Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мой Карфаген обязан быть разрушен

ModernLib.Net / История / Новодворская Валерия / Мой Карфаген обязан быть разрушен - Чтение (стр. 13)
Автор: Новодворская Валерия
Жанр: История

 

 


— Месье, им возразила она, — vous me comblez, -

и тотчас прикрепила украинцев к земле.


Екатерина собирает, по сути дела, первую Учредилку, наших нотаблей. Делегаты от эскимосов, от всех народов Севера, от эвенков, от калмыков приезжают в столицу. Всем кладется на стол Монтескье, «Наказ» императрицы и делегаты начинают это жизнерадостно читать. Но знаете, что бывает, когда делают оргвыводы из таких наказов? Тогда случается то, что случилось с Оливером Твистом. Конечно, те, кого созвали, были вне себя от восторга. Они были в полном упоении, они большего не просили. Они хлопались на колени и были счастливы, что Екатерина их облагодетельствовала.

Кстати, такое отношение было у шестидесятников к Горбачеву. Надо было видеть несчастного Андрея Дмитриевича Сахарова, который аплодирует генсеку, а над Кремлем еще красные звезды торчат, еще правит компартия, еще не все политзаключенные освобождены. Он же аплодирует Горбачеву! Такой пароксизм восторга: давайте защищать Горбачева от Лигачева.

Это очень давняя наша традиция: благодарить на коленях за дарованную свободу, целовать за нее руку, а большего никогда не просить. А если попросишь больше? Что тогда?

Я не хочу, чтобы вы подумали, что я строго сужу Екатерину. Она отменила пытку, т. е. ограничила ее применение. Правда, она же окончательно прикрепила крестьян к земле. И она забыла отменить смертную казнь. В отличие от Елизаветы, она ее, скорее, восстановила. Но с Вольтером, тем не менее, переписывалась. Академии основывала. Иван Мирович, поручик, пытался освободить Ивана Антоновича из крепости. А Иван Антонович сидел там с елизаветинских времен. Когда Елизавета захватила престол, положенный ей как дочери Петра, она Анну Леопольдовну выслала. А Ивана Антоновича, младенца, которому был оставлен престол, заключила в крепость. Ни за что ни про что. Железная маска номер два. Мирович решил освободить этого императора-младенца, который был давно уже не младенец, а вполне дебил. Его так воспитывали, что он стал дебилом. Возможно, он считал, что совершает рыцарское деяние. Неважно, какие были мотивы. Важно, что он был бескорыстен. Екатерина узнает об этой попытке, которая кончилась ничем, абсолютно ничем. Несчастного Ивана Антоновича застрелили, потому что был отдан приказ: если его будут пытаться освободить, застрелить. Конечно, из него никакого императора бы не получилось, никто бы его не признал. Те же гвардейские полки не признали бы. Екатерина еще царствовала. Это был некий ГКЧП. Гвардейские полки уже научились возводить на трон государей. По крайней мере, дееспособных государей. Екатерина хорошо смотрелась. Она была образована. Она знала европейские дворы, европейские нравы. Это было хорошее зрелище. У нее были прекрасные манеры. Она умела очаровать, очень много работала, очень много читала. Хороший администратор. Вполне приличный монарх для обездоленной и несчастной страны. Не допустили бы никакого Ивана Антоновича на трон бдительные гвардейские полки. Он близко к нему не подошел бы. И народ бы его не принял. Беспокоиться было не о чем. Зачем было Мировича казнить?

Зачем надо было стрельцов казнить, я могу понять. Гражданская война, решалась судьба государства. Петр мог думать, что если он их не развесит по кремлевским стенам, то они сами повесят его. Не исключено, что так бы и было. А зачем было Мировича казнить? Это была абсолютно бесполезная казнь. Тем не менее его казнили.

