Я не догадывался в тот миг, что вижу все это в последний раз. Что поздно вечером меня снова "дернут" на этап, и оборвут тонкую ниточку, и снова "столыпиным" повезут в Москву, в тюрьму "Матросская тишина". Ибо в лагерь я был отправлен неправильно, до вступления приговора в законную силу. И до самого кассационного разбирательства, на которое меня, разумеется, не вызовут и которое, конечно же, утвердит мой приговор, мне предстоит сидеть в уже знакомой мне "Матросской тишине". А там меня повезут все тем же "столыпиным" в другой лагерь, который тоже окажется не последним в моей судьбе.
Новый адрес: г.Тольятти, учр.УР-65/8-3. Июнь 81 г. "Дорогой мой Леонард! Ужасно рада Вашему письму... Письма Вы пишете чудесные. Очень Вы похожи на нашу Танечку. Все у Вас хорошо или в крайнем случае "нормально", и полны Вы заботой о других, только не о себе. Впрочем, не случайно же Вас все любят". И дальше: "Между прочим, несмотря на оптимизм Ваших писем, хорошо понимаю, что Вам трудно".
В том же письме весьма благонамеренная декларация: "...я человек дисциплинированный и законопослушный, и так как я хочу, чтобы Вы получали все мои письма, то буду строго ограничивать их содержание делами семейными (включая и семьи близких друзей)".
А спустя пару страниц и сам рассказ про эти семейные новости:
"Верочке привет Ваш передала, а вот ее мужу не хочется ничего передавать ни от себя, ни от Вас. Ведет он себя по отношению к жене и близким друзьям не очень порядочно... По-человечески его можно понять и по-христиански простить, но прежнего теплого отношения к нему уже нет.
Другое дело Толя К. - он хотя фактически и бросил жену с тремя детьми, но, как Вы знаете, его упрекнуть ни в чем нельзя, и судьба у него нелегкая. Я мало знала Анатолия, и вряд ли удастся мне с ним снова встретиться. Но всегда сохраню к нему приязнь и уважение".
Все понятно, Софья Васильевна, жаль только, что новости вы сообщаете нерадостные. Что арестован "муж Веры" (мой сотоварищ по Рабочей комиссии по расследованию использования психиатрии в политических целях), я догадался еще по предыдущему, первому письму, прочтя, что "Верочка очень скучает без мужа". Только не предполагал я, что он сломается (наговаривает на друзей? кается? - как иначе понять - "ведет себя непорядочно"?). Зато Толя (Корягин, другой член Рабочей комиссии, врач-психиатр) - молодец. Ясно, что он тоже сел (раз - "фактически бросил жену с тремя детьми"). Но он не сдается, держится.
Но вот - совсем непонятные строки: "Помните, мы обсуждали (и даже спорили) применение Указа 1972 года. Но я тогда спорила неразумно, т.к. текста Указа не читала. На днях я подробно ознакомилась с текстом и все свои возражения снимаю, - соглашаясь с Вами".
Какой Указ? Не помню, чтобы мы о каком-то Указе спорили. Долго, очень долго я ломал над этим голову. И только много времени спустя я понял Софью Васильевну. Указ 1972 г. разрешал Прокуратуре и КГБ делать официальные предупреждения гражданам об "антиобщественном" характере их деятельности. Когда-то такое "предупреждение" делалось и мне. "На днях я подробно ознакомилась с текстом Указа..." - могло означать лишь то, что и Софье Васильевне сделано такое "предупреждение". Недобрый симптом.
Еще одна прогулка по этапу. И вот я уже в Омске - заключенный учреждения УХ-16/8. На сей раз - до конца срока. На новом месте в августе и в ноябре от Софьи Васильевны - короткие открытки. Она жалуется на "непонятный психологический "зажим" - не могу никому писать. Не пишу даже Танечке".
Декабрь 81-го. Еще одна открытка - новогодняя. И посреди поздравлений и пожеланий: "Спасибо за Ваше теплое (даже горячее!) сыновнее письмо. Правда, обстоятельства сложились так, что я едва успела его прочесть, а хотелось бы еще и еще перечитывать".
