Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гамаюн. Жизнь Александра Блока.

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Николаевич Владимир / Гамаюн. Жизнь Александра Блока. - Чтение (стр. 9)
Автор: Николаевич Владимир
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Он слоняется под окнами менделеевской квартиры («Давно хожу я под окнами, но видел ее лишь раз…»), сочиняет темные стихи об апокалипсическом Всаднике, о «мгновеньях тайн», ожидании каких-то «гостей», прислушивании к «шорохам и стукам», преследовании какой-то стройной и высокой женщины и ее грубого спутника.

Он доходит до того, что совершает необъяснимо-странные, сумасшедшие поступки – срывает на улицах объявления (между прочим, о приеме на драматические курсы Читау), составляет апокрифические письма от имени некоей курсистки О.Л. (в которой, как легко догадаться, нужно видеть Л.Д.М.), заносит в дневник наброски странных рассказов – о самоубийстве О.Л., о двойниках – счастливце и несчастливце (Богаче и Лазаре). Не просто установить, что тут шло от подлинных переживаний, а что от игры.

Шестнадцатого сентября в наброске письма к Л.Д.М. (тоже неотосланного) Блок прямо говорит о том, что придает ей значение «ноуменальное»: «…я твердо уверен в существовании таинственной и малопостижимой связи между мной и Вами»; «…так называемая жизнь (среди людей) имеет для меня интерес только там, где она соприкасается с Вами»; «…меня оправдывает продолжительная и глубокая вера в Вас как в земное воплощение Пречистой Девы или Вечной Женственности, если Вам угодно знать»; «…невозможно изобрести форму, подходящую под этот весьма, доложу Вам, сложный случай отношений». Набросок письма обрывается на полуслове: «Таким образом, все более теряя надежды, я и прихожу покак решению…»

Решение ясное – покончить счеты с жизнью. В дневник заносятся указания завещательного характера. Тема самоубийства проникает в стихи.

Ушел он, скрылся в ночи,

Никто не знает, куда.

На столе остались ключи,

В столе – указанье следа…

На белом холодном снегу

Он сердце свое убил.

А думал, что с Ней в лугу

Средь белых лилий ходил.

«Я пролью всю жизнь в последний крик…», «Мой конец предначертанный близок…», «Я закрою голову белым, закричу и кинусь в поток…». В душную, трагическую атмосферу этих стихов вдруг вторгаются «реалии»;

Ему дивились со смехом,

Говорили, что он чудак

Он думал о шубке с мехом

И опять скрывался во мрак…

Пройдет много трудных лет – и эта полумодная шубка с черным мехом, уже знакомая нам по письму к Л.Д.М., откликнется в стихах как мучительное воспоминание:

Звонят над шубкой меховою,

В которой ты была в ту ночь…

Блок вспомнил здесь ночь с 7 на 8 ноября 1902 года, когда долго, без малого четыре года, назревавший кризис наконец разрешился.

<p>4</p>

Бестужевки устраивали очередной благотворительный бал в великолепном белоколонном зале Дворянского собрания (нынешняя Ленинградская филармония). Все было налажено по раз навсегда заведенному ритуалу – концерт с участием знаменитостей, танцы, буфет, цветочные киоски…

Любовь Дмитриевна уверяла, что ей «вдруг стало ясно: объяснение будет в этот вечер». Блок, в свою очередь, накануне сделал в дневнике многозначительную запись с цитатой из Евангелия: «Маловернии Бога узрят. Матерь Света! я возвеличу Тебя!» И подписался: «Поэт Александр Блок».

Люба пришла на бал с двумя подругами, в парижском голубом платье. Они уселись на хорах, неподалеку от лестницы, ведущей вниз.

«Я повернулась к этой лестнице, смотрела неотступно и знала: сейчас покажется на ней Блок». Предчувствие ее не обмануло: «Блок подымался, ища меня глазами, и прямо подошел к нашей группе. Потом он говорил, что, придя в Дворянское собрание, сразу же направился сюда, хотя прежде на хорах я и мои подруги никогда не бывали. Дальше я уже не сопротивлялась судьбе; по лицу Блока я видела, что сегодня все решится…»

Часа в два ночи он спросил, не устала ли она и не хочет ли идти домой. Она сразу согласилась. Их обоих била лихорадка.