Дальше — больше. Та самая Екатерина, которая в 1767 году скажет замечательную вещь (которую не плохо было бы заучить навсегда разным нашим правоохранительным органам типа ФСБ, КГБ и всего, что к ним приписано), что слово не есть политическое преступление, будет карать за слово. 1767 год. Формула политической свободы впервые дана властью. Не представителями интеллектуальной элиты, а властью. Ведь Екатерина сама знала, что слово не есть политическое преступление, что за слово судить нельзя. Что же тогда произошло с Новиковым и Радищевым? Почему же они тогда с властью не сошлись? Какая была необходимость сажать Новикова, всего-то навсего за масонство? Зачем понадобилось сажать Радищева за книжку? Тот, кто читал эту книжку, знает, что в ней крамолы меньше, чем принято считать. Там крамолы меньше, чем в его стихах. На самом деле Радищев был законченным нонконформистом и республиканцем. Конечно, он не принимал монархическую форму правления, но он не предлагал ее свергать. Он был слишком большим противником плебса и толпы, для того, чтобы предложить такую методику. Он хотел конституционной монархии, и дальше конституционной монархии и аристократической республики он не заглядывал. Считается, что это была вторичная попытка донести концепцию верховников до слуха власти. Это была еще одна Великая Хартия вольностей. Радищев формулирует гораздо более интересную вещь, чем все эти знаменитые обло, озорно, стозевно, огромно, которые к тому же еще и лаяй.

Эту книжку нужно уметь читать. Там много лишнего. Там есть необходимые вещи, но есть и лишние. Однако, есть у автора короткое стихотворение, в котором заключена будущая российская Конституция, даже современная Конституция, если вообще не сама американская Конституция. Все это заключено в одном стихотворении Радищева. Он гениально это предвосхитил. Не исключено, что Екатерина это стихотворение тоже читала, а книжка пошла под общим соусом. Так же было с нами, с диссидентами. Практически нам никогда не инкриминировались ни Фонды милосердия, ни правозащитные письма, ни пресс-конференции с западными коррами, а всегда находился какой-то Самиздат. Самиздат был предлогом, за один Самиздат не сажали.

И здесь не исключено, что этот Самиздат, первый печатный Самиздат на Руси, типографским способом изготовленный, «Путешествие из Петербурга в Москву», пошел для ровного счета, а главное было другое. Вот это:


Иду туда, где мне приятно; тому внимаю, что понятно;

вещаю то, что мыслю я; могу любить и быть любимым;

Творю добро, могу быть чтимым; закон мой — воля есть моя.


Вы чувствуете, что заключено в этом стихотворении? В нем заключена современная либеральная концепция, идея прав человека, гражданские права личности. Это было для монарха перестройки абсолютно нестерпимо. Радищев попросил добавку, попросил лишнюю миску каши. Да к тому же еще сформулировал в несчастном «Путешествии», что, если не будет тебе никакого «крова от угнетения», «тогда воспомни имя свое, отчайся и умри». Опять этот нигилизм, но на этот раз вполне западнический: «На твой безумный мир ответ один — отказ». То есть появляются западники, западники-раскольники. Начинается Раскол с другой, либеральной, стороны. У нас были раскольники с Востока, фундаменталисты, традиционалисты. И при Екатерине таких было много, которые считали, что все летит в тартарары из-за западных новшеств. В скитах, правда, больше не сжигаются. Появляются новые варианты: молокане, хлысты. И тут возникает западный Раскол. Радищев не был никаким предшественником народовольцев. Эта иерархия, эта цепочка пробуждений выстроена совершенно неправильно: Радищев разбудил декабристов, декабристы разбудили Герцена. «В России никого нельзя будить».

