Его решимость поколебала бойцов.
– Я знаю, что вы отважны и готовы идти на смерть, – продолжал Бартоломео, – но что толку идти на смерть ради их удовольствия? Чего вы этим добьетесь?
– Так что тогда, отступать, что ли? – спросил один. – Не можем мы уйти!
– А наши, кого положили на мосту, – мы их так не оставим! – поддержал его другой.
Они были правы. Бартоломео глянул поверх свирепых лиц на несметные толпы, что ожидали вдали, не ведая о трагедии, разыгрывающейся здесь, на мосту. Косые лучи восходящего солнца высвечивали их всех до самого горизонта. Потом он поглядел на противоположный берег. За цепью серо-зеленых грузовиков, в которых укрывался враг, настороженный и беспощадный, город, казалось, затаил дыхание. Бартоломео вынужден был признать, что он страшно ошибся, так же как Ян, и Ландо, и Фабер, и все остальные: солдаты открыли-таки огонь. Они повиновались приказу и, не дрогнув, стреляли по этим беднягам, вооруженным палками.
Что теперь говорить этим людям, когда у них на глазах пали у кого друг, у кого отец или брат, когда погиб Фабер, их любимый вождь? На какое-то время ему удалось остановить эту бойню, спасти сколько-то жизней, но долго он не сможет сдерживать их самоубийственную ярость.
– Идем! – скомандовал самозваный предводитель. – В атаку!
– Ни с места! – заорал Бартоломео. – Слушай мою команду: стойте, где стоите! Предоставьте дело мне!
И, сам, не представляя толком, на что рассчитывает, он шагнул на середину шоссе, ведущего на мост, и пошел вперед…
– Барт, что ты делаешь! Вернись! – послышался окрик у него за спиной. Он узнал голос Яна и не оглянулся.
За рекой не наблюдалось никаких признаков жизни. Можно было не сомневаться, что там ждут, пока он дойдет до середины моста, где будет представлять собой более удобную мишень. Он прошел еще несколько метров. Чего он, собственно, искал? Он сам не мог бы сказать.
А потом ему вспомнились слова Яна и завертелись в голове: «…твой отец… искал славной смерти… какая-то тоска или тайная боль… что-то омрачало душу… не знаю, что это было…»
Он содрогнулся, боясь понять до конца темное искушение, овладевшее им. Неужели и у него, Бартоломео, душа омрачена той же тоской? Той же тайной болью, при которой умереть, в конце-то концов, чуть ли не соблазнительно? Он снова двинулся вперед, споткнулся о вывороченный булыжник, обогнул окровавленный труп мальчика-лошади, убитого у него на глазах, прошел еще метров пять. Его черный шарф развевался на холодном утреннем ветру. Здесь ему уже не слышны были ни крики людей-лошадей у входа на мост, ни ропот толпы позади них – только мирное журчание реки. «Я буду идти до конца, – подумал он. – Только это я и могу: идти до конца».
И вдруг рядом с ним оказалась Милена.
– Милена! – ахнул он и схватил ее за плечи. – Уходи отсюда, скорее!
Она тряхнула непокрытой головой в золотом нимбе стриженых волос:
– И не подумаю. Мы перейдем вместе. Пошли.
Она взяла его за руку и ровным шагом двинулась вперед, держась очень прямо, спокойная и ясная.
– Они будут стрелять, Милена, ты же знаешь.
– В тебя – может быть, но в меня – нет!
– Им это нипочем! Смотри, стреляли же они в тринадцатилетних мальчишек! Вон лежат!
– В меня они не станут стрелять, Барт. Они не станут стрелять в Милену Бах. Я больше не прячусь! Пусть видят, кто я есть! Пусть хорошенько разглядят!
У Бартоломео мелькнула мысль, не сошла ли она с ума. Он силой остановил ее.
– Милена, послушай! Что ты задумала? Стать мученицей? Мученицы не поют, тебе это известно?
Он погладил ее по щеке. Щека была нежная и холодная.
