Но его уже обступали иные, более серьезные заботы.
— Приблизьтесь, не смущайтесь, — приветствовал их султан тоном, полным ядовитого сарказма. — Приветствую тебя, справедливейший и ученейший Хамди, а ты, незнакомый юноша, кого я вижу впервые в жизни, поворотись-ка к свету, и да насладится мое сердце лицезрением твоей прелести.
Такое обращение предвещало недоброе: ведь если султан решил — а он наверное так решил — замаскировать свой промах, делая вид, что не узнает в Петре того омерзительного раба, которого определил в мужья провинившейся Лейле, и посему считает его подставным лицом, то опровергнуть это мнение будет нечем.
Султан тем временем продолжал развивать свою мысль:
— А теперь ответь мне, историограф, коль скоро уж мы тут по-приятельски собрались все вместе: куда ты дел настоящего Абдуллу, раба Божьего, чей брачный договор ты от имени своей дочери скрепил своей печатью, и куда подевался его труп — закопал ли ты его в землю или швырнул в воды Босфора? Отвечай по правде и совести, не вынуждай меня прибегать к средствам, которые развяжут тебе язык.
Однако несчастный историографне мог произнести ни слова, загорелое лицо его пошло багровыми пятнами, и он лишь несвязно лепетал:
— Уверяю Ваше Величество… Во имя милосердия Божия клянусь Вашему Величеству, я ничего такого не совершал…
И так далее, и тому подобное. И не приходится ни сердиться, ни насмехаться над его глупостью, ибо обвинение, высказанное султаном, было цельно, словно вытесано из мраморной глыбы, без трещин и изъянов. Поэтому Петр решил пойти ва-банк и поставить все на карту.
— Владыка Двух Святых Городов, Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, не ошибается, — произнес он со склоненной головой, чуть разведя руки. — Я и на самом деле не тот, кого Повелитель наделил именем Абдулла, раб Божий.
Историограф Хамди-эфенди невольно отступил на шаг, так как решил, что зять его со страха тронулся умом, хотя в данных обстоятельствах это было бы самое предпочтительноеиз всего, что могло бы случиться, и султан злобно усмехнулся, обнажив свои желтые зубы.
— Бак! — произнес он. — Немой раб вдруг заговорил! Сплошное вранье, надувательство и притворство; право, ото всего этого Моему Величеству уже делается дурно. По-моему, сейчас самое время покончить с этой непотребной историей и повелеть посадить вас обоих на кол или поднять на острие пики, это уж как мне заблагорассудится.
— Воля Вашего Величества — святая воля, — сказал Петр. — Но прежде чем Ваше Величество решат, какому наказанию нас подвергнуть за то, что одна девушка была невоздержанна на язык, — посадить на кол или поднять на острие пики, — я прошу Вас рассудить, нет ли здесь некоторого противоречия. Ваше Величество сами сказали, что я вовсе не немой Абдулла, раб Божий, и я эту истину подтвердил своим признанием. В таком случае вполне возможно и естественно, что я могу говорить, а значит, в том нет ни обмана, ни надувательства, ни притворства.
— Бак! — воскликнул султан во второй раз. — Голова у тебя соображает, и язык хорошо подвешен, а это мне, перед которым иные бледнеют, падают ниц и скулят о помиловании, право, удивительно. Ладно, если ты не немой раб, кого я нарек именем Абдулла, то и впрямь нечего удивляться тому, что ты умеешь говорить и, более того, умеешь говорить хорошо и грамотно, хоть и с чужим акцентом, тут в самом деле нет ни надувательства, ни обмана. Но теперь я хочу услышать без уверток и выкрутас: где Абдулла и кто такой ты.
