Петр Кукань (№2) - Перстень Борджа
ModernLib.Net / Исторические приключения / Нефф Владимир / Перстень Борджа - Чтение
(стр. 9)
Автор:
|
Нефф Владимир |
Жанр:
|
Исторические приключения |
Серия:
|
Петр Кукань
|
-
Читать книгу полностью
(651 Кб)
- Скачать в формате fb2
(295 Кб)
- Скачать в формате doc
(273 Кб)
- Скачать в формате txt
(265 Кб)
- Скачать в формате html
(289 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|
Лохмотья, прикрывавшие его наготу, казались живыми, ибо, коль уж он сам сделался одним из обитателей сточных ям, то прочие их обитатели — змейки и студенистые гидры, глисты и полипы, клопы и прочая ползающая, все пожирающая, слепая, бородавчатая, членистоногая, голая и мохнатая нечисть, питающая отвращение к солнцу, искала прибежища в складках его одежд, если это понятие, присущее цивилизованному миру, тут уместно. Согнувшись чуть не до земли, наверное, потому, что в своих канавах вынужден был вечно гнуть спину, он не казался согбенным от старости, хоть возраст его угадать было трудно.
Вот именно так, а не иначе выглядел раб Гейгула — придворный маршал даже счел уместным вынуть из большого кармана надушенный платок и протянуть его султану, чтоб Повелитель зажал нос, что тот и сделал; Хамди, очнувшись от обморока и еще раз взглянув на раба, застонал и снова уткнулся лицом в пол, желая таким образом отдалить мгновенье, когда он принужден будет поднять голову и прямо, без колебаний, взглянуть действительности в глаза.
Султан на миг поперхнулся, ибо брезговал вдохнуть воздух, отравленный присутствием этого зловонного созданья, но даже задыхаясь, качал головой, так что гигантский тюрбан раскачивался из стороны в сторону, а потом проговорил приглушенным голосом через надушенный платок маршала, которым зажимал и губы и нос:
— Хорошо, хорошо, покончим с этим делом, поскольку очевидно, что никого более подходящего среди столь элегантной и изысканной челяди мне не найти. Этот щеголь знает турецкий?
— Говорить не говорит, он немой, — с живостью ответил управляющий дворами, осчастливленный выражением удовлетворенности на лице султана. — Но, похоже, наш язык понимает.
Султан протянул руку, и придворный маршал вложил в нее изящный пергаментный свиток.
— Ну так вот, Гейгула, — молвил султан, — согласно всем правилам и обычаям, я обвенчаю тебя с красоткой, такой изнеженной, избалованной и привередливой, что в этом с ней никто не сравнится, — с дочерью Хамди-эфенди, который валяется тут, совершенно потеряв голову от счастья, нежданно-негаданно свалившегося на его дитятко.
— Смилуйтесь! — простонал историограф. — Смилуйтесь над моей единственной дочкой!
— Свадебный договор уже составлен in bianco [16], — продолжал султан, — остается лишь вписать твое имя, но поскольку у тебя нет никакого имени, ибо Гейгула — это не имя, придется мне дать тебе какое-нибудь. По этому случаю в голове Моего Величества блеснула мысль проявить свое остроумие и удовлетворить свой каприз, — назову-ка я тебя Маймун. То-то будет потеха, ибо, как известно, «Маймун» в арабском языке имеет два значения: «счастливый» — а ты ведь и взаправду счастливейший жених прелестной невесты, — и «обезьяна», символ безобразия. Однако смотрю я на тебя и вижу, что, кроме смрада, исходит от тебя еще и сила какая-то, и значительность, поэтому и имя, которое ты получишь от меня, будет крепким и исполненным глубокого смысла. Слушай, я рассуждаю так: ты — раб, но раб, по-своему одаренный милостью, ибо я, Владыка Двух Святых Городов, своей высокой властью возношу тебя из подземелья, из ада, из зловонного болота, где умирают через полгода, а ты, по слухам, благодаря особой милости Аллаха, без ущерба для здоровья выдержал три года. Значит, я не ошибусь, если дам тебе имя Абдулла, что означает «раб Божий», и своей собственной рукой впишу это имя в брачное свидетельство.
