Словарь Ламприера
ModernLib.Net / Современная проза / Норфолк Лоуренс / Словарь Ламприера - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
Автор:
|
Норфолк Лоуренс |
Жанры:
|
Современная проза, Историческая проза |
-
Читать ознакомительный отрывок полностью
(332 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|
|
Вкладчики уверяли, что покупатели на перец уже найдены и надо лишь немного подождать. Но кредиторы не хотели больше ждать, они хотели вернуть свои деньги. Миллион фунтов перца лежал невостребованным на складе в Попларе. Вкладчики встречались, чтобы придумать, как выпутаться из создавшегося положения, но ни на что не могли решиться. Они должны были крепко держаться все вместе и тем самым подтвердить, Что доверяют друг другу, как и положено добрым товарищам и смельчакам, достойным этого имени. Но солидарностью не оплатишь долги. Что было делать? Никто из них не знал.
Да, думает юноша на причале, никто из них не знал. Неведение и замешательство — вот исток всего, ситуация, которой дожидались предусмотрительные люди из Рошели. Но здесь след, который вел юношу в прошлое, обрывается. От дальнейших событий остаются только отрывочные сцены.
К весне следующего года вкладчики все еще не нашли выхода. Кредиторы стали появляться реже, даже совсем оставили их в покое, поняв, что из этого дела ничего не выжмешь. Вкладчики с облегчением перевели дух, хотя и отдавали себе отчет в том, что вслед за этой передышкой грядет судебное разбирательство. Александр Смит в марте объявил о банкротстве. Что им оставалось делать? Ждать конца, не питая ни иллюзий, ни надежд, понимая, что все пропало. Но они ошибались.
Никому и в голову не пришло обратить внимание на девятерых, которые сошли на берег в Лондоне в апреле того же года. Они беседуют между собой мало и вполголоса. Никто не слышит, о чем они говорят. Они остановились где-то за Ломбард-стрит, но там их почти не видели, как не видели и в соборе Святого Павла, и даже на рынке. Не были они и завсегдатаями трактиров. Они пробыли в Лондоне четыре дня, а затем уехали. С того самого дня, когда они наблюдали за отплытием флотилии Ланкастера из Блэкуолла, они терпеливо ждали. И вот теперь, через три года, дело, ради которого они приезжали в Лондон, оказалось быстрым и беспроигрышным.
Юноша на причале представляет себе их судно, уплывающее вдаль, подернутое туманной дымкой. Они всегда ускользали, они скрылись даже от английских вкладчиков, оставив их наедине с неожиданным спасением. Спасением, купленным ценой взаимного предательства.
Солидарность вкладчиков основывалась теперь только на общей неплатежеспособности. Им ничего не оставалось, как держаться вместе. Покупатели не могли разрушить их единство, потому что покупателей не было. И вдруг, как гром среди ясного неба, появились эти визитеры. Посредник, разговор о небольшом дельце, и каждый охотно встречается со своим гостем. Темноволосые, с иностранным акцентом, вежливые. Все похожи друг на друга, кроме одного, белокурого. Затем следует предложение продать свою долю акций, символическая цена, немедленное согласие, и девятая часть Компании в мгновение ока вместе с долгами переходит в другие руки. Чувство солидарности и общее дело никого не останавливают. Поодиночке, ничего не зная о других, точно таких же встречах, каждый из них подпишет соглашение. Бизнес есть бизнес. Они же не дети.
Идиоты со своими дурацкими деньгами, думает сидящий на причале человек. Даже сейчас, по прошествии многих десятилетий, он узнает скрытную осторожность Девятки. Это могли быть только они. Он вздрагивает на холодном солнцепеке.
Рошель! Судно скользит мимо пары сторожевых башен и входит в гавань. Конец долгого ожидания, замысел приведен в исполнение. Девять человек наконец нарушают молчание и разражаются хохотом, спускаясь с причала. Они получили что хотели. Их глава — Саморин, тот, чьи светлые волосы выделяются среди темных шевелюр его товарищей. Завершение одной кампании — начало следующей. Новый порыв, новый девиз, под которым они пойдут дальше; решение, принятое их тайным товариществом, и название для него. Возможно, все началось с какой-нибудь шутки. Которая позже станет серьезным и мрачным делом.