И тогда Петр, вспомнив наставления Макиавелли насчет того, что, если государь допустил ошибку, то настоятельно необходимо внушить ему уверенность, что эта его ошибка — вообще не ошибка, а давно задуманная и запланированная хитрость, ответил так:
— Немого и прокаженного раба Абдуллы нет нигде, ибо его никогда и не было, что Владыка Двух Святых Городов с самого начала знал и только делал вид, будто не знает, ибо этого требовали его мудрые и справедливые замыслы. Когда на рынке или на базарной площади выступает комедиант или шут в шкуре медведя и, до неузнаваемости измененный этой шкурой, отпускает свои шуточки, то народ веселится, смеется и кричит: «Гей, медведь!» или «Давай еще, медведь!». Именно так люди обращаются к нему, так похваливают и тем побуждают к новым и новым ужимкам и танцам кого-то несуществующего — ведь на самом деле медведя нет, есть только человек и его личина, а когда после представления комедиант эту личину сбрасывает, то в ответ на вопрос: «Где медведь?» — можно сказать по правде и по совести: никакого медведя нет, потому что его никогда не было. Вот так и я, спрошенный Повелителем, где немой раб Абдулла, по правде и по совести отвечаю: «Никакого Абдуллы нет, потому что его никогда и не было». Разумеется, тем самым я не хочу сказать, что мои вонючие одежды чистильщика сточных ям и канав, так же как корка из нечистот и кала, покрывавшая лицо, были не чем иным, как личиной, которую я рискнул нацепить, чтоб содействовать замыслам Вашего Величества, ибо об этих замыслах я ничего не знал и осозналих лишь потом, задним числом, или, как выражались древние римляне, post factum; точнее говоря, если это была личина, то была она до ужаса отвратительна и потребовала массы труда; замыслив, я вынашивал и лепил ее в течение трех лет, и все это время так страдал, что вполне мог не выдержать, если бы меня не вдохновлял мой собственный замысел и свободная воля — стать гнуснейшим из гнуснейших.
— Бак! — воскликнул Повелитель в третий раз. — Что это за безумный замысел и намерение стать гнуснейшим из гнуснейших?
— О счастливый и премудрый Повелитель, — ответил Петр, — таково было мое решение. С самого нежного детства я был одержим высокомерием и себялюбием, за что меня с полным правом укорял некто, весьма любезный моему сердцу, но кто — увы — давно уже обернулся соколом. (Тут Петр, чтоб потешить султана, прибег к изысканному древнему образу, который в турецком языке сохранился еще с доисламских эпох, когда верили, что душа умершего превращается в птицу.) Этот мудрый и знавший свет человек — о, венценосный! — полностью отдавал себе отчет в своих словах, когда говорил о личинах, которые человек нацепляет, дабы скрыть свою заурядность. Так вот, на сей раз я нацепил отвратительную личину крысы, обитающей в сточной яме, и ею изменил свои черты; маска вышла искусная и во всех отношениях удобная, ибо за ней исчезла моя истинная сущность человека цивилизованного и вполне опрятного. Это случилось после исчезновения острова Монте-Кьяра, где я жил перед тем, как стать рабом Вашего Величества; потом, не зная иного способа выделиться, я с благодарностью и удовольствием принял должность чистильщика сточных ям, которая была мне назначена: коль скоро меня лишили возможности стать первым среди равных, я решил стать последним из последних, а тем самым — снова первым среди самых гнусных и отвратительных. Поэтому я могу смело и с чистой совестью заявить, что, отлученный от своих крыс и скорпионов, я никак не улучшил своего положения, ибо стал тем, кем быть не желаю, то есть заурядным созданьем, от которого никому ни жарко ни холодно.
— Не стоит этим огорчаться, странный юноша, — сказал султан, — тебе уже недолго ждать, скоро тебя снова повысят, надев на острие кола, который тебе всадят между ног, и поступят по справедливости, ибо речь твоя — сплошное вранье, увертки, обман и словоблудие. Но прежде чем это свершится, я желаю, чтобы ты поведал, какие такие были у меня фантастические планы и замыслы, в которые ты проник один Аллах ведает как глубоко.
Петр поднял брови в притворном изумлении.
