И уже в ЦДКА, припоминают старожилы, он был на первых порах в глубоком запасе. Но, может быть, Аркадьев, никогда не торопящий расставание с ветеранами, просто-напросто жалел Петра Щербатенко, игравшего левого инсайда в линии атаки, возглавляемой Федотовым.
Как бы там ни было, а в субботу, девятнадцатого мая тысяча девятьсот сорок пятого года, Бобров заменил Щербатенко в ходе матча с московским «Локомотивом» и одним забитым голом не ограничился. Забил три.
И уже летом того же сорок пятого всем казалось, что Бобров был всегда.
И тогдашний редактор журнала «Искусство кино», знаменитый кинорежиссер, постановщик фильма «В шесть часов вечера после войны» Иван Пырьев посылает к Боброву корреспондента журнала: узнать мнение бомбардира о новых советских кинокартинах.
Но сорок пятый бесконечно длинный спортивный год, вобравший в себя и второе, вслед за «Динамо», место в первенстве страны, возобновленном после войны, и победу в Кубке, и поездку с динамовцами в Англию, где бомбардир забил голы и «Челси», и «Кардифф-сити», и «Арсеналу», – пожалуй, и единственный сезон, что пройден Бобровым почти от начала до конца.
Дальше – в самой, казалось бы, славе и признании – ему же не дают буквально играть в футбол. Его держат руками за футболку – есть фотографии в журналах, это подтверждающие. Его бьют по ногам – он все же прорывается к воротам. Его бьют, бьют еще и еще – и он, наконец, падает…
И начинаются сезоны, когда впечатление об его игре складывается из отдельных эпизодов – взрывов.
Теперь он приходит в футбол и в хоккей, в летний и в зимний сезон, с лечебных процедур.
Случается, что его и не ждут так скоро. Хотя позабыть о нем – пусть и на некоторое время – соперники не имеют права: Вспоминает Анатолий Сеглин, игравший в «Спартаке» защитником и в хоккее, и в футболе: «Бобров к хоккейному сезону и не готовился. Где-то лечился. А нам как раз с ЦДКА играть. Думаем, что слава богу, Севки нет. Может быть, и обойдется. Так нет – появился перед самой игрой. И „привез“ нам восемь штук. 1:8 – проиграли»
Сезон сорок восьмого года складывается вроде бы удачнее предыдущих, заставляет вспомнить сорок пятый. Ко второму кругу подлечивается. Начинает играть – ЦДКА настигает лидировавшее «Динамо» и побеждает «Динамо» в решающем матче. Бобров забивает два мяча. Про последний, третий – счет 3:2 – Синявский-то и закричал в микрофон: «Золотая нога». И в кинохронике он сохранен – Бобров первым поспевает к отскочившему от полосатой штанги мячу.
В сорок девятом его так швыряют на борт в хоккейном матче, что после сильного ушиба груди кардиограмма в дальнейшем неизменно «приписывает» ему инфаркт, хотя до действительных сердечных заболеваний Боброву еще хватит испытаний.
В сорок девятом же году он опаздывает к авиарейсу, закончившемуся катастрофой, в которой погибла вся хоккейная команда ВВС.
Опять тогда заговорили о неслыханном везении. И потом еще не раз вспоминали этот случай, возвращаясь к мысли о благосклонности судьбы к Боброву.
Но был и случай, опять же с авиацией связанный, о котором говорили меньше. А ведь и он отчасти означен судьбой. Как-то, уже будучи тренером сборной страны по хоккею, впервые сразившейся с канадскими профессионалами, Бобров опаздывал на самолет, летящий за океан. И рейс задержали из-за Боброва. И многие из пассажиров были этим недовольны. Но, когда легли уже, наконец, на курс, начался такой сильный ветер, что самолет прилетел в Нью-Йорк раньше срока…
Когда началась подготовка к Олимпийским играм в Хельсинки, Боброва не было в числе кандидатов в сборную. Он, как всегда, залечивал травмы. И вообще, после успехов в матчах с хоккеистами из Чехословакии – с ЛТЦ, когда стали заговаривать о возможном участии в мировых первенствах, казалось, что Боброву прямой резон сосредоточиться на хоккее с шайбой, где он в те годы равных себе не знал, где открывалась для него, играющего тренера ВВС, и тренерская перспектива в дальнейшем.
