Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Римские рассказы

ModernLib.Net / Моравиа Альберто / Римские рассказы - Чтение (стр. 5)
Автор: Моравиа Альберто
Жанр:

 

 


Проходившие мимо люди останавливались, увидев за стеклом окна болтавшиеся в воздухе ноги. Озлобленный, как все самоубийцы, он запер дверь на ключ и придвинул к ней комод с зеркалом. Быть может, ему захотелось еще раз взглянуть на себя, как он обычно делал, репетируя роль, в тот самый момент, когда он набросит себе на шею петлю. Словом, дверь пришлось взломать, зеркало упало и разбилось. Милоне похоронили на кладбище Верано, и провожал его один только я, на этот раз без гитары. Портниха поставила на комод новое зеркало и утешилась тем, что довольно выгодно продала веревку, разрезав ее на куски.
      Фальшивая ассигнация
      Я проходил по площади Рисорджименто, когда услышал, что кто-то меня окликнул:
      - Как дела, молодой человек?
      Это оказался Стайано. Мы дружили с ним в те времена, когда оба торговали сигаретами на черном рынке виа дель Гамберо. Он был хорошо одет это мне сразу бросилось в глаза. Когда я сообщил ему, что в настоящее время ничем не занят (у меня не было никакой специальности, поэтому я не мог назвать себя безработным), он взял меня под руку и сказал, что готов устроить мне легкий ежедневный заработок в одну, две, а то и три тысячи лир. Я спросил, каким образом. Он начал издалека. Сказал, что настали, мол, трудные времена и что теперь даже тот, кто имеет специальность и отлично знает свое дело, не может заработать на кусок хлеба. Сказал, что в нынешние времена все люди делятся на две категории: на тех, у кого есть мужество, и на тех, у кого его нет; что первые всегда добиваются успеха, а вторые вечно остаются в дураках. Он уверен, что я принадлежу к первой категории, потому что помнит меня по прошлым временам, а ведь они были не легче нынешних. Предложение, которое он мне намерен сделать, возможно, удивит меня, но я не должен его перебивать, а сказать только "да" или "нет". Я помалкивал, а про себя думал: "Должно быть, Стайано действительно предложит мне что-нибудь из ряда вон выходящее, потому что обычно он не делал столько всяких оговорок". Наконец он кончил, и я спросил его, в чем же, собственно, дело. Он сразу же ответил:
      - Надо тратить деньги.
      - Тратить деньги?
      - Да, да. Я даю тебе ассигнацию, например, в пять тысяч лир... Ты ходишь, прогуливаешься, изучаешь обстановку... Затем платишь, ну, скажем, за кофе или пачку сигарет... Сдачу приносишь мне, а я отдаю тебе третью часть.
      - Треть настоящими лирами? - перебил я его, желая показать, что понял, в чем дело.
      - Конечно настоящими. За кого ты меня принимаешь?
      - А если меня поймают?
      - Ничего особенного. Ты сразу же говоришь, что знаешь, кто подсунул тебе фальшивую ассигнацию, и забираешь ее обратно, притворившись крайне возмущенным.
      Я хотел ответить: "Ты с ума сошел, на такие дела я никогда не пойду" и не знаю, как уж у меня вырвалось:
      - Ладно... Договорились.
      Я не мог бы даже сказать, как все это произошло, - настолько я был поражен тем, что согласился и продолжал поддакивать. Одним словом, он вручил мне бумажку в десять тысяч лир, сказав, что хочет сегодня же испытать меня, и назначил мне свидание в восемь часов вечера в сквере на площади Рисорджименто. А было это в два часа дня.