"Едва успела прочесть" и не имеет возможности перечитать снова. Мне ли не понять, каким образом у правозащитников исчезают самые невинные бумаги?! Декабрьский обыск был у Софьи Васильевны третьим за год. Грозное предзнаменование! И было "предупреждение". И были допросы. Все это так часто предшествует аресту.
Сознавала ли Софья Васильевна весь риск своего вступления в "Хельсинки"? Еще бы! К моменту ее окончательного вхождения в группу уже были арестованы ее основатель Юрий Орлов и члены - Александр Гинзбург и Анатолий Щаранский, а Людмила Алексеева под угрозой неизбежного ареста была вынуждена эмигрировать. И в дальнейшем, после вступления Софьи Васильевны, группа оставалась на острие репрессий. В 1978 г. был осужден Владимир Слепак, в 79-м - арестован Виктор Некипелов. В марте 80-го к пяти годам ссылки приговорена шестидесятидвухлетняя Мальва Ланда. "Всех нас скоро пересажают", - много раз слышал я от Софьи Васильевны. Так неужели она сама стремилась к этому? Нет. Разумеется, нет. Но тогда в чем дело? А в том, что существуют такие старинные понятия, как честность мысли, гордость и честь. И они в огромной мере были свойственны Софье Васильевне. Честность мысли не позволяла обманывать себя, оправдывать обывательскими трюизмами молчаливое потворство творимому беззаконию. А гордость и честь не позволяли капитулировать перед угрозами.
...Писем я получал много, и не только от Софьи Васильевны. По ним я мог догадаться о том, что происходило на воле. Уже в заключении мне стало известно о новых арестах членов нашей "Хельсинки" - Тани Осиповой, Вани Ковалева, Феликса Сереброва. Кто теперь следующий? В ноябре 81-го я впервые получил личное трехсуточное свидание с женой и с дочерью. Вот тут-то я узнал в подробностях обо всем и обо всех. И о - увы! - сгущавшихся над головой Софьи Васильевны тучах.
Вскоре я написал ей большое письмо. Его-то в числе прочих бумаг и загребли у нее на декабрьском обыске. Было жаль письма, но беды тут никакой не случилось. Оно шло через цензуру и не содержало в себе никакого криминала. Мне просто хотелось своим письмом поддержать Софью Васильевну в ее трудных обстоятельствах, сказать, как я - и все мы - ее любим, выразить хотя бы отчасти, что она для меня значит!
Софья Васильевна, по памяти, разумеется, ответила на мое отнятое письмо в январе: "Вы, как всегда, меня переоцениваете и преувеличиваете мои достоинства (и этим ко многому, кстати, меня обязываете!). А я, в общем-то, старая и не очень здоровая женщина и пессимистка к тому же. Вот если придется проехаться, например, к Мальве в гости (а к этому дело идет), то вряд ли мне это будет по силам (я имею в виду физические силы)".
"Преувеличиваете мои достоинства и этим ко многому меня обязываете". Неужели же вы, Софья Васильевна, настолько не поняли мое письмо?! Разве я пытался к чему-то "обязывать" вас? Разве я не понимаю, что то, что по плечу нам, мужчинам, к тому же относительно молодым, для вас - непосильная ноша? Мальва - в ссылке, и ей там тоже нелегко, а ведь она на одиннадцать лет моложе вас. Вам там не то что до ссылки не добраться, но и ареста не перенести. Вы выйти из дома одна не в состоянии. Помню, я как-то провожал вас в сберкассу. Пути-то до угла, но за те полчаса вы раза три глотали нитроглицерин. Зато упорно не позволяли вести себя под руку. А восемнадцать ступенек до площадки лифта (вот они, старые дома!) каждый раз были для вас серьезным испытанием.