Однако к моменту отъезда на Олимпиаду все надежды на победу футболистов связывали с Бобровым. И что зависело от него, многократно травмированного, тридцатилетнего, он сделал – забил голы во всех матчах турнира, а в игре с югославами три подряд.
И когда интерес к футболу после поражения на Олимпийских играх заметно упал, Бобров все еще не хотел расставаться с футболом. Выступил за московский «Спартак», вабил, как и положено бомбардиру, свои голы. Но в Киеве его окончательно «сломали».
И вот после того он стал все же олимпийским чемпионом.
Мужчина, непривычно чувствующий себя в респектабельности костюма, положил на гроб красные гвоздики. «Это наш слесарь-водопроводчик», – говорит сосед Боброва по дому известный футболист Валентин Бубукин. Сам-то Бубукин мальчишкой шел, бывало, за Бобровым от стадиона, провожал до дому, потом учился у него игре в ВВС, благодаря Боброва за его тренерские годы в ЦСКА. Но слесарь-водопроводчик ведь привык смотреть с высоты необходимости своей профессии на самых привилегированных и высокопоставленных жильцов, населяющих дом возле метро «Сокол», где много лет жил и Бобров.
В зале прощания – люди с большими звездами на погонах и золотыми звездами на груди, академик, подружившийся с Бобровым в зарубежной поездке, деятели искусства, приветившие Боброва с первых шагов его на футбольном поле.
Но милиционеры оцепления, как вдруг кажется, наиболее предупредительны к болельщице, которую все зрители хоккея и футбола последней четверти века знают отлично. К самой верной болельщице армейского клуба. К Маше. Все ее и знают только как Машу. Без других биографических подробностей. Кажется, она работница швейной фабрики. Но на стадионах ее всегда связывают с командой ЦСКА. Ее пропускают сейчас вперед, расступаются. Исчез в разговоре с ней невольный комический оттенок, с которым обычно реагируют на ее экзальтацию по ходу игры.
Сегодня она сублимирует всегдашней прямотой выражения своих чувств к зрелищу игры, к потере, сегодня спортом понесенной, объединяет всех болельщиков, иногда мнящих себя натурами более сложными и загадочными, чем они есть на самом деле. Но в сегодняшнем горе равно искренних с Машей, обычно развлекающей их внимание нескрываемостью своих эмоций, но сейчас, кстати, очень сдержанной, замкнутой.
И с болельщиками отношения Боброва складывались весьма непросто. Он придавал наиглавнейшее значение контакту с ними. Но им этого никогда не показывал.
Мысли его о необходимости солистов связаны, между прочим, с обязательным восприятием игры переполненным, не иначе, стадионом. Переполненным, как всегда и было при Боброве – игроке.
Этот переполненный стадион кричал: «Бобра с поля!»
Но мог ли он обижаться на это грубоватое кокетство?
Он-то догадывался, что с ними будет твориться, когда он и на самом деле уйдет из-за очередной травмы с поля… «Бобер» – в это слово мог враз вложить все знание свое об игре и самый искушенный специалист, и профан, просвещенный в футболе присутствием в мире Боброва.
Он стоял, «Бобер», закутавшись в свою показную вальяжность, и стадион надрывался, негодуя: «Бобра с поля!»
«Бобер» вызывал огонь на себя нарочно. Он же не мог после всех травм играть игру от начала и до конца в полную силу. Он взрывался фамильной игрой, лишь усыпив, обманув тревожное к себе внимание противников…
А у публики не хватало терпения ждать его порыва, они тосковали по его удали, томились, словно сдавившие их соседи на трибунах и были те защитники, что удерживали их «Бобра».
