Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Легенда о Сан-Микеле

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Мунте Аксель / Легенда о Сан-Микеле - Чтение (стр. 23)
Автор: Мунте Аксель
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Но теперь мне некогда было исследовать грот - мои мысли были заняты предстоящей регатой. Я послал предупредить Пакьяле, что после завтрака я приду осмотреть новые паруса. Дверь сарая я нашел открытой, но Пакьяле нигде не было. Когда я один за другим начал развертывать паруса, мне стало дурно. В топселе зияла большая дыра, шелковый спинакер, который должен был принести мне победу, был разорван почти пополам, кливер испачкан и превращен в лохмотья. Когда ко мне вернулся дар речи, я стал в ярости звать Пакьяле. Он не приходил. Я выбежал из сарая и наконец разыскал Пакьяле - он стоял, прижавшись к садовой ограде. Вне себя от гнева я поднял руку, чтобы его ударить. Он не уклонился, не издал ни звука и только, не поднимая головы, раскинул руки. Я не ударил его - я знал, что означает его поза: он пострадал бы безвинно - поникшая голова и раскинутые руки обозначали распятие Христа. Я заговорил с ним так мягко и спокойно, как только мог, но он ничего не ответил и не отошел от ограды. Тогда я положил ключ от сарая в карман и созвал весь дом. Никто не заходил в сарай, никто не мог ничего сказать о случившемся, только Джованнина принялась рыдать, закрыв лицо передником. Я повел ее к себе в комнату и с трудом заставил ее говорить. Жаль, что я не могу слово в слово пересказать трогательную историю, которую она между всхлипываниями поведала мне. Я сам чуть не заплакал при мысли, что я едва не ударил беднягу Пакьяле. Все произошло два месяца назад, первого мая, когда мы плыли еще в Риме. Может быть, читатель помнит то знаменитое первое мая, много лет назад, когда во всех странах Европы ожидались социальные перевороты, уничтожение класса имущих и их проклятых богатств. Так, во всяком случае, утверждали газеты, и чем меньше была газета, тем больше была обещанная катастрофа. Самой маленькой газеткой была "Voce di San Gennaro", которую Мария Почтальонша два раза в неделю приносила приходскому священнику, одалживавшему ее всей местной интеллигенции, - вот так в аркадский мир Анакапри проникало слабое эхо мировых событий. Но на этот раз это было отнюдь не слабое эхо, а удар грома с чистого неба, потрясший все селенье. Первого мая должен был наступить давно предсказанный конец света. Воинство Дьявола, несметные орды Аттилы будут грабить дворцы богачей, жечь и уничтожать их имущество. Воистину настали последние времена, castigo di Dio! Castigo di Dio! С быстротой пожара эта весть разнеслась по Анакаприя.
      Священник спрятал драгоценности Сант Антонио и церковные сосуды под кровать, сливки общества укрыла движимое имущество в погребах, простой народ, сбежавшись на площадь, требовал, чтобы святого вынули из ниши и пронесли по улицам для отвращения напасти. Накануне рокового дня Пакьяле пошел к священнику и попросил у него совета. Бальдассаре уже побывал там и вернулся успокоенный - священник сказал, что разбойники, конечно, не тронут разбитые камни, глиняные горшки и древности доктора. Бальдассаре может спокойно оставить весь этот хлам на месте. Зато Пакьяле священник объяснил, что раз он отвечает за паруса, то его дело плохо. Если разбойники нападут на остров, они приплывут на лодках, а паруса для моряков - самая ценная добыча. Спрятать их в погребе - опасно, так как моряки любят и хорошев вино. Лучше всего будет, если он унесет их на свой участок под отвесными скалами Дамекуты; это надежное место, так как разбойники, разумеется, не станут спускаться с такой крутизны - не захотят же они ради парусов ломать себе шеи!
