Значит, надо орала
Переделать в мечи.
Значит, ляжем под танки
Под Кремлевской стеной,
Между штурмом Лубянки
И гражданской войной.
И когда— нибудь в полночь
Все начнется с нуля:
Будем красную сволочь
Вышибать из Кремля.
Меж развалин и пыли
Встанет взорванный Храм.
Пусть свобода России
Будет памятью нам.
Осталась огромная куча пепла. И ее даже не стали убирать перестроечные дворники.
В этот день нас не взяли. Но чаша терпения властей переполнилась. Флаги оказались последней каплей. Нас взяли 17 сентября, назавтра, на пикете, который стал последним пикетом ДС, каравшимся административно. Из царства административности мы перешли в царство уголовности.
Всех после составления протоколов отпустили, мы с Юрой Бехчановым остались на закуску. В конце концов отпустили и нас. Но мы не успели дойти до улицы. Нас вернули. Меня отвели наверх, куда явились какие-то важные и надутые генералы из МВД. При мне состоялся знаменательный телефонный разговор: «Бехчанова пустить по 166' ч. II? Дать 15 суток? Уголовное дело только против Новодворской? Все сейчас сделаем». Явились следователи и потребовали от меня невесть каких разъяснений, попутно излагая мне, какой я плохой человек и как власти меня за это накажут. Я письменно изобразила какой-то очередной антисоветско-антигосударственно-анти— горбачевский манифест.
Юре Бехчанову назавтра дали 15 суток, а меня на трое суток посадили в уютную одиночную камеру КПЗ 12-го о/м. Я не верила, что они способны на такую глупость, как начать дело по этой злосчастной статье. Это было еще глупее принятия Закона. Здесь им лучше было бы действовать по тактике: молчи, раз уж Бог убил. И друзья-милиционеры из 12-го о/м (у ДС было немало поклонников в МВД, они даже говорили, что если бы посмели, то присоединились бы к нам) тоже не верили. Три дня до обвинения мне казались фарсом. Впрочем, я была спокойна не поэтому. Я знала, что больше никогда и нигде не буду сидеть, что враги могут распоряжаться моей жизнью, но не моей свободой. Я задним числом решила выполнить знаменитое сталинское постановление и не сдаваться в плен. Все мы в ДС знали, что не будем в неволе не только размножаться, но даже и есть. Следствие в Лефортове — голодовка в случае нарушений статуса политзаключенного (одиночка, книги, возможность писать, заниматься, отмена личного обыска и т.д.). Следствие не в Лефортове — голодовка с первого дня, потому что мы можем сидеть только в политической тюрьме. После суда — смертельная голодовка в любом случае, до конца или до освобождения. Поэтому нам беспокоиться было не о чем.
Через три дня (естественно, с голодовкой) явился следователь из прокуратуры, сказал, что обвинение мне предъявят сегодня, а мы сейчас поедем ко мне домой делать обыск. Все возвращалось на круги своя… У меня дома следователи небрежно порылись в дээсовских печатных изданиях и нарыли еще с десяток оскорблений горбачевской чистоты. Понятые сидели в столбняке, а почему от такой жизни (с 1969 по 1993 год) не утопилась моя несчастная семья (мама и бабушка), это уже семейный секрет. Я набрала кучу вещей для тюрьмы. После обыска мы поехали в прокуратуру. Там меня ждала колоритная застойная личность следователя Сазонова, агента влияния КГБ в прокуратуре Москвы. Он имел дело с В.Альбрехтом, Ю.Гриммом, а у Володи Гершуни изъял даже те книги, которые не изымали у других диссидентов, для своей личной библиотеки. Не всякому следователю прокуратуры Москвы доверяли вести дела по 190'. Для этого надо было работать если не в штате КГБ, то внештатным его сотрудником. Судя по его расчетливому византийскому коварству и иезуитской жестокости, он многому научился у своих коллег из легальных структур КГБ. Прокурор Москвы Пономарев был вполне ему под стать. Эта милая пара и сейчас обретается не в какой-нибудь тюрьме Шпандау, охраняемой союзниками, как то было с Деницем и Гессом, а в белом здании прокуратуры на Новокузнецкой. Наше знакомство началось прямо с пытки, даже без предварительных переговоров и ультиматумов.