Юноша произносит вслух название, впервые услышанное несколько дней назад. Оно было так же неведомо мне, как и ты сам, Франсуа. А может, ты его и придумал? Новые владельцы достопочтенной Компании купцов, ведущей торговлю в Восточной Индии, назвали себя «Каббалой». Он снова трет глаза. На этом след обрывается окончательно, от него остается лишь несколько случайных штрихов.
Новые времена, новые плавания. Обросшие надежными агентами, принуждаемыми к молчанию предательством, к честности — страхом. И выгодой. Что ж! Все они действительно не дети. Богатство росло, как ты и предполагал. Превосходный расчет, Франсуа!
Тем временем матросы уже выстроили ящики таким высоким штабелем, что он высится на корме, как башня. Остальные, видимо, собираются разместить впереди, на носу. Один из матросов помогает подняться по сходням на палубу женщине, он поддерживает ее за руку. «Ноттингем» окончательно скрылся за поворотом реки. «Но ты, Франсуа, не скроешься от меня! Все или ничего», — думает юноша на пристани. Женщина на сходнях оступается, и матрос подхватывает ее, не дает упасть.
Лицо юноши мрачно. Он думает о несметных богатствах, которые они собрали. О власти, которой было больше, чем нужно. Девятка шла своим путем, не оглядываясь и никогда не задумываясь о том, что расплачиваться за них придется Рошели. Роковая ошибка.
Одинокое облако отбрасывает тень на воду, на судно и пристань. Движение отлива ускоряется. Юноша слышит, как скребется вода о деревянные сваи. Женщина уже поднялась на палубу. Он думает о той, которую потерял навсегда. Он гонит эти мысли. Не надо об этом, не сейчас…
Гнев охватывает его душу, накатывая медленными волнами. Возвращение гнева опять вызывает к жизни тех, девятерых. Они продолжают жить в его ярости, а ярость рождается из памяти о них. «Прости их. Они не ведали…» А отец? Еще один неотмщенный. Перед его мысленным взором предстают озеро, высокие деревья, задевающие вершинами край летнего неба, вода. Красное на сером. Ярость поверх забвения.
«Там мой исток, — вдруг понимает он. — Начало моей истории». Окаймленный морями гранит, красный остров на серо-зеленой глади моря, дом. Он так бесконечно далеко, дальше Индии. Сколько же столетий назад он его покинул? Год, говорит он себе, нет, меньше года. Но этот год длился вечность, он охватил собою века. Это кажется невероятным, но это так. Юноша следит, как уходит только что владевшая им ярость и под ней обнажается тревожное недоумение. Он узнает в нем то чувство, которое привело его сюда, которое руководило им, когда он шел через лабиринт, выстроенный ими, чтобы он в нем потерялся. Но вот растаяло и это чувство, и на его месте появился страх. Он наблюдает за ним, проникая все дальше в глубины своего существа. Он увидел страх слепоты, страх боли — эти детские страхи, и он преодолел их. Ужас перед неизбежностью видеть судорожно извивающееся на мелководье тело, поднимающуюся из воды руку, и сопряженный с ним ужас осознания своей вины. Далее явился страх смерти, может быть, он был осознан только тогда, на крыше. И страх потерять ее, свою любовь. Он пытается вернуть ее образ, но она ускользает, исчезает вместе со всеми страхами, которые он преодолел. Ее больше нет, и теперь он один, в полном одиночестве, в кромешной тьме, на самой нижней палубе, где нет ни проблеска света, ни тени звука. Одиночество. Последний шаг, отделяющий его от холодной пучины. Оно привычно ему с детства. Ребенком лет четырех-пяти он притворялся, что читает по-гречески, часами сидя неподвижно над раскрытой книгой, а на самом деле глядя внутрь себя. Потом, когда он стал старше, его окружили шелестящие голоса книг, их завораживающее бормотание. Ложь! Последняя переборка треснула, и он падает вниз, в холодные руки, которые ждут его, чтобы раскрыть ему тайну по ту сторону одиночества. Но он не готов, еще не сейчас, нет, он еще подождет, и в тот самый момент, когда вода готова сомкнуться над его головой, он выныривает на поверхность, с содроганием влезая в свою похолодевшую плоть и вновь становясь одиноким юношей, сидящим на пристани.