"Умудрилась схватить воспаление легких... На днях была на рентгене. Там без Вас как-то неуютно. Суждено ли снова увидеть Вас если не там, так где-нибудь в другом месте?.. На днях говорила по телефону с тетей Зиной и ее мужем [перевожу: с Зинаидой Михайловной и генералом Григоренко; а звонили они из Штатов]. Они скучают до слез (буквально). Вам шлют персональный привет. Остальные приветы от родственников Вам, очевидно, передает в письмах Людмила".
Да, не позавидуешь горькой доле изгнанников. А что слышно о наших "горьковчанах"? Почти в каждом письме вы передаете мне привет "от Люси и Андрея" (читай: от Сахарова и его жены), - значит, связь с ними пока не совсем потеряна. (Участие ко мне Сахарова не ограничилось "приветами". Уже после выхода из заключения я узнал, что, и запертый в ссылке, Андрей Дмитриевич продолжал выступать за освобождение "узников совести", в числе других называя и мою фамилию.)
"Ради Бога, ведите себя спокойно и мудро. Целую Вас, очень хочу верить, что у Вас еще будут светлые дни".
На это письмо я ответил сразу. Я написал Софье Васильевне, что когда через год с небольшим выйду на волю, я очень хочу увидеть ее в Москве, обнять и расцеловать. Что ей надо всерьез заняться здоровьем, и для этого ей надо оставить все прочие дела и "уйти на пенсию". Что никто не вправе, зная ее возраст и состояние, упрекнуть ее за это. Я просил не поддаваться хандре и пессимизму и снова ей, пенсионерке, повторял совет "уходить на пенсию".
"Ваше письмо от 31/I получила только что и так растрогалась от выражения Вашей любви и заботы, что отвечаю с ходу. Мою хандру Вы несколько преувеличиваете. Не так уж я подавлена, как это показалось Вам по моим последним письмам. Ваши советы, наверно, разумны с общежитейской точки зрения. Но у меня своя точка отсчета, и "на пенсию" я сейчас не пойду. Не потому, что боюсь чьего-либо осуждения, а потому, что в моем возрасте самое важное - это остаться самою собою. Слишком близко и неразрывно я связана с людьми, которые сейчас на пенсию уйти не могут. Я спокойна за себя, пока я хоть сколько-нибудь (к сожалению, очень немного) могу помочь людям. А кроме этого никаких целей себе не ставлю". Но дальше опять о "жизненной усталости". И - "обстановка с тех пор, как мы с Вами расстались, очень изменилась".
"26/Х-82 г. Не сердитесь на меня, ради Бога, милый Леонард! Все эти месяцы у меня состояние было очень неопределенным и решительно не писалось. Теперь неопределенность стабилизировалась, и я вынуждена последовать Вашему совету и уйти на пенсию.
Я всегда люблю и помню Вас и считаю дни до нашей встречи".
Я думаю, что же спасло Софью Васильевну от гибели в смрадной пасти ГУЛАГа? В высшем смысле, несомненно, Провидение. Есть сходство между человеком и его судьбой - об этом в одном из писем писала мне Софья Васильевна. И было бы едва ли не святотатством, если бы Софью Васильевну - нашу земную Заступницу - не оградил от погубления незримый Покров. Но спасение не приходит само, "Царство Небесное силой берется" (Мф.11, 12). И спустившись ступенькой ниже, можно разглядеть тому и ряд земных, вполне человеческих причин.
Кто и чем своими усилиями помог Провидению в это критическое для Софьи Васильевны время? Многие из ее окружения с риском для себя бросали свои малые лепты на колеблющиеся чаши весов. И каждая из них могла оказаться решающей. Но все-таки главное смогла сама Софья Васильевна - своим стоицизмом, решимостью пойти хоть на гибель, но не отречься от самой себя. Ее спасло не то, что она женщина, - славные "рыцари"-чекисты храбро воюют с ними наравне с мужчинами; процессы Т.Великановой, Т.Осиповой, М.Ланды и многих - наглядное тому подтверждение. Не семидесятипятилетний возраст совсем незадолго советский суд не постыдился приговорить восьмидесятитрехлетнего адвентистского проповедника Владимира Шелкова к пяти годам строгих лагерей, где он вскоре и умер. Не известность - у нас или за границей, - у академика Сахарова, например, она была несравненно большей.
