Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сорок третий

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Науменко Иван / Сорок третий - Чтение (стр. 9)
Автор: Науменко Иван
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      В таком беспокойном настроении прошла для Шуры зима. Особенно тяжелым был последний месяц, когда собранные в один кулак партизанские отряды зашевелились, собираясь расходиться по районам... Может статься, что Асю заберут из группы, оставят при штабе соединения, тогда Шура ее никогда не увидит.
      Он уже искал спасения. Познакомился с одной девушкой, ходил к ней ночевать. Думал - забудет Асю. Не помогло. Впервые за восемнадцать лет Шура начинает чувствовать, что вступает в сложную полосу жизни. Он все чаще вспоминает отца, мать, их горькую, необычную судьбу. Почему мать не любила отца? Почему отец, узнав, что мать встречается с другим человеком, не мог просто бросить ее, а застрелил?
      Отец встает в памяти задумчивым, озабоченным, каким-то как бы даже прибитым. Возил в пассажирском вагоне почту, домой приходил неохотно. Сколько раз заставал Шура отца в станционном буфете, когда он, вернувшись из поездки, часами сидел там, пил пиво или курил. Если б у него не было нагана, он, может, и не застрелил бы мать? Но оружие дается всей почтовой охране.
      Шура не обвиняет мать. Она была очень красивой, ласковой. Его, младшего сына, любила до самозабвения. Как бы предчувствовала, что не придется увидеть сына взрослым. Шура и теперь помнит нежные материнские руки. И когда вспоминает, как мать целовала его, нежила, гладила по волосам, в душе появляется щемяще-тревожное чувство. С десяти лет не видит он материнской ласки. Воспитывался с сестрой у деда. Когда он убежал к партизанам, сестру таскали на допросы.
      То, что случилось с отцом, настигло теперь Шуру. Может, это в крови? Неужто на Асе клином сошелся свет? Нет, он все-таки выбросит ее из души. Нельзя быть тряпкой. Она к нему не тянется. Пусть найдет лучшего, он будет воевать.
      А колонна между тем движется вперед. Небо хмурое, затянутое тучами. Холодный ветер дует в спину и как бы подгоняет. Богданович, Шурин напарник, молча идет рядом. Алексею нездоровится, болит живот. Лицо посинело, отекло. На несоленое мясо Алесь даже глядеть не может. Где взять соли? Может, разживутся в эшелоне, который идут громить?
      Колонна избегает селений, выбирая лесные проселочные дороги. Лес еще голый, неуютный. На ветках верболоза висят пушистые сережки. Начинают цвести подснежники, желтеет калужница. Уже и аист прилетел, расхаживает, длинноногий, по болотцам. Вряд ли найдет он лягушек - попрятались от холода.
      - Давай закурим, - говорит Шура, обращаясь к Алесю.
      Богданович курить не хочет. Губы у него побелели, пересохли. Шурин кисет замечают другие, он идет по рукам. С табаком, бумагой туго. Шуре жалко, что он неразумно обнаружил свой запас. Соседи, не жалея чужого табаку, крутят толстые цигарки, дымят, но становятся ласковее к незнакомым парням.
      - Из какого отряда? - спрашивает высокий, узколицый парень с серыми насмешливыми глазами.
      На нем длинная немецкая шинель, разбитые вконец ботинки с обмотками, да и по говору можно узнать - человек не здешний.
      Не уточняя, Шура говорит, что служит в разведке.
      Высокому, однако, хочется знать точно, он расспрашивает дальше, но Шура отвечает неохотно. Наконец тот, что идет рядом с высоким, толкает его в плечо.
      - При парашютистах они. В московской группе. Там еще ходит здоровенная такая дубина. Таскает на плечах рацию.
      Высокий расспросы прекращает, на Шуру глядит вроде бы с уважением.
      - Что с ним? - показывает на Богдановича.
      - Живот болит.
      - Полечим. Как только будет привал.
      Ветер усиливается, дует теперь сбоку. Холодный, колючий, он пронизывает насквозь. С неприветливого неба сыплется снежная крупа. Нелепое зрелище: из земли пробивается зеленая травка, даже цветы расцветают, а тут снег.