Они кричали: «…с поля». Но на самом-то деле звали его, торопили, заставляли проявить себя на поле во всей силе.
Разметка хоккейного поля, оказывается, сделана прямо на бетонном полу, по которому и шуршат медленные подошвы прощающихся с бомбардиром… Мимо возвышения с гробом проходит Эдуард Стрельцов, внесенный длинным-длинным, уходящим далеко за ограду спортивного комплекса ЦСКА скорбным течением. Эдику было одиннадцать лет, когда он увидел на футбольном поле Боброва. И тогда же, как говорит, решил, что если уж играть в футбол, то играть как Бобров. И Боброву потом было всегда небезразлично, когда он слышал, что всеобщий любимец Стрельцов напоминает в игре его, бомбардира.
И Стрельцов, наверное, вспоминает, как несколько лет назад ездили они в Грузию – ветераны футбола двух поколений. Одна команда, где был Бобров, играла со сверстниками Бориса Пайчадзе. А Стрельцов с теми, кто помоложе, играл против Михаила Месхи. И Стрельцов играл в бобровской футболке. А потом, поскольку дело все-таки происходило в Грузии, где очень любят футбол и где у Боброва, и у Стрельцова много друзей и почитателей, праздновали товарищескую встречу.
Бобров хорошо умел вести застольные беседы. А так он вроде бы и не очень блистал в разговорах, не спешил здесь брать игру на себя, но все каким-то образом вокруг него вращалось. Никакая компания не казалась в его присутствии разношерстной. Никогда Бобров не давал никому из пирующих с ним понять, что он чем-то жертвует, предаваясь с ними веселью.
С ним пришли проститься люди, бывшие всегда приятными Боброву, привлеченные в большой спорт его примером, спортсмены, чьи таланты им открыты, поддержаны вовремя, мастера, руководимые им как тренером, – Вячеслав Старшинов, Александр Якушев, Владимир Шадрин…
Александр Альметов в запахнутом пиджаке и мягкой обуви и тщательно одетый, твердо ступающий, гибкий Анатолий Фирсов возвращаются из почетного караула вместе. Великие мастера хоккея Альметов и Фирсов – в календарях спортивных такое сочетание вполне естественно, но в жизни сегодняшней этих людей оно возможно разве что на панихиде по Боброву.
Люди, напоминающие своим душевным складом Боброва, спортсмены, любимые им за талант игры, продолжающийся и в безудержном жизненном размахе, редко побеждали в дальнейшем развитии событий. Побеждали чаще те, кто знали меру во всем, не подвластные той сумятице чувств, что захлестывала родственные Боброву натуры.
Бобров был суров к слабохарактерным людям, так и не собравшим себя на большую игру. К тем же, кого пусть и не хватило на жизнь после игры, но игры, сыгранной по-настоящему, с отвагой забвения себя ради общей победы, он относился с неизменной нежностью – как бы безжалостно ни поворачивалась к ним судьба.
Приходил к нему Владимир Дёмин – партнер по атаке, один из самых популярных в сороковые годы футболистов, левый край ЦДКА времен Федотова и Боброва (в отчетах о матчах послевоенных лет встречаются упоминания о наигранных комбинациях, бывших в распоряжении Боброва и Дёмина). Приходил несчастный Володя Дёмин в тривиальности своих бед, происходящих все из-за одного и того же.
Он приходил к Севе за сочувствием – и встречал сочувствие. Он приходил к Севе за деньгами – и, случалось, из последних десяти рублей Бобров отдавал ему восемь. И до последних дней «Дёмы», как называли когда-то заслуженного мастера спорта Дёмина тысячи болельщиков, Бобров оставался одним из близких ему людей.
…Бобров был слишком самобытен в своих достоинствах, чтобы второй – тренерский – тайм его спортивной судьбы заладился сразу же.