Так что же помешало "органам" расправиться с Софьей Васильевной? Пожалуй, тут сказалась уголовная психология КГБ. Его сотрудников не проймешь жалостью, им дела нет до твоей правоты, но силу они отчасти уважают! Да, если им прикажут, они схватят и того, кто их не боится, накинутся (вдесятером на одного) и на того, кто им не поддается. Так тоже бывало не раз. Но с особой охотой они бьют лежачего.
О, если бы "работавший" с Софьей Васильевной следователь учуял слабину! Если бы комитетчики надеялись, запугав и посулив снисхождение, вырвать у нее покаяние! Но своей неуступчивой решимостью Софья Васильевна поставила КГБ перед ясной дилеммой: либо спустить ее дело на тормозах, либо - брать, судить и сажать. Чтобы потом расплачиваться еще одним громким скандалом, расхлебывать позор судебного убийства больной и старой женщины. А возможный баланс плюсов и минусов Комитет все-таки подсчитывал.
Из всех друзей и знакомых именно я - по обстоятельствам - ничем не мог ей помочь. Но я был уверен: Людмила и мои друзья А.Недоступ и И.Софиева никогда не оставят ее в беде, поддержат и сделают все, что только в их силах, чтобы уберечь и спасти. Что это так и было, подтвердили первые же письма Софьи Васильевны: "Саша и Имочка трогательно внимательны и заботятся обо мне неустанно. Я уже не говорю о Людочке. Каждый день, как на врачебном обходе в клинике, я слышу ее голосок: "Как вы себя чувствуете?""
Весна, начало лета 82-го. Едва ли не разгар следственно-кагэбешной кампании против Софьи Васильевны. Напряженная, нервная атмосфера, тут может сдать и молодой, здоровый организм. "Почти полтора месяца провалялась в больнице (на этот раз в 70-й...)" (значит - у Иммы). "...и, как водится, - мне "пришили" новый диагноз - хроническая пневмония. Сейчас я на все лето уехала из Москвы, и если ничего не стрясется, вернусь только в сентябре". Эта полуторамесячная передышка несомненно помогла Софье Васильевне еще раз собраться с силами.
В самом начале 1983 г. по намекам в письмах жены я понял, что моих сотоварищей по правозащитному движению - Валерия Абрамкина и Вячеслава Бахмина - не выпустили по окончании срока, что им "шьют" дутые лагерные дела. По множеству признаков я все явственнее видел, что такая перспектива вырисовывается и для меня. В этих обстоятельствах мне показалось нелишним дать понять лагерному начальству, что свою правозащитную деятельность я возобновлять не намерен Но как? Не идти же с этим на прием. И вот в своих подцензурных письмах (в том числе и к Софье Васильевне) я написал, что собираюсь впредь жить частной семейной жизнью, избегая всякой "общественности".
Софья Васильевна поняла и не осудила меня. В середине февраля я получил от нее последнюю открытку: "Дорогой Леонард! Получила Ваше разумное письмо от 23/I. Ваши планы о спокойной семейной жизни полностью одобряю. Надеюсь, что апрель будет теплым и ласковым, и Вы будете в старинном русском городе Рязани. Целую. С.В."
После освобождения, бывая наездами в Москве, я часто виделся с Софьей Васильевной. В 86-м меня наконец прописали к семье, и я смог по-настоящему вернуться домой. А вскоре наступили новые времена.
Помню, каким счастьем было для Софьи Васильевны освобождение Сахарова, а вслед - и других узников совести; как печалилась она, что Толя Марченко да и не только он! - не дождался чаемых перемен. Как радовалась публикациям в журналах материалов бывшего "самиздата" и наконец - подумать только! самого "Архипелага". Как досадовала на непоследовательность и противоречивость процесса перестройки.