      Колонна движется. У высокого - фамилия его Лунев, он из бригады Михновца - посинел нос, он поднял короткий воротничок шинели, согнулся, ссутулился, но юмора не утратил.
      - Мне мой отец скоро шинель пришлет. Жду с нетерпением. Хорошую шинель, на рыбьем меху. В ней не замерзнешь.
      - Какой отец? - Шура улавливает шутливый тон соседа, но от искушения продолжить разговор удержаться не может.
      - Он у меня человек добрый. О сыновьях заботится. А вскорости пришлет и ботинки. Воевать так воевать. У меня двенадцать патронов, даром их не выпущу. Двенадцать фашистов лягут - это точно. А может, удастся и двоих одной пулей. Тогда уложу двадцать четыре.
      К высокому прислушиваются - справа и слева раздается сиплый смех.
      - Перестань, Лунев, - вмешивается Михновец, который слышит его слою. - Допрыгаешься со своим язычком.
      - А что я вредное говорю, товарищ командир? Поднимаю настроение бойцов.
      Вдоль колонны проехал кто-то из чужих командиров, и разговоры на некоторое время затихают. Дорога тянется меж кустарников. Неожиданно налетела метель, видны сырые заросли кустарников, сухого тростника, в которых по-особенному шумит ветер - тоскливо и протяжно.
      Деревень не видно, колонна обходит их умышленно. Отряды идут уже часа четыре, а привала нет. Вообще-то не стоит останавливаться в этих сырых, заболоченных местах. Надо выбиться в лес, где можно укрыться от пронзительного ветра, а там уже думать и об отдыхе.
      В колонне все же легче, интереснее идти, чем одному. Время летит незаметно. Нет ответственности за то, что делаешь, куда идешь. В колонне за все отвечает командир.
      Впереди что-то сереет. Ветер свищет, сечет прямо в лицо, сбивает с ног. Ряды расстроились, колонна растянулась. Каждый идет как хочет. Дорога действительно плохая. Это даже не дорога, а зимник, по которому крестьяне возят сено. Под ногами чавкает. Портянки в ботинках мокрые, и если не двигаться, то ноги совсем закоченеют.
      Лес оказался обычным ольшаником. К себе не манит.
      Лунев зябко поводит плечами, как бы стараясь глубже закутаться в свою выцветшую, точно из тонкого одеяла сшитую шинель. Но не просто идет, а пританцовывает, выгибается, стараясь согреться.
      - Знаешь, отрок, что бы я сейчас сделал? Выпил бы котелок кипятку. Не с сахаром - с солью. Удивительно, как жили на этих славных болотах славяне тысячу лет назад? Где брали соль?
      Закоченевший Лунев еще может шутить. Шура любит таких людей. С ними не пропадешь. Вообще в гурте, в многолюдии лучше выявляются способности каждого. Когда соберется хоть десять человек, среди них обязательно найдется один, у которого легко подвешен язык, и такой, что все умеет, и какой-нибудь ловкач, который на ходу подметки рвет. А с солью действительно плохо. Бедствуют жители и партизаны. Довоенный запас съели давно, а теперь живут тем, что удается выкрасть из-под носа у немцев.
      Полдня отряды идут без передышки. Скоро вечер. Тучи еще ниже нависают над серой, неуютной землей. Ноги стали будто не свои, будто ватные. Правда, боли в ногах не ощущаешь, они заболят тогда, когда закончится поход. Сейчас надо забыть обо всем, идти и идти. Настоящий партизан тот, кто умеет ходить.
      Привал будет, наверно, ночью. Сколько еще до железной дороги? В каком месте к ней подойдут? Прошлой осенью по этим местам партизаны пробирались к Птичскому мосту, который взорвали. Только дорога была другая. Деревень не обходили. Теперь дают крюк, чтобы обойти селения, и потому дорога растягивается.
      Привал возникает неожиданно. Вокруг чахлые болота с поникшими лозовыми кустами, березками. Впереди полоса лозняков плотнее - там речка. Дозоры ищут брод, поэтому колонна остановилась. Ветер немного утих. Густую рыжую траву, наверное, никто не косил с самого начала войны.