— Владыка Двух Святых Городов спрашивает самого подлого из своих рабов, которого вот-вот посадят на кол или вздернут на острых крючьях, о своих собственных планах и замыслах? Да это было бы самое удивительное изо всего удивительного, если бы не объяснялось тем, что Повелитель желает убедиться, на самом ли деле раб правильно его понял. Так вот, я уверяю Повелителя, что понял его поистине правильно: Повелитель в своем милосердии, удивленный бесцеремонностью одной темноволосой девушки, чье имя означает глубокую и длинную ночь, никоим образом не помышлял наказать ее ужасным замужеством с мерзким прокаженным, он желал только напугать ее и устрашить, чтобы забыла она о своем происхождении, и — коль скоро она не желала разлучаться со своим отцом и переселяться в гарем Повелителя — выдать ее замуж за чистого и здорового мужчину низкого происхождения, точнее — за раба. Это двойное наказание за ее невоспитанность и непослушание Повелитель полагал достаточным, ибо, думал он, она и впрямь слишком молода и глупа, чтобы мудрейший из мудрых и справедливейший из справедливых мог всерьез на нее сердиться. Вот почему с таким тщанием и основательностью выбирал Повелитель претендента из числа рабов, отвергая одного за другим поистине отвратительных, больных, немощных, либо еще того хуже, пока не обнаружил меня, и, прозрев личину, скрывавшую мою заурядность и обыкновенность, показал на меня пальцем и молвил: «Вот он».
— Ну, в том, что ты говоришь, возможно, есть доля истины, и не исключено, что именно так или приблизительно так я и рассуждал, — согласился султан, теребя свою черную бороду. — Но ты воистину заслуживаешь того, чтоб тебя посадить на кол, ибо разгадать мои глубокие замыслы и — более того — трезвонить о них чуть ли не от моего лица, словно это я сам их раскрываю, и притворяться, будто, угнездившись в моей голове, ты смотришь на все моими глазами и слушаешь моими ушами, — это дерзость неслыханная, непозволительная и низкая. Откуда тебе все это известно?
В эту минуту Хамди-эфенди, который был противен самому себе за то, что не умел включиться в спор и найти применение своей учености, произнес нечто в высшей степени неуместное:
— Он ясновидящий, это иногда бывает с людьми редкой одаренности. Таких примеров из истории я знаю множество.
Султан, выведенный из состояния приятной мечтательности, в которую его погрузила гладкая убаюкивающая речь Петра, нахмурился.
— Ах так, он ясновидящий, — проговорил он. — Мой чистильщик сточных канав — ясновидящий. В таком случае, что же такое я? — Султан умолк и принялся разглядывать свою маленькую холеную ручку, которой оглаживал бороду, точнее, надетый на мизинец перстень с огромным бриллиантом. — А вот мы сейчас и установим, какой ты ясновидящий. Видишь этот перстень?
— Да, Ваше Величество, вижу, как он сверкает, горит и переливается тысячами огней.
— Так вот, ответь мне, ясновидящий, — приказал султан. — Что написано на внутренней стороне перстня? Иначе тебя посадят на кол.
— Там латинскими буквами выгравированы буквы ЦБ, — ни минуты не колеблясь, ответил Петр. — И дата: четырнадцатое марта тысяча четыреста девяносто пятого.
Мгновенно воцарилась мертвая тишина, лицо султана приобрело выражение полной тупости.
— Это невероятно, — наконец вымолвил он. — Там действительно так и написано. Но ведь этого он не мог знать… Ты говоришь, что попал в плен после уничтожения острова Монте-Кьяра?
— Мне выпала милость и честь признаться в этом перед лицом Вашего Величества по правде и совести, — ответил Петр.