      С наступлением темноты Пакьяле, его брат и два надежных товарища, вооружившись крепкими дубинами, потащили мои паруса к нему на участок. Ночь выдалась бурная, начался проливной дождь, фонарь потух. И они спускались по скользким утесам, ежеминутно рискуя жизнью. В полночь они добрались до цели и спрятали свою ношу в гроте лупоманаро. Весь день первого мая они просидели на кипе промокших парусов, по очереди неся стражу у входа в пещеру. На закате Пакьяле решил послать своего брата на разведку в селение - тот долго не хотел идти, но, наконец, они согласились, что он поглядит издали, чтобы не подвергаться излишней опасности. Через три часа он вернулся и сообщил, что никаких грабителей не видно и что в селении как будто все спокойно. На площади собрался народ, перед алтарем горят свечи, а Сант Антонио скоро вынесут на площадь и торжественно возблагодарят за то, что он снова спас Анакапри от верной гибели. В полночь вся компания вылезла из грота и, волоча за собой мои промокшие паруса, стала с трудом карабкаться наверх.
      Когда Пакьяле обнаружил, во что превратились паруса, он хотел утопиться, - дочери говорили, что несколько дней и ночей боялись оставить его одного хоть на минуту. С тех пор он очень переменился и все время молчит. И сам это заметил и несколько раз спрашивал Пакьяле, что с ним случилось. Задолго до того, как Джованнина закончила свою исповедь, мой гнев совсем исчез. Я тщетно искал Пакьяле по всему селению и наконец нашел внизу на его участке. Он, как всегда, сидел на камне и смотрел на море. Я сказал, что стыжусь того, что поднял на него руку. Во всем виноват священник. А новые паруса мне вовсе не нужны - обойдусь и старыми. На следующий день я думаю надолго уйти в море, он поедет со мной, и мы забудем всю эту историю. Ему известно, как мне не нравится то, что он могильщик, - пусть же он передаст свою должность брату, а сам вернется на море. С этого дня я назначил его матросом на яхту - Гаэтано два раза так напился в Калабрии, что мы чуть-чуть но пошли ко дну, и я все равно собирался его рассчитать. Когда мы вернулись домой, я заставил Пакьяле тут же надеть новый свитер, только что присланный из Англии. Через всю грудь красными буквами было написано "Леди Виктория" К. Я. К. К. (королевский яхт-клуб, Клайд). Пакьяле больше не снимал этого свитера - в нем он жил, в нем и умер. Пакьяле был уже стариком, когда я с ним познакомился, но ни он сам, ни его дочери не знали, сколько ему лет. Я тщетно разыскивал запись о его рождении в муниципальной книге. Его забыли с самого начала, но мною он никогда не будет забыт и всегда будет жить в моей памяти - самый честный, чистый душой и бесхитростный человек, какого мне только довелось встретить, кроткий и добрый, как дитя. Его дочери рассказывали мне, что ни им, ни их матери он никогда не сказал ни одного грубого или неласкового слова. Он был добр даже к животным. В карманах у него всегда лежали крошки, чтобы кормить птиц в его винограднике. Он был единственным человеком на острове, который никогда не поймал ни одной птицы и не побил осла. Преданный старый слуга перестает быть слугой. Пакьяле был моим другом, и я считал это честью для себя, так как он был гораздо лучше меня. Хотя он принадлежал к совсем иному миру, почти мне незнакомому, мы прекрасно понимали друг друга. В те долгие дни и ночи, которые мы вдвоем проводили в море, он учил меня многому, о чем я не читал в книгах и не слышал ни от кого другого. Он был скуп на слова - море давно научило его молчанию. Думал он мало - и тем лучше для него. Но его короткие фразы были исполнены поэзии, а архаическая простота его сравнений казалась греческой. Даже многие его слова были греческими, сохранившимися в его памяти с тех дней, когда он огибал эти берега на корабле Одиссея. Когда мы возвращались домой, он по-прежнему работал в моем саду или трудился на своем любимом участке у моря. Мне не нравились эти