      И вот я уже прохаживаюсь с фальшивой ассигнацией в десять тысяч лир в кармане, надеясь заработать, шутя и играя, не меньше трех тысяч лир. Я вдруг почувствовал себя богатым и беззаботным, словно впереди у меня было не несколько часов, а целая неделя или даже месяц. До того, как мне надо будет разменять фальшивую ассигнацию, - а это, казалось мне, настанет еще очень нескоро - я могу пожить в полное свое удовольствие. Кроме десяти тысяч Стайано, у меня в кармане лежало около полутора тысяч настоящих лир, и я подумал, что могу их спустить, так как теперь мне надолго обеспечен твердый ежедневный заработок в две-три тысячи. Я отправился в ближайшую остерию на виа Унита и впервые за долгое время, в течение которого я питался одним хлебом, размоченным в жидком кофе, заказал себе настоящий завтрак: спагетти, барашка и литр вина. Расплачиваясь, я подумал было заплатить фальшивой бумажкой, но потом решил, что тогда я получу от Стайано на триста лир меньше, и оставил ее для покупки какой-нибудь мелочи, кофе или сигарет, как мне и советовал мой приятель. Я расплатился настоящими лирами и, засунув руки в карманы, ковыряя зубочисткой во рту, вышел на виа Кола ди Риенцо.
      Стояла весна, по небу бежали белые облачка, дул теплый ветер. То и дело шел дождь, но вслед за тем сразу же показывалось солнце. Я взглянул на деревья, на которых уже начали появляться зеленые листочки, и мне захотелось за город, захотелось растянуться на траве и, ни о чем не думая, смотреть в небо. Но за город хорошо ездить с девушкой, одному как-то скучно. А девушки у меня не было, и я совершенно не представлял себе, как бы ее раздобыть. Так, думая обо всем этом, я медленно прошел всю виа Кола ди Риенцо, пересек площадь Либерта, перешел через мост и оказался на площади Фламинио. Подойдя к трамвайной остановке, я огляделся вокруг. Обычно я робок с женщинами, прежде всего потому, что у меня никогда не бывает денег. Но вот что значит почувствовать себя богатым! Я заметил девушку - не похоже было, чтобы она ожидала трамвая, - она мне понравилась и, не долго думая, я заговорил с ней. Это была краснощекая брюнетка с большими черными глазами. Одета она была скромно - красная вязаная кофточка, коричневая юбка, подвернутые носочки. Девушка сказала, что она горничная, что зовут ее Матильда и что родом она из одного местечка под Римом, кажется, из Капраника. Она искала себе место, а пока жила на пансионе у монахинь, у которых был монастырь и в ее родном местечке. Она разговаривала со мной сдержанно и сухо, но стоило мне назвать ее два-три раза "синьориной", и она стала более любезной.
      - Вы, синьорина, - сказал я, - конечно, не знакомы с Римом... Хотите я вам его покажу?
      Делая вид, что она не знает, как ей поступить, девушка ответила:
      - По правде, я должна была бы явиться к одной синьоре...
      В общем, я предложил показать ей стадион "Форо Италико" и, поколебавшись немного, она согласилась.
      В трамвае я все время шутил; девушка слушала меня серьезно, а потом вдруг разражалась громким смехом, закрывая при этом лицо руками, как настоящая крестьянка. Мы сошли у моста Мильвио и направились по набережной к обелиску. Я знал эти места, и мне было известно, что за стадионом есть холм, а на нем - лужайки; там нам никто не помешает. Но мне хотелось все-таки показать ей стадион. Он действительно великолепен: вокруг трибун расположены статуи, каждая из которых изображает какой-нибудь вид спорта. На стадионе не было ни души. В торжественной тишине он показался мне очень красивым - статуи словно тянулись к проплывающим над ними облакам. Но девушку это не тронуло, даже когда я объяснил ей, что все статуи сделаны из глыб настоящего мрамора и что каждая из них весит больше тонны. Она только заметила, что статуи кажутся ей неприличными. Я ответил, что это ведь не живые люди. А статуи так и должны быть голыми, иначе это не статуи. Чтобы ублажить ее, я взял карандаш и на икре одной статуи, изображающей юношу с боксерскими перчатками, перекинутыми через плечо, написал: "Аттилио любит Матильду". Потом предложил ей прочесть. Она ответила, что не умеет читать. Так я узнал, что она к тому же еще и неграмотная. Мы направились к холму. Теперь она уже не была больше такой любезной. Когда мы подошли к тропинке, ведущей на холм, она отказалась идти дальше, заявив:
      - Ты что, меня дурой считаешь? Ошибаешься, не такая уж я дура... Поехали обратно в город.
      Я попробовал потащить ее - не тут-то было: она так двинула меня в грудь, что я едва устоял на ногах.