Султан протянул руку, и придворный маршал подал ему приготовленное тростниковое перо, смоченное чернильной губкой; Повелитель Повелителей писал, продолжая при этом говорить и уже не чувствуя потребности прижимать к губам надушенный платочек, ибо, к удивлению, начинал привыкать к запаху раба, извлеченного из подземелья.
— Единственным твоим занятием будет ласкать молодую жену и проявлять свою мужскую силу; если же бабы-бабарихи, которых я досмотра ради пошлю к ней в ближайшее время, обнаружат, что она осталась девственницей и, стало быть, ты, ослушавшись моего приказа, пренебрег своими супружескими обязанностями, то оба вы, ты и она, скончаетесь в муках. Это все, что я имею сказать по данному поводу; в остальном, вплоть до бабарих, о которых я упомянул ранее, все буднично, все как обычно и все соответствует общим правилам; я даже не стал бы возражать против того, чтобы блаженный Абдулла, раб Божий, позвал к себе лекаря, чтоб тот прописал надлежащие лекарства и мази от проказы; как видно, моя доброта и ласковая снисходительность нынче беспредельны, разумеется, с той веселенькой оговоркой, что, я полагаю, в этом случае никакие медикаменты уже не помогут. А теперь, раб Божий, возьми перо и изобрази под договором кружочек вместо подписи.
Раб Божий послушался, и султан собственноручно заверил кружочек, нарисованный рабом Абдуллой, не знающим грамоте. Потом придворный маршал безо всяких церемоний взял у отца невесты перстень-печатку и припечатал договор — в этом не было ничего особого или противозаконного, ибо в турецких землях официальные бумаги и документы редко когда утверждались иначе — так раб Абдулла, прежний Гейгула, и прекрасная Лейла стали мужем и женой согласно всем правилам; уместно напомнить, что магометанские девушки женихов себе не выбирают; они видят суженых впервые лишь после того, как тех подобающим образом выберут и приведут.
АБДУЛЛА, РАБ БОЖИЙ
Пока все это совершалось, прекрасная Лейла, черноволосая и черноокая, сидела у себя в комнате, затянутой чалоунами и обставленной самыми разнообразными предметами всех цветов и оттенков, в доме Хамди, построенном в предместье Башикташи, в непосредственной близости от сераля, а поскольку она ничего не знала о том, что ей готовится, но и не сомневалась, что произойдет нечто страшное, то в смертельной тоске плакала и молилась Аллаху, хотя ей было хорошо известно, что этот Бог, пусть в высшей степени милосердный, никогда и ничего не меняет в своих решениях; старая нянька Эмине утешала ее по мере своих сил, но тщетно, ибо слова ее ничего не значили и не объясняли.
Минуло два часа с тех пор, как ушел Хамди, которого вызвали к султану на аудиенцию очень кратким письменным распоряжением и отвели под охраной вооруженной стражи; солнце уже клонилось к закату, расцветив воды Босфора огнем и кровью, когда из сераля примчался запыхавшийся раб со странным поручением к Лейле: развести огонь в умывальной комнате под котлом; этого, мол, желает ее папенька, да благословит Аллах имя его.
Лейла была хозяйкой и владелицей дома, потому что ее мать заплатила за рождение дочери жизнью и Хамди-эфенди предпочел не искать другой жены, полностью посвятив себя исследованию истории. Приказания развести под котлом огонь Лейла никогда раньше от него не слышала, и ей было трудно добраться до его смысла, но она послушалась, тотчас сделала срочные распоряжения и сама проследила за тем, насколько добросовестно слуги привели их в исполнение.