постоянные прогулки вверх и вниз по крутым обрывам - я считал, что его артерии были уже недостаточно эластичны для подобных упражнений, и он совсем задыхался, когда завершал подъем. В остальном он как будто не менялся, никогда ни на что не жаловался, ел свои макароны с обычным аппетитом, и с рассвета до захода солнца был на ногах. Но однажды он вдруг отказался есть, и какие бы лакомства мы ему ни предлагали, он повторял "нет". Однако он признался, что чувствует себя un poco stanco немного усталым, и несколько дней, казалось, с удовольствием провел на галерее, глядя на море. Затем он заявил, что хочет спуститься к себе на участок, и мне лишь с большим трудом удалось его отговорить. Вероятно, он и сам не знал, почему его так тянет туда, однако я это хорошо понимал. В нем говорил первобытный инстинкт, и ему хотелось одного: уйти от всех, спрятаться за скалой, за кустом или в гроте, лечь и умереть там, где много тысячелетий назад умирали первобытные люди. Около полудня он сказал, что хотел бы лечь в постель - он, который никогда в жизни не ложился днем в постель. Несколько раз я спрашивал, как он себя чувствует. Оп благодарил и говорил, что хорошо. Под вечер я распорядился пододвинуть его кровать к окну, чтобы он мог видеть, как солнце погружается в море. Когда я, после вечерни, вернулся домой, все мои домочадцы, брат Пакьяле и его друзья сидели у него в комнате. Никто их не созывал - я и сам не думал, что конец так близок. Они не разговаривали, не молились, а всю ночь сидели молча и неподвижно. По местному обычаю, все держались в стороне от кровати. Старый Пакьяле лежал совсем тихо и смотрел на море. Все было просто и торжественно, как и должно быть, когда чья-то жизнь подходит к концу. Пришел священник дать ему последнее причастие. Он велел Пакьяле исповедаться в грехах и попросить у бога прощения. Старик утвердительно кивнул и поцеловал распятие. Священник дал ему отпущение грехов. Всемогущий бог с улыбкой подтвердил это отпущение и сказал, что охотно принимает старого Пакьяле на небо. Я думал, что он уже отправился туда, как вдруг он поднял руку и нежно, почти робко, погладил меня по щеке.
      - Siete buono come il mare, - прошептал он.
      Добрый, как море! Я привожу здесь эти слова не из самодовольства, а потому, что они меня поразили. Откуда пришли эти слова? Несомненно, что они пришли издалека, как отзвук давно минувшего золотого века, когда еще был жив Пан, деревья в лесу говорили, волны моря пели, а человек прислушивался и понимал.
      ГЛАВА XXXII НАЧАЛО КОНЦА
      Я находился вдали от Сан-Микеле целый год - какая напрасная трата времени! Я вернулся на один глаз беднее, чем уехал. К чему говорить об этом - вероятно, в предвидении такой случайности в начале жизни мне были даны два глаза. Я вернулся другим человеком. Мне кажется, что теперь я смотрю на мир одним оставшимся у меня глазом под другим углом, чем раньше. Я больше не вижу безобразного и низкого - я способен видеть только прекрасное и чистое. Даже окружающие меня люди теперь представляются мне иными, чем раньше. Благодаря странной оптической иллюзии теперь я вижу их не такими, какие они есть, а такими, какими они могли бы быть, такими, какими они хотели бы быть, позволь им это судьба. Слепым глазом я еще различаю множество важно разгуливающих дураков, но они не раздражают меня, как раньше, их болтовня мне уже не мешает - пусть говорят, что хотят. Но дальше этого я еще не пошел - боюсь, мне придется ослепнуть на оба глаза прежде, чем я научусь любить людей. Я не могу простить им жестокость к животным. По-моему, в моем сознании происходит обратная эволюция, которая все больше отдаляет меня от людей и приближает к Матери Природе и животным. Все эти мужчины и женщины вокруг меня представляются мне теперь далеко не такими важными для мира, как казалось мне раньше. Я чувствую, что напрасно тратил на них время. Я прекрасно мог бы обойтись без них, как