— Ты выражаешься высокопарно, и язык у тебя извивается, как ящерица, спасающаяся бегством, — заметил султан. — Значит, ты стал рабом сераля в то время, когда этот перстень уже украшал мою руку, потому что папа — владыка христиан. — прислал его мне в дар вместе с предупреждением, что на острове Монте-Кьяра строят козни против моего трона и империи. Из этого следует вывод, что ты никак не мог знать, что написано на внутренней стороне перстня, и все-таки это тебе известно. Или не известно, и Мое Величество, несколько смущенное твоими россказнями о медведях, которые не есть медведи, о масках, личинах, сущности и… и как ты еще сказал?
— О сущности и ее случайных проявлениях, — ответил Петр. — Я позволил себе использовать выражение философа, чье настоящее, истинное учение, не извращенное христианскими комментаторами, открыли для нас ваши, я хочу сказать, мусульманские ученые мужи.
— Ах, вот как, — подхватил султан, смолк и заморгал в раздумье. — И впрямь, не исключено, что Мое Величество были несколько выведены из себя твоими примерами и, главное, твоим утверждением, будто ты мог думать моей головой, смотреть моими глазами и слушать моими ушами; я сделал ошибку, посчитав твоим ответом то, что звучало внутри меня, то бишь истинное состояние моего сознания в данный момент. Ну-ка, повтори, что написано на этом перстне!
Петр повторил.
— Да, теперь уже не остается никаких сомнений, — сказал султан и, сняв перстень, еще раз взглянул на него и подтвердил, как сам только что выразился, истинное состояние своего сознания в данный момент. — Точно так, ни малейшего отклонения: ЦБ, четырнадцатое марта тысяча четыреста девяносто пятого года — значит, более ста двадцати лет назад по христианскому летосчислению этот перстень принадлежал гяурскому вельможе — ведь такие перстни носят только вельможи — с инициалами ЦБ. Тебе, кто знает все, наверняка известно, кто был этот ЦБ и как звучало его полное имя.
— Цезарь Борджа, сын папы Александра Шестого, — ответил Петр.
— Не знаю такого, — глухо и с неприязнью произнес султан. — А что думаешь ты, историограф?
— Осмелюсь сообщить, — сказал Хамди, — что главный священник неверных, прозванный Александром Шестым, действительно жил в пятнадцатом столетии от рождения Христа, прозывался Родриго Борджа и у него был сын по имени Цезарь.
Султан прикрыл глаза и некоторое время неслышно шевелил губами, будто читая молитву.
— Как написано, — сказал он немного погодя, — только Аллах умеет увидеть незримое и скрытое. А поскольку Книга книг содержит одну лишь правду, значит, Всемилостивейший особой милостью ниспослал на чело этого молодого человека частицу своего собственного всемогущества и тем самым отметил его среди прочих людей.
Услышав эти слова, Петр пал на колени и, простирая к султану обе руки, застыл в позе смирения и страха.
— Смилуйся! — воскликнул он. — Повелитель, владыка, наисправедливейший и мудрейший, позволь рабу Твоему вымолвить то, что тебе до сих пор никто никогда не говорил: удержи поток своих слов, чтоб о них не пожалеть нам обоим, ни тебе, ни мне, ибо эти слова основаны на одном лишь голом, научно не проверенном впечатлении.
Чело султана под тюрбаном-митрой побагровело.
— Право, до сих пор никто не отваживался предлагать мне помолчать в то время, как я только начал говорить, и многим, многим моим подданным вырывали языки за высказывания куда менее дерзостные. Ты сошел с ума, странный юноша? Или безумие — неизбежное приложение к ясновидению? Неужели внутреннее устройство человека столь слабо и ненадежно, что он непременно сходит с ума, если Аллах одаряет его исключительной способностью?
— Я не сумасшедший и не ясновидящий, никаких исключительных способностей у меня нет, и я не думал притворяться, будто они у меня есть, — сказал Петр. — Владыка Двух Святых Городов спросил меня, и я дал ответ, потому что его знал, ибо перстень, о котором Повелитель спросил меня, единственный в мире и, следовательно, неповторимый, был когда-то моей собственностью, так что я имел возможность рассмотреть его и запомнить, что там выгравировано. Такова истина, и таково заурядное и банальное объяснение моего знания этого предмета, столь же обыкновенное и банальное, как если бы кто-то угадал содержание книги, что лежит перед ним закрытой, потому что раньше он ее уже прочитал и исследовал.