      Тем же трамваем мы вернулись на площадь Фламинио. Чтобы она не сердилась, я повел ее в бар и угостил кофе с пирожными. Было пять часов, и я предложил сходить в кино, где, кроме цветного фильма, демонстрировалась хроника о футбольном матче Италия - Австрия. Она снова заставила себя упрашивать, повторяя, что должна явиться к своей синьоре. Но это были обычные деревенские штучки: она просто набивала себе цену. Как только она увидела, что я потерял терпение и собираюсь с ней распрощаться, она сразу же согласилась.
      В кино я тоже заплатил настоящими лирами. В темноте я взял ее руку, и она не отняла ее. К сожалению, цветной фильм только-только начался, а футбольный матч должны были показывать после него. Смотреть фильм было скучно, я осмелел и попытался поцеловать ее в шею. Она с силой оттолкнула меня и громко сказала:
      - Убери руки!
      Вокруг все зашикали. Я сконфузился и почувствовал, что начинаю ее ненавидеть. Чтобы как-то разогнать скуку, которую нагонял на меня фильм о Христофоре Колумбе, я принялся подсчитывать дневные расходы: триста лир завтрак, сто двадцать - сигареты, двести - кофе с пирожными, четыреста кино. Я истратил больше тысячи и не получил никакого удовольствия.
      Кончилась первая часть фильма и зажегся свет. Вдруг я сказал Матильде:
      - Женщинам вроде тебя следовало бы оставаться в деревне и копаться в земле.
      - Почему это? - спросила она.
      - Потому что ты жалкая невежда. Городская жизнь не для тебя.
      Поверите ли, эта толстощекая деревенщина посмотрела на меня свысока и заявила:
      - Покупатель всегда хулит товар.
      Я чуть не задушил ее от злости. Ни слова не говоря, встал и пересел на пять рядов назад. Ничего лучшего она не заслуживала.
      Было уже семь. Вторая часть фильма никак не кончалась. Я все чаще подумывал о десятитысячной ассигнации, которую мне надо было разменять, и о Стайано, который в восемь будет ждать меня на площади Рисорджименто. Но мне очень хотелось посмотреть хронику, и когда без четверти восемь Христофор Колумб решил наконец умереть и зажегся свет, я еще надеялся, что у меня есть десять минут, а потом уж я помчусь разменивать ассигнацию. Но я ошибся, не учел того, как построена кинопрограмма: сперва был антракт, потом демонстрировали рекламу какой-то обувной фабрики, затем рекламу мебельной фабрики, потом - снова антракт. Было уже восемь, когда, наконец, богу стало угодно, чтобы начали показывать хронику. Я страстный болельщик: как только на экране появились лица наших футболистов, я забыл и о фальшивой ассигнации, и о Стайано, и о том, что мне надо спешить, и вообще обо всем на свете. Все мои мысли были заняты теперь только матчем. По правде сказать, это были единственные счастливые минуты за весь день, который поначалу казался мне таким прекрасным.
      Я вышел из кино ошалелый и разбитый. Было двадцать минут девятого. Вспомнив об ожидающем меня Стайано, об ассигнации, которую мне надо было сбыть, и о потраченных деньгах, я совсем потерял голову. Я не знал, куда пойти, что делать, и совершенно растерялся. Сам не понимаю как, я оказался в конце виа Кола ди Риенцо, неподалеку от площади Рисорджименто. Меня заставил с надеждой оглянуться чей-то голос, выкрикивающий:
      - А вот оно счастье!.. Кто хочет испытать свое счастье?
      Это был чернявый паренек с лицом преступника. Он стоял, прислонившись к стене, на шее у него висел лоток, на котором лежали три игральные карты. Рядом стоял его напарник с такой же подозрительной физиономией и делал вид, что очень заинтересован игрой. Тут меня осенило, и я решил испытать это фальшивое счастье на десятитысячной бумажке Стайано. Я подумал, что разменяю ассигнацию у напарника, поставлю сто лир, а потом уйду. Азартные игры запрещены, и поэтому я мог не опасаться, что эти жулики пойдут на меня доносить.
      Я подошел к ним, жадно взглянул на лоток и грустно сказал:
      - Мне хотелось бы поставить... Но как бы это сделать? У меня нет мелочи. - И показал ассигнацию.