– Никто не посмеет отдать приказ стрелять в меня! Никто, Барт!
– Милена, они натравили человекопсов на твою мать! Забыла?
Она взглянула на него в упор лихорадочно горящими голубыми глазами:
– Они смогли это сделать, потому что дело было в горах, и никто этого не видел! Моя мать погибла совсем одна, темной ночью, понимаешь? Она, должно быть, даже не увидела клыков, которые ее терзали. А сейчас белый день, Барт! Оглянись! Смотри, здесь тысячи людей! Они свидетели. Их глаза – наша защита!
Бартоломео оглянулся и увидел, что люди-лошади вступили на мост вслед за ними. Они совладали со своей яростью и двигались медленно, безмолвно, плечом к плечу. Их суровые лица, темные складки одежд наводили на мысль о каменных статуях, в которые кто-то вдохнул жизнь, и они пришли в движение, образовав непобедимую армию. Бартоломео поднял руку ладонью к ним, и они остановились. В этом беспрекословном повиновении была угроза высшего порядка, куда более пугающая, чем прежние беспорядочные атаки. За их строем, ощетинившимся пиками и дубинками, юноша видел несметные полчища, спускающиеся с холмов: мужчины, женщины, дети, самые дальние из которых только угадывались в крохотных дрожащих точках.
На том берегу ружья все еще молчали. «Милена права, – подумал он. – Если они начнут стрелять в нас сейчас, они спустят на себя такую лавину гнева, которая их сметет, они погубят себя безвозвратно и знают это». Несмотря на такую уверенность, чувство, что он играет со смертью, не покидало Бартоломео. Достаточно одной пули, всего одной… Ну, двух: ему и Милене… Однако никакого страха он не испытывал, только сознание, что эти минуты – самые важные в его жизни, и еще согласие с самим собой.
Он взял девушку за руку. Еще несколько шагов. На середине моста они остановились, и люди-лошади позади тоже. Посмотрели вниз, на могучую реку, спокойно катящую свои темные воды. Она привела их сюда в начале зимы – неужели теперь предаст? Ветер вокруг стих. Казалось, весь мир замер в ожидании.
– Больше не останавливаемся, – сказала Милена. – Пошли…
Они двинулись вперед, словно паря в воздухе, перешагивая через безжизненные тела, лежащие вповалку в позах, в которых их настигла смерть. В одном из этих трупов они узнали Фабера: он лежал ничком, раскинув, как крылья, свои огромные руки, словно хотел обхватить и поднять весь мост. Из-под его головы растекалась кровь, красными струйками прокладывая себе путь между серыми булыжниками.
В нерушимой неподвижности грузовиков, выстроившихся вдоль набережной, было что-то нереальное. Не замедляя и не ускоряя шага, они прошли еще метров двадцать. Рука Милены лежала в руке Бартоломео, нежная и твердая. Он поглядел на свою спутницу. Вся она была юность и свет. «Нет, – снова подумалось ему, – они не смогут: стрелять в такое существо – значит навлечь на себя проклятие…»
И вдруг – он не мог бы сказать, откуда это знает, – они достигли той невидимой точки, дальше которой не пускают. Что-то должно было произойти. Рука Милены дрогнула в его руке. Значит, и она почуяла то же самое? Они не остановились. Каждый пройденный метр был победой, каждый следующий – смертельной угрозой.
И тут они услышали, как там, на набережной, взревел мотор первого грузовика. Он вырулил из ряда, развернулся и медленно покатил прочь. За ним второй, потом третий… Скоро вся колонна снялась и двинулась к югу, в сторону казарм. Сперва все оторопели, не веря своим глазам. Потом в толпе людей-лошадей кто-то воскликнул:
– Они уходят! Испугались!
И безмолвие взорвалось единым многоголосым криком. Эхом отозвались холмы. Бартоломео и Милена, словно очнувшись от сна, только тут осознали, что прошли весь мост из конца в конец. Последние грузовики, еще не убравшиеся с дороги, отъезжали вслед за остальными, и можно было даже рассмотреть испуганные лица водителей – некоторые выглядели не старше их самих. Они еле успели отступить в сторону, как с моста хлынул людской поток, которого уже ничто не могло остановить. По двум соседним мостам таким же неудержимым потоком с ликующими воплями валили мужчины, женщины и дети: путь в город был открыт.