они обходятся без меня. Я понимаю, что больше я им не нужен и лучше уйти по-английски, не прощаясь, пока тебя не выставили за дверь. Мне еще надо сделать очень многое, а времени, быть может, остается уже немного. Мои странствования по свету в поисках счастья кончились, моя жизнь модного врача кончилась, моя жизнь на море кончилась. Я навсегда намерен остаться там, где нахожусь теперь, и уже смирился с этим. Но будет ли мне дано остаться даже здесь, в Сан-Микеле? Весь Неаполитанский залив лежит как сверкающее зеркало у моих ног, галерея, лоджии и часовня залиты солнечным светом. Что со мной будет, если я не выдержу этого блеска? Я перестал читать и писать и вместо этого начал петь. Пока все шло хорошо, я никогда не пел. Еще я учусь печатать на машинке - говорят, это полезное и приятное занятие для одинокого человека с одним глазом. Молоточки машинки бьют по бумаге и по моей голове, оглушая любую появляющуюся в моем мозгу мысль. Впрочем, я никогда не умел думать и всегда прекрасно без этого обходился. От мозга к перу в руке вела удобная торная дорога. И немногие мои мысли, едва я научился азбуке, пользовались только этой дорогой. Не удивительно, что им ничего не стоит заблудиться в этом американском лабиринте рычажков и зубчатых колес! Кстати, я должен предупредить читателя, что отвечаю лишь за то, что писалось моей собственной рукой, а но за то, что создавалось в сотрудничестве с фирмой пишущих машин "Корона"; мне очень любопытно будет узнать, что читателю понравится больше.
      Но если я когда-нибудь научусь удерживаться на этом буйном Пегасе, то непременно спою скромную хвалу моему любимому Шуберту, величайшему певцу всех времен, чтобы отблагодарить его за все, чем я ему обязан. Обязан же я ему всем. Когда я неделю за неделей лежал во мраке, не надеясь, что он когда-нибудь рассеется, я напевал про себя, одну за другой, песни Шуберта, как школьник, который свистит, проходя через темный лес, чтобы убедить себя, что ему не страшно. Шуберту было девятнадцать лет, когда он сочинил музыку к "Лесному царю" Гете и послал ее автору с почтительным посвящением. Я не могу простить величайшему поэту нового времени того, что он не ответил на это письмо и ни словом не поблагодарил человека, который обессмертил его стихотворение, - хотя у него находилось время писать благо-Дарственные письма Цельтеру за весьма посредственную музыку. В музыке Гете он разбирался так же плохо, как и в изобразительных искусствах. Он провел в Италии целый год, но ничего не понял в готике, суровая красота ранних итальянских художников оставила его холодным - его идеалом были Карло Дольчи и Гвидо Рени. Даже греческое искусство золотого века не трогало Гете, и он предпочитал ему Аполлона Бельведерского. Шуберт никогда не видел моря, и все же ни один музыкант, ни один живописец и ни один поэт, за исключением Гомера, не раскрыли так глубоко спокойную красоту моря, его таинственность и его мощный гнев. Он никогда не видел Нила, и все же первые такты его удивительного "Мемнона" не показались бы неуместными в Луксорском храме. Греческое искусство и литература могли быть ему известны лишь в той мере, в какой ему рассказывал о них его друг Мейерхофер, и все же "Боги Греции", "Прометей", "Ганимед" и "Фрагменты из Эсхила" - это шедевры золотого века Эллады. Ни одна женщина не любила его, и все же какой душераздирающий вопль страсти сравнится с "Гретхен за прялкой"? Возможно ли более трогательное самоотречение, чем "Миньона", и более пленительная любовная песнь, чем "Серенада"? Ему шел тридцать второй год, когда он умер, таким же нищим, каким жил. У того, кто написал "К музыке", не было даже собственного рояля! После смерти его имущество - одежда, несколько книг, кровать - были проданы с аукциона за шестьдесят три флорина. В ветхом чемодане под кроватью нашли еще много бессмертных песен, более ценных, чем все золото Ротшильдов в той Вене, где он жил и умер.