— Встань, — повелел султан.
Петр поднялся и вперил взгляд в лицо Повелителя, главным образом затем, чтоб не видеть глаз слабоумного принца, который, сидя на полу, насмешливо и многозначительно на него поглядывал.
— Ты меня обманул, и одного этого уже достаточно, чтоб приказать тебя по меньшей мере повесить, — сказал султан. — Всякий человек, даже самый мудрый и высокородный, всю жизнь немножко ребенок кого оставляет равнодушным герой, шествующий дорогой правды, но кто хлопает в ладоши и восторженно ликует, доведись ему увидеть пляшущего на проволоке паяца. Ты обманул меня, Абдулла, вернее, обманул ребенка, что живет в моей душе вопреки всем моим достоинствам, для которых, как известно, еще нет титула, — ребенка, который замер от сладостного удивления, когда тебе удалось ответить на мой невероятный вопрос, но опечалился и почувствовал, как сжалось горло, что у настоящего, не только в душе живущего ребенка, проявилось бы в слезах и реве, когда ты предложил мне заурядное объяснение своей эффектной, да, воистину, эффектной разгадки, — замечу, впрочем, что это твое объяснение все же не столь уж заурядное, ибо вопрос: как, каким образом раб, недавно извлеченный из вонючей ямы, некогда владел великолепным перстнем Борджа, чье имя я отказываюсь помнить, представляет некоторый интерес. Ты обманул во мне ребенка, так что теперь мир представляется мне чуть поблекшим, не таким ярким, как раньше, и понадобится время, чтобы он обрел прежний блеск, — да, ты обманул во мне ребенка, но не Правителя, Владыку Двух Святых Городов, Господина верующих, Бога на земле, Неизменно Побеждающего падишаха, и это зачтется тебе и впишется золотыми письменами, изукрашенными бриллиантами; ведь для тебя не было ничего проще, чем оставить меня в моем заблуждении, сказавши только: «Да, я действительно посланник Божий, кому порой (это словечко „порой“ ты обязательно должен был бы вставить, чтобы предохранить себя от неминуемого разоблачения твоих мнимых способностей в будущем), кому порой ниспосылается всемогущество, которым не может похвастаться никто из смертных». Именно так на твоем месте поступил бы любой другой; ты же упал на колени и отважился на то, на что не отваживался до сих пор никто за все время, пока владыки этой сверхдержавы называют себя султанами, а именно — прервал мою речь прежде, чем она стала слишком обязывающей и могла скомпрометировать мое достоинство. Я сказал, что ребенок остается равнодушен при виде героя, шествующего путем истины, меж тем как паяц, пляшущий на веревке, переполняет его восторгом; но у зрелого человека, более того, у человека, поставленного над всеми прочими людьми, а точнее говоря, у Моего Величества, оценки совершенно иные. Посему я намерен снисходительно посмеяться над тем, что ты меня обманул, как мы смеемся над пустяками, которые нельзя принимать всерьез, и, напротив, хочу в полную меру моего безмерного могущества оценить то, что ты не злоупотребил случайностью, которая была тебе на руку, не обманул меня, как и то, что твоя продуманная и живо струящаяся речь, изукрашенная легким акцентом, приятно ласкает мой слух, так же — и не в меньшей степени — как то, что, хоть ты и не умеешь прочитать письмо, скрытое от моего взора, но зато умеешь видеть вещи моими глазами, слушать моими ушами, думать моей головой, ибо твой замечательный молодой ум остер и быстр сверх всякого ожидания. Поэтому я посвящаю тебя, Абдулла — ты сам осознал, что имя это я отдал не твоей грязной и отталкивающей случайной личине, но твоей чистой и пленительной сущности, — так вот, я посвящаю тебя, Абдулла, в сан, обозначаемый как «Ученость Его Величества»; это абсолютно новый, только что специально для тебя введенный сан, ибо ты не только знаешь, каковы мои мысли, но и умеешь надлежащим образом объяснить мне, что я под этой мыслью, собственно, имел в виду. Одним словом, отныне ты будешь моим советчиком и доверенным лицом, так что имя твое Абдулла будет обозначать «Избранник Божий», чье рабство явилось лишь первоначальной личиной. А ргоpos и мимоходом: ты родился в гяурской части Европы, но это не важно, ибо истинную исламскую веру, явленную Магометом, ты, конечно, принял как надлежит.