Вышли молча – она в красной ротонде, он в голубоватой студенческой шинели. Не сговариваясь повернули к «своим местам» – по Итальянской, мимо Моховой, дальше – к Литейному. «Была очень морозная, снежная ночь. Взвивались снежные вихри. Снег лежал сугробами, глубокий и чистый».

Блок начал говорить. Когда подошли к Фонтанке, к Симеоновскому мосту, сказал, что любит и что судьба его – в ее ответе. Она невпопад лепетала, что «теперь уже поздно». Он продолжал говорить о своем, мимо ее лепета. «В каких словах я приняла его любовь, что сказала – не помню, но только Блок вынул из кармана сложенный листок, отдал мне, говоря, что если б не мой ответ, утром его уже не было бы в живых. Этот листок я скомкала, и он хранится весь пожелтелый, со следами снега».

Сейчас этот скомканный листок лежит в архиве. Это – записка с указанием адреса, датированная тем же днем – 7 ноября 1902 года: «В моей смерти прошу никого не винить. Причины ее вполне «отвлеченны» и ничего общего с «человеческими» отношениями не имеют». Подписано: «Поэт Александр Блок».

(Зная Блока, его неспособность пускать слова на ветер, нужно думать, он, в самом деле, в ту ночь был на шаг от смерти. Подумать только, от юноши остались бы одни «Ante Lucem» и «Стихи о Прекрасной Даме» (даже без «Распутий»). Конечно, и это немногое стало бы явлением в русской поэзии, но страшно представить себе, что мир не узнал бы ничего остального, то есть не узнал бы Александра Блока!)

Домой он отвез ее в санях. О чем-то спрашивал, но она была как в дурмане. «Морозные поцелуи, ничему не научив, сковали наши жизни».

Вернувшись в Гренадерские казармы, Блок крупно, как на памятной плите, записал в дневнике:

Сегодня 7 ноября 1902 года
совершилось то, чего никогда
еще не было, чего я ждал четыре года.
Кончаю как эту тетрадь,
так и тетрадь моих стихов
сего 7 ноября (в ночь с 7-го на 8-е).
Прикладываю билет, письмо, написанное
перед вечером, и заканчиваю
сегодня ночью обе тетради.
Сегодня – четверг.
Суббота – 2 часа дня – Казанский собор.
Я – первый в забавном
русском слоге о добродетелях Фелицы
возгласил.

(Билет– на бал в Дворянском собрании; письмо —записка о самоубийстве, которая была у Блока в кармане. «Япервый…»– цитата из Державина.)

На следующий день, 8 ноября, было написано стихотворение, открывающее в книгах Блока уже новый (после «Стихов о Прекрасной Даме») раздел «Распутья»:

Я их хранил в приделе Иоанна,

Недвижный страж, – хранил огонь лампад.

И вот – Она, и к Ней – моя Осанна —

Венец трудов – превыше всех наград.

Я скрыл лицо, и проходили годы.

Я пребывал в Служеньи много лет.

И вот зажглись лучом вечерним своды,

Она дала мне Царственный Ответ…

В этот же день он получил от Любы записочку: «Мой милый, дорогой, бесценный Сашура, я люблю тебя! Твоя».

В субботу, 9-го, они, как было условлено, встретились в Казанском соборе. Оттуда пошли в Исаакиевский. Храм был пуст. Затерявшись в этой громаде, в дальнем темном углу, они были как бы отделены от всего мира.

Люба рассталась с Блоком завороженная и покоренная. «Вся обстановка, все слова – это были обстановка и слова наших прошлогодних встреч; мир, живший тогда только в словах, теперь воплощался. Как и для Блока, вся реальность была мне преображенной, таинственной, запевающей, полной значительности. Воздух, окружавший нас, звенел теми ритмами, теми тонкими напевами, которые Блок потом улавливал и заключал в стихи».

…И зимней ночью, верен сновиденью,

Я вышел из людных и ярких зал,

Где душные маски улыбались пенью,

Где я ее глазами жадно провожал.

И она вышла за мной, покорная,

Сама не ведая, чт будет через миг.

И видела лишь ночь городская, черная,

Как прошли и скрылись: невеста и жених.

И в день морозный, солнечный, красный —

Мы встретились в храме – в глубокой тишине.

Мы поняли, что годы молчанья были ясны,

И то, что свершилось, – свершилось в вышине.