Зачем Сазонову и Пономареву понадобилось делать судебно-психиатрическую экспертизу в конце 1990 года, когда поезд карательной медицины явно уже ушел? Тем более не в институте Сербского (для такой экспертизы надо было взять под стражу), а в экспертном отделении клиники Кащенко? Неужели они всерьез рассчитывали на повторение лунцевского диагноза и всех последующих стадий расправы среди бела дня, в Москве, да еще после всех административных арестов, явно переменивших пластинку? Верхом идиотизма было объявление об этой экспертизе в программе «Время» (или «Новости») на весь СССР. Друзей среди интеллигенции Горбачеву это не прибавило, тем более что от практики карательной психиатрии на словах они уже вроде отреклись. Конечно, они были не настолько наивны, чтобы на это уповать, тем паче со мной, с сухой голодовкой и с ДС, который тут же стал бы хватать их за икры.
Нет! Они скромно хотели сделать следствие пыточным, отдохнуть от меня хотя бы один месяц (столько длилась по правилам экспертиза), доставить мне тот максимум страдания, на который они еще могли рассчитывать в своих стратегических планах в 1990 году. То есть цель у них была самая скромная, намерения самые непритязательные. Бедняга Сазонов и не скрывал, что ему надо совсем немного: просто помучить. Что я при этом испытала? Примерно такое же чувство, как при встрече с динозавром на пляже в XX веке. Ты твердо знаешь, что этого не может быть, что динозавры вымерли. Но один из этих покойников идет тебе навстречу, и зубы у него очень правдоподобные, и распахивается просторная пасть… Если бы прокуратура была чуть повыше, я, конечно, не удержалась бы и выкинулась с верхнего этажа. Даже по дороге я пыталась договориться с прокурорскими (как потом выяснилось, гэбистскими) мальчиками, чтобы они открыли запертую дверцу машины и дали мне выскочить на полном ходу и разбиться. Отнеслись они к этой просьбе вполне здраво: сказали, что они бы с удовольствием, но у них будут неприятности. Здесь негодование радикалов разделили даже «Московские новости» (это доброе дело зачтется Наталии Геворкян, она ведь и Сергею Кузнецову помогла) и не большой охотник до ДС Леонид Радзиховский.
Моя сухая голодовка была даже сверх нормы, потому что в дело включились депутаты Моссовета во главе с Виктором Кузиным, а корреспондент «Свободы» записывал мое интервью уже на следующий день, прямо в комнате свиданий. К тому же главврач больницы Владимир Николаевич Козырев не имел ни малейшего желания участвовать в этой мерзости и рассвирепел, считая, что его клинику пытаются «подставить» и опорочить. Весь персонал экспертного отделения негодовал. Они бы и без голодовки провели экспертизу за неделю, но здесь им пришлось уложиться в пять дней, работая и в выходные. Независимые эксперты от Юрия Савенко были хорошей страховкой, но с Козыревым и страховка была не нужна. На этот раз моя сухая голодовка доставляла врачам еще большие страдания, чем мне. Они чуть не плакали, и комиссия установила мою полную невиновность (то есть вменяемость и несокрушимое психическое здоровье).
К тому же диагноз 1970 года был опровергнут. Я знала, что это последняя экспертиза в моей жизни, что больше я не соглашусь проходить ее никогда. (Если бы не это публичное заявление, суд бы так легко не отстал, ведь многострадальный Кузнецов проходил две экспертизы, в Свердловске и в Москве.) Вопрос Александра Подрабинека в день экспертизы, не надо ли мне что-нибудь принести, показал, как далеко ДС ушел от диссидентов. Саша думал, что меня в этом учреждении могут еще подержать. Я была уверена и в результатах, и в завтрашнем освобождении, потому что дээсовцы сами решали, жить им или не жить. Если диссиденты вынуждены были терпеть, ДС не соглашался терпеть ничего и никогда. Отказаться терпеть — это и была ваша миссия.