На самом деле, если кого-то и выводить из Радищева, то можно считать, что Радищев был родоначальником кадетов. Он был первый кадет на Руси. Партия конституционалистов-либералов идет от Радищева. Радищев был типичным порождением вольтеровской идеологии, потому что к тому времени на Русь проникает большое количество французов, а скоро их будет еще больше, ведь платили им щедро. Появляются гимназии, учителя, гувернеры, университеты, начинается интенсивное общение с Западом. То, что впоследствии будет проповедовать Вольтер, — это идеология нонконформизма, идеология скептицизма, идеология вольнодумства. Кстати, вполне умеренного. Интеллектуалы чуждаются крайностей. Крайности вульгарны. Вольтер не предлагал рубить головы королям. Это идея Руссо, а не Вольтера.

Французская революция и большевики — все это пошло от Руссо, а никак не от энциклопедистов и не от Вольтера. Вольтер предлагал «раздавить гадину». А под гадиной он подразумевал деспотизм и клерикализм. Он имел в виду чистую символику. Вольтер сформулировал для Франции идею свободы совести и свободы передвижения, свободы собраний, слова и всего сопутствующего.

То же самое сделал для России Радищев, не считая, что он поучаствовал в этом знаменитом екатерининском Учредительном Собрании. Не успел он только поучаствовать во втором Собрании, том самом, которое созовет Александр Первый. Все это кончится трагично.

Чем хороши реформаторы-перестройщики? Они не свирепы. Если они и приговаривают к четвертованию, то потом заменяют этот приговор десятью годами ссылки и еще шубу на дорогу посылают. Они — умеренные. Они соблюдают какие-то приличия. Скажем, как только возник скандал вокруг Вильнюса в 1991 г., а литовцы пошли ложиться под танки, танки сразу остановили, увели, и задавили «всего» 13 человек. В Баку не успели танки увести, там слишком интенсивно под них ложились. Как правило, реформатор перестройки всегда сдает назад. Он поддается коррекции. Это корректируемый вариант деспотизма. Как только возникает сильный протест и сильное гражданское общество, оно может оттеснить деспотизм и вырвать из рук то, что не дают добровольно. Так что когда Радищев попал в ссылку, он ее пережил. А вот разочарования он не вынес, когда увидел еще одну перестройку, на этот раз александровскую, и понял, что Александр Первый тоже ничего не сделает, кроме перестройки, что не будет никакой конституционной монархии (хотя Александр Первый по духу своему был типичный конституционный монарх, он даже не пытался править самодержавно). Он был чем-то сродни римскому Марку Аврелию, императору-философу. Если бы он не наслушался этих глупостей об абсолютизме, об авторитарной концепции, о самодержавии, православии и народности, он бы, конечно, дал конституционную форму правления. У него был вкус к таким вещам. Больше даже, чем у Александра Второго. Он не был практиком, он мог просто дать, а там посмотреть, что получится.

Но не случилось, он ничего не дал. Тогда Радищев покончил с собой. Это было сделано сознательно, это был вызов.

Это страшно подействовало на Александра: как, его милостями в такой степени пренебрегают? Его перестройку не ценят ни во что? Но рабский народ в этот момент уже помочь не мог. Элита заботилась в основном сама о себе, а потом пошла на Сенатскую площадь. Хотя был очень благоприятный момент. Можно было и Конституцию получить от Александра Первого. Не было однозначного давления. Увы, не было достаточно громкого крика: «Даешь Конституцию! Дай Конституцию!» С утра до вечера надо было это скандировать под царским окошком.

С Радищева у нас начинается противостояние власти и интеллигенции, уже собственно самой интеллигенции, а не дворянства. Противостояние доживет до 1991 года. Можно считать, что Радищев был первым настоящим интеллигентом, первым фрондером, и с ним это противостояние вошло в нашу плоть и кровь.