      Снова пришла весна. Ею полон весь воздух. Дрок цветет, мирт набирает почки, виноградные лозы пускают ростки. Цветы повсюду! Розы и жимолость обвивают стволы кипарисов и колонны галереи. Крокусы, дикие гиацинты, фиалки, орхидеи и цикламены распускаются в душистой траве. Ковер колокольчиков и ярко голубого воробейника, такого же голубого, как Голубой Грот, одевает голые скалы. Ящерицы гоняются друг за другом в плюще. Черепахи весело ползают и поют - а вы, наверное, и не знали, что черепахи умеют петь? Мангуст совсем забыл об отдыхе. Маленькая сова хлопает крыльями и словно намерена слетать в римскую Кампанью, навестить старого друга. Барбаросса, большой мареммский пес, куда-то скрылся, и даже дряхлый Таппио, наверное, не отказался бы от небольшой экскурсии в Лапландию. Билли разгуливает под смоковницей, в его глазах вспыхивают лукавые огоньки, и больше всего он похож на фланера, который ищет приключений. Джованнина болтает у садовой ограды со своим загорелым возлюбленным, но тут нет ничего плохого - в день Сант Антонио они обвенчаются. Священная гора над Сан-Микеле полна птиц, которые торопятся на родину строить гнезда и выводить птенцов. Какая для меня радость, что они могут здесь спокойно отдохнуть! Вчера я поднял маленького жаворонка, настолько уставшего от длинного перелета, что он даже не сделал попытки улететь, а тихо сидел на моей ладони, как будто понимая, что это рука друга, а может быть, и земляка. Я спросил, не споет ли он мне перед тем, как улететь, - его песню я люблю больше всех остальных птичьих песен, но он ответил, что ему некогда; он спешит домой, в Швецию, чтобы возвестить весну. Уже более недели в моем саду раздается флейта самца иволги. Недавно я увидел его невесту - она пряталась в лавровом кусте. А сегодня обнаружил их гнездо - чудо птичьей архитектуры. В розмарине у часовни все время слышится шелест крыльев и звонкий щебет. Я делаю вид, будто ничего не замечаю, но я уверен, что там идет бурный флирт. Какая это может быть птица? Вчера вечером тайна открылась, ибо когда я ложился спать, соловей запел под моим окном серенаду Шуберта:
      Leise flehen meine Lieder
      Durch die Nacht zu dir
      In den stillen Hain hernieder
      Liebchen, komm zu m ir [100].
      "Какой красавицей стала Пепинелла, - подумал я, засыпая, - наверное, и Пепинелла..."
      В СТАРОЙ БАШНЕ
      На этом обрывается повесть о Сан-Микеле, как раз тогда, когда она, наконец, началась - бессмысленный фрагмент! Она завершается шелестом крыльев и птичьим щебетом в весеннем воздухе. Ах! Если бы и бессмысленная история моей жизни так же завершилась пением птиц под моим окном и бездонно синим небом! Не знаю почему, но последние дни я все время думаю о смерти. Сад еще полон цветов, летают пчелы и бабочки, ящерицы греются на солнце, земля по-прежнему бурлит жизнью. Вчера я слышал, как под моим окном весело распевал запоздавший реполов. Так почему же я думаю о смерти? Бог по своему милосердию сделал Смерть невидимой для человеческих глаз. Мы знаем, что она тут, что она следует за нами по пятам, как тень, и никогда нас не покидает. И все же мы ее не видим и забываем про нее. А самое странное то, что, приближаясь к могиле, мы думаем о смерти все меньше. Поистине только бог мог сотворить такое чудо!
      Старики редко говорят о смерти, их смутный взор устремлен только в прошлое или на настоящее. Постепенно, по мере того как угасает память, даже прошлое блекнет, и они живут лишь в настоящем. Вот почему старики вовсе не так несчастны, как думает молодежь, - при условии, конечно, что их не терзают телесные недуги. Мы знаем, что мы умрем, - в сущности, только это мы и знаем о своем будущем. Все остальное лишь догадки, которые в большинстве случаев не оправдываются. Как дети в дремучем лесу, мы бредем по жизни наугад, в счастливом неведении, что с нами будет на следующий день, какие невзгоды должны мы будем переносить и какие нам встретятся приключения перед самым главным из приключений - перед смертью. Время от времени в недоумении мы робко вопрошаем судьбу, но ответа не получаем, так как звезды слишком далеки. Чем скорее мы поймем, что нашу судьбу решаем мы сами, а не звезды, тем будет лучше для нас. Счастье мы можем обрести лишь в самих себе, и напрасно ждать его от других - счастья слишком мало, чтобы им делиться. Горе мы должны переносить в одиночестве - нечестно перелагать его на другого, будь то мужчина или женщина. Каждый из нас должен сам сражаться в своих битвах и держаться до последних сил - ведь мы прирожденные бойцы. Каждого из нас в конце ждет мир - почетный даже для побежденного, если он делал все, что мог.