Самостоятельность взгляда на игру мешала его педагогическим пробам, хотя и очень всех к нему привлекала. Он ведь не переставал быть на тренерском поприще артистом – игроком, вызывающим своим умением восторг в любом поколении.
На тренировках «Спартака» он не надевал защитного снаряжения, становился в тройку с Фоменковым, допустим, и Борисовым, и начиналась игра в захлестывающий, непривычный, «чистый» – без силовых единоборств – хоккей против тройки Старшинова и Майоровых. Хоккей, доставлявший огромное удовольствие непрерывностью остроумных игровых ходов, затеваемых, бесподобно исполняемых Бобровым.
В поездке «Спартака» в Италию и Швейцарию без игроков, входящих в сборную страны, Бобров сам выходил на поле и выступал так, что, вернувшись в Москву, спартаковцы только об этом и рассказывали. «Я ничего подобного не видел», – говорил Евгений Майоров.
У кого же и на чьих примерах обучался Бобров?
Сам он говорит, что в довоенном Ленинграде самым популярным футболистом был Петр Дементьев, но он выше ста вил Михаила Бутусова – тот чаще забивал голы. Но при всех бомбардирских качествах Боброва нельзя все же сказать, что он вышел из Бутусова, минуя Дементьева.
Олег Белаковский считает, что в хоккейной манере Боброва с его раскатистым бегом, перекладыванием клюшки из руки в руку – немало взято от ленинградского тренера Геннадия Худякова.
Из тренеров же своего более позднего и всем известного периода Бобров больше всех ценил Бориса Андреевича Аркадьева. И как истого теоретика Михаила Давыдовича Товаровского – да, стихийно, как считалось, талантливый Бобров, не любивший распространяться на теоретические темы, всегда читал книги по теории футбола и хоккея, предпочитая их художественной литературе.
Своим учителем в хоккее обычно называл Аркадия Чернышова. К Тарасову, напротив, относился с полемической запальчивостью. Они, конечно, очень разные – Бобров и Тарасов…
…В хоккее Боброву удавалось привести команды к победам и в первенстве страны, и в первенстве мира. Нельзя, разумеется, считать за поражение и первую серию встреч с канадскими профессионалами.
Но он, похоже, своими тренерскими успехами не обольщался. Все-таки ждал от себя большего эффекта в работе. Переживал, что не может научить игроков приемам, какими сам в таком совершенстве владел. Тому же знаменитому объезду ворот с неожиданным броском в оставленный вратарем угол. Не понимал – почему молодежь не может усвоить, что сначала идет ложный бросок, а они все сразу бросают…
Однако выучить даже талантливого спортсмена на Боброва не обязательно дано и самому Боброву.
Но вот в чем был необычайно силен, прозорлив Бобров – это в открытии, угадывании талантов. Он был гениальный, видимо, тренер-селекционер. В начинающем игроке он с одного взгляда мог определить – быть тому кем-либо или не быть…
Он поставил в основной состав семнадцатилетнего Александра Якушева, он привез из Омска выдающегося защитника Виктора Блинова, он открыл такого вратаря, как Виктор Зингер, у него заиграл Евгений Зимин…
До последнего своего часа он оставался человеком времени, его наиболее прославившего. И хотя плыла над толпой фуражка с голубым околышем, для всех нас он остался Бобром – человеком в серой с искрой кепке из букле.
Когда Николай Озеров произнес имя Всеволода Боброва, сказав, что на этом как раз стадионе он впервые появился в основном составе команды ЦДКА в сорок пятом году, ничего еще в нас не дрогнуло, никто еще не ожидал, что с нами через мгновение произойдет.
Семь дней тому назад не стало Всеволода Боброва, и странным было бы в репортаже о матче очередного тура, тем более с участием команды, за которую он играл, не услышать имени великого игрока.