Еще были дни рождения "на Воровского" со множеством гостей. Были хлопоты по делу погибшего в 1973 г. Илюши Габая, увенчавшиеся его посмертной реабилитацией. Были статьи Софьи Васильевны в "Московских новостях" и в журнале "Родина". Были ее выступления на конференциях "Мемориала", на "Московской трибуне", на вечерах правозащитников. Как ее слушали! Удивительная молодость духа отличала Софью Васильевну даже в старости. Но жизнь ее уже неумолимо катилась к концу...
Сегодня мне самому за шестьдесят. И оглядываясь назад, я ясно вижу, что все выпавшие мне на долю невзгоды с лихвой вознаграждены счастьем многолетнего и близкого общения с Софьей Васильевной, ее неизменной дружбой и любовью.
...И вдруг мне бросается в глаза неприметная раньше фраза. В короткой поздравительной открытке к моему дню рождения. Всего десять слов. Они притягивают меня как магнит и словно светятся внутренним светом. Как я мог не замечать их раньше?! Они будят во мне давние воспоминания и переплетаются с нынешней явью, с моими сегодняшними мыслями и заботами. И причудливой фантасмагорией проходят перед внутренним взором.
...Вот я опускаю в автомат "двушку", набираю номер, который помнил наизусть все свои три лагерных года.
- Софья Васильевна!
Я сразу чувствую, что сегодня она в добром настроении. Потому что, узнав мой голос, говорит в трубку не усталое: "Слушаю", а радушное: "Эге!"
- Я забегу?
- Забегайте.
Арбатская площадь. Пройдя почтамт и завернув за угол, я издали вижу светящийся фонарь окон второго этажа. Поднимаюсь. Звоню. Кто-то открывает мне дверь, и я иду вправо-вперед по короткому коридору. Стучусь, прохожу в комнату. Софья Васильевна за пасьянсом в своем любимом кресле. Я подхожу, наклоняюсь и прикасаюсь губами к ее щеке.
- Здравствуйте, Леонард, - слышу я знакомый, с хрипотцой голос заправской курильщицы. - Сейчас будем пить чай и беседовать. Ну, что нового у вас?
Что нового? Мы дожили наконец до новых времен. Жить и сегодня нелегко, хотя трудности нынче иные. Мы говорим, пишем и читаем что хотим, и сажать нас за это пока вроде никто не собирается.
- А Андрея Дмитриевича уже нет с нами. Последний раз я видел его за неделю до его смерти, на ваших похоронах. Он так тепло говорил о вас... Мы родные и друзья - заезжали к вам на Востряково. Ваши верные доктора - Саша и Имма - тоже были с нами. Люда Алексеева как раз приехала из Вашингтона. Все вместе мы постояли немного у ограды и положили цветы на вашу могилу...
Боже! Почему только мысленно я могу встретиться с вами?! Почему нельзя увидеться, ну, хотя бы помолчать вместе? Тогда, в 81-м, вы написали мне... сегодня я возвращаю вам ваши слова: "Еще остались друзья, но все равно мне без вас одиноко".
Т.Трусова
Храню с любовью в памяти своей
В январе 1980 г. я получила письмо. Письмо "ушло" при одном из обысков, но текст я помню хорошо: "Танечка! Уже больше месяца ничего о Вас не слышу. Не нужна ли Вам моя помощь? Может быть, юридическая? Позвоните". Подпись Софья Каллистратова. Телефон. На конверте адрес. Имя, телефон, адрес были мне совершенно незнакомыми. Я рассказала об это письме как о курьезе: "некто" волнуется, не получая известий обо мне в течение месяца, а я об этом не имею известий и ничего, не волнуюсь. Друг, которому была рассказана эта история, Ф.Ф.Кизелов, посмотрел письмо, конверт и сообщил, что письмо от Софьи Васильевны Каллистратовой, что это Хельсинкская группа и что совершенно нечего смеяться и зачитывать письмо каждому встречному-поперечному.