Из дальнейшего нашего общения следователь Сазонов не вынес ничего, кроме слез. Не успела кончиться экспертиза, как он позвонил в клинику, поздравил меня и назначил допрос через день. Естественно, я ни разу не пошла к нему добровольно. За мной приезжали в шесть часов утра и тащили силой. На месте Сазонова я бы отстала, потому что весь допрос я ему хамила, как могла. «Сатрап» — это было самое мягкое выражение. Подписку о невыезде я не дала, и они это съели. Гэбисты вырастали как грибы у меня в палисаднике, когда я возвращалась вечером домой, чтобы обеспечить Сазонову очередную порцию оскорблений на завтра. Протоколы допросов несли бедному Горбачеву и несчастному СССР новые бедствия.
Результаты экспертизы были мной прочтены при закрытии дела, и оказалось, что мои претензии к советской психиатрии небезосновательны. Здесь ведь дилемма: или подсудимый хороший человек, идеалист. Тогда он псих. Или он нормален, но тогда он честолюбец, актер, позер, интересант и т.д. Моя реабилитация сопровождалась такой характеристикой, что за границу с ней бы не пустили.
Я к тому времени уже разжилась многочисленными соучастниками моих преступлений. Здесь надо учесть специфику ДС. Мы действовали по принципу из фильма Кубрика: «Я — Спартак!». Это означало: если принят скверный закон, не критикуй его, а нарушай, и заставь себя судить, тогда закон скорее отменят. Если преследуют невинного, не защищай его, а соверши то, что ему инкриминируют. Встань рядом!
Дээсовцы вооружились лозунгами, и мы взяли на оскорбление Горбачева коллективный подряд. Положительно, партия оставила все дела и занялась честью и достоинством Горбачева. Подсудимые размножались, как кролики. Дела возбуждались пачками. Тамара Целикова в Твери, Лена Авдеева, Таня Кудрявцева, Павел Шуйкин, Евгений Фрумкин, Сергей Прилепский в Москве, и это только начало. Дела докатились до Казахстана. Бедный Горбачев и не подозревал, какую беду он накликал на свою бесталанную голову. Причем на допросы никто из ДС не являлся. Таню Кудрявцеву, весившую не больше 40 кг, принесли в прокуратуру на руках в теннисных туфлях (зимой); в другой руке оперативник нес ее пальто. И хотя носить Таню было одно удовольствие, прокуратуре это дело надоело, и до суда его не довели. Прилепского искали год, хотя он жил в Москве и не скрывался. Кому охота найти дээсовца? Себе дороже! Лучше потерять! Тамару Целикову судили с интервалами полтора года и в конце концов недавно оправдали (уже после того, как Горбачев ушел на незаслуженный отдых). Судить за оскорбление бывшего президента бывшего государства по бывшему закону — это вполне в советских карнавальных традициях. Женю Фрумкина Митюшин во Фрунзенском суде оправдал уже после августа. Самая дикая история произошла с юной Леной Авдеевой. Ее в наручниках из прокуратуры (она с ними отказалась разговаривать) на два дня отправили в Бутырскую тюрьму. Скандал вышел восхитительный, плюс, конечно, сухая голодовка. Мы не успели как следует напротестоваться: Лену отдали нам обратно, натерпевшись от нее выше нормы. Судья Шереметьев во Фрунзенском суде от нее рыдал и плакал: Лена даже не пришла за обвинительным заключением. Советское правосудие для нее не существовало, и оно не знало, как реагировать. Один оперативник с кем-то из ДС поделился: «Больше всего не люблю Авдееву арестовывать. Придешь к ним домой, а на тебя еще собаку натравят. Авдееву надо на руках тащить, а она брыкается. Лучше рэкетиров брать!» Когда Лену принесли на ее суд, она весь процесс читала Кафку (тоже «Процесс»). Суд чувствовал себя очень