Снова пошли встречи – довольно редкие (он хворал), прогулки в Лесном парке под зимним лиловым небом, уже «пророчащим мятежи и кровь», и – переписка, нервическая, «иногда – с телеграммами, с немедленным беспокойством, как только нет письма». А письма посылались ежедневно, а то и по нескольку раз в день, и их приходилось скрывать от домашних, что создавало множество затруднений.

Письма Блока к Л.Д.М. за 1902-1903 годы (их свыше ста) – это не просто письма, в обычном понимании этого слова, а сплошной поток лирики, некое художественное единство, «роман в письмах» со своим сюжетом, а по стилю, по образной ткани – нечто вроде «поэмы в прозе», – органическое дополнение к блоковскому первому тому. (Так, кстати сказать, они и воспринимались той, кому были адресованы.) То, что оставалось недосказанным в стихах, получало обоснование в письмах; метафизика любви, которую Блок развивал в письмах, обретала художественную плоть в стихах, – круг замыкался.

«Нет больше ничего обыкновенного и не может быть»: такая любовь ниспосылается свыше, – произошло нечто из ряда вон выходящее, некое чудо, которое «недвижно дожидалось случая три с половиной года» и не имеет ничего общего с «обыкновенными любовными отношениями».

При всей сгущенности мистического жаргона, которым злоупотреблял Блок, в письмах его громко звучит живая человеческая страсть. Сам он в одном из писем назвал ее «несгорающей любовью, в которой сгорает все, кроме нее самой».

В этой необыкновенной любви он «обрел силу своей жизни», познал «гармонию самого себя», угадал предопределенность своей судьбы.

Тон переписки был задан сразу.

Александр БлокЛ.Д.М. (10 ноября 1902 года):«Моя жизнь вся без изъятий принадлежит Тебе с начала и до конца… Если мне когда-нибудь удастся что-нибудь совершить и на чем-нибудь запечатлеться, оставить мимолетный след кометы, все будет Твое, от Тебя и к Тебе».

Л.Д.М.Александру Блоку (12 ноября 1902 года):«Нет у меня слов, чтобы сказать тебе все, чем полна душа, нет выражений для моей любви… Я живу и жила лишь для того, чтобы давать тебе счастье, и в этом единственное блаженство, назначенье моей жизни».

… В едва налаженные отношения при всей их возвышенности вторгалась грубая житейская проза. Невозможно же было все время встречаться в соборах. А визиты на Забалканский вызывали одно раздражение: там, на людях, они были только «знакомыми», приходилось обращаться друг к другу на «Вы» и вообще ломать комедию. Появляются меблированные комнаты на Серпуховской, 10 (неподалеку от Забалканского), куда можно было хотя бы на полчаса забежать днем или вечером – повидаться или, на худой конец, получить письмо. Но с миром меблирашек была связана вечная боязнь слежки, пересудов, всяческой пошлости и грязи. Все это «отравляло самые чистые мысли».

Л.Д.М., девица благонравная, находившаяся в строгом послушании у крутой матери, впадает в нервозность и сомнения. Уже усвоив язык Блока, она пишет: «…я вижу, что мы с каждым днем все больше и больше губим нашу прежнюю, чистую, бесконечно прекрасную любовь. Я вижу это и знаю, что надо остановиться, чтобы сохранить ее навек, потому что лучше этой любви ничего нет на свете: победил бы свет, Христос, Соловьев». Она только любит; рассуждать и решать должен он: «Реши беспристрастно, объективно, что должно победить: свет или тьма, христианство или язычество, трагедия или комедия. Ты сам указал мне, что мы стоим на этой границе между безднами, но я не знаю, какая бездна тянет тебя».

Отношения явно нуждались в легализации.

Двадцать восьмого декабря у Блока состоялся большой и важный («необыкновенный») разговор с матерью. Он рассказал ей все – и о прошлогодних встречах, и о седьмом ноября, и о переписке, и о Серпуховской. Зная характер Александры Андреевны и ее непомерно ревнивую любовь к сыну, нетрудно догадаться, как взволновал ее этот разговор.

Блок утешал Любу: «…имей в виду, что мама относится к Тебеболее чем хорошо, что ее образ мыслей направлен вполне в мистическуюсторону, что она совершенноверит в предопределение по отношению ко мне». Подчеркнутое «к Тебе» означает, что более чем хорошее отношение не распространялось Александрой Андреевной на Анну Ивановну Менделееву. Тем не менее она побывала у Менделеевых и подготовила почву.