Кончается екатерининская эпоха, и сразу, быстро, буквально на одном дыхании, идет перестройка Александра Первого. Между екатерининской эпохой и Александром Первым есть еще Павел. А Павел — это просто классический звездный час автократии. Притом непонятно, почему. Даже не потому, что Павел был деспот, а просто потому, что он был шалый. У Павла бывали минуты антигосударственного поведения, которое себе не позволяли ни Александр Первый, ни Александр Второй. Кто еще мог Костюшко освободить? Только Павел Первый. Павел Первый был даже не деспотом, Павел Первый был неврастеником. Но поскольку власть в России была самодержавная, а правительствующий Сенат молчал, то возникает трагическая ситуация. Как сменить негодную власть? Нет никакого механизма. Способ один — прикончить. Совершенно неконституционный способ избавления от негодной власти, но конституционного способа нет.

Что делать? Вот поэтому Лунин потом и ответит на допросах: «Я никогда не участвовал ни в заговорах, свойственных рабам, ни в мятежах, присущих толпе, а свободный образ мысли усвоил от рождения своего». Заговоры — это действительно рабское дело. Заговорщик приходит ночью, во мраке. Он боится прийти при свете дня. Он ничего не может сделать открыто. Он должен застать врасплох. Конечно, это совершенно позорно. Народное восстание гораздо лучше. Но увы! Народ в этот момент уже таков, что никакого народного восстания с ним не получится. Народ в этот момент готов скорее тех, кто батюшке-царю делает какие-то не приятности, растерзать на мелкие кусочки. Вы не забыли заговор верховников? Царь — добрый, министры — злые, бояре — злые, дворяне — злые. Царь — наш единственный заступник.

И народ начинает письма писать. Кто на деревню дедушке, кто царю, кто в администрацию президента. Классика. Что тогда, то и теперь. Поэтому Павла пришлось убить. И гуманисту Александру Первому пришлось закрыть на это глаза. Ничего не поделаешь, другого способа не было. И как сказал один из заговорщиков: «Кончайте скулить, идите царствовать». Потому что Александр был в курсе всего. Но он был из тех, кто не любит открыто признаваться, что он что-то сделал. Да и как признаться в убийстве отца?

Петр был другой. Петр сознавал, что делает, и он брал на себя эту ответственность. Ему бы в голову не пришло преуменьшить то, что он делает, или отрекаться от этого. Прятаться ему бы не пришло в голову. А здесь все ловко спрятались. Павла нет, и приходит Александр.

Александр очень любит просвещение, но идти дальше накладно. Работает у него Сперанский, работают у него молодые реформаторы. Пишут разные проекты. И эта перестройка, то есть следующая модернизация, кончается в его царствование, и тогда начинается коротенький звездный час автократии. Приходит Аракчеев. Видите, как нас бросает. То Сперанский, то Аракчеев. Реформаторов-модернизаторов из перестроек иногда бросает в деспотизм. Александр все знает про декабристов, он хороший человек, он не хочет никого карать. Он им письма пишет, Ивану Тургеневу в частности, и предлагает ему добровольно все это оставить, чтобы не было потом стыдно. Совершенно потрясающее, кстати, явление. Можно их просто было сдать в ВЧК, были кое-какие структуры. У Анны Иоанновны была Тайная Канцелярия, после петровского Преображенского Приказа завели, кое-что и у Екатерины водилось. Было кому этим заниматься.

Александр ничего этого не делает. Он сам письмо инсургенту пишет и уговаривает его во имя совести все это прекратить. Это так потрясло Ивана Тургенева, что он в самом деле прекратил. Но на других-то писем не хватило! Возникает совершенно потрясающая ситуация. По своей идеологии декабристы — это носители скандинавской концепции. Они говорят о гражданской боли. Они предлагают свободу. Больше они ничего не предлагают. Они не предлагают еды. Поэтому они обречены. В этот момент народу уже никакая свобода не нужна, ему нужна еда. Это гарантия, что они не будут поняты, что они пройдут, «как проходит косой дождь», как писал Маяковский. «По родной стране я пройду стороной, как проходит косой дождь». И одновременно по методам у них всего намешано, здесь и византийская концепция, и концепция Дикого поля, и ордынская концепция. Когда мы рассматриваем методы, которыми они пользовались, мы видим эти концепции, эти традиции, которые вкрапливались в чисто скандинавский замысел — дать волю. Но поскольку общество исковеркано, души исковерканы, общественные отношения исковерканы, и сами реформаторы тоже исковерканы, именно поэтому они будут использовать для столь возвышенной цели очень уродливые методы. К сожалению, это уже навсегда. Ничего хрустального и чистого не может быть при пяти контрастных концепциях. Никогда этого у нас не было, и я боюсь, что и в дальнейшем не будет.