      Садятся где кто может, хотя земля и сырая. Лунев и еще трое из этой группы отходят подальше от дороги, и им везет - находят давнишний подстожник, и вот уже Лунев машет рукой, зовет Шуру и Богдановича к себе. Подстожник - сухой островок среди мокряди. Поджав ноги, парни садятся.
      Партизаны между тем начинают подкрепляться. Лунев вытаскивает из-под полы немецкую фляжку в сером ворсистом футляре, откручивает крышку, раза три прихлебывает сам и пускает баклагу по кругу. Вторая такая же баклага у белобрысого партизана. Он первым не пьет, дает Богдановичу:
      - Потяни. Напиток что надо. Наилучшее лекарство.
      Богданович хлебнул неудачно: поперхнулся, потекло по подбородку. Партизаны глядят на него недовольно. Когда доходит очередь до Шуры, он, перестав дышать, делает подряд три глотка. Огненная жидкость обжигает горло, грудь, захватывает дыхание. С минуту Шура чувствует себя как рыба, выброшенная на берег.
      Партизаны хохочут.
      - Спиритус вини, - объясняет Лунев. - Чистый, как дух, сто градусов. Какой ты разведчик, если пить не умеешь?
      Закуска - ломоть черного, зачерствелого хлеба, порезанный с шелухой лук, большой кусок вареной несоленой говядины.
      Через минуту Шуре становится хорошо. Приятная теплота разливается по телу, зашумело в голове, страшно хочется есть. Шура теперь пихает в рот все, что попадает под руку: холодное с налипшими горошинами жира мясо, лук, жесткий, испеченный из грубой, ручного помола муки хлеб.
      - Чаю в речке напьемся, - говорит Лунев. - Как только найдут брод. Если нет кружки, можно шапкой...
      Неизвестно откуда появляется Михновец. Он совсем пьян, еле стоит на ногах. Не обращая внимания на то, что перед ним подчиненные и даже чужие люди, громко кричит:
      - Крови напьешься. Начальник хочет прославиться, так придумал авантюру. Кавалерийскую бригаду не может забыть. Так ударят по лапам юшка потечет. Разве мы такие дураки, что железной дороги не видели? С десятью патронами на штурм?..
      Михновец недавно увещевал Лунева, теперь они как бы поменялись ролями.
      - Не вешай головы, Серафим Павлович. Может, не дойдем до железки. Напоремся на полицейские гнездышки, ребра посчитаем бобикам. Бобиков в болото, а сами переночуем на перинах.
      - А я о чем говорю? - раскрасневшийся Михновец кричит. Неразогнанные гарнизоны вокруг, а мы на железку? Чего там не видели? Думаешь, немцам не донесли, что ползем по болоту? Гостинцев приготовят...
      Подана команда строиться. Хорошее настроение, которое пришло было к Шуре, как рукой сняло. Что-то тревожное, недоброе шевелится в душе. Богдановича - того просто трясет. Неловко на него смотреть.
      II
      Только за полночь добираются до заросшего соснами пригорка, выступающего темным островом. Ночуют не раскладывая костров - близко железная дорога. Когда переходили речку, окунулись, кто повыше ростом - до пояса, пониже - по самую грудь. Мокрые, закоченевшие, верст десять почти бежали, пока не высохла на теле одежда.
      На острове земля сухая, песчаная, и Шура от усталости даже можжевельника не подстелил под бок - упал изнеможенный. Рядом примостился Богданович. Затишно под соснами, уютно. Тяжелые вздохи доносятся сверху там гуляют ветры. Шура мгновенно уснул.
      Станция, на которую они наступают, та самая, что и в прошлом году, Птичь. Только не видно моста и речки. "Где же мост? - думает Шура. Партизаны его взорвали, но немцы отремонтировали снова. И речка но могла просто так исчезнуть". Наконец он с радостью вспоминает: "Речка и мост за станцией, потому их не видно. Теперь же у них задача другая - захватить эшелон..."