глупо, потому что подсудимая даже не смотрела в его сторону. Это был уже февраль 1991 года. Адвоката Лене дали насильно, она его игнорировала. Прокурор был так потрясен, что о Горбачеве в своей речи и не вспомнил, говорил только о Лениных плохих манерах и неуважении к суду (своя рубашка ближе к телу). Тысячу рублей штрафа с Лены они получат на том свете угольками, как и мои семь тысяч. ДС выигрывает и черными, и белыми, но всегда — нокаутом. Далее я устроила Горбачеву агитпоездку. Наплевав на подписку о невыезде (я же ее не давала), я поехала на три недели в методическое турне Иркутск-Владивосток— Омск. И уже потом, читая дело при его закрытии в декабре, узнала, что прокуратура посылала людей задержать меня в аэропорту. Но, как водится, вовремя не пришел кассир, не выдал командировочные, а даром советские каратели и пальцем о палец не ударят. Так что московская группа захвата проворонила меня в Москве (они явились на московскую квартиру в 7.00, а меня товарищи увезли в 6.00) и не долетела до Иркутска, а местные власти не посмели брать на своей территории (я еще в Свердловск заехала!) и соврали, что не нашли. И везде были шикарные митинги, и честное имя Горбачева подвергалось поношению по всему Транссибу. Местные дээсовцы с соответствующими плакатами требовали возбуждения дел против них, но местные власти были поумнее московских и не искали неприятностей на свою голову. То есть я надругалась не только над Горбачевым, его строем и его СССР, но и над судом, прокуратурой и советскими законами, а в этом был великий соблазн. Нас тронуть было чревато, ибо мы тут же лезли в бутылку и в петлю, а не трогать — означало сказать: «Все дозволено». Когда я ехала обратно на поезде «Россия» (шесть суток!), на каждой станции к начальнику поезда подходил гэбист (мне все рассказывали) и проверял мое наличие в составе. Московский ДС ждал моего ареста на вокзале (а ведь за такие штучки полагалось брать под стражу) и поэтому пришел меня встречать с цветами и почти в полном составе.
Сазонов и К все проглотили и даже отказались включать в дело новые сибирские и дальневосточные эпизоды (несмотря на статью в «Рабочей трибуне»), опасаясь, что иначе дело не кончится никогда. Со свидетелями по делу было тоже глухо. После того как Эдуарда Молчанова, редактора «Свободного слова», принесли к Сазонову в тоненьком тренировочном костюме и в тапочках и положили на коврик перед столом (он даже одеваться дома отказался, когда к нему ворвались), а Сазонов только и мог, что попросить своих громил отнести его обратно и положить, откуда взяли, наши прокураторы решили за свидетелями из ДС не гоняться. Пять томов дела пошли в Верховный суд, и Сазонов надеялся, что они к нему не вернутся. Никто не верил, что после таких треволнений кто-то еще захочет продолжить турнир в суде.
Между делом состоялся V съезд ДС, где под «Письмом двенадцати» появилось больше пятидесяти подписей, включая подпись гардеробщицы Дома культуры, где мы заседали.
А в середине февраля мои и вообще дээсовские акции после вильнюсских злодейств довели-таки власти до беды: суд то ли надо мной, то ли над Горбачевым начался. Под суд выделили громадный зал Мосгорсуда на верхнем этаже, где обычно устраивали показательные процессы над шпионами, валютчиками и диссидентами. ДС веселился как мог, я обновила красную кофточку (вместо красной шапочки), а журналисты радовались, как дети. Их набралось великое множество. На почетном месте сидел «Коммерсантъ», тоже попавший в подсудимые за публикацию моего плаката. Коммерсантовцев трудно было напугать.