Второго января 1903 года Блок сделал предложение – и оно было принято. Дмитрий Иванович, как выяснилось, ровным счетом ничего не заметил, и появление на его горизонте будущего зятя было для него полной неожиданностью. Но он был доволен, что его дочь захотела связать свою судьбу с внуком Бекетова. Со свадьбой, впрочем, решили повременить.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ДЕБЮТ

После неудачного визита к Острогорскому в «Мир божий» Блок долго никуда не совался со своими стихами, пока не узнал, что готовится студенческий литературно-художественный сборник. Стихи собирал приват-доцент Петербургского университета Никольский, а рисунки студентов Академии художеств – сам Илья Ефимович Репин.

Никольский, поклонник и исследователь Фета, дюжинный рифмач, мнивший себя поэтом, призванным оберегать классическое наследие, возглавлял кружок университетских стихотворцев. Они сходились по вечерам то у Никольского на Екатерингофском проспекте, то за длинным столом большой аудитории так называемого «Jeu de pomme'a» – старинного мрачного здания, стоявшего в глубине университетского двора.

Тон в кружке задавали трое – талантливый поэт, сенаторский сын Леонид Семенов, человек неординарной судьбы; влюбленный в древнюю Элладу общительный Александр Кондратьев и грустный лирик Виктор Поляков. Большинство составляли безличные и благопристойные дилетанты.

В феврале 1902 года среди них появился молчаливый, отчужденно державшийся Блок. Он принес и прочитал несколько стихотворений. Никольский, обозвав автора в своем дневнике «убогим полудекадентом», выбрал для сборника три маленькие вещицы, которые показались ему попроще.

Связи с кружком у Блока не установилось. Лысый и юркий Никольский, оголтелый монархист и черносотенец, внушал ему антипатию. Но с Леонидом Семеновым и Кондратьевым он вскоре сблизился.

Между тем произошла встреча куда более важная. «В современном мне мире я приобрел большой плюс в виде знакомства с Мережковскими, которые меня очень интересуют с точек зрения религии и эстетики», – сообщил Блок отцу.

Мережковские– это единосущная и нераздельная троица: во-первых, сам Дмитрий Сергеевич Мережковский, поэт, начавший в восьмидесятые годы подголоском Надсона, романист, критик, «религиозный мыслитель», один из отцов русского декаданса; во-вторых, жена его Зинаида Николаевна Гиппиус: одаренный поэт и бесталанный прозаик, темпераментный критик с большим полемическим запалом, в-третьих, неразлучный с ними Дмитрий Владимирович Философов (в домашнем обиходе – Дима), блазированный эстет и сноб на амплуа критика и публициста. Все трое заняты были «обновлением православия» и заигрывали с «передовыми» иерархами казенной церкви.

В целях сближения интеллигенции с церковными кругами они затеяли в ноябре 1901 года, сообща с поэтом и философом Н.М.Минским, приват-доцентом Духовной академии А.В.Карташовым и публицистом В.В.Розановым, Религиозно-философские собрания. Они происходили в зале Географического общества, где стояло громадное изваяние Будды, – каждый раз от соблазна на него набрасывали покрывало. Председательствовал ректор Духовной академии Сергий, епископ Финляндский; присутствовала пестрая публика – архиереи и архимандриты, синодские чиновники, студенты – светские и духовные, весь «Мир искусства», модные дамы.

В высших сферах на собрания посматривали косо, и вскоре Победоносцев добился их запрещения – как подозрительных по части ереси.

Знакомство Блока с Мережковскими состоялось 26 марта 1902 года. Он пришел в известный всем петербуржцам дом Мурузи, выходивший «мавританскими» фасадами на три улицы. Прошагал на четвертый этаж, позвонил не без робости. Открыла сама Зинаида Гиппиус.

– Я хотел бы записаться на лекцию Дмитрия Сергеевича в Соляном городке… (Существовала в те времена такая практика.)

– Как ваша фамилия?

– Блок…

– Какой Блок? Это о вас писала мне Ольга Михайловна Соловьева? Это вы пишете стихи, от которых Андрей Белый в таком восторге, что буквально катается по полу?.. Пойдемте ко мне.