Когда же под котлом разгорелся костер из буковых поленьев и превратился в пылающий кратер, а вода в котле забурлила, из сераля прибежал еще один запыхавшийся раб с новым распоряжением Хамди-эфенди, ничуть не менее странным и, как казалось, столь же незначительным, как и первое: пусть, дескать, Лейла принесет в умывальню побольше мыла, хвоща, поташа, кипрского корня, диких бобов, отвара лотоса и вообще всяких моющих средств, о которых она сама вспомнит, а также бутыль лечебной воды из Мекки под названием «земзем». Лейла исполнила и это желание своего отца хоть недоуменно качала при этом головой; но когда из сераля примчался третий запыхавшийся раб с третьим распоряжением — собрать в умывальной комнате чистое белье, новое платье, обувь и вообще все, что требуется взрослому мужчине для экипировки, приготовить благовония для обкуривания и послать на базар купить про запас ладана, древесной смолы, амбры, пижмы и сандала, словом, всяких благовоний, которые только можно достать, то, выслушав это третье распоряжение, Лейла уже не выдержала и разразилась рыданиями, ибо то обстоятельство, что ее добрый отец не в состоянии высказать все свои необъяснимые распоряжения разом, а вынужден передавать их в несколько приемов, свидетельствовало о том, что он взволнован сверх всякой меры и что волнение это не от радости.
Солнце уже закатилось, наступала ночь, когда перед домом, из трубы которого поднимался столб красноватого дыма, остановилась карета, откуда выбрался отец Лейлы, кого ждали с томительным нетерпением, а вслед за ним — высокий мужчина, с головы до пят завернутый в черный плащ; Лейле, которая наблюдала за этой сценой из балконного окна, спрятавшись за занавеской, показалось, что отец пьян, потому что когда он шел от кареты к дверям дома, то явно покачивался. Потом отец стукнул несколько раз бронзовым кольцом, чтоб позвать привратника, а в ожидании, пока откроют, стоял, опершись о стену лбом: его тошнило. Теперь ее подозрение переросло в уверенность: отец изменил завету Аллаха в толковании Пророка, принял дрожжевого напитка и, конечно, сделал это не от радости. Однако, когда несколько позднее отец вошел в комнату дочери, очень бледный и с покрасневшими глазами, ни малейших следов опьянения у него не обнаружилось. Лейла, поцеловав его руку, прижала ее к своему лбу, а он, обняв ее, расцеловал в обе щеки и так сказал:
— Горе стране, чьи дочери несут наказание за то, что они горды и целомудренны! А я — будь я проклят за свою глупость! Ведь это я, я уговорил тебя познакомиться с твоей двоюродной сестрой, Бехидже-икбалой, ведь это я не захотел, чтоб ты провела свою молодость в одиноком отцовском доме, и теперь ты должна за это расплачиваться; есть ли кто на свете несчастнее меня, навлекшего беду на голову своей единственной дочери! Как же глубока бездна ада, куда я заслуженно попаду за это страшное злодейство!
— Не говорите так, отец, не кляните себя, ведь вы ни в чем не повинны; скажите лучше, что за несчастье мне уготовано, чтобы нам вместе подумать и рассудить, как его избежать, — ответила Лейла.
— Его уже нельзя избежать, потому что все скреплено печатью, дело сделано и назад ходу нет, — сказал эфенди, и слезы, крупные, как горох, покатились по его щекам. — Ибо в наказание за то, что ты не пожелала исполнить Его волю, Он выдал тебя замуж за своего раба, которому дал имя Абдулла.
— Что же это за раб Абдулла? — спросила Лейла. В эту минуту в комнату с зажженным кадилом в руках, вся в облаке кадильного дыма, ворвалась перепуганная нянюшка Лейлы, старая Эмине, с лицом, искаженным от ужаса, едва переводившая дыханье.
— Не могу! — кричала она. — Я этого не вынесу! Нет, нет, не вынесу!
И бросилась к противоположным дверям, через которые можно было выбраться из дома тайным ходом.
— Чего ты не можешь? Чего не вынесешь? — спросила Лейла.
— Жить с ним под одной крышей! — ответила Эмине. — Я его видела, о Аллах всемилостивый, я видела его!
— Катись ко всем чертям, только кадило оставь, оно нам понадобится, — сказал Хамди-эфенди и взял кадило из рук няньки.