Назначенный мне адвокат оказался честным человеком и мирно ушел после моего от него отказа. Далее роли распределились следующим образом: судья Гусева тщетно пыталась заставить меня и дээсовцев вставать при ее появлении, ОМОН в зале, на лестнице и на улице балдел от скуки и тоски, журналисты, депутаты и неформалы ловили кайф и хохотали от каждой реплики, а я читала лекции по истории и политологии, объяснив суду, что судиться не собираюсь, а пришла сюда лекции читать. Опытные диссиденты были настроены мрачно. Даже ветеран движения Ася Лащивер считала, что прокурор будет просить два года, а дадут мне один. Это означало голодовку и смерть, ибо на кассацию я бы подавать не стала. Но смерть в ДС не являлась даже поводом для внеочередного партсобрания, тем паче для печали. Всем было ясно, что моя смерть убьет и Горбачева вместе с его перестройкой. И всем было ясно, что делать потом: заставить их убить всех членов партии. ДС могли похоронить только в братской могиле. Нетленные документы, вынесенные на магнитофонных лентах из зала суда, свидетельствуют о чисто академическом подходе ДС к данному процессу. Видеофильмы мои товарищи вообще смотрели со скамьи подсудимых, и судья уже не стала их гнать: «Пусть сидят, если им нравится». Несчастная советская власть не смогла из себя выжать ничего более страшного, чем требование прокурора дать мне два года с отсрочкой на два года (как будто было не ясно, что я тут же пойду оскорблять Горбачева опять). После последнего слова я заявила, что готова была платить по предъявленным мне счетам, но поскольку предъявить их мне не смеют, то мне в этом зале больше делать нечего, их приговор меня интересует, как прошлогодний снег, а текст пусть пришлют мне на дом. Я и в самом деле пошла к выходу. Вдогонку мне суд срочно закрыл заседание (дело было в пятницу), а чтение приговора назначил на понедельник. В понедельник я в суд не пошла. Можно было пожалеть судью, читавшую приговор пустой скамье подсудимых, не смея не только взять под стражу, но даже силой доставить меня в суд. По горбачевскому делу меня оправдали («Коммерсантъ» радостно выпустил статью «Горбачева можно оскорбить, только если матом»), а за флаги дали два года исправительных работ в «местах, определяемых МВД», с вычетом двадцати процентов заработка. Легче было это декларировать, чем заставить методиста ДС исполнять такой приговор. Видимо, поэтому приговор претерпел следующие превращения:
1. Прокурор Пономарев, болея душой за Горбачева, подает на пересмотр дела в Верховный суд.
2. Верховный суд России утверждает оправдание, а два года работ заменяют двумястами рублями штрафа, которые они не получили до сих пор.
3. Степанков обжалует приговор в Президиуме Верховного суда.
Дальнейшие приключения приговора совпали с делом по 70-й статье, поэтому оставим их на время.
Как все радикальные партии, ДС не избежал общей участи. Слабые сходили с дистанции сразу, трусы в ДС не задерживались. К маю 1991 года крутизны нашего маршрута не выдержали даже главный редактор «Свободного слова» Э.Молчанов, Игорь Царьков и мой будущий «сообщник» по 70-й статье Владимир Данилов, которого считали храбрецом (он ведь подписал «Письмо двенадцати»). Вместо того чтобы просто уйти или бороться внутри партии конституционными методами, эти трое бывших наших товарищей, много сделавшие для ДС, кончили совсем плачевно и некрасиво. Для начала Молчанов стал печатать в партийной газете совершенно советские, в стиле «Труда» и «Правды», статьи о подписантах «Письма двенадцати» и членах либерально-революционной фракции ДС, к тому времени мною созданной. В этих статьях нас обвиняли в намерениях развязать гражданскую войну, совершить теракты и прочее, полностью во вкусе 30-х годов.