В считанные минуты толпа запрудила набережные, и несметная мирная армия с людьми-лошадьми во главе стала вливаться в промерзлые улицы столицы. Им навстречу открывались окна, раздавались приветственные крики. А также и проклятия в адрес правительства, словно все только и мечтали всю жизнь, как бы его свергнуть. Потом почуявшие свободу горожане высыпали на улицы, присоединившись к толпе, и все это многотысячное шествие двинулось в новый город к резиденции Фаланги.
– К арене! – крикнул Бартоломео. – Нам надо спешить к арене!
– Да, – согласилась Милена, которую заплаканная Герлинда чудом отыскала в этом столпотворении.
– Я так за тебя боялась, – всхлипывала она, – ой, так боялась!
Трамваи не ходили, машин тоже не было видно. Бартоломео и еле поспевающие за ним девушки припустились кратчайшим путем по узким поперечным улочкам. Через четверть часа отчаянной гонки через кварталы Старого города они, еле переводя дух, вылетели на площадь перед ареной и, к немалому своему удивлению, увидели, что там все кипит.
У здания теснились вперемешку люди-лошади, горожане и, словно выходцы из другой эпохи, гладиаторы, полуобнаженные или в одних рубахах, несмотря на мороз. Тяжелые входные двери были заперты, но люди-лошади, ухватив вдесятером огромное бревно, добытое на соседней стройке, уже шли на таран.
– Поберегись! – кричали они. – Сейчас вышибем!
Народ расступился, и они с разбегу ударили в двери. Дубовые створки только чуть скрипнули. Штурмующие отступили метров на десять и повторили попытку.
– Нет, им не справиться, – подумал вслух Бартоломео.
Рядом с ним стоял гладиатор, бритоголовый, с грубым лицом. Он все еще сжимал в руке свой меч и ошалело озирался, словно не понимая, куда попал.
– Битвы уже были? – спросил его Бартоломео.
– Ну, – кивнул тот.
– А вы не видали молодого парнишку, Милош его зовут?
– Не знаю такого…
– Как вы сами-то вышли?
– Там сзади дверка есть… Табачку не найдется?
– Н-нет, – пробормотал Бартоломео, никак не ожидавший такого вопроса, и побежал в обход здания. Милена и Герлинда – за ним.
Там действительно была маленькая дверка – запасной выход, уже перекрытый отрядом людей-лошадей и бойцов Сопротивления с оружием в руках. Они пропускали гладиаторов и простых зрителей, а фалангистов, пытающихся сбежать, замешавшись в толпу, задерживали.
Проталкиваясь к этой двери, Милена не подозревала, что ближайший миг всколыхнет ее душу не меньше, чем пережитое на мосту. А произошло вот что: человек могучего сложения с рыжей бородой появился в дверях, подняв воротник пальто и пригибая голову в тщетной надежде проскочить незамеченным. Тут же десятки рук вытянулись, указывая на него:
– Ван Влик! Это Ван Влик!
Двое людей-лошадей крепко схватили его, третий надел наручники. Он не сопротивлялся и казался сломленным. Его уже собирались увести, когда из толпы послышался женский крик:
– Подождите!
И перед ним встала Милена. Ни тот, ни другая не произнесли ни слова. Просто стояли лицом к лицу.
Ван Влик, приоткрыв рот, уставился на девушку, словно во власти наваждения, и было ясно, что время для него перестало существовать. Он видел перед собой ту единственную, кого когда-либо любил, ту, ради которой, не раздумывая, пустил под откос свою жизнь, ту, кого в конце концов отдал на растерзание кровожадным Дьяволам. Она стояла перед ним, юная и белокурая, как прежде, чарующая, бессмертная. В голубых глазах этой девушки он видел свое разрушенное прошлое и свое мрачное будущее.