Нянька скрылась за дверью, и до них донесся только удаляющийся звук ее тяжелых шагов.
Хамди-эфенди опустился на диван, и Лейла, прижавшись к отцу, положила голову ему на плечо.
— Не мучь себя, отец, еще не все потеряно, — сказала она. — Султан не смог принудить меня спать с ним, не заставит спать и с рабом, за которого выдал меня замуж без моего согласия.
— Тогда вы оба скончаетесь в муках, — сказал историограф. — Потому что султан пришлет к тебе баб-повитух убедиться, что ты уже не девственница.
— Тогда мне остается только… — сказала Лейла и сняла со стены малайский кинжал, висевший там для украшения.
Отец согласно кивнул.
— Да, Лейла, ничего другого не остается, и я отправлюсь следом за тобой.
— Но не раньше, чем я увижу его, — сказала Лейла.
— Не делай этого, Лейла, — сказал Хамди-эфенди, — не пожелай, чтоб последним, кого ты увидишь на этом свете, был именно он.
— Перед тем, как покинуть этот мир, я ничего прекрасного и приятного видеть не желаю, — сказала Лейла. — Мир этот — гнусный, и только справедливо, если последнее, что мне доведется здесь увидеть, будет соответствовать его истинному характеру.
— Я здесь, — послышалось из-за двери. Это был молодой, приятный, хорошо поставленный голос благородного человека. Лейла вскрикнула и закрыла лицо обеими руками, чтоб еще хоть на минуту продлить сладостное ощущение, которое — вопреки ожиданию — вызвали в ней два слога, произнесенные мужчиной, при одном взгляде на которого люди теряли от ужаса сознание и, если могли, тут же бросались прочь, — и хоть немного отдалить миг, когда и она в смятении последует их примеру. Она не торопилась, подглядывая сначала в щелочку между средним и указательным пальцами левой руки и между средним и указательным пальцами руки правой, потом медленно-медленно разводя пальцы, но сколько она ни медлила, ничего отталкивающего не обнаружила, скорее наоборот: мужчина, который возник в дверях и чей голос понравился ей сразу, был высокого роста, строен, хорош собой, у него было выразительное смуглое лицо с агатовыми, пылающими, широко расставленными глазами; недоставало только родинки на левой щеке, чтобы — согласно вкусу мусульман — его можно было считать безупречно прекрасным. Это не жених, подумала Лейла, но что подумала, то и подумала, а все-таки осталась при своем убеждении, что это именно жених, ибо одет незнакомец в новые одежды, а на ногах — те самые башмаки с острыми, загнутыми кверху носками, которые она сама, исполняя распоряжение отца, велела поставить в умывальной комнате.
Хамди-эфенди тоже не знал, кто этот молодой богатырь.
— Кто ты, чужестранец?
Он назвал гостя чужестранцем, потому что два слога «я здесь», произнесенные юношей, хоть — как уже отмечалось — и прозвучали весьма благородно, все-таки выдавали чужеземный выговор.
Чужестранец широко улыбнулся, обнажив в улыбке ряд ослепительно белых зубов.
— Мне кажется, после моих слов у вас не должно оставаться никаких сомнений: я — тот самый человек, кому султан дал имя Абдулла, раб Божий.
ПЕРСТЕНЬ БОРДЖА
Так что же, ужель теперь — отныне и навсегда — вопреки самым скверным ожиданиям, все было в порядке? В двенадцатом часу и вправду свершился поворот к лучшему, если не к самому лучшему на свете.
На первый взгляд и рассужденье, так это и случилось. «Я здесь», — произнес он и оказался прекрасен, как молодой Бог, так что сердце Лейлы, вместо того чтоб разорваться от горя и ужаса, в один миг воспылало страстной любовью. «Я здесь», — сказал он, и в этот момент можно было бы опустить занавес в знак того, что наша история завершилась счастливо: мстительный султан остался в дураках, ужасное чудовище обернулось ангелом, немой раб — воспитанным юношей, обладателем приятного голоса, так что кинжал Лейлы остался висеть на стене в качестве редкостного украшения. И после того как воображаемый занавес опустился, когда спектакль славно завершился чудесной сценой, все быстро пошло на лад — ведь во все последующие ночи и дни Абдулла, раб Божий, он же Петр Кукань из Кукани — да, да, это был он! — блестящим образом показал себя не только в качестве любовника и супруга Лейлы, но и как соратник своего тестя.