Потом, кстати, эти статьи легли в мое дело по статье 70 как обвинительные материалы. Во многом возбуждение дела было спровоцировано публикациями «Свободного слова», нашей собственной газеты! Но от предательства никто не застрахован. Игорь Царьков печатал и распространял эти материалы 55-тысячным тиражом. По своему положению в партии Царьков, Молчанов и Данилов держали в руках всю технику и все материальные средства. Они были убеждены, что радикальную часть партии посадят, и не намерены были делить с нами тюремные камеры. Им хотелось более спокойной жизни в зарегистрированной партии, в общем ряду с ДемРоссией. Ходить по лезвию бритвы они больше не хотели. В связи с этим им пришла в голову удачная идея: расколоть партию, увести за собой послушную им часть и забрать все деньги и всю технику. Когда это не удалось, они увели с собой только восьмерых членов ДС (и их загубили, потому что ДС(ГП) — гражданский путь, который мы называли ДС(ГБ), существовал несколько месяцев, а потом эти восемь человек поняли, куда попали, и вообще бросили всякую деятельность, а троица провокаторов рассорилась, после чего Царьков и Молчанов пошли в одну сторону, а Данилов — в другую). Деньги были для нас потеряны, а технику (ту часть, которую они не спрятали заблаговременно) пришлось отбивать, от чего мы чуть не умерли, настолько это было противно и нам несвойственно. Многие члены ДС зачислили после этого Царькова в офицеры ГБ, но эта версия кажется мне слишком лестной и для него, и для нас. Не каждый трус и эгоист работает на ГБ штатно, хотя эти качества идут спецслужбам на пользу. Некоторое время в стране выходили два «Свободных слова» — партийное и молчановское, но краденые деньги без идей не пошли им впрок. Грустно терять товарищей, но ведь и истории с Азефом, Гапоном и Ванечкой Окладским больно ударили по нашим предшественникам. Приватизацией имущества партии занялись сначала в ДС, а уже потом в КПСС. Мы и здесь всех опередили.
А между тем «секира уже лежала при корне древа». В конце марта дело по новой формулировке статьи 70 (призывы к свержению строя) было возбуждено. Конечно, мы ничего об этом не знали — до поры до времени. 13 мая после долгого перерыва член ДС снова получил сутки за пикет. Это была Леночка Авдеева, вызывавшая у судей патологическую ненависть своим нонконформизмом (меня уже боялись).
Судили около 10 человек, почти все были мужчины. Дали по 200— 300 рублей штрафа. А Леночке — 10 суток. Я не могла отпустить Леночку, мать которой как раз была моей ровесницей, туда одну. Она успела бы умереть от сухой голодовки за эти 10 суток, ведь нас там успели почти забыть и могли нарушить статус политзаключенного (кто на новенького?), не зная Лену и ее возможностей. Мне отказались давать арест, тогда я порвала Леночкино определение, бросила клочки судье в лицо и, схватив с окна цветок в горшке, запустила им в стекло, разбив все окно вдребезги. У нас не хватило людей отбить Лену, хотя я и это попыталась сделать. После чего я заявила судье Шереметьеву и председателю суда Агамову, что если они мне 10 суток не дадут, то я разобью все стекла на четырех этажах их суда. Со стеклами уже тогда были проблемы. Судья Шереметьев спросил: «Сколько вам?» — и дал просимое. Леночка была спасена. Я знала, что со мной ее не тронут и статус будет соблюден. На этот раз голодовка была мокрой, я ведь не хотела досрочного освобождения, мне надо было опекать Лену. Лена ела вообще, а я пила. Май был холодный, и мы едва не замерзли насмерть в камере, поделив надвое мои пледы, ватники и прочий скарб. Неопытная Лена не имела еще дома необходимого инвентаря.
«И ДАЖЕ ДЛЯ ЭТОЙ ЭПОХИ ДЕЛА НАШИ ЗДОРОВО ПЛОХИ»
Я всегда говорила своим молодым товарищам по партии, что мы имеем дело не с репрессиями, а с имитацией репрессий для домашнего спектакля. Когда ведут следствие, а подследственный его бойкотирует на свободе и выбирает, ходить или не ходить ему на суд, тогда еще нет боя, нет объявления войны, а есть 155-я «последняя и решительная» нота протеста. Это просто учения, съемки из песенки Николки Турбина, от которых никто не умирает. «Тяжело в учении, легко в бою» — это чушь. Старые фронтовики точно знают, чем учения отличаются от войны. Я говорила: «Когда это начнется по-настоящему, оно начнется с ареста, и не на 15 суток. И не милиция будет этим заниматься, а КГБ».