Милена хотела ненавидеть его – и не могла. Во взгляде этого человека, словно в сказочном зеркале, она видела свою мать живой.
«Вот человек, который убил мою мать, – твердила она себе, но эти слова как-то не доходили до ее сознания. – Вот человек, который любил мою мать, – скорее, так ей думалось. – Человек, который пятнадцать лет назад плакал, слушая ее в маленькой церкви, и так от этого и не оправился. Человек, который любил ее до безумия, который смотрел на нее так, как сейчас смотрит на меня…»
И когда Ван Влика, безучастного ко всему, увели, он словно унес с собой живую, дышащую память о Еве-Марии, образ женщины из плоти и крови, которого никакая фотография, никакая запись не могли передать.
Потрясенная этой встречей, Милена не сразу пришла в себя. Жуткий треск, сопровождаемый восторженными криками, вернул девушку к действительности. Бартоломео тянул ее за руку:
– Милена, засов переломился! Пошли через главный вход!
Они поспешили туда, по-прежнему сопровождаемые Герлиндой, столь же упрямой, сколь преданной. Таран действительно вышиб-таки двери, но на арену было не пробиться, у входа образовался затор: одни рвались внутрь, другие – гладиаторы и пристыженные зрители – наружу. Бартоломео с девушками, проявив недюжинное упорство, все-таки протолкались в здание. Бартоломео раз за разом выкрикивал:
– Гладиатор Милош, семнадцать лет! Кто-нибудь видел его?
Никто не отвечал. Милена попробовала сунуться с вопросом к одному гладиатору, лицо которого было изуродовано жуткими выпуклыми шрамами, словно от когтей хищника:
– Вы не встречали Милоша Ференци? Гладиатор, семнадцать лет. Был такой в вашем лагере? Или, может, здесь видели?
Тот, не останавливаясь, мотнул головой и прошел мимо, как лунатик. Скоро стало ясно, что от расспросов никакого толку, так что все трое забрались повыше на трибуну и принялись кричать во весь голос:
– Милош! Милош!
Арена мало-помалу пустела, и становилось все яснее, что их друга здесь нет.
– Может, он где-нибудь еще в здании, – предположила Милена.
Но это было маловероятно. С чего бы ему прятаться? Наверняка уже вышел, просто они разминулись.
На всякий случай прошлись по коридорам, открывая по пути двери пустых камер. Так они описали полный круг и оказались там же, откуда начали обход.
– Милош! – в последний раз позвал Бартоломео.
Его голос эхом раскатился под сводами и угас. Стало тихо, как в погребе. Они уже собирались уходить, когда Герлинда показала пальцем на что-то в конце коридора:
– Там, вроде, лестница.
Они подошли. Ступеньки были трухлявые, двух не хватало. Бартоломео начал взбираться, соблюдая все меры предосторожности, чтоб не проломить остальные. Просунув голову и плечи в люк, он остановился как вкопанный.
– Что-нибудь видишь? – спросила Милена.
Юноша не ответил и скрылся в люке. Она подождала немного и, поскольку сверху не доносилось ни звука, крикнула сама:
– Барт, что-нибудь нашел?
Ответа по-прежнему не было. У Милены заныло под ложечкой от недоброго предчувствия. И она тоже полезла наверх.
Слабый свет пробивался через единственную отдушину в глинобитной стене. Бартоломео стоял на коленях около тела, которое лежало, свернувшись в клубок таким совершенным изгибом, какой бывает у спящих кошек. Милена на четвереньках подползла поближе и прижалась к плечу друга.
На Милоше была грязная белая рубаха, спереди сплошь пропитанная кровью. Еще одна рана – на почерневшей от грязи ноге. Не в силах вымолвить ни слова, они смотрели на мертвое лицо, ясное, как у двенадцатилетнего ребенка.
– Милош… – прошептал Бартоломео.
– Хелен… – всхлипнула Милена.
И, уткнувшись друг другу в плечо, они заплакали горькими слезами.