Он был глубоко и всесторонне образован, владел — хоть и с легким акцентом — не только турецким языком, но и языком арабов и персов, умел писать различным их письмом; для него было сущим пустяком — к немалому изумлению историографа — составить торжественным, так называемым куфическим письмом краткое четкое резюме двенадцатитомного сочинения арабского историка Ибн аль-Асира под названием «Акитаб аль-камиль», или «Книга совершенств», проштудировать которое у Хамди-эфенди никогда не хватало терпения, ибо было это сочинение весьма объемистое и занудное, меж тем как его зять расправился с ним играючи и с удовольствием, словно бы это были увлекательные сказки «Тысячи и одной ночи». Кроме того, он помогал Хамди классифицировать, читать и переписывать новые современные материалы и документы, а в свободные минуты учил его Цицероновой латыни и фехтованию на рапирах, потому что Хамди умел кое-как отбиваться лишь кривой турецкой саблей, так что историограф только ахал, поражаясь универсальности его совершенств. Ему очень хотелось бы узнать о прошлом зятя до турецкого плена, но тут Петр хранил молчание, снова становясь немым, и сдержанный Хамди-эфенди тактично ни на чем не настаивал.
Счастье Лейлы подле таинственного, из подземных глубин извлеченного чужеземца нарушалось лишь несходством их воззрений. Он знал Коран в совершенстве, но говорил о нем без надлежащего почтения и — что хуже всего — никогда не молился, стараясь, чтобы зов муэззинов не застиг его на людях, вне стен дома. А когда Лейла как-то спросила его о том, что занимало и мучило ее целых четырнадцать лет жизни, — правда ли, что у женщин нет души, — она получила на свой вопрос ошеломляющий ответ:
— Если ты имеешь в виду принцип жизни, который позволяет голове нашей думать, сердцу — стучать, а внутренностям усваивать пищу, то в этом смысле женщина обладает душой в такой же степени, как и мужчина, как и вообще все живое.Но если ты имеешь в виду нечто вечное, что сохранится после нашей смерти, души нет ни у кого, ни у женщин, ни у мужчин.
— О Аллах! — в испуге вскричала она, и с языка ее вот-вот готов был сорваться вопрос: да мусульманин ли ты? Уж не христианин ли? — но она совладала с собой, потому что боялась его признания, и только спросила: — А христиане верят в бессмертие души?
— Да, верят, — ответил он.
— А почему тебе не делали обрезание? — спросила она.
— А почему мне должны были его делать? — ответил он вопросом на вопрос. — Лишь потому, что когда-то давным-давно обрезание сделал себе патриарх Авраам, добровольно наказав себя за гомосексуальные отношения с молодым рабом?
— Ну почему ты такой странный, отчего не такой, как все! — воскликнула Лейла, заливаясь слезами.
— Да, я не такой и не могу быть таким, как все, — ответил он. — Я здесь чужестранец, большую часть времени провел в подземелье среди сороконожек и скорпионов, а в стране, где я появился на свет и которую считаю своей родиной, всё иначе, начиная, скажем, с тебя, моя милая малышка, словно бы целиком сотканная из тепла и нежности, одновременно женщина и дитя, начало жизни и ее источник; и эта двойственность будит во мне чувства столь же двойственные: умиление и страсть. Я кажусь тебе странным, не таким, как другие, и ты страдаешь от этого; но признайся — может, в какой-то мере это тебе и приятно? То, например, что — в отличие от твоих сородичей-мужчин — я не требую от своей жены, чтобы она предо мной пресмыкалась, омывала мне ноги или называла меня своим повелителем.