      Эшелон стоит перед ними - хоть бери руками. Немцы ничего не видят, не стреляют. Шура бежит что есть силы, но сзади кто-то хватает его. Он оглядывается и видит Михновца. "Не беги, - бормочет Михновец. - Немцы не стреляют потому, что кругом все заминировано. Мы сядем на коня и проедем. Конь не подкован, на мину не наступит..."
      Михновец подводит черного коня, и они оба садятся на него. Конь идет осторожно, он даже не идет, а будто плывет в воздухе. Вот они уже в вагоне. В нем полно мешков с солью. Михновец берет себе маленький мешочек, а на Шуру взваливает целый куль. Ему тяжело, он злится на Михновца и вот-вот упадет от изнеможения...
      Шура просыпается. Богданович, чтобы согреться, лег ему на грудь. Еще темно, но между сосен заметно движение и слышны голоса. Партизаны разбираются по взводам.
      Первое, что видит Шура, выйдя на прогалину, это снег. Вчера сыпалась с неба редкая крупа, теперь снег валит тяжелыми мокрыми хлопьями. Шура дрожит. Во сне промерз, ноги мокрые, а тут еще слякоть. Впереди ничего не видно. Партизаны - знакомых рядом нет - идут хмурые, злые. Богданович согнулся в крюк, надрывно кашляет.
      Идти стало легче, когда выбрались на дорогу. По обеим сторонам ее молодые сосновые посадки. В лесу снега нет, зато на согнутых ветках деревьев висят белые шапки. Колонна часто останавливается. Долгое, надоедливое ожидание хуже всего.
      Наконец партизаны делятся на отряды, и Шура догадывается, что железная дорога уже близко. Бригада Деруги подается влево, бригада Михновца - вправо. Шура с Богдановичем оказался с теми, кто остался на месте.
      Партизаны, разбившись на группки, осторожно продвигаются вперед. Теперь все идут, держа винтовки наготове. Один Богданович безразличен к боевой подготовке - даже винтовку из-за плеча не снимает.
      - Железная дорога близко, - Шура дергает товарища за рукав. - Сейчас начнется.
      - Черт его побери. Очертя голову не лезь.
      Начинает светать. Даже сквозь снежную завесу видно, что лес кончился. Обрывается он как-то неожиданно, прямой стеной, и Шура догадывается, что впереди охранная полоса, на которой немцы вырубили деревья.
      Партизаны залегают под крайними деревьями. Снег сыплет и сыплет.
      Сосна, под которой Шура с Богдановичем выбрали место, стройная, с раскидистой шапкой, мокрые холодные хлопья сюда почти не попадают. На замшелом бугорке, перед Шуриным лицом, несколько стебельков зеленого барвинка, немного впереди, в лощине, где защитные навесы сосновой кроны кончаются, из-под снежного покрова пробиваются три белых глазка подснежника. Из-за снега их трудно увидеть. Шура смог распознать цветы по зеленым листкам, которые их окружают. Подснежники цветут на снегу.
      Уже совсем рассвело. Стоит настороженная тишина, и лишь мелькают перед глазами белые снежные хлопья. Сколько от этих сосен до рельсов? Сто метров, двести? Немцы валили лес неравномерно - где больше, где меньше. Не сами пилили, пригоняли местных жителей.
      Смутное, неясное предчувствие не дает Шуре покоя. Он выдвигается немного вперед, ложится на спину, смотрит вверх. Так и есть, на стволе сосны, метрах в трех от земли, прибита большая фанерная буква. Она даже окрашена в красный цвет, чтобы те, что будут стрелять, могли ее заметить. Но если подготовлена диспозиция, то, как видно, близко бункер.
      Шура отползает назад. Как и вчера, на душе тоскливая тревога. Еще никогда с ним такого не бывало. Бились с немцами на шоссе, наступали на Гороховичи, на Литвиновичи, на Птичский мост. Ни о чем он тогда не думал.
      Метель между тем затихала. Если приглядеться, можно увидеть ряд телеграфных столбов, темную стену сосняка на противоположной стороне железной дороги. До насыпи метров сто. Кое-где из-под снега высовываются пеньки, суки, ветки поваленных, но неубранных деревьев.