Снизу донесся жалобный голос Герлинды, которой было страшно одной в темном коридоре:
– Ну, что у вас там? Эй! Что там наверху?
XII
ВЕСНА
В ЭТОМ ГОДУ зима все не кончалась и не кончалась. В середине марта выдалось несколько дней, похожих на предвестие весны, но их снова сменила стужа. То и дело валил снег. Можно было подумать, что природе не хватает сил сбросить с себя панцирь мороза и льда. Она потягивалась, ворочалась, но всякий раз бессильно никла, окоченевшая и побежденная.
Хелен надолго выпала из жизни, затворившись в своей комнатушке у Яна. Выходила только на работу, которую исполняла, как автомат. Милена и Дора, единственные, кого она соглашалась видеть, старались, как могли, заставить ее поесть, причесаться, вовлекали в разговор. Раза два им удалось вытащить ее погулять у реки.
Однажды вечером она наконец выразила желание пойти с Бартоломео в больницу к Василю. Рана человека-лошади оказалась серьезнее, чем представлялось сначала: у него был задет желудок, и бедняга сильно мучился. Больничный комплекс располагался на возвышенности, посреди лиственничного парка. Василь, печальный и исхудавший, лежал в стерильно-белой палате, совершенно для него не подходящей. В это первое посещение Хелен просто присутствовала, не вступая в разговоры двух друзей.
– Тебе что-нибудь нужно? – спрашивал Бартоломео.
– Угу, – с досадой отвечал Василь, – поесть бы настоящей еды… Ротом…
Прощаясь, Хелен поцеловала его и сказала, что еще придет. Она сдержала слово и стала навещать его каждый день, сначала с Бартоломео, а когда Василь пошел на поправку, то и одна.
До больницы надо было добираться через весь город. Она садилась в трамвай и ехала до конечной остановки, чуждая радостному возбуждению попутчиков, невосприимчивая к их сияющим улыбкам. На всех лицах лежал праздничный отсвет падения Фаланги и вновь обретенной свободы. Хелен не могла этого понять. «Чего они все радуются? – думала она. – Или не знают, что мою любовь убили?» Потом шла через парк, не глядя по сторонам, не поднимая головы до самой больницы, где ее уже все знали и здоровались как со своей.
Сначала она расспрашивала Василя про интернат. Про первую встречу с Милошем в тот знаменательный день, когда он передал Барту письмо, в день, с которого все и началось. Какая в тот день была погода – ясная или шел дождь? Во что Милош был одет? Потом потребовала полного отчета о тренировочном лагере. Чем их там кормили? Кто брил им головы – человек, которого звали Фульгур? Как тренировались, босиком или в сандалиях? Бедному Василю пришлось вспоминать все до мельчайших подробностей, ничего не пропуская, и напряженное внимание, с каким слушала его девушка, произвело на него сильное впечатление. Никогда еще никто не ловил так жадно каждое его слово. И он усердно вспоминал, наморщив лоб от умственного усилия.
Однажды она, набравшись храбрости, спросила:
– А он… Милош… он тебе рассказывал про меня?
Василь большим умом не отличался, но сердце подсказало ему, как надо ответить:
– А как же! Все уши прожужжал!
– Правда? А что он говорил?
– Ну как «что»… Да все! Говорил, что ты красивая.
– А еще?
– Да все, сказано же. Ну, например… дай бог памяти… например, что ты здорово лазишь по канату.
Так, ото дня ко дню, от разговора к разговору они добрались до последнего утра, утра битв. Василь сначала рассказал о своей. Говорил спокойно, пока не дошел до смертельного удара, который нанес противнику. Тут этот несокрушимый грубый малый неожиданно бурно разрыдался.
– Он убить меня хотел… понимаешь?… – всхлипывал он. – А я не хотел умирать… Я жить хотел…
Хелен погладила его по голове.
– Не надо, Василь, не плачь. Ты ведь только защищался, да? Это не твоя вина…
– Знаю, но мы, люди-лошади, мы не любим убивать.