«Моя жизнь», — думает он отстраненно, не обращая внимания на слабый, далекий зов. «Мой исток», — думает он. Джерси по-прежнему принадлежит ему, даже если у него отняли все остальное. Он может вспоминать его, сколько захочет. Родительский дом, он помнит его до последней мелочи, те ночи, которые теперь казались ему зловещими, ибо прошедший год изменил его. Облако уплыло, и солнце бьет ему прямо в глаза. С пакетбота раздается крик матроса, и юноша вздрагивает. Торопят его, последнего пассажира. Но он не расстанется так просто со своими воспоминаниями. Он поднимается, ослепленный солнцем, и волна памяти снова захлестывает его. Он наклоняется за сундуком, поднимает голову и видит, как из слепящей белизны проступает пристань, на мгновение врываясь в его мысли, а затем вновь уступая дорогу джерсийской тьме, сквозь глубину и безмолвие которой машет ему рукой из невероятного далека легкая фигурка. Оттуда он двинулся в путь. Это его начало. Матрос снова кричит ему. Но воспоминание окутало его, и юноша его не отпустит. Ни ради всех богов, ни ради всех сокровищ Индии. Только разве что ради нее. Ушей его достигает последний призыв — в обратный путь, к острову его детства:
— Посадка заканчивается!
Цезарея
Высоко в небе носился ветер, разгоняя тучи, чтобы звезды могли озарить своим бледным светом остров Джерси, лежавший внизу. Его скалистые утесы, поросшие травами холмы и гладкие пляжи были едва различимы среди темных морских волн. Луна уже давно скрылась. В иные ночи при ее свете можно было читать, но сейчас за окном стояла непроглядная мгла. Масляная лампа освещала своим мягким желтым светом наваленные на столе бумаги и раскрытую книгу. К ней низко склонился, почти касаясь ее лицом, человек. Он сидел за столом в неудобной, напряженной позе. Локти упирались в стол, руки поддерживали голову, длинные ноги обхватили ножки стула. Голова медленно поворачивалась слева направо и обратно, следуя за строкой. Снаружи неумолчно бормотали волны, но в комнату их шум доносился, и то еле слышно, только когда они накатывали на утес в заливе Боули и разбивались о камни.
Человек в комнате оторвался от книги и выпрямился на стуле. Он был еще очень молод. Он потер кулаками уставшие глаза. Тело затекло от напряженного положения, и он вытянул свои длинные ноги и откинулся на спинку стула. Когда юноша отнял руки от лица и открыл глаза, перед ним предстала его комната. Теперь он видел ее так постоянно: там, где находилась кровать, было тускло-красное пятно, дверь выглядела светлым расплывчатым пятном. Пол не надо было видеть, он чувствовал его ногами, а о местонахождении окна знал по легкому дуновению ветерка, холодившего лицо. Все, что находилось не в дюймах, а хотя бы в ярде от него, терялось в сплошных тенях. Не что иное, как «воздух без света», вспомнил вчерашний школяр цитату из Лукреция. Его не утешила эта цитата. Когда вещи вокруг него сдвинулись, смазались и пропали друг в друге, Ламприер испытал уже известное ему неприятное ощущение где-то в желудке. Это было похоже на легкий страх или на предчувствие страха. Он знал это ощущение и старался притерпеться к нему. Вот и сейчас, стараясь вытеснить его своим любимым занятием, он опять склонился над книгой. Периодические нарушения зрения у Джона Ламприера начались лет в четырнадцать или около того, а к двадцати годам стали учащаться. Сейчас мир постоянно был окутан туманом. Предметы словно подернулись дымкой и сливались друг с другом. Их очертания ускользали и поглощались окружающим пространством. Близорукость растворяла мир в тумане вероятностей, расплывавшиеся