      В эту минуту до Шуриного слуха доносится отчетливый перестук колес. Даже безразличный ко всему Богданович поднимает голову, настораживается. Под соснами, где притаились партизаны, заметное движение. Кто-то бежит по лесу, слышен хруст ветвей, подается одна и та же команда: "После взрыва к эшелону! Стрелять только по цели!"
      В груди у Шуры что-то надорвалось. Руки, ноги словно одеревенели. Тревога подступает к сердцу, как отвратительный страшный призрак, ее холод Шура ощущает всем телом. Кружится голова, и какой-то миг кажется, что он летит в бездну. Точно из-под земли Шура слышит голос Богдановича: "Ты весь белый. Тебе что, нехорошо?"
      Губы посинели, во рту сухо, Шура даже слова вымолвить не может и только машет рукой.
      Эшелон, кажется, стоит на том же месте. Долго, мучительно долго тянутся минуты.
      Наконец сквозь снежную завесу Шура видит темный силуэт паровоза с короткой трубой, серую череду вагонов. Эшелон действительно не идет, а ползет. Может, потому, что он - первый после ночи. Слепому ясно - его надо пропустить. Пускай чешет к дьяволу!
      Интересно, какую поставили мину - нажимную или натяжную? Если нажимную, то уже ничего не сделаешь...
      Взрыв как удар грома. Ослепительный столб огня, облако дыма, страшный железный скрежет, лязг. На голову Шуре падает большой ком снега.
      Снег этот он только и ощущает, когда вместе с темной лавиной людей, которая вдруг вырвалась из леса, бежит, огибая пни, поваленные деревья, к железной дороге. Вагоны, как вкопанные, стоят на месте, а паровоз даже с рельсов не сошел. Там, возле вагонов, кажется, никакого движения. Тем не менее стрекочет партизанский пулемет, раздаются отдельные винтовочные выстрелы. Стреляют те, передние, которые ближе к вагонам. Шура бежит, видит перед собой в снежной круговерти серые спины. Вот-вот партизаны вырвутся на насыпь.
      Вдруг они как бы натыкаются на невидимую стену, на минуту недоуменно останавливаются, начинают разбегаться влево или вправо. Шура сам налетает на невидимую преграду - это проволочная сеть, натянутая вдоль железнодорожного полотна. Бешеная злость охватывает его. Где же были минеры, разведчики, неужели не видели проволоки?
      В эту минуту с конца эшелона мерно и властно начинает бухать крупнокалиберный немецкий пулемет. Партизаны падают на землю. Весь заснеженный простор усеян неподвижными темными фигурами. Начинается частая, беспорядочная стрельба. Шура чуть не плачет от злости. Вагоны в нескольких шагах, если б выскочить на насыпь, под колеса, то немцы не удержатся.
      Несколько партизан бегут к паровозу. Среди них Шура видит Лавриновича. У него в вытянутой руке автомат, он машет им, на мгновение поворачиваясь лицом к тем, кто лежит на снегу, как бы призывая подыматься, бежать вслед.
      Шура вскакивает. Там, у головной части эшелона, в проволочной сетке проделан широкий лаз, и вот уже несколько партизан прорвались к самой насыпи. Лавринович снова остановился, что-то кричит, у него судорожно перекошен рот...
      Последнее, что успевает запечатлеть возбужденное Шурино сознание, огненные вспышки из-под переднего вагона и фигура Лавриновича, которая медленно, как подрубленное дерево, падает на снег, к ногам партизан. Он еще слышит сильный, как удар камнем, толчок в грудь, в живот и тоже падает...
      III
      Синие, желтые, красные круги. Они то сужаются, становятся мелкими, как мыльные пузырьки, то вырастают до величины грецких орехов. Мигают, переливаются, скрещиваются друг с другом. Вдруг исчезают, как бы проваливаясь, растворяясь в темной бездне. Постепенно снова начинает светлеть; попискивая, откуда-то сверху спускаются летучие мыши. Их много, они растут вширь и, похожие на зонтики, заслоняют все небо. Потом еще круги - синие, желтые, красные...