Лекция № 9. Мы меняем Конституцию на севрюжину с хреном

К 1825 году интеллектуальная элита уже прочно успела усвоить, что от нее в государстве не зависит ничего. И при всей своей оторванности от народа (как любил говорить Владимир Ильич Ленин, большой специалист в этом деле: он знал, как отрыв ликвидировать, вернее, как делать вид, что ликвидирован отрыв) не могли же они не понимать, что никакого взаимопонимания с охлосом, с людьми иного, низшего класса у них быть не может.

Они это знали. Что же это такое было, 1825 год? Если говорить с психологической, а не с политической точки зрения, это был просто взрыв отчаяния, даже судороги отчаяния, которые с тех пор будут повторяться регулярно и повторяются до сего дня. Когда ничего невозможно сделать: ни поправить, ни изменить, ни приблизить, ни отдалить, ни улучшить, ни развязать, ни завязать, — тогда находится одно-единственное средство. Последнее средство у русской интеллигенции, начиная с декабристов и кончая неформалами конца 80-х годов XX в. (и с диссидентами 1950-1980-х то же самое было) — это формула экзистенциализма: поджечь что-нибудь скорее и погибнуть. То есть идти на площадь. Поэтому гениальный Галич очень хорошо понял, что там произошло, и создал великое стихотворение, которое доказывает, что Пестель мог бы себя не утруждать и не писать никакую «Русскую Правду», что Никита Муравьев мог бы тоже не мучиться и не писать Конституцию, что Муравьев-Апостол мог бы не надрываться и не поднимать солдатские полки. Это было просто не нужно, это было лишнее. Это только помешало и замутило ясный пейзаж. Все эти детали, кроме Конституции, только испортили дело. Нужно было просто идти на Сенатскую площадь и вместо полков прихватить с собой лозунги с тем же эффектом и с тем же результатом. Суть события была чистой поэзией:


Быть бы мне поспокойней, не казаться — а быть.

Здесь мосты, будто кони, по ночам — на дыбы.

Здесь всегда по квадрату на рассвете полки:

От Синода — к Сенату, как четыре строки.

Здесь над винною стойкой, над пожаром зари,

Наговорено столько, набормотано столько,

Наговорено столько, что пойди повтори.

Все земные печали были в этом краю,

Вот и платим молчаньем за причастность свою.

Мальчишки были безусы, прапоры и корнеты,

Мальчишки были безумны, к чему им мои советы?

И я восклицал: «Тираны!» — и славил зарю свободы,

Под пламенные тирады мы пили вино, как воду.

И в то роковое утро совсем не ущербом чести

Казалось, куда как мудро себя объявить в отъездe

И как же так получилось, что меркнет копейкой ржавой

Всей славы моей лучинность пред солнечной ихней славой?

О доколе, доколе, и сейчас, и везде,

Будут клодтовы кони подчиняться узде?

Но все так же, не проще, век наш пробует нас:

Ты можешь выйти на площадь? Ты смеешь выйти на площадь?

Ты можешь выйти на площадь в тот назначенный час?

Где стоят по квадрату в ожиданье полки,

От Синода — к Сенату, как четыре строки.