Надо отдать должное этой милейшей организации: они начинают всегда неожиданно и эффектно. «Арестовал — удивил — победил». КГБ очень любит выскакивать из засады, прыгать с дерева на плечи, как рысь. У каждой охоты свои. законы. Дичь должна ходить опасно. Особенно в СССР.
Не знаю почему: то ли из-за весеннего авитаминоза, то ли из-за жуткого холода в камере, то ли из-за нервотрепки с горбачевскими делами (суд закончился только 1 марта, все-таки две недели дикого напряжения), но голодовка шла очень тяжело, даже Лена, глядя на меня, все время угрызалась: вместо того чтобы выполнять свои обязанности дуэньи, я на четвертый день впала в транс и в весеннюю спячку. Выходя из некоей комы, я лихорадочно писала статьи. И Лена тоже. У нас был просто журналистский семинар. И вдруг дверь открылась, и меня попросили «к руководству». Я подумала, что опять наш майор хочет развлечься светскими разговорами. Впрочем, я рада была согреться в его кабинете. Однако в дежурной части у всех офицеров был такой вид, как будто они хором встретили тень отца Гамлета. Меня провели в маленький красный уголок на тридцать мест, и мне навстречу встал довольно молодой джентльмен (лет тридцати пяти) в серой куртке, в меру подтянутый и в меру элегантный. Вид у него был самый приветливый. Он честно и откровенно заявил, что он капитан Андрей Владимирович Яналов, следователь КГБ СССР (!). Вот так, братцы— кролики! Какая честь! Даже не из Московского управления, а из КГБ СССР. Я присмотрелась и увидела в его глазах знакомое хрустальное мерцание всеведенья. Между нами произошел следующий обмен мнениями:
— Что это вы вдруг решили выйти из подполья? А мы уж думали, что вы самораспустились… Медведь в лесу сдох?
Яналов (в тон):
— Сдох, сдох, Валерия Ильинична. «Письмо двенадцати» убило нашего медведя.
Тут и оказалось, что в конце марта заведено дело, причем КГБ Союза, причем по 70-й статье (эти самые публичные призывы к свержению строя), да еще по части II! То есть групповое дело, семь лет! Вот здесь я испугалась, и здорово испугалась. Под письмом 12 подписей! Значит, могут арестовать не только меня, но и моих драгоценных дээсовцев! Одно дело — объяснять товарищам, что их долг — умереть за Отечество, другое дело — видеть их гибель. На меня пахнуло могильным холодом, и это была братская могила! В этой ситуации надо было делать одно: попытаться, как куропатка, увести охотников за собой, подальше от гнезда. И тут меня оглушило: Леночка! Маленькая Леночка! Ее подпись тоже там стоит, да еще из первых! Она же здесь, под замком, у них в руках! Она же не сумеет уйти, здесь и возьмут… Понятно, что меньше всего меня волновала собственная участь.
Я знала, что часть II требует группового привлечения. Андрей Владимирович Яналов смотрел на меня даже с некоторым сочувствием, по крайней мере, без злорадства. У меня создалось ощущение, что его роль ему претит, что он действует по принуждению, хотя он классный игрок на том корте, где нам предстояло сражаться в ближайшие 2-3 часа. Он был хороший дуэлянт, и с ним можно было смело выступать на олимпийских состязаниях. За три часа он начерно прогнал все следствие по главным пунктам. И видно было, что он не любит легких побед, ценит во враге спортивные данные и явно увлекается гессевской игрой в бисер. Он прекрасно подавал мячи, а я вовремя их ловила. Взять все на себя, закрыть все амбразуры, вывести незаметно из-под удара всех остальных, а в промежутках доказать в продемонстрировать свои пламенные чувства по отношению к строю и СССР, да еще вмонтировать эту лирику в деловой протокол — задача непростая, если от слабости темнеет в глазах. Допрашивать в таком состоянии, когда противник не в форме, — это входит в правила игры, застать врасплох — это тоже из условий поединка. Какое счастье, что я сохранила черновик «Письма двенадцати»! (Я намеренно его сохранила, на случай ареста, чтобы доказать свое авторство; я же знала дээсовцев и нашу фирменную методику «Я — Спартак!», что означало одно: каждый из двенадцати возьмет авторство письма на себя.)