      Шура раскрывает глаза. Над ним зеленеет сосновый шатер, он прогибается от налипшего снега. С веток капает. Капли попадают на лицо, и это неприятно. Он покачивается, как в колыбели, и догадывается, что его несут. Куда несут, зачем? Да, был бой, его, значит, ранило. Лавринович упал...
      - Живой! - слышит Шура знакомый голос, но угадать, кто говорит, не может.
      Покачивание прекращается, Шуре хорошо, тепло, и он засыпает...
      Странные видения возникают снова и снова, день граничит с ночью. Шура наконец узнает голос Богдановича, Лунева, который мерз в немецкой шинели и угощал их на болоте спиртом. Но Шура безразличен ко всему. Он не думает ни о смерти, ни о том, что его вылечат. Нет никаких определенных мыслей, желаний, его нынешнее положение целиком зависит от того, что происходит с его слабым, беспомощным телом. Он живет и не живет, так как отрекся от всего обыденного, земного, может простить все обиды, какие ему кто-нибудь нанес. Ему даже не больно, он как бы соткан из воздуха, из прозрачности, из звездного мира. За черной завесой небытия, за которую Шура заглянул, ничего страшного нет - одна невесомость. Легко, очень легко умирает человек, оттого, может, и бывают войны. Страдают живые. За себя и за мертвых. Мертвым не больно...
      На полчаса или даже больше Шура приходит в сознание в хате, куда его приносят и кладут на пол. Он видит пятна на давно не беленном потолке, кота, сидящего на печи, близ венка из лука.
      - Не выживет, - слышит он незнакомый голос. - Сквозная - в грудь, две слепые - в живот. Операция нужна, а у нас даже йода нет. Самогонкой раны обрабатываем.
      Он совсем не вслушивается в разговор, будто речь идет не о нем и все это его не касается.
      Короткие проблески света сменяются сплошным мраком забытья, и в один из тех проблесков, когда к нему опять возвращается сознание, он видит склоненное над собой, заплаканное лицо Аси.
      - Ты будешь жить, - говорит она, вытирая сжатым кулаком слезы. Прилетит самолет, тебя отправят в Москву. Я письмо написала. Найдешь мою маму и сестру.
      Ему все равно: полетит он в Москву или не полетит.
      IV
      Секретаря обкома Лавриновича и еще сорока двух партизан, убитых при попытке овладеть подорванным воинским эшелоном, хоронят в Сосновице, на песчаном, с тремя старыми соснами, пригорке. Гробы сделаны всем убитым. С речами выступают комиссар Гринько, командир отряда Деруга.
      Гремит недружный ружейный залп.
      Настроение нерадостное. Отряды, бригады, которые расходятся по районам, называются соединением, но командира, которому бы это разъединенное войско подчинялось, нет, и неизвестно, когда будет.
      Единственное утешение - прилетает самолет. Он Должен был прилететь неделю назад, но там, в Москве, прилет откладывался. Может, просто думали, что дороги и поля на Полесье разбухли, вязкие и самолет не сможет сесть.
      За Поречьем, на дернистом, ровном, как доска, выгоне, природа сама создала посадочную площадку. Грунт твердый, надежный, отдельные кочки партизаны посрезали лопатами, лощинки засыпали, землю утрамбовали.
      Ночью вдоль и поперек аэродрома полыхают огни.
      Самолет долго кружит, примеривается, наконец дотрагивается передними колесами до земли и легко, как черный большой жук, бежит по выгону. Партизаны огромной толпой кидаются вслед за ним.
      Летчики, однако, близко к машине никого не подпускают. Двое выносят тюки, мешки, ящики, третий, маленький, приземистый, с белыми, как чеснок, зубами, разговаривает с партизанами.
      На самодельных носилках внутрь самолета вносят шестерых тяжелораненых. Летчики закрывают дверцы. "Дуглас" ревет, напрягается, бежит по выгону.
      ГЛАВА СЕДЬМАЯ
      I
      Харьков наши снова оставили.