А дело было вот в чем. Поздно вечером, в Звенигороде, где мой муж исполнял роль сторожа на даче у "белых людей" (как мы их называли. Кстати, впоследствии выяснилось, что на этой самой даче профессора О. когда-то в детстве проводил каникулы Сахаров), так вот, на даче, где по приемнику хоть что-то было слышно, мы узнали о вводе "ограниченного контингента" наших войск в Афганистан. Я еще помнила ту боль, которая мучала в 1968 г., ту растерянность, те беспомощность и унижение... Я тут же села и написала письмо: "Если Хельсинкская группа или какая-нибудь другая группа людей будет протестовать против интервенции наших войск в Афганистан, прошу присоединить мою подпись к такому протесту или считать это письмо адекватным такой подписи". Подписала я, потом мой муж - Виктор Гринев. Я попросила Ф.Ф. передать письмо Ларе Богораз, - он ехал к ней и Толе Марченко в Карабаново на следующий день. Там, в Карабаново, Толя дал ему прочитать письмо протеста, и Ф.Ф. подписал это письмо тоже. Лара его передала. Ну а потом было письмо от Софьи Васильевны.
Все это может показаться странным, но политикой я не интересовалась вовсе. "Голоса" не слушала, о Хельсинкской группе почти не знала, в основном - из советской прессы и со слов знакомых. Поэтому письмо Софьи Васильевны и явилось полной неожиданностью.
Разумеется, я позвонила и по приглашению Софьи Васильевны пришла на улицу Воровского. На двери список - кому из жильцов сколько раз звонить, список довольно длинный. Вошла. Огромная прихожая, сразу запахло детством, нашей квартирой на Кировской... (У больших коммуналок свой запах, чем-то похожий на запах тмина.) Открыла Софья Васильевна. Невысокая, хотя и выше меня, но это заметилось позже, а первое ощущение - высокая. В чем-то свободном, не то платье, не то халат.
Я пробую описать ее внешность, но ничего не выходит. Ну, очень простое лицо, некрасивое - но это неправда, потому что правда то, что у Григоренко, - "человеческое лицо. Да еще какое лицо! Никогда красивее не видел". (Она очень смеялась над этой фразой.) Полуседые волосы. Морщины. Медленные движения, медленная речь, очень медленная - как из другого века, особенно, если сравнить с нашей скороговоркой 60-70-х гг. И голос низковатый. Были в ней простота и величие, причем величие без величавости, "если вы понимаете, про что я толкую", как говорил один герой детской-недетской книги Толкиена. В беседе, в "трепе" она говорила мало, а когда говорила, то очень четко, математично, с полным соблюдением всех законов формальной логики, и спорить с ней было сложно, аргументы как-то не подбирались.
Трудно через столько лет восстановить первое ощущение, но вот, что осталось. Софья Васильевна сразу ассоциировалась у меня с людьми, которых я знала и любила: моими учителями, с тренером моей дочери. Они очень разные, но было что-то общее, и мы с дочкой потом определили это словом "осанка", что ли, несмотря на сутулость, несмотря на возраст. Прямота, которая изнутри как-то видна была сразу.
Мы прошли в комнату, и опять такое же, как у нас дома на Кировской. Я уже много лет жила в отдельной квартире, в "хрущобе", но никогда не воспринимала ее как "дом". У Софьи Васильевны это "дома" сразу почувствовалось. Почему? Окна ли большие, потолки ли высокие? Большой ли стол почти посредине комнаты, некоторый беспорядок, книги, бумаги... не знаю, только в этой комнате было как "дома".
Мне очень стыдно вспоминать свое первое посещение, я на месте Софьи Васильевны просто выгнала бы эту нахалку. Заговорили мы, естественно, о том, что было связано с причиной приглашения: о моем письме, о Хельсинкской группе. Я сказала, что плохо, что о группе мало кто знает, я вот, например, случайно узнала, потому что знакома с Ларой. А так, "голоса" не многие слушают, да и не слышно ничего, глушат. Каких-нибудь печатных изданий Хельсинкской группы почти нет. "Хроника", где публикуются их документы, почти недоступна. Кто ее читает? Те, у кого есть доступ, то есть знакомые.