      Мой бой проигран навсегда. Я изгнан из Сан-Микеле - творения всей моей жизни. Я строил его своими руками, камень за камнем, в поте лица, - я на коленях строил святилище солнцу, чтобы искать там света и мудрости у лучезарного бога, которому я поклонялся всю жизнь. Много раз мои глаза жгло, как огнем, но я не внял этому предупреждению, не захотел поверить, что не достоин жить там, что мое место в тени. Точно лошади, которые возвращаются в горящую конюшню, чтобы погибнуть в пламени, я каждое лето возвращался к ослепительному свету Сан-Микеле. Берегись света! Берегись света!
      Наконец я смирился со своей судьбой. Я слишком стар, чтобы бороться с богами. Я укрылся в старой башне, моем последнем оплоте. Данте еще был жив в те годы, когда монахи начали строить башню Материта - полумонастырь, полукрепость, несокрушимую, как скала, на которой она стоит. Как часто с тех пор, как я поселился здесь, в ее стенах раздаются его горькие слова: "Nessun maggior dolore che ricordarsi del tempo felice nella miseria" [101]. Но прав ли он, флорентийский провидец? Правда ли, что нет большей боли, чем в горестные дни вспоминать об утраченном счастье? Я, во всяком случае, с ним не согласен. Не с болью, а с радостью мои мысли возвращаются к Сан-Микеле, где я провел счастливейшие годы моей жизни. Однако сам я стараюсь не бывать там - мне кажется, будто я вторгаюсь в святилище невозвратного прошлого, того времени, когда мир был молод и солнце было моим другом.
      Хорошо бродить в мягком полусвете под оливковыми деревьями Материты. Хорошо сидеть и мечтать в старой башне. Ничего другого мне теперь не остается. Башня обращена на запад, туда, где заходит солнце. Скоро оно опустится в море, потом наступят сумерки, потом придет ночь.
      Этот день был прекрасен!
      Последний золотой луч заглянул в готическое окно старой башни, коснулся старинного молитвенника и серебряного распятия XIII века на стене, скользнул по грациозным статуэткам из Танагры, по хрупким венецианским бокалам на столе, по греческому барельефу с нимфами и вакханками, танцующими под звуки флейты Пана, и озарил бледный лик святого Франциска, моего любимого умбрийского святого, написанного на золотом фоне рядом со святой Кларой, держащей в руке лилии. Вот золотой ореол одел спокойные черты флорентийской мадонны, вот выступила из мрака суровая мраморная богиня Артемида Лафрийская с быстрой стрелой Смерти в колчане. Вот сверкающий солнечный диск вновь увенчал изувеченную главу Эхнатона, царственного мечтателя с берегов Нила, сына солнца. За ним стоял Озирис, судья человеческой души, Гор с головой сокола, таинственная Изида и ее сестра Нефтида, а у их ног притаился могильный страж Анубис.
      Свет погас, приближалась ночь.
      Бог дня, податель света, не можешь ли ты еще хоть немного побыть со мною? Ночь так длинна для мыслей, которые не смеют мечтать об утренней заре. Ночь так темна для глаз, которые не могут видеть звезд! Неужели ты не хочешь уделить мне еще несколько секунд твоей сияющей вечности, чтобы я мог с любовью взирать на прекрасный мир, на любимое море, на плывущие облака, на горделивые горы, на шумящие потоки, на милые деревья, на цветы в траве, на птиц и зверей, моих братьев и сестер в лесу и поле? Оставь мне хоть два-три полевых цветка в моей руке, чтобы радовать мое сердце, хотя бы несколько звезд на небе, чтобы они указывали мне путь!