Петр кивнул.
— Никоим образом, о Повелитель!
В турецких землях кивок означает отрицание, поворот головой — согласие, и Петр давно освоил эту манеру, противоположную нашей.
— Бак! — произнес султан, удивленный, но не огорченный. — А в чем дело?
— По этому вопросу ко мне никто не обращался, — сказал Петр.
Султан расхохотался.
— Могу себе представить, что вопрос вероисповедания крысолова, раба Гейгулы, как тебя звали, не занимал важного места среди государственных интересов. Но теперь все обстоит иначе, милый Абдулла. Теперь ты, как мой личный советник и поверенный, обязан принять истинную, магометанскую веру.
— Я этого не сделаю, Ваше Величество, — сказал Петр.
Султан побагровел.
— Бак! — произнес он. — Ты с ума сошел? Хочешь остаться христианином?
Петр кивнул.
— Никогда, мой благословенный Повелитель, поскольку я никогда им не был.
— Никогда им не был! — воскликнул султан. — Кто же ты тогда? Иудей? Или язычник?
— Меня принимали за христианина, — ответил Петр. — И вполне вероятно, что в первые дни моей жизни некто, полагавший, что он получил это право свыше, облил меня прохладной водицей, бормоча странные заклинания во имя Отца и Сына и Святого Духа. Однако это все-таки ничего не значащая формальность, которая меня ни к чему не обязывает, поскольку я тогда был младенцем, не ведавшим, что с ним творят. Но быть христианином — не формальность. Быть христианином — значит не только быть крещеным, но и уверовать в святую Троицу, во имя которой было совершено крещение, и при этом верить, что триединый Бог в действительности един, и нет ничего более единого, чем он, и не пытаться докапываться до смысла этого противоречия. Просто уверовать и верить, что одна из трех ипостасей триединого Бога, Иисус, которого и Коран признает великим пророком, своею смертью на кресте спас все человечество, и не расспрашивать, в чем, собственно, это спасение состоит, ведь человечество страдает и терпит адские муки еще на земле, точно так же как оно страдало и терпело адские муки до мнимой смерти Иисуса, якобы в наказание за первородный грех, который нам, как видно, совсем не был прощен и отпущен; нечего удивляться тому, что Коран даже не упоминает об этой искупительной смерти Иисуса.
— Иисус живым вступил на небеса, — заметил слабоумный Мустафа, — но не вошел в рай, а остался в сфере Солнца, откуда он возвратится на Землю, чтобы принять ислам.
— Цыц! — крикнул султан, неприятно задетый. — А ты продолжай, юноша.