В темно-красной гостиной, окнами на Спасо-Преображенский собор «всей гвардии», у пылавшего камина Блок разглядел хозяйку дома, которая слыла в обществе «декадентской мадонной». Об ее броской наружности, смелых туалетах и экстравагантных повадках судачил весь литературный, художественный и театральный Петербург.

На удивление стройная и тонкая, с осиной талией, гибкая и хрупкая фигура, облаченная в некое подобие хитона… Копна медно-золотых волос, зеленые, русалочьи глаза и очень красные губы на густо напудренном лице… Аромат крепких духов, черный крест на плоской груди, пальцы в кольцах, пахучая папироска и блескучая лорнетка…

Она была умна, зла, привередлива, любопытна, обожала молодых поклонников и держала их в строгом послушании. Это была ночная птица. Поднимаясь поздно, часам к трем, половину дня и половину ночи проводила на козетке среди коловращения посетителей – студентов, всегда немного обалдевавших перед этой Цирцеей, декадентских поэтов, философов, церковников, – шармировала, ссорила и мирила (больше ссорила, чем мирила), выслушивала и распространяла слухи и сплетни (больше распространяла, чем выслушивала), вообще – «создавала атмосферу салона». В троице «Мережковских» она была Пифией, возвещавшей идеи и пророчества, – на долю самого Мережковского оставалось их оформление.

Она задержала Блока надолго, искусно разведала обо всех его делах и обстоятельствах, заставила прочесть стихи, повела к Мережковскому в его святая святых – огражденный от непрошеных посетителей кабинет, где известный писатель восседал за монументальным письменным столом. Блок поглядел на стол уважительно, за ним были написаны большие книги – «Вечные спутники», романы об Юлиане и Леонардо, «Лев Толстой и Достоевский»… Теперь на нем лежала раскрытая рукопись последней части романической трилогии – «Петр и Алексей».

Мережковский – малого роста, до скул заросший каштановой бородой, аккуратный и брюзгливый, попыхивающий дорогой сигарой, обошелся с новым почитателем из студентов с обычным высокомерно-снисходительным величием. Только и слышались его вечные присловья: «Вы – наши, мы – ваши…», «Или мы, или никто…», «Или с нами, или – против…»

Зинаида ГиппиусАндрею Белому (март 1902 года):«Видела Блока, говорила с ним часа три. Он мне понравился. Очень схож с Вами по „настроению“, кажется – гораздо слабее Вас… Читал мне свои стихи. Мнение о них у меня твердое. Вас подкупает сходность „настроений“. Стряхните с себя, если можете, этот туман».

С первой же встречи полного понимания между Блоком и Зинаидой Гиппиус не возникло. То, чем он жил, о чем писал, думал, говорил (больше молчал), для нее было «туманом». А то, чем жили и о чем шумели Мережковские – «религиозное дело», – для него оставалось пустым звуком. Владимира Соловьева в кругу Мережковских принимали постольку, поскольку истоком и основой его провидений служило христианство – то есть именно то, к чему Блок был глубоко равнодушен: «Христа я никогда не знал…» А лирически эмоциональное восприятие соловьевской мистики, сказавшееся в стихах Блока, Мережковские с высоты своих «религиозно-общественных» интересов третировали как безответственную невнятицу.

Вскоре Блок вступил в довольно оживленную переписку с Гиппиус. Хотя он и пасовал перед ее авторитетом и апломбом, все же подчас отваживался и поспорить с нею. Письма писал обдуманно, сперва начерно – в дневнике. Он уже успел познакомиться с рассуждениями «талантливейшего господина Мережковского» насчет «двух бездн».

Это была совершенно мертвая схоластика: все жизненные противоречия объяснялись тем, что в человеке, дескать, расщеплены «дух» и «плоть». В грядущем «царстве Третьего Завета» осуществится высшее единство: «плоть» станет святой и сольется с «духом» – сойдутся «верхняя» и «нижняя» бездны, исчезнет вечная антиномия Христос и Антихрист. Все это называлось «высшим синтезом», в котором чудесно преобразуется («очистится») и примирится все расщепленное – религия и культура, этика и эстетика, божественный Эрос и плотское чувство, язычество и христианство.

Блок, конечно, вникал в сходство (как и в известное различие) между теорией Мережковского и учением Соловьева, но стоит ли здесь выяснять, какой черт лучше – черный или серый? Единственно, что действительно важно, это то, что уже тогда он стал тяготиться разглагольствованиями «об этих живых и мертвых Антихристах и Христах, иногда превращающихся в какое-то недостойное ремесло, аппарат для повторений, разговоров и изготовления формул» (письмо к Л.Д.М., 22 ноября 1902 года). А в другом случае у него вырвалось отчаянное признание: «Я уже никому не верю, ни Соловьеву, ни Мережковскому».