Но в цветном изображении сегодняшнего футбола на экране вдруг возник цвет иных оттенков, на которые, может быть, и не рассчитан был экран, зажженный нынешней игрой, но который вместе с тем был, несомненно, одинаково впечатляющим, не зависимо от модели телевизора. Масштаб и цвет внезапного изображения казались произвольными, незапланированными для привычного восприятия. Ну, правда, как сон на самой грани пробуждения. Оцепенение, оглушенное частотой сердцебиения. Что-то такое. Странное для нынешнего наблюдения за футболом по телевидению.
Все цвета транслируемой игры были смяты, раздавлены, вытеснены. Все происходившее забылось, как бы и не существовавшее вовсе мгновение назад. Было физическое ощущение удара, сотрясения, Нельзя было больше сидеть в кресле, придвинутом для удобства к экрану.
Нестерпимая близость к внезапно заполнившему экран требовала пространства для собственною встречного движения.
Так ведь оно и было. Стадион вставал, когда мяч попадал к Боброву. Зритель рвался и не мог вырваться, стиснутый плечами, боками, локтями: сидели тогда совсем тесно на скамейках трибун. Но ведь и ему, рвущемуся там на поле к воротам, было тяжело. И как еще! Его сдавливали, теснили. Мы ощущали его боль, его сердцебиение – разделенное нами с ним сердцебиение: не для того ли и существовал такой футбол? Мы, стиснутые со всех сторон, не могли из своего сердцебиения вырваться. А он прорывался, несмотря ни на что. й мы расходились после матча со стадиона свободно, глубоко дыша, словно погружаясь в отвоеванное им для нас пространство.
А сейчас он прорывался к нам с экрана. В пространство, которое мы теперь должны будем для него сохранить.
Что же было на экране? Искусно смонтированная хроника?
Была жизнь его. Вся. С энергией сновидения вмещенная в мгновения какого-то сверхчистого – на башенных часах и на электронных секундомерах – времени.
Был образ его жизни.
И не в футболе только или хоккее. В нашей с вами жизни.
Торопливая хроникальная лента, снятая без какого-либо изыска и претензии на глубокомысленность, оказалась теперь столь заряженной художественно, что косой дождь помех на пленке смотрелся россыпью электрических искр. Впрочем, воспоминания о самой киноленте, ее достоинствах, качествах, давности проступили потом, сейчас – только в оправдание кажущейся сентиментальности пересказа впечатлений.
А тогда, когда вскакивал перед углубившимся вдруг телеэкраном, казалось, что возникшее изображение и рождено самим движением, самой неудержимостью Всеволода Боброва.
Может быть, все-таки оно и было им рождено? Самим?
Он бежал легко, неумолимо и весело, неувядаемый теперь в хронике его времен газон послевоенного поля пружинил под тяжестью бутс. Бобров не вел, не гнал перед собою мяч – ноги его в непостижимой шарнирной выворотности ввинчивали мяч в открывающееся перед его скоростью пространство, он разгонял игру частым, мягким шагом, ноги его лепили из мяча неминуемый гол. Мяч отскакивал от полосатой динамовской штанги, он настигал его, вписывал в завершающий атаку гигантский шаг и повисал, вбежав за вбитым мячом в ворота, на стропах сетки. Все, видимо, отдавший, что мог, ширине последнего шага, и среди строп закутавшей победный мяч сетки мелькало бледное лицо его, преображенное доведенным до конца, до победы решением. Не то еще открытое, покорно и привычно подставленное всеобщему рассмотрению лицо, где каприз и своенравие надежно спрятаны за маской некой усталости от постоянного успеха и внимания и лишь слегка обозначены уголками губ. И уже не лицо, что было у юного Боброва, что было у него в самый канун международной славы, когда стоит он, вклинившись в классическую рифму победоносной в тот год динамовской атаки, стоит, призванный туда для укрепления рядов, в футболке главных соперников своего ЦДКА – московских динамовцев на поле лондонского стадиона «Уэмбли» в той самой знаменитой послевоенной поездке «Динамо» на родину футбола, где забивал он голы и «Челси», и «Кардифф-сити», и «Арсеналу».