Софья Васильевна не стала мне возражать тогда, что не знает чего-то тот, кто не хочет знать. Что круг знакомых - не случайность. Что вот меня же "вынесло" на Лару, а не на нее, так на кого-нибудь другого бы "вынесло", потому что люди находят себе подобных, даже если им кажется, что не ищут. Все это было сказано и проговорено позже. И значительно позже говорили мы о том, что если мало кто читает наши протесты, мало кто знает об "узниках совести", о Хельсинки, о Фонде, то это только потому, что таков уровень людей, народа, они не знают, потому что, может быть, еще не способны хотеть знать. В первый раз Софья Васильевна слушала меня с некоторым любопытством. Она замечательно умела слушать и "заводить". Она сказала: "Так ведь работать некому... Вот, - и показала гору бумаг, - просто даже некому печатать..."
Что это было? Доверчивость? Каждому, кто помнит 70-е гг., известны подозрительность, страх перед стукачами и т. п. Правда, в "конспирацию" Софья Васильевна никогда не играла и к нелегальщине и подполью относилась плохо. Часто повторяла название книги Григоренко: "В подполье можно встретить только крыс".
Так вот, тут же, от нее я позвонила Ф.Ф.Кизелову, и мы договорились, что он придет и поможет с перепечаткой.
Вот сидит передо мной человек, который прошел долгий и трудный путь противостояния: от простой честной позиции адвоката в уголовных процессах до защиты "диссидентов" Григоренко, Делоне и др. А перед ней - "нечто": я, женщина, которая безапелляционно заявляет ей, что ее единомышленники мало что сделали и сделали все не так. Почему она слушала? И, кажется, даже соглашалась... Очень стыдно вспоминать...
На протяжении 1980-1983 гг. я бывала у Софьи Васильевны часто, иногда несколько раз в неделю, иногда раз в несколько недель, смотря по надобности. Она была права: человек знает, когда хочет знать, и, очевидно, до того, чтобы знать, я дозрела. И пошли чередой люди. Кому-то надо было помочь юридической консультацией, кому-то найти адвоката, о ком-то просто рассказать Софье Васильевне.
Она никогда не отказывала в консультации, помогала составлять письма и прошения, принимала людей. Помню, пришел к ней отец одного кришнаита - у него посадили сына. К кришнаитам Софья Васильевна относилась... ну, никак, в лучшем случае - с юмором. Ее не интересовало содержание взглядов человека. Ее интересовали Закон и его нарушение, судьба каждого отдельного человека вне зависимости от взглядов.
Был у нее как-то обыск, а у следователя - не то язва, не то что-то с печенью, пожелтел весь, и видно, что ему плохо. Софья Васильевна как-то очень по-человечески предложила ему чаю...
Как многие неофиты, я была очень жесткой в оценках. Шли годы, которые Софья Васильевна называла "покаянные годы". Без конца сажали, и далеко не все выдерживали давление. Покаяние отца Дудко, покаяние Болонкина, Сереброва... Однажды она сказала: "У каждого человека свой запас сил". "Ну так надо его рассчитывать заранее и не лезть, если не можешь", - продолжала кипеть я. "Заранее... заранее знать нельзя", - ответила она. Только С. она осудила со всей жестокостью. И даже написала ему письмо - в ответ на его открытое письмо ко всем нам. Письмо начиналось с того, что, сидя в тюрьме, он подумал и решил... "Вот уж, действительно, нашел время и место", спародировала Софья Васильевна известный анекдот. Человек может сломаться, может даже пытаться оправдать себя, но строить на своем отступничестве философию приспособленчества, обвинять тех, кто к предательству не способен, - это подлость.
...Шли бесконечные вызовы, допросы, обыски... Было много непереносимого, например, арест Толи Марченко, а потом срок 10 лет! Да еще 5 лет ссылки. От этого хотелось выть. Толиному сыну семь лет, неужели он увидит отца только в семнадцать? Может быть, именно поэтому, потому что невозможно жить в ощущении постоянного кошмара, - в собственных столкновениях с Комитетом государственной безопасности виделось много смешного, и при рассказах именно это смешное "выпячивалось". Рассказываешь что-нибудь такое Софье Васильевна, а она: "Развлекаетесь? Ну-ну..." За этой фразой был многоэтажный подтекст: упрек за легкомыслие, предостережение и что-то очень теплое, как будто и не так уж сердили ее эти "развлечения". Я отвечала обычно, что русский человек юмором спасается. Она не соглашалась: "Хорош юмор... юмор висельника".