Эти слова: «Ты смеешь выйти на площадь в тот назначенный час?» мы выбрали в 1988 году для наших партбилетов, для партбилетов Демократического союза. И когда ничего невозможно изменить, можно хотя бы заявить, что ты не согласен, и выйти на площадь. В этом, собственно, и было дело 14-го декабря.

В принципе, это не было военным мятежом. Историки глубоко заблуждаются, считая, что это было попыткой военного переворота. Попытка военного переворота просто маскировала первую в истории России политическую манифестацию. 1825 год — это была первая политическая демонстрация. Но поскольку устраивали ее офицеры, им было смертельно стыдно, что они до такой степени ничего не могут сделать, что вынуждены идти на манифестацию. Хорошо нам, неформалам, было ходить на митинги, но офицерам, героям 1812 года, идти на политическую манифестацию, потому что они не могли ничего изменить в порядке управления, ни снизу, ни сверху, было позорно. А что было делать? Сверху — матрас власти. Стучи кулаками, кричи, ничего не слышно, все вязнет, как в вате. Снизу — матрас народа. Тоже можешь топать ногами, брыкаться — никакого отклика. И вот между этими двумя ватными матрасами приходилось жить, и сознавать это было смертельно стыдно. Поэтому во многом все эти попытки имитировать военный мятеж были вызваны просто элементарным стыдом. Неудобно было признаться, что ничего сделать нельзя. Кстати, многие это не сознавали. Сознавал это вполне только один человек, идеолог 14-го декабря, которого на площади не было: Михайло Лунин. Он все очень хорошо понимал. Декабрьскому делу предшествовал период аристократического неформалитета, аристократических «кухонь». У них вместо кухонь были, конечно, гостиные и каминные, пока нетайные общества, клубы вроде «Зеленой лампы». Все сидели и прожекты писали. Это было модно. Все это ничем не отличалось от того, что было у нас в шестидесятые годы XX в., просто уровень был другой, одежда другая, манеры другие. Они знали языки, имели дворцы вместо «хрущоб», вместо кухонь у них были гостиные, под гитару пели не Окуджаву, не Галича, не Высоцкого. Песни тоже были другие: пели Дениса Давыдова. Это единственное, чем отличалось положение в 60-е годы ХХ-го века от ситуации начала XIX века. Идеологически никакого отличия не было.

Бессилие, роковая невозможность что-то изменить и сознание этой невозможности терзали их. Это как раз было хорошо. Хуже было то, что от бессилия в голову полезли лишние мысли. Пока потенциально, пока на лабораторном столе, пока только на умственном полигоне, фактически прокрутился весь октябрь 1917-го года. Декабристы как интеллектуалы очень высокого класса быстренько прокрутили всю дальнейшую историю за те пять лет, в которые они шли от неформального объединения в гостиной до первой политической манифестации. Прокрутилось фактически все, вплоть до красного террора.

Планы Пестеля интересны тем, что они были совершенно большевистскими планами. Он планировал не только республику, это как раз было бы и ничего, хотя невозможно сразу перейти к республике, но это неважно. Невозможность эта никого не опошляет, не пачкает. Невозможность — это не урон чести. Уроном чести было другое — идея убийства не только монарха, но и всей царской семьи. Узнаете историю с Екатеринбургом и с тем самым Ипатьевским подвалом? Вся эта история уже проигрывалась в пестелевском кружке, на собрании декабристов. Убить всех, вплоть до грудных младенцев, извести под корень царский род. Они не успели договорить до конца, но, безусловно, следом пришла бы мысль убить всех, кто не согласен. Не только царя, но и министров, но и своих вчерашних товарищей по полку. К этому они обязательно бы пришли, потому что Пестель был человек, абсолютно лишенный какой бы то ни было совести. Чего стоит одна эта его идея заставить царя дать Конституцию с помощью расширения состава заговорщиков, его решимость дать показания на всех, на кого только можно, чтобы увидели, сколько на Руси инакомыслящих, привлекая в качестве подопытных объектов тех, кто никак не был причастен! Это, конечно, был типичный большевизм — по бессовестности, по использованию человека в качестве средства, в качестве подсобного орудия, в качестве подопытного кролика.