формы которого служили площадкой для игр его фантазии. Страх, охватывавший его в отрочестве, со временем прошел, а затем на его место явилось чувство, похожее на удовольствие. Остался лишь едва уловимый след беспокойства, когда он предоставил полную свободу размышлениям, снам наяву и видениям. Весь остров, где он жил, не шел ни в какое сравнение с просторами воображения, которые юный школяр населял толпами полубогов и героев. Достаточно было поднять голову от страниц Туллия, Теренция, Пиндара или Проперция, чтобы увидеть, как самые изысканные или ужасные образы обретают плоть в колеблющихся сумерках за окном. В стране его видений Галатея забавлялась с Акидом. И Полифем развлекался с ними обоими. Там, в последней Пунической войне, сражались и терпели поражение финикийцы, Карфаген пылал в огне семнадцать дней, прежде чем рухнули его протянувшиеся на двадцать миль стены, погасив пламя. Сципион Африканский был всего лишь ловким обманщиком, но сумел добыть себе консульство, о котором так жадно мечтал. DelendaestCarthago . Именно так. Ахилл мрачнел и впадал в ярость при известии о смерти Патрокла, Елена ждала ночи, чтобы вкусить удовольствий в объятиях Париса. Важно ли, что она была самой красивой из смертных женщин? Парис был слаще любого золотого яблока. Деифоб слаще Париса. Древние цари, чьи жизни трепетали между естественным и сверхъестественным мирами; повседневные любовные истории пастухов, которых на мгновенье коснулись руки, способные превратить плоть в дерево; гамадриады и нереиды — какими глазами надо было смотреть на мир, чтобы различить в огне обычного афинского очага кровавые мучения Прометея, в песне соловья — насилие, совершенное над Филомелой, в каждом дереве — лицо, в каждом ручье — голос? И за всем этим стоят абсолютные законы с их непререкаемой властью, основанной не на разумных объяснениях, а на простой уверенности, что этот мир и есть место для их проявления. Кто знает, думал он, может быть, сами боги тоже были жертвами этой не обремененной рефлексией простоты? Жертвами этой ясности с ее железной логикой, с ее приговорами, не подлежащими обжалованию. Правители и герои, нимфы и сатиры шествовали по пространствам души юного знатока классической древности, забавляясь любовью и кромсая друг друга на части, играя и переигрывая сцены, за которыми он жадно следил, вчитываясь в творения древних.
— Он споткнулся о ведро, Шарль, а оно стояло на самом виду!
Встревоженный голос матери заставил его оторваться от Фукидида, и герои Древней Греции растаяли, вытесненные разговором родителей, обрывок которого из их спальни долетел до его ушей.
— Ну и что? Он не поранился?
— Неужели мальчик должен сломать ногу, чтобы ты хоть что-то заметил? Шарль! Ты не менее слеп, чем наш сын.
Они разговаривали в ночной тишине, предназначенной для тихого обсуждения семейных дел и супружеских объятий. Кончиками пальцев Ламприер погладил страницу. В трех футах от глаз он не мог различить ни единой строки, но стоило сократить расстояние до нескольких дюймов, и каждая буква становилась ясной и отчетливой. Сегодняшний разговор его родителей не кончится любовными объятиями.
— Он будет ученым, возможно самым знаменитым в поколении. Что за беда, если он не увидит какого-то ведра?
— Чтение сгубило его глаза. Оно сгубило нашего сына! — Последние слова были сказаны драматическим шепотом. Отец недоверчиво фыркнул.
— Он все больше и больше отдаляется от нас, Шарль, — продолжала мать, — и ты это знаешь.
— Просто он влюблен в науку. Со временем все образуется. Я в его годы был точно таким же, я отлично это помню.