Умозрительному и отвлеченному, «логике» он пытался противопоставить «внутреннее откровение», иными словами – свой личный мистический опыт. Попытка, что и говорить, наивная, но знаменательная: за ней стоит инстинкт художника, стихийное понимание того, что источником творчества могут служить не искусственные и мертвые аллегории, но «образ жизни» и личная «жизненная драма».

Как бы уйти от безжизненных теорий и бездейственного созерцания – вот о чем неотступно думает Блок в это важное для него время, не останавливаясь перед своего рода переоценкой только что обретенных ценностей. В письме к отцу (5 августа 1902 года) он признается, что из «потемок» (хотя бы и «вселенских») его тянет на «свет божий», и тут же размышляет о своем «реализме», который «граничит с фантастическим» (в духе Достоевского).

В письмах к другу своему Александру Гиппиусу (очень дальнему родственнику Зинаиды, с нею никак не связанному) Блок настойчиво твердит о «дремлющих силах», о том, что ощущает желание «трех жизней», как Аркадий Долгорукий в «Подростке», – только бы не провести, упаси боже, одну в сплошном «созерцании». В качестве аргумента привлекается пример… Менделеева: «Погрязшие в сплошной и беспросветной мистике, конечно, не помнят о Менделееве… Однако Менделеев, не нуждаясь в мистических санкциях (я не бранюсь, а только отдаю должное), – человек «творчества» как такового… Разве Вы не видите, что все порываются делать, может быть, лишь некоторые стараются еще оградить себя «забором мечтаний». «Мистическое созерцание» отходит. «Мистическая воля» – дело другое… Вселенский голос плачет о прошлом покое и о грядущем перевороте» (23 июля 1902 года).

Просыпающееся чувство жизни, душевной активности особенно отчетливо прослеживается в письмах к Л.Д.М. Связывая с возлюбленной свои «живые надежды», лежащие в сфере «земного бытия» («Настоящее все – вокруг Тебя, живой и прекрасной русской девушки»), он терпеливо, из письма в письмо, втолковывал ей, что именно она дает ему полноту ощущения жизни: «С тех пор как Ты изменила всю мою жизнь, я чувствую с каждым днем все больший подъем духа»; «Ты – первая причина, заставившая меня вскрыть в себе свои собственные силы, дремавшие или уходившие на бессознательное»; «Свой «мистицизм» я уже пережил, и он во мне неразделим с жизнью».

Я и молод, и свеж, и влюблен,

Я в тревоге, в тоске и в мольбе,

Зеленею, таинственный клен,

Неизменно склоненный к тебе.

Теплый ветер пройдет по листам —

Задрожат от молитвы стволы,

На лице, обращенном к звездам, —

Ароматные слезы хвалы.

Ты придешь под широкий шатер

В эти бледные сонные дни

Заглядеться на милый убор,

Размечтаться в зеленой тени.

Ты одна, влюблена и со мной,

Нашепчу я таинственный сон,

И до ночи – с тоскою, с тобой,

Я с тобой, зеленеющий клен.

Он начинает по-новому осознавать и оценивать свое ближайшее будущее как художника, поэта: «Из сердца поднимаются такие упругие и сильные стебли, что кажется, будто я стою на пороге всерадостного познания… Жизнь светлая, легкая, прекрасная. К счастью, мы переходим из эпохи Чеховских отчаяний в другую, более положительную: «Мы отдохнем». И это правда, потому что есть от чего отдыхать: перешли же весь сумрак, близимся к утру. Чего только не было – и романтизм, и скептицизм, и декаденты, и «две бездны». Я ведь не декадент, это напрасно думают. Я позже декадентов. Но чтобы выйти из декадентства, современного мне, затягивавшего меня бесформенностью и беспринципностью, нужно было волею божией встретить то пленительное, сладостное и великое, что заключено в Тебе. И открылось дремавшее сердце…» (26 декабря 1902-года).

Удивительна эта проницательность юноши, еще не напечатавшего ни одной строки, но уже догадавшегося, что он «позже декадентов».