      Если мне больше не суждено видеть черты людей, быть может, ты даруешь мне милость и позволишь иногда на миг увидеть лицо ребенка, преданные глаза собаки? Я глядел на лица людей так долго, я хорошо их знаю, и они меня уже ничему не научат. К тому же они однообразны, если сравнить их с тем, что мне было дано прочесть в таинственном лике Матери Природы. Благостная старая мать, чья морщинистая рука отогнала столько черных мыслей от моего воспаленного лба, не оставляй меня одного во мраке! Я боюсь мрака! Побудь еще немного со мной и расскажи одну-две из твоих чудесных сказок, готовя твоего беспокойного ребенка ко сну вечной ночи!
      Светоч мира! Увы, божество и молитвы смертных не достигают твоих небес. Как же может подобный мне червь надеяться на твое милосердие, жестокий, беспощадный солнечный бог, если ты покинул на произвол судьбы даже великого фараона Эхнатона, чей бессмертный "Гимн Солнцу" прозвучал над Нилом за пятьсот лет до того, как раздалась песнь Гомера:
      Восходишь - и все оживает,
      Заходишь - и все умирает.
      Ты - жизни мерило и первопричина ее [102].
      И все же ты без сострадания взирал твоим сверкающим оком на то, как старые боги сбросили в Нил храм твоего величайшего поклонника и сорвали солнечный диск с его чела, царственного сокола с его груди, и как они стерли его ненавистное имя с золотых погребальных покровов, окутавших его тленное тело, - стерли, чтобы его безымянная душа вечно скиталась без приюта по подземному царству.
      Через много веков после того, как боги Нила, боги Олимпа и боги Валгаллы распались в прах, твой новый поклонник, святой Франциск Ассизский, кроткий певец "Песни Солнца", воздел руки к твоим небесам, бессмертный бог Солнце, с той же молитвой, с которой я обращаюсь к тебе сегодня. Он просил, чтобы ты не лишал твоего благословенного света его больные глаза, помутневшие от слез и ночных бдений. Покорившись настояниям братии, он отправился в Риети, чтобы посоветоваться с прославленным глазным врачом, и без страха согласился на предложенную им операцию. Когда лекарь положил железный прут на огонь, чтобы накалить его, святой Франциск обратился к огню, как к другу: "Брат огонь! Всемогущий прежде всех других вещей создал тебя, прекрасного, могучего, благолепного и полезного. Будь милосерден ко мне в этот час, будь добрым. Я молю господа, создавшего тебя, дабы он умерил твой жар, чтоб я мог его вытерпеть!"
      После того как он произнес молитву над раскаленным железом, он перекрестился и стоял, не дрогнув, пока железо, шипя, вонзалось в его плоть, проводя черту ожог* от уха до брови.
      "Брат врачеватель,- сказал святой Франциск врачу.- Если недостаточно выжжено, приложи прут еще раз".
      Врач, увидев такую силу духа в немощной плоти, поразился и сказал: "Говорю вам, братья, сегодня я увидел поразительные вещи"
      Увы! Самый святой из людей молился напрасно и напрасно страдал. Ты оставил II Poverello [103] на произвол судьбы, как и великого фараона! Когда на обратном пути преданные братья опустили носилки с их легкой ношей под оливковым деревом у подножья холма, святой Франциск уже не видел любимые Ассизы, поднимая руку, чтобы благословить селение.
      Так как же я, грешник, самый ничтожный из твоих поклонников, могу надеяться на твою милость, равнодушный властитель жизни! Как я смею просить у тебя еще одной милости, после того что ты щедро осыпал меня бесценными дарами! Ты дал мне глаза, чтобы в них сверкала радость и блестели слезы, ты дал мне сердце, чтобы оно билось от страсти и сжималось от жалости, ты дал мне сон, ты дал мне надежду!
      Я думал, что вот это были дары. Но я ошибался. Они были мне одолжены на время, и теперь ты требуешь их обратно, чтобы отдать другому существу, которое в свой черед придет из той же вечности, в которую ухожу я. Властитель света, да будет так. Господь дал, господь взял, да будет благословенно имя Господне.