— О да, все Ламприеры таковы, мне ли не знать! — В ее голосе послышалась горечь. — Ничто не меняется, да, Шарль?
Дальше Ламприер уловил несколько невнятных слов и тихие всхлипывания матери. Он привык слушать их беседы. Он наслаждался тем, что занимает в них главное место, и нередко в ожидании их бодрствовал по ночам. В такие минуты он чувствовал особую близость с родителями, которые, сами того не подозревая, сообщали ему обо всем, что их тревожило. В обычной жизни мать не показывала вида, что принимает всерьез его высказывания, а отец держался на расстоянии, пряча под внешней суровостью чувства, о которых сын мог только догадываться. Впрочем, на сей раз обсуждение волновавшего их вопроса оказалось последним, ибо на следующее утро выяснилось, что они приняли решение: отныне Джон Ламприер будет носить очки.
И вот через неделю каждый желающий мог бы видеть, как отец и сын Ламприеры начали четырехмильный переход от своего дома в бухте Розель до Сент-Хелиера. Более высокий, опережавший на полшага своего сына отец с привычной легкостью преодолевал неровности дороги. Изредка он бросал взгляд на небо, чтобы убедиться, что, даже если им предстоит по колено выпачкаться в грязи, они все равно доберутся до места назначения сухими. Его сын частенько спотыкался, и всякий раз, когда это случалось, Шарль запрещал себе оборачиваться, но напрягался и чуть заметно морщился. Конечно, его жена была права, совершенно права, однако у близорукости, физической и умственной, есть и свои преимущества. Она позволяет иногда видеть больше, чем думают. Тропа, по которой они шли, пересекала лес. Шарль пригнулся, проходя под низко нависшей веткой дерева, и поднял ее повыше перед сыном. Миновав Пять Дубов, они вышли на самый край склона, откуда Шарль увидел Сент-Хелиер, а за ним замок Элизабет, словно плывущий по волнам гавани. Всего-то пять лет назад Рюллекур, явившись на остров во главе семисот человек, вытащил из постели губернатора и заставил его подписать грамоту о капитуляции острова. Губернатор, наверное, еще толком не протер глаза, когда ставил свою подпись. Замок Элизабет тогда держался крепко. Бедняга Мозес Корбе перебежал рыночную площадь под градом мушкетных выстрелов. Теперь тут больше башен Мартелло, чем рыбацких хижин.
Близорукий сын Шарля услыхал Сент-Хелиер задолго до того, как увидел. Город набросился на него со своим шумным приветствием, и ему показалось, что громадные ладони хлопают его по плечам, со всех сторон его обступил нестройный гул голосов, которые торговались, бранились или здоровались, людской гомон вздымался и опадал вокруг них. Джон вцепился в отцовскую руку, и тот протащил его через толчею, прокладывая путь сквозь дела, сплетни и заботы Джерси. К краю рыночной площади толпа поредела. Миновав трактир под вывеской «Пирсон», они свернули в переулок и зашагали по улицам, которые показались им неестественно тихими после гама, царившего на рынке. Еще поворот, и вот они, тяжело дыша, достигли мастерской Икнабода Бонами, оптика и шлифовальщика линз. Шарль протянул руку к колокольчику, но изнутри уже слышался громкий голос:
— Входи, Ламприер!
Они вошли и оказались лицом к лицу с Икнабодом, который в одной руке держал совок для угля, а в другой — чучело совы.
— Добро пожаловать! Приветствую вас обоих. Как дела, Шарль? Я помню, что у мальчика неважно с глазами, верно? Прошу прощения за сову. — И он положил совок. — Приходится бороться с пылью.
Он обвел рукой стены. Там, усаженные на перекладины, подвешенные на веревках или прибитые гвоздями, рядами располагались совиные чучела самых разных размеров, с загнутыми книзу крючкообразными клювами, с выпученными стеклянными глазами, в которых застыло молчаливое презрение к своему жалкому положению. Шарль быстро учуял, что не все тушки должным образом обработаны.