— Ах, с какой радостью я пресмыкалась бы пред тобой, омывала твои ноги и называла своим повелителем, лишь бы так все и оставалось вовеки.
«Лишь бы так все и оставалось вовеки» — этими словами Лейла очень точно выразила то, что не давало покоя ее умненькой детской головке, что ее беспокоило, забила гвоздик там, где надлежало забить. «Лишь бы так все и оставалось вовеки» — стало быть, она прекрасно чувствовала, что все, что она пережила и переживает сейчас и что ей еще предстоит пережить, не будет, не может длиться вечно, ибо немыслимо было даже представить, чтобы молодой искатель приключений, чья прошлая и недавняя жизнь, до того как он был ввергнут в зловонный мрак каналов и сточных ям, без сомнения, была настолько темна, что он рассказывал о ней не иначе, как в самых общих словах, чтобы он до скончания века составлял остроумные резюме древних книг, обучал стареющего историографа Цицероновой латыни и владению рапирой и занимался любовью с его премиленькой, но не знающей света, в перинке выросшей и, значит, глупенькой доченькой; достаточно было посмотреть на раны, которыми отметила его жизнь, увидеть пропуск между пальцами, где не хватало левого безымянного, его спину, изборожденную тонкими синеватыми рубцами от ударов бича, которые он где-то получил, чтоб прийти к выводу о явной немыслимости и абсурдности такого предположения.
В сложившейся реальности вставал и еще один мучительный вопрос: что же падишах? Ведь трудно было вообразить, чтобы Повелитель так никогда и не узнал, что его месть, задуманная по-настоящему жестоко, не достигла желанной цели и что Лейла вместо наказания за свою святотатственную дерзость вознаграждена супружеством с мужем высочайшего ума и культуры, которому для полного совершенства недостает лишь маленькой родинки на левой щеке. Что будет, что их ждет, если это откроется? Как поведет себя султан, когда обнаружит свой промах?
Пока что не происходило ничего. Правда, история о комическом просчете султана распространилась со скоростью эпидемии или пожара по всему предместью Башикташи, а оттуда перенеслась прямо в сераль; не осталось ни одного придворного, который бы ею не позабавился и, прикрыв уста ладонями, сложенными домиком, не передал ее для пущей потехи дальше; только Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, безучастный герой разыгравшегося скандала, не знал ровным счетом ничего — и это нетрудно объяснить, поскольку невозможно себе представить, чтоб кто-нибудь из высоко забравшихся счастливчиков, имевших право говорить с Ним, — скажем, Великий визирь, придворный маршал или предводитель янычар, — осмелился бы заговорить в таком, например, духе: «Считаю своим прискорбным долгом обратить внимание Вашего Величества на тот факт, что Ваше Величество дали маху и, метя в цель, угодили Аллаху в окно, ибо ценили коня по седлу, а чудовище, за которого выдали доченьку Хамди, по зловонию, от него исходившему, и паразитам, кишмя кишевшим в его лохмотьях! А оно, чудовище-то — поди ж ты! — вовсе не чудовище, а милый и пригожий юноша, стройный, словно прекрасная статуя», — и так далее, и так далее. Разумеется, ничего подобного произойти не могло. Придворные сераля достаточно дорого ценили свои головы и шеи, и среди них не нашлось никого, кто бы набрался мужества и обратился к падишаху с подобной речью.
Но туда, куда черту не пробраться, он, как утверждает народная мудрость, посылает старую бабу-бабариху, в данном случае — трех повитух, которых султан, верный своему слову, послал в дом Хамди-эфенди, чтоб они со знанием дела установили, что супружество Абдуллы, раба Божьего, с прекрасной Лейлой осуществилось надлежащим образом. И вот, исполнив свой долг, они вернулись в сераль и предстали пред троном Повелителя, стройные, совсем не похожие на бабарих, кроме разве того, что у первой волосы были белы как снег, а у второй — серебристо-седы; зато у третьей черные, как у самой Лейлы, а это, как известно, означает долгую и очень темную ночь. И сказала первая из них, белая:
— Смотрели мы со знанием дела, высматривали опытным глазом и высмотрели без всяких сомнений, о Высочайший Повелитель, все в порядке, и дочь Хамди-эфенди теперь уже не девственница, хоть еще недавно ею была.