Человек — это не колба, не реторта, с людьми так не обращаются. Но люди уже были для Пестеля не самым главным. Главное — это было изменить общественный строй. Я думаю, что они с Владимиром Ильичом поняли бы друг друга очень хорошо. Минус, конечно, военная подготовка. Ленин тоже ведь был вполне дворянского происхождения. Эти два человека были фактически идентичны. Ленин был хороший организатор, хороший публицист, очень ловкий человек. Он знал, как нужно создавать структуры, с помощью которых можно так расшатать любое самое прочное и стабильное государство, чтобы оно просто развалилось, превратилось в пыль. Распыление государства, распыление общества — это его ноу-хау. Он знал эти технологии. Он был в этом плане гораздо талантливее Гитлера и достиг больших результатов.

Пестель ничего этого не знал, он никуда дальше полка не показывался. Ему не приходилось ходить ни в какой народ, ни с какими рабочими он не общался. Он их не знал и знать не хотел. Он был теоретиком. Теоретиком изменения ситуации через истребление лишних. И эта идея уже жила среди нас. Эта идея, которую декабристы обсуждали без всякого отвращения и даже с жаром, привела в такой ужас Михаила Лунина, человека глубоко порядочного и католика, что он просто их бросил. И с 20-го года по 25-й он ни с кем из них не поддерживал никаких контактов; ему просто стало противно. Он появился только тогда, когда все произошло, когда было уже не противно, а достойно, когда можно было, не пачкая себя, получить чистый результат: заключение в крепость.

Лунин был единственный, кто понимал, что происходит, кто понимал, что они делают, и зачем они это делают. Он был хорошим политологом. И он был единственным, кто продолжал что-то делать и в Сибири. Заработал себе и повторный срок, и даже смертную казнь в камере. В конце концов он добился того, что они его убили. Он создал Самиздат, письма, которые были написаны там, в камере. Вполне грамотные письма, которые были куда выше по качеству, чем письма Чаадаева, потому что оказались менее идеалистичны и исходили хотя и из невозможной, но из западной идеи свободы. Михаилу Лунину принадлежит та фраза, на которую мы с вами будем опираться еще столетия: «Я никогда не участвовал в заговорах, присущих лакеям, и никогда не участвовал в мятежах, которые присущи толпе, но свободный образ мыслей усвоил со своего рождения, с того момента, как научился мыслить». Это был чистой воды вольнодумец. По сравнению с ним, все остальные декабристы казались просто школьниками. Они были или слишком восторженными, или слишком уж неразборчивыми в средствах. Пестель был, конечно, законченным негодяем, и виселица ничего здесь не изменяет. Муссолини тоже повесили. Это не прибавило ему ни честности, ни порядочности, ни благородства. А вот Муравьев-Апостол — это, конечно, трагическая история. То, что они сделали, привело к тому, что они умалили свою честь без всякой пользы. Надо было просто идти на площадь. Но им нужны были солдаты. Как заманить солдат на площадь? Ведь никакие солдаты не выступили бы против монарха. В то время это было абсолютно исключено. Это не 1917 год. Еще в 1903— 1904 гг. это было бы немыслимо.

А это 1825 год. Так тем более! Возникает «гениальная» идея: а давайте мы всех их обманем. Давайте сделаем вид, что мы восстали не во имя свободы, а просто хотим обиженному Константину вернуть корону, восстановить справедливость. Вернуть Константину корону, чтобы она Николаю не досталась, потому что Константин — законный монарх. Мы за монархию, но мы за нашу монархию, за перестроечную, за либеральную. И, конечно, нам тогда солдаты поверят и за нами пойдут — за такое святое дело! А мы захватим власть и потом эту монархию тихо упраздним. Главное — это власть захватить, а все остальное приложится.