— Мне предстоит выполнить кое-какие поручения, мистер Бонами. Вас устроит, если я вернусь часа через два?
— Превосходно, превосходно, — обрадовался тот, продолжая то тут протирать стеклянные глаза, то там смахивать пыль с когтей.
— Значит, увидимся через два часа, Джон. Сын промолчал, и Шарль поспешил выбраться на свежий воздух. Шлифовальщик линз повернулся к предоставленному его заботам юноше.
— Наследство от прежнего хозяина, — пояснил Икнабод и вновь обвел рукой комнату.
Но Джон Ламприер не слышал его. Вокруг горели тусклые огоньки совиных глаз. Сотни пар, они в упор смотрели на его бессильные попытки ответить им таким же решительным взглядом. Он был в растерянности. Что это, миниатюрный зал Кекропа? Может быть, когда свет в комнате погаснет, они начнут, тихо окликая друг друга, сматывать жилы мудрости в общий клубок? О-о-о, Афина! Колыбель Кекропа, запрет и зияющая рана, акт рождения. Икнабод, небывалое имя…
— Сюда, Джон Ламприер!
Он медленно прошел под пристальными стеклянными взглядами и увидел дверь в задней стене мастерской, откуда донесся зов. Комната была квадратная, стены сложены из камня, который в той комнате был скрыт деревянной обшивкой. В необыкновенно высоком потолке был люк, и через него солнечный луч падал прямо на кресло красного дерева. В глубине комнаты стояли большая печь, верстак и стенной шкаф, у которого склонился хозяин. В печи пылал жаркий огонь.
— Садись в кресло.
Он подчинился, нерешительно двигаясь в новой обстановке. Прихожая Паллады к кузнице Гефеста, мелькнуло у него в голове. Что там делает хозяин? Шлифовальщик линз, кажется, нашел то, что искал, и шагнул к своему подопечному, протягивая ему большой поднос:
— Держи.
Руки Ламприера оказались заняты подносом, полным стеклянных дисков.
— Теперь наденем оправу.
Икнабод наклонился над ним с большим деревянным приспособлением в руках.
Оказавшись зажатым в кресле, Ламприер почувствовал, как ледяная волна ужаса окатила его желудок и сдавила мочевой пузырь. У него возникло нестерпимое желание швырнуть поднос и выбить из рук шлифовальщика этот аппарат, который, раскрывшись двумя страшными челюстями, готовился сомкнуться вокруг его лица. Икнабод установил громоздкую оправу для примерки стекол у него на голове и защелкнул удерживающие замки.
— Мое изобретение, — с гордостью пояснил он. Оправа, представлявшая собой нечто вроде куба, полностью упрятала голову Ламприера. Ламприер ощутил свой череп, упакованный в эту деревянную клетку, совершенно беззащитным. Он уставил неподвижный взгляд в одну точку, подавляя желание вскочить и броситься на улицу, прочь от деревянной клетки и всего остального. Шлифовальщик линз не обращал никакого внимания на его волнение. Фокусное расстояние, динамизм, легкость аккомодации — вот что заботило его, пока он помещал одну за другой линзы перед расширенными от страха зрачками.
Линза была талисманом Икнабода — человека, не верящего в талисманы. Но! Разве не применил линзы Архимед, чтобы поджарить римские корабли у Сиракуз? И разве не линза, установленная на башне острова Фарос, помогла Птолемею разглядеть вражеский флот на расстоянии в шестьсот миль? О, этот стеклянный диск, гладкая поверхность которого плавно загибается к краям! Он практически не изменился на протяжении двух тысячелетий.
Икнабод затратил много лет, чтобы стать мастером изготовления линз. А если учесть, что это искусство уходит в глубины веков… О да, сэр Ньютон с его «Оптикой» — конечно, великий человек, но к чему были бы приложимы его законы, не будь мастеров, изготовляющих линзы? Казалось бы, ничего особенного — разделить обыкновенный стеклянный шар на диски с помощью стеклореза. Пожалуй, это смог бы любой тупица. Но уж далеко не всякий может вставить алмаз в бронзовую оправу с ручкой и закрепить его (лучше всего с помощью канифоли)!