В том, что Блок отвращался от Мережковских, были и дополнительные причины, связанные с его любовным романом. С раздражением отнесся он к бестактным расспросам Зинаиды Гиппиус, обожавшей совать нос в чужие дела: как следует понимать намерение его жениться на той, кого он сделал Прекрасной Дамой, центром и содержанием своего духовного мира – нет ли в этом измены мистическому идеалу? Недаром он решительно уклонился от исполнения настоятельной просьбы Гиппиус познакомить ее с Л.Д.М.

Гиппиус со своими присными очень «не сочувствовала» женитьбе Блока.

Из-за этого она чуть было не поссорила его с Андреем Белым. «Он был очень удручен вашей женитьбой и все говорил: «Как же мне теперь относиться к его стихам?» – писала Гиппиус Блоку. – Действительно, к вам, т.е. к стихам вашим, женитьба крайне нейдет, и мы все этой дисгармонией очень огорчены».

Блока непрошеное вмешательство в его личную жизнь глубоко возмутило. «Каков Бугаев!» – воскликнул он в письме к Л.Д.М. (которой переслал послание Гиппиус) и заверял ее, что если это действительно так, они с Сергеем Соловьевым «останутся вдвоем». О Мережковских он говорил с холодным презрением: «Господа мистики, «огорченные дисгармонией» (каково!?), очевидно, совершенно застряли в непоколебимых математических вычислениях. Я в первый разувидел настоящее дноэтого тихого омута».

В ноябре 1902 года было написано:

Ушел я в белую страну,

Минуя берег возмущенный.

Теперь их голос отдаленный

Не потревожит тишину.

Они настойчиво твердят,

Что мне, как им, любезно братство,

И христианское богатство

Самоуверенно сулят.

Им нет числа. В своих гробах

Они замкнулись неприступно.

Я знаю: больше чем преступно

Будить сомненье в их сердцах.

Я кинул их на берегу.

Они ужасней опьяненных.

И в глубинах невозмущенных

Мой белый светоч берегу.

Не приходится сомневаться, что стихи эти подсказаны отношением к «неохристианам» из круга Мережковских. Символика белого («белая страна», «белый светоч») – опознавательный знак соловьевства. Чем решительнее отвращается Блок от мережковщины, тем больше старается он сохранить верность своей соловьевской вере (наполняя ее своимсодержанием).

Начинается символическое противопоставление темного, бесовского Петербурга – белой, чистой, соловьевской Москве.

Александр БлокЛ.Д.М. (18 декабря 1902 года):«Сегодня опять были разговоры о Мережковских, о религиозно-философском обществе и т. п. Скоро мы „оставим всех Мережковских“. Зинаиду Николаевну я понял еще больше, она мне теперь часто просто отвратительна. Чем больше я узнаю о „петербургском“, тем глубже и чаще думаю и чувствую по-„московски“. Чего хотят все эти здешние на „освященном месте“?.. О, как они все провалятся! Я же с Тобой и от Тебя беру всю мою силу противодействия этим бесам. А силы понадобится много».

Кто знает, не о Мережковских ли думал он, когда через несколько дней написал стихотворение «Все кричали…», так непохожее на все, что сочинил раньше.

Все кричали у круглых столов,

Беспокойно меняя место.

Было тускло от винных паров.

Вдруг кто-то вошел – и сквозь гул голосов

Сказал: «Вот моя невеста».

Никто не слыхал ничего.

Все визжали неистово, как звери.

А один, сам не зная отчего, —

Качался и хохотал, указывая на него

И на девушку, вошедшую в двери.

Она уронила платок,

И все они, в злобном усильи,

Как будто поняв зловещий намек,

Разорвали с визгом каждый клочок

И окрасили кровью и пылью…

Стихи, конечно, очень декадентские, и видеть в них прямой намек (пусть даже в тонах сатиры и гротеска), будто Блок приводит Л.Д.М. в салон Мережковских, ясное дело, не приходится, но какие-то сложные и далековатые ассоциации в этом смысле все же возникают. В письмах к возлюбленной Блок, назвав эти стихи «хорошими», заметил, что они «совсем другого типа – из Достоевского»: «Это просто и бывает в жизни, на тех ее окраинах, когда Ставрогины кусают генералов за ухо. Но это «скорпионисто» и надо будет отдать Брюсову. Здесь не понравится». (Здесь– то есть у Мережковских).


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48