— Ну, и раз я сам, раб по имени Абдулла, — продолжал Петр, — верю в силу собственного разума, то отвергаю утверждение христианских святителей и проповедников, будто мы не можем размышлять об этих вопросах, потому-де, что нашего умишка, на церковном языке cerebellum, для решения столь глубоких и таинственных вопросов никак не достаточно. Аргумент этот страшный и пагубный, потому что обжалованию не подлежит; однако вместе с христианством на Земле рождается такая нетерпимость в религиозных вопросах, какой прежде не было. Невозможно представить себе, чтоб древние афиняне предали кого-нибудь огню лишь за то, что он не верит, будто Зевс породил из своей головы Афину Палладу. Или что двое спартанцев вызвали бы друг друга на бой и дрались бы не на жизнь, а на смерть из-за несогласия в толковании того или иного стиха Гомера. Или чтобы римляне огнем и мечом заставили чуждые им народы верить в Юпитера. Правда, римляне преследовали христиан, но не из религиозных соображений, а из эгоистически-человеческих, следовательно, вполне понятных. Я мог бы долго еще говорить в таком духе, о Неизменно Побеждающий Повелитель, пока не исчерпал бы все свои возражения и не излил всю свою горечь, но мне не хочется, о Повелитель, утомлять Вас, отнимая драгоценное время, поэтому повторю только: я не могу остаться христианином по тому простому соображению, что на самом деле им никогда не был.
Султан опять заулыбался.
— Ты не утомляешь меня, Абдулла, напротив, те возражения, которые приводят тебя к отказу от христианства, очень меня заинтересовали, ибо за все долгое время своего святого и над всеми другими жизнями вознесенного бытия я впервые слышу надлежащее обоснование того, что мне известно с детства, что мне внушали постоянно и старательно; дескать, христианство — вера не истинная и что не Иисус, а Магомет спас род людской, когда человеку, по сей день блуждающему по путям греха, указал стезю, ведущую к спасению. Заявление, что ты не чувствуешь себя христианином, поскольку тебя окрестили в возрасте безрассудном и беззащитном, для тебя вполне естественно, а для меня, желающего тебе лишь добра, в высшей степени радостно, поскольку это означает, что ты — сторонник ислама, хоть сам себе в этом не сознаешься. У Пророка даже есть высказывание, которое следует толковать в том смысле, что каждый новорожденный изначально мусульманин, и только позже родители обращают его либо в христианскую веру, либо в иудейскую, либо в какую-нибудь еще. А вот ты себя обратить не позволил; из этого вытекает, что ты, как я и говорил, магометанин, что ты был им все годы своей жизни, даже сам того не сознавая, и отсюда твоя чувствительность в деле истины, твоя непримиримая честность и мужество, которые за время краткой беседы с Моим Величеством ты обнаружил не один раз, хотя прекрасно знал, что высказанную угрозу посадить тебя на кол я намеревался осуществить вполне серьезно. Ты мусульманин, о раб, вознесенный к Солнцу, ибо мы, последователи Пророка, не знаем такого бессмысленного обряда, о котором ты говорил с вполне оправданным осуждением, мы не обливаем своих малышей-несмышленышей студеной водой. Конечно, это чистая формальность, чему ты обязан покориться, чтобы стать мусульманином в более широком, народном, а не только духовно-нравственном смысле. Произнеси: верую и признаю, что нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет Пророк Его. Повтори, и все будет в порядке.
Петр кивнул.
— Не могу, Ваше Величество, — сказал он. Было слышно, как застонал Хамди-историограф, напуганный тем, что его зять, только что с успехом выбравшийся из наисквернейшего положения, снова увяз в нем с головой. Вздохнул и султан, произнеся тихим, усталым голосом:
— Я вижу, тот неизвестный мне человек — ты сказал, что он по сей день мил твоему сердцу, хотя давно уж случилось так, что он стал соколом, — был прав, укоряя тебя за одержимость, высокомерие, себялюбие и упрямство. Ты упираешься, придумываешь трудности, чтобы доказать самому себе черт знает что, и забываешь, что хоть ты и одарен телесной красотой и острым умом, а все-таки почти то же самое, что червь у меня под ногами, и мне достаточно щелкнуть пальцами, чтоб ты понял, сколь глупо и непоправимо ты просчитался, решив, что терпение мое беспредельно. Отчего, безрогий козел, ты отказываешься выговорить основное установление?