Бобров стоит с лицом, совсем простодушным, не определившимся в запоминающихся чертах, будто и не для будущей, на целую жизнь хватившей славы задуманном, с пробором на высоко подобранном тогдашней спортивной стрижкой виске, с волосами, упавшими светлым треугольником на лоб. Но следующий кадр уже будет цитатой из той славы, цитатой, одновременно подтверждающей справедливость этой славы, – он получит мяч в штрафной площадке английских ворот и с неудобного угла, без малейшего промедления и подготовки хлестко вобьет где-то там в середине века, в сороковые, подумайте, годы, сразу после войны, вобьет в верхний угол ворот лондонского «Челси». И лихость, удаль этого удара отзовется непрошедшей новостью в июльский день семьдесят девятого года.
И будет еще в этой хронике, раздвинувшей телеэкран до размеров памяти стольких людей и до размеров удивления еще большего числа людей, тот естественный еще лед под открытым небом – плоскость хоккейных его подвигов.
Да, конечно, в обращении к фигуре Боброва, к спортивным временам Боброва не обойтись без преувеличения, за которые кто-то из не заставших его в футболе и. хоккее, возможно, и упрекнет нас.
Но вот ведь и тогда, в самые знаменитые его годы, все ли современники видели его воочию? Попасть на футбол всегда было проблемой, а матчи с его участием транслировались, если не ошибаемся, лишь в год Хельсинкской Олимпиады, в пятьдесят втором году, а раньше-то нет. Верили на слово. И в первую очередь Вадиму Синявскому. Когда тот кричал в микрофон про «золотую ногу» Боброва, эпитет своей расхожестью никого не коробил. Дежурные эмоции еще не коснулись спорта – не было ни «ледовых дружин», ни «ледовых рыцарей», хотя был Бобров – хоккеист на все времена. В «золотой ноге» слышалась непосредственность реакции на происходящее. И можно ли было оставаться равнодушным к человеку на поле, такие реакции вызывавшему?
Мы решились сказать, что в промчавшейся по экрану хронике – образ жизни Боброва. Нам резонно возразят люди, близко и долго знавшие его, что жизнь Боброва – роман. И важно, чтобы общими усилиями он был записан, сохранен для будущего.
Но в чем, если задуматься, величие игрока, ушедшего в положенное время с поля, но не только не потерявшегося, напротив, выросшего до истинных своих размеров в пространствах памяти? Не в том ли, что он в равной мере близок по духу и знавшим о нем, кажется, все, и тем, кто не знает о нем ничего, кроме главного. Кроме того, что время, по-хоккейному чистое в оценке, переплавило в легенду.
Общедоступная понятность чуда, вернее, способность к его восприятию, готовность к нему, как бы редко ни встречалось оно на нашем веку, – и есть то поле, по которому прорывается к нам сквозь любые зрелища последнего тридцатилетия Всеволод Бобров.
И когда мы встаем со своих мест при открывшейся вдруг перед нами панораме прорыва – это знак не только памяти, которой чтим мы Боброва, но и неутоленной жажды чуда, случающегося среди бела дня.
11
Тем летом как составитель сборника «Спорт и личность» я был аккредитован на Спартакиаде. Но ходил на соревнования очень выборочно – совершенно не знал, о чем сам буду писать. Думал, что, может быть, опять о чем-нибудь из старых времен, никогда не терявших для меня привлекательность, как единственная новость таланта. Я уже согласился с мыслью, что моя натура, в общем, ушла из спорта – и мой удел: воспоминания. Или, возможно, еще и поиск связи времен. Я примеривался к роли Гамлета из спортивной журналистики…
Мы с редактором сборника направлялись в зал, где недавно прощались с Бобровым, – шли на бокс.
До начала поединков еще оставалось время, и мы решили завернуть на соревнования художественных гимнасток: смягчить душу перед зрелищем, предстоящим на ринге.