В этот вечер она оставила его в покое, но в следующий, едва усевшись у его изголовья, вернулась к прерванному разговору:
– Василь, теперь, пожалуйста, расскажи про Милоша… Про его последний день там, на арене… Все, что знаешь. Прошу тебя. Мне это нужно.
Человек-лошадь против обыкновения начал с конца.
– Это Кай его убил, – серьезно нахмурясь, заявил он, – наверняка. Считал его за кота.
– За кота?
Василь рассказал про Кая, про его роковую манию, а потом про битву Милоша со стариком гладиатором. Хелен слушала как зачарованная. Каждое слово преображалось для нее в еще один образ живого Милоша. И она цеплялась за каждый всем сердцем, всей душой.
– Ты это сам видел, своими глазами? – прошептала она, когда Василь умолк. – Он правда пощадил своего противника?
– Ну да, я все видел из-за калитки. Как раз шел из лазарета, где Фульгур меня заштопал. Он так это прилег к тому старику, они чего-то друг другу сказали, и Милош убрал меч. Это знаешь какую храбрость надо! А потом в двери бухнули тараном, все забегали, началась суматоха, и я его потерял из виду, да еще от боли не очень соображал. Я вот думаю – что его туда понесло, Милоша, в этот тупик? Все наружу ломились, а он вернулся… Может, меня искал…
Хелен кивнула.
– Да, я уверена, он искал тебя, Василь. Ты этого достоин.
Только к началу мая зима наконец отступила. Небо оживилось перелетными стаями, и разгулявшееся солнце отогревало тело и душу. Хелен почувствовала, что горе, когтившее ее сердце, понемногу ослабляет хватку. Она стала больше выходить, иногда ловила себя на том, что смеется какой-нибудь выходке Доры или шуткам своих товарок. Медленно-медленно, легкими неуверенными касаниями к ней возвращалась любовь к жизни. У нее было ощущение, что душа ее разбивает темницу траура, как город свои ледяные оковы. Но случалось, в какую-нибудь беззаботную минуту она вдруг чувствовала себя предательницей, и тогда ей делалось горше прежнего.
В одно из воскресений столица праздновала освобождение. Чествовали героев – людей-лошадей и борцов Сопротивления. Улицы, площади, кишели танцующими. Всюду играла музыка, звучало пение. Вечером на площадь Оперы упряжка лошадей выкатила тяжелую подводу, и, когда сняли накрывавший ее брезент, взорам предстал во всей своей красе и славе гигантский боров Наполеон, величественный и на удивление чистый. Не обращая никакого внимания на приветственные клики, триумфатор только встряхивал своими огромными ушами, похрюкивал и тыкался рылом в поисках корма. Ему подвели под брюхо ремни и с помощью лебедки подняли на помост посреди площади.
Кругом люди поднимали кружки, чокались, обнимались. Хелен, у которой голова кружилась от пива и сутолоки, цеплялась за платье Доры, чтоб не потеряться. В праздничной толпе на глаза ей попался Голопалый, волочащий ногу, щербатый, но сияющий и приплясывающий от радости. Он узнал ее и крикнул, хлопая себя по животу и показывая на борова:
– Видишь, я же говорил! Эх, и попируем!
А немного погодя она попала в объятия доктора Йозефа, который приехал с Наполеоном. Он, видимо, уже знал про Милоша, потому что крепко обнял девушку и ничего не сказал, только глаза у него влажно блестели.
Когда стемнело, на ступенях театра установили микрофоны, и стали выступать музыканты. Около полуночи на крыльцо вышла Милена, одна, в голубом платье, в котором Хелен ее еще не видела, и запела:
В моей корзинке нету сладких вишен,
сеньор мой…
Все замерли. Кто был в шапке, фуражке, берете – обнажили головы, и тысячи голосов слились, вознося к небесам незатейливую мелодию. В первый миг у Хелен так сжалось горло, что голос пресекся, потом стало отпускать:
Ах, нету в ней платочков
нет вышитых, шелковых,
и нету жемчугов… —
пела она вместе с Дорой, обнимавшей ее за плечи:
Нет курочки рябой в моей корзинке,
отец мой,
нет курочки в корзинке,
и уточки в ней нет.