А когда в 1983 г. последний номер "Бюллетеня В" мы закончили фразой о том, что его издание прекращается по причине ареста большей части издателей, но что в русском языке еще много букв и мы не гарантируем, что не появится бюллетень "А" или "Я", да еще отправили этот номер прямо по почте в КГБ, вот тут Софья Васильевна рассердилась всерьез и даже повысила голос: "Что за дурацкие игры? Стыдно!" Для нее ведь все - и работа Хельсинкской группы, и издание "Хроники", и "В" - не было игрой в "казаки-разбойники", романтикой конспирации, как, к сожалению, для некоторых бывало. Для нее все это было делом, работой. Борьбой не против кого-то, а за соблюдение законов с маленькой и большой букв. И я с уверенностью говорю об этом. Приведу несколько примеров.
Хельсинкскую группу иногда упрекали в лицемерии: требуете, дескать, чтобы они соблюдали свои же законы, как будто не понимаете, что если эти законы будут соблюдаться, так и их не будет, - это же абсурд. А для Софьи Васильевны это не было абсурдом, хотя она отлично понимала, что эта власть даже своих писанных законов соблюдать не будет. Именно поэтому она говорила, что борьба должна быть за закон. Не мы нарушаем законы государства, а они. Не мы преступники, а они. Для нее слово "закон" не было некой условностью, как для большинства советских людей, - для нее это слово много значило.
Звоню я ей уже в 1986 г.:
- Софья Васильевна, завтра А.Д.Сахаров будет в Москве! Вы уже, конечно, знаете?
- Знаю. А чему вы, интересно, радуетесь? Выслали без закона, возвращают не по закону. Разгул демократии.
- Ну так разгул демократии лучше, чем...
- Ничем не лучше, - перебивает, - ничем не лучше. Произвол знаки поменял, а вы радуетесь. Ну так он и обратно поменяет. Все должно быть законно!
Но, конечно, она тоже радовалась возвращению Андрея Дмитриевича и "странной амнистии" политзэков из Чистополя и Пермских лагерей... Только эйфории свободы у нее не было.
...В 1982 г. было возбуждено дело против самой Софьи Васильевны по статье 190-1 "за распространение заведомо ложных клеветнических измышлений, порочащих..." и т. д. Это было уже совсем из серии театра абсурда. Софья Васильевна, с ее любовью к точности, с безукоризненным знанием и соблюдением закона, - и "заведомо ложные"... Я помню, часто, когда приходилось писать какие-нибудь сообщения об аресте, задержании, обыске, сколько раз она переспрашивала: "А это точно?" Как ее возмущали некоторые "самиздатские" журналы и бюллетени, в которых "стилистические ошибки перерастали в смысловые" (моя формулировка), или, по формулировке С.В., "небрежность влечет за собой уклонение от истины". Вот, например, фраза в одном таком издании: "Налет КГБ на машбюро редакции". И возмущение Софьи Васильевны: "Это безобразие и безответственность! И дезинформация читателей! Что такое налет - вооруженное нападение? Одно слово - и ложная картина. Какое "машбюро"? Можно подумать, что наш "самиздат" обладает издательствами, зданиями и т.д. Что ни слово, то ложь! Я вообще не понимаю, зачем вы общаетесь с этой публикой?"...
Говорим о деле одной дамы из провинции. У нее собирались коллеги по работе, просто знакомые, читали книги, был там и "самиздат", и "тамиздат", подписывали некоторые письма. Но вот одного из этой компании посадили по 190-1. Посадили за рукописи, написанные таким почерком, что и жена не все могла разобрать, какое уж тут распространение!