      Вечером Митя с Лобиком ходят по переулку, обсуждают печальную новость. Под ногами - снежная каша. Наступает половодье.
      Неужели вновь начнется, как и в прошлом году? Зимой наступление, явный успех, а с началом тепла - отход, оставленные города? Немцы настойчиво пишут об этом. Читать такое больно и обидно.
      - Пойми, - объясняет Лобик. - Если бы Гитлер не бросил под Харьков новые танковые соединения, Красная Армия была бы на Днепре. Что ей могло помешать? Кругом равнина, нет природных рубежей для обороны, а теперь немцы будут стоять насмерть. Иначе полетят, как в пропасть.
      В сознании Мити и Лобика пока еще живет страх, зародившийся в первые два военных года. На Германию работает Западная Европа, а Советский Союз потерял наиболее развитые промышленные районы. И так трудно представить, откуда Красная Армия берет силы. Откуда новые танки, самолеты, которые Гитлер давно объявил уничтоженными?
      - Большевики - гениальные люди, - говорит Лобик, чтобы уяснить для себя самого не совсем ясный вопрос. - Теперь наша опора - Урал и Кузбасс. Кто-то, видишь, допускал, что мы можем потерять европейскую часть. Создали другой центр - Урало-Кузнецкий. А что - угля, железа там сколько хочешь. Нефть дает Баку. А теперь Грозный и Майкоп вернули.
      - А хлеб? - спрашивает Митя. - Хлебом кормила Украина и Кубань. Кубань освободили, но там все разрушено.
      Насчет хлеба действительно трудно разобраться. Большую половину населения, армию кто-то же кормит. Но ведь не секрет, что лучшие земли заняты фашистами, либо по ним прокатилась война. Давно прошло то время, когда хлопцы надеялись на чудо, на стремительное, молниеносное наступление Красной Армии. Есть строгие, железные законы, которые не переступишь. То, что утрачено в сорок первом, приходится возвращать ценой большой крови.
      Двое новых из Лобиковой пятерки - Гриша Найдёник и его родственник Сергей Столяров - в один из тех дней подвешивают под цистерну магнитную мину.
      - Вот чека, - пришедший к Мите Лобик показывает металлическую скобочку от химического взрывателя.
      Хлопцы ходят по комнате, потирая от удовольствия руки. Теперь они как командиры: решают, кого принять в группу, кому какое дать задание.
      Гриша Найдёник - тот самый чернявый Иванов сосед, который минуты не мог прожить без смеха. Смеялся, смеялся, да и взялся наконец за ум. С другим - Сергеем - группа была связана давно.
      Сергей женат на Гришиной сестре. Он художник, может нарисовать икону, портрет. Этим подрабатывает на жизнь. Если понадобится, сможет подделать любую немецкую печать.
      - Не отвалится мина? - переспрашивает Митя.
      - Пробовал на топор. Чак - и прилипла. Только силой можно оторвать.
      Большое дело - магнитные мины. На железной дороге взрывы каждый день, но потери невелики. Впереди эшелона немцы пускают груженные балластом платформы, поезда движутся на малой скорости. В лучшем случае взрывом сбрасывает с рельсов паровоз, на три-четыре часа задерживается движение. Вот если бы такие мины подвешивать. Но их, как видно, мало.
      В Митиной пятерке - Андреюк, Красней, Шкирман, Куницкий. Последние трое заправляют конторой "Заготскот". Эта контора была и до войны, имела базу - загоны, хлева - близ кладбища. Формально руководят "Заготскотом" немецкие агрономы, которые носят желтую полувоенную форму. Но они редко суют нос в грязные хлева. Полный хозяин там - Красней.
      Пилип Красней - бывалый человек. Занимал должности не столько заметные, сколько прибыльные. До войны стоял за прилавком магазина, с шуточками, острым словцом принимал от колхозников телячьи шкуры, шерсть, свиную щетину, платя за это миткалем и кортом. Вел, так сказать, встречную торговлю.
      Чаще всего Митя бывает у Шкирмана. Советские деньги на танковую колонну собирает ветврач.