— Все слова тут излишни, ибо довольно сказать: супруг трудился усердно, он молодец и славно поработал, — сказала вторая, серебристо-седая.
— Дочь Хамди можно поздравить и ей позавидовать, — молвила черноволосая. — Супруг ее — мужчина что надо, мало того, что он в нашем смысле способный, но к тому же красив и обаятелен. И на него мы тоже бросили взгляд, хоть и не столь профессиональный, — ведь разглядывать мужчин не наш промысел, — но все же по-женски придирчивый. Право, трудно себе представить кавалера более очаровательного.
Эти слова прозвучали для султана как пощечина, однако он сумел овладеть собой, поскольку отнюдь не хотел выглядеть рассерженным глупцом, а кроме того, понадеялся, что его посланницы просто решили над ним подшутить, иронически назвав черное белым, а белое — черным.
— Вот это удача так удача, — произнес он, натужно рассмеявшись. — И хоть место перед троном — не сцена для шуток, но вы, бабы-бабарихи, женщины заслуженные, усердно следящие за тем, чтоб зачатье новых бойцов за дело Аллаха и Магомета, Его Пророка, шло без сучка, без задоринки, а посему — да простится вам. А теперь серьезно: вы что, на самом деле видели супруга молоденькой Лейлы?
— На самом деле, — ответила темноволосая, а белая и серебристо-седая только молча кивнули.
— И как он вам показался?
— Я уже говорила, — ответила темноволосая. — Прекрасный молодой человек, до того хорошенький, что навряд ли мои сестры могут с этим не согласиться.
Белая и серебристо-седая, потупив очи, по-прежнему молча и сокрушенно кивали головами.
— Похоже, он вас и впрямь околдовал, — глухо произнес султан. — А его проказа — что, тоже ерунда?
— Сколько нам известно из медицины, — сказала темноволосая, — проказа, или, если говорить медицинским языком, lepra, как правило, поражает перво-наперво лицо. Но лицо у молодого человека гладкое, а кожа чистая, без изъянов.
— Ладно, ступайте, — сказал султан.
Бабы-бабарихи поклонились и вышли, а когда за ними захлопнулись двери, султан превозмог свою подавленность и что было мочи заорал, призывая стражу; когда стражники примчались, бренча и потрясая оружием, вращая глазами и шумно кряхтя, чтоб таким образом проявить свое усердие и готовность не мешкая, без проволочек, исполнить желания Его Величества, — султан громко и гневно приказал им тотчас отправиться в дом Хамди-эфенди и связать веревками и Хамди, и его так называемого зятя, эту продувную бестию, равно как и доченьку Хамди; заткнуть им рты кляпом, после чего, стегая бичами, всех троих рысью пригнать в сераль. Но не успели еще стражники ринуться исполнять приказание, как Повелитель, подумав, вернул их обратно — пусть, мол, арестуют и приведут только Хамди и его зятя, а доченьку оставят дома; да и веревками пусть не связывают, и рты не затыкают. Стражники во второй раз бросились приводить приказ в исполнение, но Повелитель во второй раз вернул их и повелел убираться ко всем чертям, поскольку он. Повелитель, все обдумав, порешил сделать иначе.
И послал штатского посла с заданием любезно сопроводить Хамди и его зятя в сераль, елико возможно ласковои без скандала.
— Как сказано: сколь гнусен облик людей, объявивших знамение Аллаха ложью, — заметил по этому поводу слабоумный брат султана Мустафа, который, по своему обыкновению, сидел неслышно-невидимо в углу, поигрывая жемчужными четками. — А в суре «Корова» мы читаем: «Те, кто не верили, да будут подвергнуты наказанию адскому. Сколь гнусной явится цель конечная!» То же самое написано и в суре «Женщина»: «У этих убежище — геенна, и не найдут они от нее спасения». «Гнусные» означает не «прокаженные», не те, у кого гниет мясо, но те, кто не верят. Может, не все еще потеряно, братец-братишечка.