— Несколько лет назад, — ответил Петр, — я был тогда очень молод и поставил на карту свою свободу и жизнь только потому, что отказался повторить и тем самым одобрить бессмысленную формулу этикета о том, что у королев не бывает ног. А теперь, став взрослым, я должен повторить и тем самым подтвердить правоту религиозной формулы, противной моему разуму и сердцу? Как мало я ценил бы Ваше Величество, если бы хоть на один миг подумал: «Какая важность, что я скажу перед троном Повелителя неведомой империи, которую знаю понаслышке и по подземелью?» Нет, ни в коем случае я не изменю ни самому себе, ни уважению, которое питаю к Вашему Величеству, и ни на мгновенье не стану попугаем, повторяющим затверженные слова, не задумываясь над их смыслом. Я не могу сказать, что нет Бога, кроме Аллаха, потому что не верю ни в какого Бога.
Султан вздрогнул.
— Сдается мне, что острый кол, на который мы сажаем безбожников и богоотступников, притягивает тебя с неодолимой силой.
— Не притягивает он меня, я, напротив, дрожу от страха перед ним, — сказал Петр. — Но этот страх не заставит меня произнести то, в чем я не убежден. Я не верю даже в Иегову, хмурого Бога иудейского, ни, как уже сказал, в триединого Бога христиан, ни в Аллаха, единого Бога мусульман. Я не верю, и в этом я — заодно с абсолютным большинством людей, с той, разумеется, разницей, что не боюсь признаться в своем безверии, меж тем как они свой образ мыслей стараются скрыть. Не верю в существование Бога, столь мелко тщеславного, что от существ, созданных им по своему подобию, он требует преклонения перед собой и собственного возвеличения и прославления; это противно моему разуму, а что противу моего разума, того я не знаю и не вижу. Равным образом существование Бога всеведущего противно моей свободной воле, а я хочу быть свободен и на самом деле ощущаю себя свободным. Я не могу, конечно, не согласиться, что мир, в котором я был рожден, устроен бесконечно изобретательно и разумно, и только мы сами, люди, превращаем его в юдоль слез, и поэтому с моей стороны вроде бы бессмысленно отрицать носителя этого разума, впрочем, не совсем бессмысленно, ибо разум и его носитель едины суть и невозможно рассматривать их независимо друг от друга, подобно тому как мы не можем рассматривать раздельно треугольник и то его основное геометрическое свойство, что сумма его углов равна половине окружности, точно так же, как мы не можем рассматривать окружность отдельно от ее неизменного и поразительного качества: шесть раз — не больше и не меньше — содержать свой радиус. Так с незапамятных времен считали древние алхимики и, как этому учил один древнегреческий философ, чьим именем я не хочу обременять память Вашего Величества, все едино есть, не существует отдельных противоположностей или, что одно и то же, нет ничего, кроме противоположностей, взаимно проникающих и обуславливающих друг друга и непрерывно переходящих друг в друга: panta rhei. [17] Такова моя вера, благословенный царь, Владыка Двух Святых Городов. Я верю в Разум, пронизающий сам себя, ибо нет различия между этим Разумом и миром, им сотворенным; но я отказываюсь верить в высшую, собственным существованием наделенную сущность, которая отличается от этого мира так, как Создатель отличается от дома, который он построил, или писатель — от книги, которую он сочинил, или мать — от ребенка, которого она произвела на свет.
Петр замолчал; молчал и султан; и воцарилась тишина, нарушавшаяся лишь учащенным дыханием взволнованного ученого Хамди, тестя Петра. Султан размышлял, и его бородатое лицо сделалось серьезным и строгим.
— Ты сказал: панта рэй? — спросил он несколько погодя.
Петр покачал головой в знак согласия.
— Именно так, Ваше Величество, panta rhei. Это древнегреческое выражение, которым пользовались в своих сочинениях и арабские мусульманские мыслители, прежде всего Ибн Сина, известный под именем Авиценна, который жил шесть веков назад, и Ибн Рушд, который был моложе его на сто лет, именуемый Аверроэс.