      Колокола прозвонили к вечерне. Легкий ветер прошелестел в кипарисах за окном, где перед тем щебетали птицы. Голос моря становился тише и тише, и старую башню окутало благостное безмолвие ночи.
      Я сидел в своем кресле времен Савонаролы, усталый и жаждущий покоя. Волк спал у моих ног - он почти не отходил от меня ни днем, ни ночью. По временам он открывал глаза - в них светилось столько любви и преданности, что у меня к горлу подступали слезы. Иногда он вставал и клал свою большую голову мне на колени. Знал ли он то, что знал я? Понимал ли он то, что понимал я? То, что приближался час разлуки? Я молча гладил его по голове впервые в жизни я не знал, что ему сказать. Как объяснить ему ту великую тайну, которую я сам себе не мог объяснить?
      "Волк, я ухожу далеко, в неизвестную страну. На этот раз ты не сможешь последовать за мной, мой друг. Тебе придется остаться здесь, где ты и я так долго жили вместе, деля радость и горе. Ты не должен грустить обо мне, ты должен меня забыть, как забудут меня все, ибо таков закон жизни. Не беспокойся, мне будет хорошо, и тебе тоже. Я сделал все, чтобы ты был счастлив. Ты будешь жить там, где жил всегда, и добрые люди будут ухаживать за тобой с той же любовью и заботливостью, как и я. Каждый день, когда колокола прозвонят полдень, ты будешь получать обильный обед, а два раза в неделю - вкусные кости, совсем как раньше. Большой сад, по которому ты привык бегать, останется в твоем распоряжении, и даже если, забыв мой наказ, ты погонишься за чужой кошкой, то и там, где я буду находиться, я посмотрю на это слепым глазом, а другой зажмурю, как делал до сих пор, ради нашей с тобой дружбы. А когда твои ноги откажутся служить тебе, а глаза помутнеют, ты упокоишься под античной колонной, возле старой башни, рядом с твоими товарищами, которые покинули этот мир раньше тебя. А в конце концов, кто знает, может быть, мы с тобой и увидимся? Велики мы или малы - наши шансы равны".
      "Не уходи, останься или возьми меня с собою!" - говорили преданные глаза.
      "Я иду в страну, о которой я ничего не знаю. Я не знаю, что там случится со мной, и еще менее - что случилось бы с тобою, если бы я тебя взял. Я читал об этой стране удивительные легенды, но они остаются легендами - никто из тех, кто туда ушел, не вернулся, чтобы рассказать нам, что он видел. Только один человек мог бы поведать нам истину, но он был сыном Божиим и вернулся к своему отцу с печатью молчания на устах".
      Я погладил большую голову Волка, но мои онемевшие руки уже не чувствовали прикосновения его мягкой шерсти.
      Когда я наклонился для прощального поцелуя, в его глазах вспыхнул внезапный страх, он испуганно отпрянул назад и уполз на свой коврик под столом. Я позвал его, но он не пришел. Я знал, что это означает. Я и раньше видел такие вещи, но я думал, что у меня еще есть день или два. Я встал и попробовал подойти к окну, чтобы вдохнуть свежего воздуха, но ноги мне не повиновались, и я вновь опустился в кресло. Я обвел взглядом старую башню. Кругом было темно и тихо, но мне показалось, что я слышу, как Артемида, суровая богиня, достает из колчана быструю стрелу, готовясь поднять лук. Невидимая рука дотронулась до моего плеча. Дрожь прошла у меня по телу. Мне казалось, что я падаю в обморок, но я не чувствовал боли и моя голова оставалась ясной.
      "Добро пожаловать, повелительница! Я слышал ночью стук копыт вашего вороного коня. Вы выиграли скачку, так как я вижу ваш темный лик, склоненный надо мной. Вы не чужая мне - мы часто встречались с тех пор, как стояли у одной и той же кровати в палате Святой Клары. Тогда я называл вас злобной и жестокой, сравнивал с палачом, радующимся долгим мукам своей жертвы.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25