А какой неуч расплавит стекло до нужной вязкости и выльет на железное блюдо?!
А процесс шлифовки! От одного воспоминания у Икнабода сладко заломило плечо. Сначала надо стекло нежно отшкурить, бережно, чтоб не оцарапать, а уж потом взять воду из Департа и порошок из Триполи. Ну и главное, конечно, руки. И вот она постепенно освобождается от шероховатого покрова и возникает из грубой стеклянной болванки во всей своей сияющей чистоте. Свойства ее скрыты в совершенстве пропорций. Вставляя линзу в паз перед глазами юноши, он заново переживал весь процесс ее появления на свет. Долгие ночи его руки ласкали каждую из них, пока холод скользкой поверхности не уступал теплу его рук, и тогда он откладывал ее и брал другую.
Что касается Ламприера, то линзы не столько помогали ему постичь окружающий мир, сколько открывали его бесконечное разнообразие. Не успевали глаза привыкнуть к новой картине действительности, представленной очередной парой линз, как она сменялась другой, уже претендовавшей на господство, чтобы затем, в свою очередь, быть отвергнутой. Он должен был оповещать о результатах проверки стекол словами «лучше» и «хуже». Икнабод, перепробовав, наверное, не меньше двух дюжин пар, устал и остановился. Он вглядывался в содержимое подноса, бормоча что-то, похожее на вычисления.
— Джон Ламприер, — наконец провозгласил он властно, — готовься прозреть!
Наклонившись над подносом, он выбрал одну из немногих оставшихся пар. Ламприер услышал, как линзы звякнули, сначала друг о друга, затем об оправу. В печи вспыхнул зловещий красный свет. Линзы с тихим щелчком встали на места. Суставы пальцев, сжимавших поднос, побелели.
— А-а! Отпустите меня! Отпустите!
Линзы схватили комнату и со скоростью света швырнули ее в лицо запертого в кресле пленника.
У него вырвался крик ужаса. Поднос с грохотом упал на пол. Линзы мгновенно высосали его зрачки и метнули их в первый попавшийся предмет. В печь. Вокруг были языки пламени. Они жадно облизывались, глядя на него. Он боролся с деревянной клеткой. Пламя жарко било в лицо, за огненными языками появились два глаза, впившиеся в его зрачки, это было ужасное, бесформенное лицо, скрюченное тело, глаза, почерневшие от древних ужасов, конечности, сворачивавшиеся и разворачивавшиеся подобно бьющимся туловам змей. Я вижу тебя, Джон Ламприер, неслось шипение из каждого рта Эрихтоний. Сворачивающиеся и разворачивающиеся огненные змеи. Подобные языкам пламени. Всего лишь языки пламени. Огонь в печи. Комната между храмом Минервы и кузницей Вулкана.
— Добро пожаловать в мир видимости, Джон Ламприер.
По полу валялись рассыпавшиеся линзы. На фоне серых плит они казались драгоценными камнями, безмолвно взиравшими на людей. Ламприер вздрогнул, и мурашки пробежали у него по спине. Печь оказалась всего лишь печью, комната — только комнатой. А Икнабод… Икнабод оказался просто хромым человеком, обладающим талантом шлифовальщика и большой коллекцией совиных чучел. Джон Ламприер прозрел.
* * * Ледяные течения, незримые под покровом волн, устремлялись на восток, высылая на разведку отдельные щупальца, встречая сопротивление и откатываясь назад, чтобы снова собраться с силами, воспользовавшись приливом. Воды в своей слепой целеустремленности поднимались вверх из черных каменных чаш океанского дна и пронизывали безмятежную поверхность моря у берегов, а потом с новой силой бились о каменное побережье у Шербура и проскальзывали в Ла-Манш.