Это совершенно роковое заблуждение, что достаточно захватить власть, а остальное все приложится. Бедные декабристы всерьез предполагали (те из них, кто вообще что-то предполагал, а не действовал неосознанно, потому что Ипполиту Муравьеву-Апостолу было только 18 лет, и он вообще еще ничего не предполагал, а был счастлив от того, что он протестует), что смогут перевернуть страну. Люди постарше, более зрелые, чем Ипполит, искренне не понимали, что свободная жизнь и свободный образ мыслей должны сочетаться. Невозможно заставить раба жить свободно. По приказу никто не будет свободно жить. Та самая вестернизация, о которой они мечтают (не забудьте, что декабристы — это энная попытка вестернизации; все они знали, как устроена жизнь во Франции, в Англии, они все там получили образование), оказалась бы их крахом. Муравьевы-Апостолы учились во Франции еще до всей этой истории с 1812 годом, до войны. Они знали, как живут там. Они искренне хотели перенести это на российскую почву, но они не понимали, что без соответствующего образа мыслей, без соответствующего менталитета у народа новую жизнь создать просто нельзя. Потому что нельзя насадить сверху. Нельзя заставить силой быть свободными; тем более нельзя сделать свободными обманом. Поэтому получился парадокс. Возник лозунг: «Мы идем за Константина и за жену его Конституцию». То есть Муравьев-Апостол так хорошо все объяснил своим солдатам, что они усвоили, что Конституция — это жена Константина. Они не поняли, что Конституция — это такая штука, которая уже исключает и Константина, и Николая. Они вообще не понимали, что такое Конституция.

Нельзя было до такой степени злоупотреблять доверием людей. Вообще нельзя обманывать подневольных и подчиненных. Они злоупотребили своим служебным положением, и очень сильно злоупотребили. Они прекрасно понимали, что солдаты не могут им не подчиниться. Они должны подчиняться, тем более, что такая благая цель. Сам царь Константин и его жена Конституция!

Самый трагический момент восстания — это не то, что стали бить картечью по собравшимся на площади полкам. Самый трагический момент — это когда тот полк, который шел за Муравьевым-Апостолом, устами одного солдатика, самого забубенного, сформулировал вопрос: мы поняли, барин, что у нас будет свобода, только мы не поняли, а кто царем-то у нас будет.

Этот вопрос свидетельствует о том, что никакие высокие цели не оправдывают такой обман, такое злоупотребление доверием людей. Они их потащили силой, они им надели на голову мешок. Они им не сказали честно, что мы хотим бунтовать против властей, что, скорее всего, мы все погибнем. Хотите ли вы погибнуть вместе с нами? Они не предложили альтернативу, они им солгали. И вот это, действительно, — преступление. И если их и повесили, то с высшей точки зрения, вешать стоило только за это, но никак не за то, что они вышли на площадь.

На площадь, конечно, надо было идти, но не надо было туда брать ничего, кроме лозунгов. Потому что смысл был в политической манифестации. Кстати, было предсказуемо, что если они выскажутся вполне, то никакому народу не будут нужны их предложения. То, что они предлагали, было слишком несъедобно. Конституция, свобода, освобождение. То, что случится в 1861 году, в 1825-ом не было чаянием общества, за исключением элиты, нескольких грамотных людей, крепостных актеров или выучившихся, продвинутых крестьян.

Свобода без хлеба, голая независимость — это холодная вода. Холодная вода свободы уже тогда казалась очень неприятной на ощупь, и никто туда особенно не стремился. Не было спроса. Северное общество состояло из идейных либералов, которые предложили достаточно крутые либеральные реформы, т. е. освобождение крестьян, вестернизацию страны, либерализацию государственного управления, Конституцию, республиканское правление, так что при всей своей к ним неприязни, я вынуждена признать их потомками либералов.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19