…В просторах нового олимпийского сооружения – в манеже имени олимпийского чемпиона Владимира Куца, чьим спутником был я когда-то в заполярной поездке, – гимнастки слабо фиксировались рассеянным с непривычки вниманием. Участниц соревнований было много, и в мизансцену, удобную для рассмотрения и узнавания, движение внутри зала не складывалось…
И вдруг властная организация до той минуты не освоенного нами пространства: прямо на нас надвигалась – не шла – многократная чемпионка Ирина Дерюгина.
Она лишь на мгновение показалась мне сошедшей с экрана или отделившейся от глянца журнальной обложки – из узнаваемости она стремительно уходила в неузнаваемость, вернее, в иную, новую узнаваемость.
Мы и не знали, что в тот момент она отставала в борьбе за абсолютное первенство от юной соперницы, школьницы Елены Томас, мы ничего не знали про ход соревнований…
Мы шествовали, тяжеловатые, сравнительно рослые мужчины с зонтиками, – и оказались неожиданно лицом к лицу с гимнасткой.
…Расправив прямые плечи, холодно, беспощадно сейчас красивая, с улыбкой, не подтвержденной губами, но осветившей никого не видящий взгляд, она двигалась нам навстречу с такой решительной, во всем стройном теле сконцентрированной силой, что почудилось: любая преграда на ее пути будет сметена…
Вечером в телевизионном дневнике Спартакиады сообщили, что победа осталась за Дерюгиной, и показали фрагмент ее упражнения, кажется, с булавами. И комментатор, конечно, твердил: грация, изящество… Ни слова о силе.
А я-то проникся уважением к силе, особой – отнюдь не физически измеренной – силе. И память моя сохранила из того дня не боксеров, ставших потом олимпийскими призерами, а ее, Ирину Дерюгину, с того дня переставшую для меня быть просто красивой девушкой из жанра, как бы вообще и заведомо созданного для вообще и заведомо красивых девушек.
Стало ясно, что жанр – в современном его спортивном толковании – создан как раз для таких, как Ирина Дерюгина, девушек, чья женственность переплавит и перекует любое мужество. Правда, во имя торжества, все-таки, женственности. Но, может быть, слишком уж победительной, немилосердной женственности?
Мне показалось тогда, что я понял возможность преломления женской темы в том, что пишу о спорте.
Не повод для эстетических изысканий, не стилевая накрахмаленность. А сама плоть спортивности. Обнаженное пламя честолюбия, создающего чемпионов. Открытость эмоций. Суперкомпенсация за недоданное в общежитейском или оттуда же привнесенная в спортивное зрелище победительность. Не характер, принесенный в жертву, а жертвы, принесенные утвердившемуся в победах характеру. И так далее – не все же формулировать, не диссертация…
Но вот почему, поняв открывающиеся мне возможности, я выбрал Юлию Богданову? Плаванье, а не, допустим, гимнастику.
Надо ли, однако, комментировать, растолковывать каждый замысел. Невольно же усложняешь. А все импульсивнее. И – проще.
Ну что могу ответить в свое оправдание? Опять возник телевидением подсказанный образ: линза быстрой воды. В новой для себя спортивной дисциплине надеялся найти и сказать, конечно, – новое слово.
И зависть всегдашняя к раннему успеху – Юлия Богданова стала чемпионкой и рекордсменкой мира в тринадцать лет.
Правда, когда я собрался писать о ней, Юле уже было шестнадцать – и психологическая усталость, как следствие раннего восхода, уже настораживало специалистов, предрекавших теперь успех ее сверстницам, позднее выдвинувшимся: Лине Качюшите и Светлане Варгановой… Но и прежде обычно сталкивался со спортивными героями, когда судьба их уже накренилась…
Мне было сорок лет. В литературной критике заговорили всерьез о поколении сорокалетних. А обо мне что можно было сказать? Ну хорошо (хотя хорошего мало) – я не писатель. Но и для журналиста сорок лет – самая пора профессиональной зрелости, когда от экспериментов давно перешли к мобилизации опыта и действуют со всей решительностью.