Навстречу им, на запад, через Дуврский пролив шли приливные воды из Северного моря. Они набирали мощь и, встречая восточные течения, выискивали обходные пути или прорывались прямо сквозь них, оставляя на поверхности моря крутящиеся воронки. От столкновения встречных потоков расходились во все стороны бурные волны. Воды двух морей боролись друг с другом, и в самом центре сражения высилась красная гранитная глыба, стойко терпевшая все удары, которые обрушивали на ее береговые утесы бушующие волны. Двенадцати миль в длину и шести в ширину, она взирала, как у ее подножия идет неистовая борьба встречных течений и сменяются приливы и отливы. Она казалась единственно незыблемой среди движения водных потоков. Водная масса сколько угодно могла подниматься вверх на сорок футов, скрывая под собой берег, или разбиваться о скалы у северной стороны острова, но древний красный гранит был несокрушим. То тут, то там он выходил на поверхность острова, красной полосой перерезая дерн, будто проглядывал едва зарубцевавшийся шрам, полученный в сражениях с непокорной стихией.
Густые заросли живой изгороди разделяли остров на участки, не нарушая общего вида его зеленой поверхности, где время от времени попадались вкрапления багряного вереска или темно-зеленого папоротника. На южной стороне холмов трава местами уже рыжела под поздним летним солнцем. Бесчисленные дороги и тропинки рассекали расстилавшуюся зелень, напоминая трещины на тонком слое глазури. Там, где дороги встречались, к перекрестку лепилось несколько бедных хижин, а иногда стояла церковь, новый особняк или замок-поместье, сохранившийся с феодальных времен. Двенадцать церковных приходов, начиная от прихода Святого Брелада до прихода Святого Кана и от прихода Святого Климента до прихода Святого Мартина, к которому принадлежали Ламприеры, протянули свои невидимые границы по всему острову, в свою очередь подразделяясь на более мелкие участки. Более явные следы исконного стремления человека метить населяемую им землю встречались по всему острову. Друиды оставили на нем свои менгиры, римляне — свои фортификационные сооружения, которые, впрочем, казались совершенно ненужными в глубине острова, где их когда-то закладывали. Опоясывавшие побережье башни Мартелло, наблюдательные площадки, замки и форты напоминали о недавней угрозе вторжения французов, чей берег, расположенный в каких-то пятнадцати милях отсюда, как раз начал вырисовываться вдали, освещенный встающим солнцем, рассеивавшим утренний морской туман.
Дом Ламприеров стоял на холме, и из распахнутого окна открывался широкий обзор окрестностей. Справа от Шарля находилась Розельская мельница. Через пару недель она примет под пресс яблоки из новых садов. На тропе, спускавшейся с холма, он видел удаляющуюся фигуру своего сына.
Холм распадался на террасы — «котили», разделенные тщательно вырезанными в траве полосами, которые теперь заросли пыреем. Этот склон не обрабатывался уже шесть или семь сезонов. На другой стороне холма стадо тонкорунных овец, внезапно испугавшись какой-то мимолетной, только им ведомой опасности, всей массой бросилось бежать и так же внезапно остановилось. Шарль перевел взгляд на картину, которая расстилалась перед ним. Южный бриз порой доносил до него аромат яблок; едва слышно каждая седьмая волна ударялась о берега заливов Боули, Розель и Флике. Этот звук разносился в воздухе и замирал, достигая его ушей в виде непрерывного свистящего шепота. Монотонное повторение, казалось, несло с собой намек на какое-то послание, которое однажды может обрести бытие, но пока говорило лишь об истощении и усталости.
«Пусть наш мерный шум не убаюкивает тебя. Не думай, что тебе удастся разгадать цель нашей работы, — казалось, говорили волны. — Не воображай, будто день, когда прибой сровняет твою каменную глыбу с океанским дном, будет днем нашей победы. Он станет только началом новой работы. Мы продолжаемся, мы длимся, вот и все». Море переливалось и пульсировало вокруг острова, поверхность его дрожала, как шкура какого-то неведомого зверя, который напрягает мускулы, собираясь кинуться на добычу.
Море не допускало возражений против своего вечного шепота: бытие оправдано только бытием, и ничего другого не нужно.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|
|