Мой капитан любезно посоветовал мне выйти из голодовки, чтобы получить удовольствие от наших бесед, обещал позвонить здешнему руководству и наведаться еще раз. Видно было, что мой класс игры ему пришелся по вкусу.
Когда я вернулась в камеру, оказалось, что Леночку допрашивал другой гэбист! Конечно, она заявила о своем авторстве письма и редактировании криминальной газеты нашей фракции ревлибов или либревов (революционный либерализм — это неологизм ДС, и лексический, и понятийный!) «Утро России»… С дээсовцами трудно делить плаху: каждый тянет ее к себе. Через сутки в острог попал за митинг в нашу защиту один новичок-дээсовец. Он успел броситься к нашей двери и прокричать:
— У вас обеих дома были обыски, приходили из КГБ, на складе обыск был тоже, Данилов в Лефортове!
Его тут же увели в другое крыло, но информацию мы получили. В арест Данилова мы не поверили: слишком уж это было круто, особенно после того как он письменно отмежевался от нашей фракции и стал (пока устно) нас топить на молчановский манер. Но ведь склад эти одиннадцать раскольников украли! А на складе был компромат: «Утро России», даниловский «Антисоветский Кривбасс», куда до разрыва с организацией он успел тиснуть «Письмо двенадцати». А тираж был 15 тысяч! Бедным мошенникам могло выйти боком их воровство. К тому же на черновике «Письма двенадцати» стояла фамилия И.Царькова, один раз зачитанная на площади 13 января. На следующий день он опомнился и снял из страха свою подпись. Получилось очень некрасиво, но теперь он мог пострадать. Я выгораживала его как могла. Сказала, что подпись стоит по ошибке, что он никогда своего согласия не давал, что вышло недоразумение, что это моя вина, что потом эту подпись не печатали (что и подтвердили найденные при обысках документы). Царькова даже не вызвали на допрос. ДС поступил с ним честно, не так, как он с нами. На вопросы об остальных подписях я могла ответить только одно: «На этот вопрос я отказываюсь отвечать по морально— этическим соображениям». Мы с Леной надеялись, что Данилов просто был отвезен в Лефортово на допрос и отпущен. Его арест означал бы, что он пропал из-за нас (мы знали, что он этого не потянет, сломается). К тому же его арест означал и мой — на сто процентов, и Ленин — на семьдесят. Я старалась ободрить Лену, рассказывая ей, как хорошо и тепло в Лефортове. Лену сломать не смог бы никто, но этот вариант ей не доставлял удовольствия. А наши охранники притихли. КГБ вкушал беднягам панический ужас. На нас смотрели, как на покойников. Самый вредный майор — замполит — разговаривал ласково и демонстрировал своих золотых рыбок. Мы себя чувствовали совсем как в камере смертников. Я попыталась выйти из голодовки, но была не в состоянии есть то, что давали в нашем остроге, а давали там ужасную дрянь. Так что пришлось ограничиться тремя кусочками сахара в день. Как водится, свой день рождения я встретила в камере. Сорок один год — дата паршивая.
Мои поклонники из КГБ позвонили в острог, поздравили меня через начальство с днем рождения и передали, что непременно к нам заглянут. А начальник принес мне три огромных красных пиона прямо в камеру (их приносили друзья из ДС вместе с едой, ведь добряк Валерий Витальевич, предвидя мой арест, — а я ему сказала, что турниры с КГБ надо проводить на ясную голову, — позвонил ко мне домой и заказал передачу, но принесли ее в воскресенье, его не было, а без него инструкцию нарушить не решились; пионы дээсовцы оставили на пне, их подобрали, а в понедельник Худяков принес их мне). Лена не хотела даже ехать в душ — зачем прихорашиваться для гэбистов? Но я ее убедила, и мы съездили. По дороге мне очень хотелось устроить Лене побег, но охранники, жалея ее младость, тем не менее своей шкурой дорожили еще больше и не дали ей уйти, как я ни просила.