— Молчать! — взвился султан.
Хамди-эфенди и его зять Абдулла, точнее — Петр Кукань из Кукани, были схвачены и, как того пожелал Повелитель, доставлены в сераль со всевозможной любезностью, деликатностью и без скандала, но, несмотря на всю ту любезность и деликатность, на то, что оба с самого начала так или иначе предвидели неизбежность подобной ситуации, ибо избежать ее было невозможно, и, значит, были к ней готовы, все-таки и Хамди, и Петр поддались панике, Хамди-эфенди более бурной, чем Петр, так как был он человек серьезный и боязливый, к тому же знал обстановку в серале лучше Петра: ему было известно, что людей здесь лишают жизни за провинности куда менее значительные, чем те, в которые их обоих впутал дьявол. Но когда их ввели в тот самый небольшой зал для аудиенции, где совсем недавно проходил смотр самых безобразных рабов сераля, у Петра екнуло сердце, стоило ему заметить у ног трона, на котором восседал султан, истощенного, явно больного юношу, скорее даже подростка; сидя на полу, он уставил на Петра огромные совиные глаза и улыбался ему пустой улыбкой идиота.
Как нам известно, Петр жил здесь уже три года, и хотя большую часть этого времени провел в подземелье, но отлично знал, что у султана есть слабоумный брат Мустафа, которого владыка — вопреки древней турецкой традиции, повелевающей падишахам убивать своих родственников-мужчин — оставил жить, и за это проявление слабости и нерешительности его тайно, но с неизменным возмущением осуждали, кстати, не совсем без оснований, ибо этот достойный обычай — предупреждать возможные будущие раздоры в зародыше, сразу же после раздачи карт, чтоб никто не мог испортить игру, — далеко не столь варварский, как это может показаться на первый взгляд.
Ну, а Петр Кукань из Кукани исповедовал принцип свободы человеческой воли, во всяком случае, своей собственной воли, и как бы круто ни обходилась с ним жизнь, куда бы ни бросала и как бы ни мучила, упрямо, из принципа, одного себя считал хозяином своей судьбы, даже когда несколько лет тому назад — мы хорошо помним об этом — послушался завета более чем сомнительного и безрассудного и очертя голову устремился из города Пассау домой в Чехию, в замок Српно, в надежде отыскать то, что должно было принести спасение всему человечеству — Философский камень. Тогда он и в самом деле был свободен, потому что только от него и от его решения зависело, посвятит ли он себя выполнению этого завещания, посланного с того света, или нет. Всегда и при всех обстоятельствах чувствовавший себя свободным, он не оставлял в своей жизни никакого места так называемым бродячим сюжетам, столь обычным в любом эпическом произведении, где действие подчинено художественным замыслам повествователя, так что образы, им вымышленные и вылепленные, скажем, Роланд-оруженосец или рыцарь Дон-Кихот, способны лишь безвольно следовать по тропкам его фабулы. Петр не чувствовал и не хотел чувствовать себя бессильным, не ощущал или не хотел ощущать себя игрушкой в руках судьбы, поставленной выше его свободного выбора, так называемого liberum arbitrium, и он не видел ничего необычного или рокового в том, что уже в третий раз за недолгую жизнь его волокли к трону могущественного повелителя отвечать за грехи, которых он не совершал; но нечаянный взгляд, брошенный на идиота, съежившегося в тени монаршего жезла, тронул его до глубины души, ибо тут он не мог не почувствовать повторения и продолжения иного — мы, конечно, уже помним, какого, — весьма знаменательного момента из своего прошлого.
Идиот смотрел на Петра снизу вверх, так что были видны нижние полукружья белков темных глаз, которые казались огромными на его узком лице. И когда эти глаза, встретив его взгляд, выразительно подмигнули, Петр твердо уверовал, что этим мимолетным обменом взглядами с принцем, который знался с темными силами, дело отнюдь не ограничится.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|