Я же терял время на пустяки. Готовился теперь к работе по рецептам, которые столько лет отвергал. Но в самом стремлении досконально изучить вопрос просматривалось нечто пародийное.
На всякий случай я говорил, что собираюсь книгу писать, но сам-то уже знал: ограничусь журнальным очерком.
Читал какие-то брошюры и статьи, разговаривал со специалистами. (Из всех бесед запомнилась одна фраза, сказанная олимпийским призером Владимиром Буре: «Когда знакомился с Юлией Богдановой, при рукопожатии такую мощь в ней почувствовал, как будто к педали газа в машине притронулся или с Василием Алексеевым здороваюсь…») Я поступил работать в олимпийский пресс-центр плаванья.
Зимой, когда были мы с Зерчаниновым в Ленинграде, он в библиотеку ежедневно ходил, а я в бассейн – на соревнование сильнейших пловцов. Я и жил с пловцами в одной гостинице, но ни с кем не познакомился – считал, что еще не подготовился к разговору.
В разгар лета я выбил себе командировку в Киев на отборочные предолимпийские соревнования. И жил в Конча-Заспе на олимпийской базе – вместе с пловцами.
Повторилась история со Смилдзиней – встречаясь каждый день с Богдановой, я ни словом с ней не обмолвился. Как и ни с кем из пловцов и тренеров. Лишь однажды с психологом беседовал.
Но на этот раз все происходило не из-за моей неопытности. Я уже точно знал, что к очерку ведет меня не профессия, а судьба.
И надо доверять себя ей. Нет так нет. Не взыщи…
Богатство визуальных наблюдений, которых мне, при имевшемся опыте, вполне бы хватило в иной ситуации, сейчас не корреспондировало с той внутренней работой, что совершалась во мне.
Я догадывался, что существует внутренний сюжет, где сегодняшние заботы этих юношей и девушек, взрослеющих or спортивных успехов, вполне могут быть рассмотрены вместе с моими притязаниями и моими неудачами, задержавшими взросление, – а может быть, наоборот, причина неудач в затянувшейся инфантильности?
Сюжет определенно существовал, по в конкретности воплощения был мне пока неведом.
Что же мне оставалось? Написать об отрешенности Богдановой, для которой лучшее в спорте осталось позади, что Юдина головокружительная карьера уложилась в три года и даже на олимпийский цикл ее не хватило? Но что-то похожее про кого-то я, помнится, писал. И почему считать несчастливой жизнь в спорте только из-за того, что оказалась она короче, чем надеялись, и олимпийской медалью не увенчана?
…Вечером я бродил по опустевшим аллеям олимпийской дачи. В клубе показывали заграничную кинокомедию. По телевизору шла «Первая перчатка», а по другой программе – видеозапись утренних соревнований.
Несколько раз за вечер мне повстречался Кошкин – тренер Сальникова, который через месяц или чуть больше выиграет три золотые олимпийские медали. Кошкин тоже бродил один – тоже думал о чем-то своем?
В тот вечер я представил, что когда-нибудь, наверное, опишу себя в этой неожиданной обстановке, себя опишу в мыслях, далеких от плаванья, но ведь в чем-то к азарту большого спорта и близких…
А очерк к ярости Зерчанинова, командировавшего меня в Киев, я так и не написал.
Из пресс-центра в канун Олимпиады меня уволили. И Олимпиаду я мог теперь смотреть только по телевизору.
Лишенный иной деятельности, я довольно прилежно конспектировал зрелище с экрана – видеозапись для души. Ну и для печати кое-что пригодилось…
Телевидение в дни Олимпиады поставило своего зрителя в самое привилегированное положение…
Оптимально сфокусированный показ ставил целью своей представить телезрителю Олимпиаду не как сумму соревновательных дисциплин, а как образ всего современного спорта.