      Шкирман - мягкий, обходительный. С виду несколько мешковатый, говорит медленно, растягивая слова, но наделен прирожденным даром юмора.
      - Красней, когда я сказал ему про деньги, даже испугался. Хоть на танки, а - жалко. Все же переборол себя. Принес на следующий день тысячу. А Куницкий хвостом завилял, Христом-богом божится - нет ни копейки. Тогда я немного туману подпустил. Говорю - пришлют облигации, придут наши, они знаешь как будут смотреть на тех, у кого такие облигации. Нашел в тот же день пятьсот. Клянется, что занял. Обыватели, черт бы их побрал.
      Шкирман своих денег дал две тысячи, восемьсот - Андреюк. Митя с хлопцами собрал только сто двадцать рублей. Нет у них капиталов. А всего собранных - больше четырех тысяч. Танк на них не построишь, но, может, хоть мотор...
      В одну из тех ночей советские самолеты бомбили Гомель. Большой этот город находится далековато, взрывов не слышно, зато видны светлые полосы-сполохи, которые то и дело разбегаются по небу. Видно еще несколько ярких звездочек, медленно спускающихся на лес. Осветительные ракеты.
      Хлопцы впервые с удивлением думают о себе. Эшелоны они считают все-таки не напрасно.
      II
      Началась посевная.
      Большинство жителей местечка с первых дней гитлеровского нашествия занято преимущественно бытовыми хлопотами. Кто на коровах, кто, подрастив жеребенка, а кто на себе - в моде самодельные двуколки - возят навоз.
      Некоторые вспомнили позабытые ремесла: очень известными людьми сделались сапожники, портные, кожевники. Женщины, стуча бердами, ткут полотна. Гремят жернова.
      У пожилых охранников можно за яйца или за сало купить пакетик краски, сахарину, катушку ниток, иголку, пачку бумажных спичек. Немало солдат-торговцев шныряет по хатам.
      В местечке потихоньку гонят самогон. Бутылкой самогона можно задобрить полицая, какого-нибудь начальника, да и пожилому мужчине или парню, который собирается на вечеринку, выпить каплю не повредит.
      Песен не слышно. Их даже не поют женщины.
      Митина семья кое-как перезимовала. Накопали почти вдоволь картошки и держались на ней. Мать и тетка расторопные - прядут, ткут, шьют. Даже младшие Митины сестры, Татьянка и Люся, сидят за прялками, смачивают в кружке с водой пальцы, сучат толстую, с пупырышками, нитку.
      У тетки - ручная швейная машина, тоже приработок. Но главное - есть в хате свой собственный сапожник. Адам свое ученичество бросил, и хоть новых заказов ему не несут, но старые черевики, сапоги латает неплохо. Он бы и новые сшил, да нет хорошего товара.
      Петрусь с тетиным Юркой разводят кроликов. Серые, пушистые, они сидят в подпечье, поблескивая оттуда красными глазами.
      От Митиной службы польза только та, что выписал два кубометра дров. Хлебной карточки ему не дают.
      Но все равно Митино положение в семье - независимое. Еду ему наливают в отдельную тарелку, спит на диване в чистой половине, где младшим детям даже сидеть не разрешается. Когда приходят Митины товарищи, в комнату не заходят даже мать с тетей. К братьям, сестрам - родным и двоюродным - Митя относится приязненно, и они ему платят взаимностью.
      Но душевной близости с младшими братьями нет - не вышли они еще из детского возраста. Только младшая Татьянка, как только Митя приходит в хату, лезет к нему на колени, задает ему уйму вопросов.
      Митя знает шуточное стихотворение, которое нравится ему своей бессмыслицей:
      На буранке едет Янка,
      Полтораста рублей санки,
      Пятьдесят рублей дуга,
      А кобыла - кочерга.
      Для Татьянки, учитывая нынешнее положение, Митя строчки немного переделал:
      На буранке мчат германцы,
      Янка в танке бьет поганцев...
      Приятно видеть, как в платьице, сшитом из пестрой наволочки, подпрыгивая на одной ноге, беленькая босоногая Татьянка встречает Митю его же стихотворением:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24