Ах, нету в ней перчаток,
нет бархатных, с шитьем.
Зато в ней нету горя, любимый.
Нет горя и забот… —
пела она вместе со всеми, и это было ее возвращением, полным и окончательным, в мир живых.
Хелен проработала еще несколько месяцев в ресторане господина Яна, потом нашла более подходящее место в книжном магазине нового города. Там в последующие годы ей довелось порадоваться встрече со многими старыми друзьями, отыскавшими ее: как-то появилась Вера Плазил с мужем, распустившаяся на диво пышным цветом, а в другой раз, несколько недель спустя, перед самым закрытием – взволнованная до слез и совершенно не изменившаяся Катарина Пансек.
Милена Бах и Бартоломео Казаль и дальше шли по жизни рука об руку лучезарной неразлучной парой. Бартоломео блестяще учился и стал выдающимся адвокатом. Что же касается Милены, то она не обманула возлагавшихся на нее надежд. Дора нашла ей преподавателя пения и заставляла трудиться, не жалея сил. С годами ее природный голос окреп и установился, и она стала, как ей и прочили, несравненной певицей. Она выступала на самых престижных сценах мира, но никогда не забывала, кто она и откуда. И каждый сезон давала концерт в том самом театре столицы, где когда-то пела ее мать. Хелен уже за месяц до этого запасалась билетом и, верная старой дружбе, сидела в первом ряду.
Милена, даже с симфоническим оркестром за спиной, всякий раз улучала момент подать ей незаметный знак: «А помнишь интернатский двор? помнишь стылый дортуар и долгие, долгие зимы?» Потом взмывал ее голос, трепетно человечный, берущий за душу. Хелен давала подхватить себя этому голосу, такому знакомому и в то же время таинственному, и он уносил ее, словно корабль. И она плыла, а перед ней проходили картины, хранимые в тайниках души: темная спокойная река, текущая под мостом, многопудовая щедрая любовь утешительниц, чуть брезжащие воспоминания о родителях – вереница сменяющихся образов, и один неизменный: улыбающееся лицо мальчика с темными кудрями.
ЭПИЛОГ
СМЕРКАЛОСЬ, и в садике было по-вечернему тихо. Хелен с наслаждением вдохнула медовый аромат ломоноса и неспешно сняла с веревки последнюю простыню. Ночь обещала быть теплой, и она не торопилась в дом.
– Мам, тебя! – вдруг позвал детский голос из открытого окна гостиной. – К телефону!
Хелен бросила корзину с бельем и побежала на зов. Девочка передала ей трубку и беззвучно, одними губами сообщила:
– Какой-то дядя.
– Спасибо, иди раздевайся, сейчас приду.
Басистый мужской голос был ей незнаком,
– Хелен Дорманн?
– Да, это я, – сказала Хелен, хотя уже несколько лет носила другую фамилию.
– Ну, здравствуй, Хелен! Это я, Октаво. Рад тебя слышать. Еле нашел.
– Октаво?
– Ну да, Октаво… Октаво, который у Паулы. Вспомнила?
Хелен медленно опустилась на стул. Когда же она последний раз виделась с Паулой? Сто раз клялась себе съездить к ней и сто раз откладывала на потом. Работа, дети, расстояние… А Октаво и вовсе потеряла из виду.
– О, Господи, – пробормотала она, – Октаво… Как ты, что? Мне так чудно, что у тебя голос взрослого мужчины…
– Я звоню из деревни, – сказал он. – Паула умерла. Я подумал, тебе надо сообщить.
Она выехала первым утренним автобусом. Всю дорогу ее осаждали воспоминания, и она даже не раскрыла захваченную с собой книжку. В кирпичном домике деревни утешительниц под номером 47 ее встретил Октаво. Хелен с трудом его узнала. Он был высокий и крепкий. Подбородок и щеки колючие.
