере Рафаэля и Рембрандта. То же самое можно продемонстрировать и по отношению к творчеству любого великого художника.

Взять хотя бы Делакруа, которого обвиняли в незнании рисунка[56]. Ничего подобного, правда состоит в том, что его рисунок великолепно сочетается с цветом: он такой же порывистый, лихорадочно-восторженный; в нем то же оживление, вспышки энергии, безумства – и это в нем прекраснее всего. Колорит и рисунок – невозможно восхищаться чем-то одним, поскольку они суть единое целое.

Заблуждение псевдознатоков в том, что допускают существование лишь одной разновидности рисунка – рисунка Рафаэля, которого они обожают, или, скорее, подражателей Рафаэля, а также Давида и Энгра… В действительности же существует столько разновидностей рисунка и колорита, сколько есть художников.

Иногда утверждают, что цвета у Альбрехта Дюрера отличаются сухостью и жесткостью. Это ошибка. Но он немец, а значит, склонен к обобщению: его композиции точны как логические построения, персонажи его картин фундаментальны как исходные типажи. Вот почему его рисунок столь основателен, а колорит столь прихотлив.

К той же школе принадлежит Гольбейн: его рисунку чужда флорентийская грация, а колориту – венецианский шарм, но линии и цвету у Гольбейна свойственны такая мощь, весомость, такая внутренняя значимость, каких вы не обнаружите ни у кого больше.

Вообще можно сказать, что у таких вдумчивых художников, как те, что названы выше, рисунок, подобно математическим доказательствам, отличается особенной точностью, а колорит строгостью.

В противоположность им у других творцов, которых можно назвать поэтами сердца – среди них Рафаэль, Корреджо[57], Андреа дель Сарто[58], – линии более гибки, а цвет отличается ласкающей нежностью.

У тех, кого обычно именуют реалистами, воплощение чувств носит более внешний характер; к примеру, у Рубенса, Веласкеса, Рембрандта линии живые, с резкими изгибами и остановками, а цвет подобен скорее солнечным вспышкам и фанфарам, чем смягчающей сурдине тумана.

Средства выражения, как и души гениев, у каждого художника различны, и невозможно определить, у кого из них лучше колорит и рисунок.

– Очень хорошо, но вы, мэтр, какой раздор вы вносите в умы пишущих об искусстве, упраздняя столь удобное для них традиционное разделение художников на колористов и рисовальщиков?

К счастью, как мне кажется, любители классификаций из ваших высказываний могут извлечь новый принцип.

По вашему мнению, рисунок и колорит всего лишь средство, поэтому важнее проникнуть в душу художника. Отсюда я делаю вывод, что стоило бы разделять художников на группы в соответствии со складом их ума.

– Да, верно.

– Значит, можно, например, объединить тех, кого, как Дюрера и Гольбейна, относят к логикам. К другой группе отнести тех, в ком преобладает чувство: перечисленные вами Рафаэль, Корреджо, Андреа дель Сарто составят первый ряд элегических художников. Еще одну группу образуют те, в ком преобладает интерес к кипению бытия, к повседневной жизни, и среди них блестящий триумвират – Рубенс, Веласкес и Рембрандт.

И наконец, в четвертую группу можно объединить таких художников, как Клод Лоррен[59] и Тернер[60], в творчестве которых природа как бы соткана из сияющих мимолетных видений.

– Несомненно, дорогой друг. Такой классификации не откажешь в изобретательности, и уж во всяком случае она куда более точна, чем разделение на колористов и рисовальщиков.

Между тем любое деление, любая классификация пасуют перед сложностью искусства или, точнее, человеческой души, принимающей искусство за язык. В силу этой сложности Рембрандт нередко оказывается утонченным поэтом, а Рафаэль – крепким реалистом.

Постараемся же понимать мастеров живописи, любить их пьянящий гений и воздержимся от наклеивания аптекарских ярлыков.

Глава VI

О красоте женщины

Особняк Биронов[61], где некогда располагался монастырь Сакр-Кер[62], как известно, ныне разделен между различными съемщиками, в число которых входит и скульптор Роден.

Мэтр владеет также мастерскими в Медоне и в Париже, на складе мраморов, но предпочитает ателье в этом особняке.

По правде говоря, о лучшем пристанище для художника можно только мечтать. Автор «Мыслителя» занимает целый ряд просторных высоких залов с белыми стенными панелями, обрамленными прелестным лепным орнаментом и золотым бордюром.

Зал, где он работает, круглой формы с высокими окнами до полу, через которые можно попасть в очаровательный сад.

Вот уже многие годы этот участок совершенно заброшен, но в зарослях травы еще можно различить очертания прежних аллей, окаймленных самшитом, зарешеченных беседок, причудливо заросших диким виноградом. И каждую весну на клумбах меж сорняков дружно пробиваются цветы. Это отступление плодов человеческого труда под натиском вольной природы пробуждает утонченную меланхолию.

В особняке Биронов Роден почти все время посвящает рисованию.

В этом монашеском убежище Роден с удовольствием остается один на один с наготой прелестных молодых женщин, позирующих перед ним с гибкой грацией, он запечатлевает их в многочисленных карандашных эскизах.

Там, где некогда под строгим покровительством Христовых невест проходило обучение юных дев, исполненный мощи ваятель посвящает свой пыл воспеванию физической красоты, и его страсть к искусству не менее возвышенна, чем пиетет перед Всевышним, который питали воспитанницы монастырского пансиона.

Однажды вечером, просматривая вместе с ним серию этюдов, я восторгался гармонией арабесков, которыми он передавал на бумаге различные ритмы человеческого тела.

Контуры – порывистые или намеренно не завершенные, в легкой дымке линий, растушеванных большим пальцем, – отражали очарование модели.

Передавая рисунки, воскрешавшие облик позировавших натурщиц, он восклицал:

– О, ее плечи, какое чудо! Изгиб совершенной красоты… Мой рисунок слишком тяжеловесен!.. Я пробовал различные подходы, но, увы. Взгляните, вот вторая попытка с той же моделью, уже более удачная. И все же…

А посмотрите на грудь вот этой, какое восхитительно-изящное закругление: почти неземная грация.

А бедра этой натурщицы – что за дивная волнообразная линия! При общей нежности контуров как чудесно очерчены мышцы!

Взгляд Родена, погрузившегося в воспоминания, стал туманным, будто у мусульманина среди гурий в садах Магомета.

– Мэтр, легко ли находить красивых натурщиц?

– Да.

– Стало быть, красота не такая уж редкость в нашей стране?

– Говорю вам, нет!

– И она сохраняется долго?

– Она быстро меняется. Я не рискну утверждать, что женщина подобна пейзажу, бесконечно изменчивому со сменой положения солнца, но это почти точное сравнение.

Истинная юность, тот момент созревающей девственности, когда тело, полное нового пыла, гибкое и гордое, страшится любви и в то же время взывает к ней, – это длится всего лишь несколько месяцев.

Позднее угасание желания и лихорадки страсти, не говоря уже о воздействии материнства, вскоре влечет за собой утрату упругости тканей, оплывание линий. Юная девушка становится женщиной, это иная разновидность красоты – еще несущая очарование, но все же менее чистая.

– Но скажите мне, считаете ли вы, что античная красота существенно выше теперешней и современных женщин и сравнить нельзя с теми, что позировали Фидию?[63]


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5