– Заходи. Она там, наверху, на своей кровати. Такая умиротворенная, вот увидишь.
Паула лежала, словно отдыхая, со скрещенными на груди руками. Лицо ее было исполнено покоя, столь совершенного, что горе перед ним стихало. Она и теперь утешала, словно говоря тем, кто пришел с ней проститься: «Вот видите, только и всего, было б из-за чего устраивать трагедию!» Хелен, за дорогу выплакавшая все слезы, была теперь где-то за пределами скорби. Она поцеловала в лоб ту, которая заменила ей мать, и долго сидела у ее изголовья, тихая и ясная.
Она осталась помочь Октаво с похоронами. Он был на машине, и в столицу решили возвращаться вместе.
В день отъезда Хелен попросила юношу подождать ее еще часок. Спускаясь с холма, она без труда узнала место, где они с Миленой пятнадцать лет назад встретили Милоша и Бартоломео, и ей показалось, что это было только вчера. По улице Ослиц она вышла к мосту, поклонилась бесконечному терпению четырех каменных всадников. Солнце начинало припекать. Хелен сняла свитер и набросила его на плечи, оставив руки обнаженными. Река слепила глаза солнечными зайчиками. Ворота интерната стояли нараспашку. Вот и обветшалая сторожка Скелетины. У Хелен мороз прошел по коже – ей почудилось, что вот-вот раздастся визгливый голос привратницы: «Вы куда это, мадемуазель?» Но тишину нарушал только гомон воробьев в кронах деревьев.
Она обогнула корпус и толкнула приоткрытую дверь столовой.
– Чего-то ищете, мадам? Сейчас все закрыто.
Освобожденное от столов и стульев помещение было неузнаваемым. На полу валялись мотки электрических проводов.
– Я могу вам чем-нибудь помочь? – осведомился рабочий, привинчивающий выключатель.
– Да… нет… Понимаете, я здесь училась… давно… в интернате… зашла посмотреть…
– А, понятно. Но сейчас все закрыто. Каникулы.
– Конечно. Извините… Не буду вам мешать. А вы не знаете, нельзя ли открыть вон ту дверку, вон там, в углу?
– Подвал-то? Не знаю. Но тут есть целая связка ключей, вон, на гвозде висит. Попробуйте, может, какой подойдет, мне не жалко. Хотите, возьмите еще фонарик, в ящике с инструментами есть.
С третьей попытки подходящий ключ нашелся. Светя себе фонариком, Хелен спустилась по темной лестнице. Прошла по галерее, потолок которой затянула пыльная паутина. Дверь карцера, сорванная с петель и расколотая пополам, перегораживала дорогу. Хелен ее перешагнула. От запаха плесени запершило в горле. На полу догнивал, смешиваясь с землей, развалившийся топчан, да валялось в углу проржавелое дырявое ведро.
Картинки больше не было – ни Неба, ничего.
Птицы улетели. Все до единой.
Тяжелее всего – Хелен не ожидала, что это будет так тяжело, – оказалась минута, когда они закрыли за собой дверь домика Паулы и Октаво повернул ключ в замке. На ступеньках перед домом оба не выдержали и расплакались.
Но по дороге они разговорились, рассказывали друг другу о себе, вспоминали всякие забавные случаи. «А помнишь „Усмотрение“? – спрашивала Хелен. – Или еще: „Он – ботинок, она – туфля“?» Октаво ничего этого не помнил и от души хохотал. Он был милый и смешной, и радость жизни била в нем ключом.
К дому Хелен подъехали среди ночи. Простились, обменявшись обещаниями больше не пропадать и встречаться время от времени, чтобы вспомнить Паулу. Хелен бесшумно проскользнула в свой мирно спящий дом и уже открывала дверь спальни, когда вдруг отворилась другая дверь, дальше по коридору, и появилась ее маленькая дочка.
– Ты не спишь, солнышко?
Девочка помотала головой. Она мяла и закручивала перед своей ночной рубашки – вот-вот расплачется.