      Парень с лотком продолжал менять карты местами и повторял как попугай:
      - А вот оно счастье!.. Кто хочет испытать свое счастье?
      Но его напарник сразу же подошел ко мне и вытащил бумажник со словами:
      - Черт возьми! Молодому человеку, желающему испытать счастье, можно и помочь. Пожалуйста. Давайте ваши деньги.
      Я протянул ему ассигнацию, и он отсчитал мне девять бумажек по тысяче и десять по сто.
      Я поставил, как и решил, сто лир.
      Парень с лотком сказал:
      - Синьор ставит сто лир... Прошу вас, синьор!
      Он открыл карты, и я увидел, что выиграл. Я очень хорошо знал этот трюк и знал даже, как он делается, но, может быть, потому, что очень уж устал, я понадеялся, что смогу возместить себе дневные расходы, и поставил еще девятьсот лир. На этот раз, как и следовало ожидать, я проиграл. Я пошел прочь, думая, что истратил две тысячи лир и что теперь на мою долю придется не больше тысячи.
      Но самая большая неприятность ожидала меня, когда я встретился со Стайано в скверике на площади Рисорджименто. Как только мы отошли в укромный уголок и я начал отсчитывать ему бумажки, он, почти не глядя на них, принялся повторять:
      - Фальшивая, фальшивая, это тоже фальшивая, фальшивая, фальшивая. - И так до конца. - Все эти бумажки фальшивые, - сказал он, засовывая их в карман и глядя в упор на меня. - И это не наша работа... Мы делаем чисто... А фальшивее этих бывают только бумажки с надписью: "Банк Любви", "Тысяча поцелуев". Ничего не скажешь, ты - молодец.
      Я так и застыл с открытым ртом. А Стайано продолжал:
      - Я дал тебе десятитысячную ассигнацию совсем как настоящую, а ты принес мне девять таких, которые и слепой не возьмет.
      Тогда я сказал:
      - Возмести мне хотя бы расходы.
      - Какие еще расходы?
      Рассчитывая заработать три тысячи, я истратил на то, на сё больше двух тысяч лир.
      - Тем хуже для тебя... Ты думаешь, эта ассигнация досталась мне даром? Я заплатил за нее триста лир... Это ты должен был бы возместить мне убытки.
      Мы долго пререкались, но он не захотел дать мне ни гроша. В конце концов, так как я обвинял его в том, что он меня обманывает, Стайано вытащил из кармана эти тысячные бумажки, разорвал их на мелкие клочки и швырнул в водосток. Но больше всего меня обидело то, что, уходя, он сказал мне:
      - Для честной, серьезной и ответственной работы ты не годишься. Я старше тебя на двадцать лет, и уж позволь мне это тебе сказать... Ты слишком легкомысленный и безалаберный... Тебе только сигаретами торговать на черном рынке... Прощай, молодой человек.
      Шофер грузовика
      Я худощавый и нервный, у меня тонкие руки и длинные тощие ноги, а живот такой плоский, что штаны сваливаются. Словом, я совершенно не похож на настоящего шофера грузовика.
      Посмотрите на них: это все здоровенные парни, широкоплечие, руки у них, как у грузчиков, грудь и живот мускулистые. Потому что для шофера грузовика самое главное - руки, спина и живот; руки - чтобы крутить баранку, которая на грузовике диаметром немногим меньше длины руки, а на горных дорогах иногда приходится делать полный оборот руля; спина - чтобы часами находиться в одном и том же положении, не деревенея и не коченея; и, наконец, живот - чтобы прочно сидеть на сиденье, составляя с ним как бы одно целое. Это о физических качествах. А по своему характеру я подходил для этой работы и того меньше. Шофер грузовика должен быть человеком без нервов, он не должен думать ни о чем постороннем и что-то там переживать. Длинные рейсы выматывают человека, они способны доконать даже быка. А что до женщин, то шофер должен думать о них так же мало, как моряк; иначе бесконечные поездки туда и обратно сведут его с ума. Меня же вечно терзают какие-нибудь беспокойные мысли. По темпераменту я меланхолик. И я люблю женщин.
      И все-таки, несмотря на то, что профессия эта была явно не для меня, я захотел стать шофером грузовика, и мне удалось устроиться на работу в транспортную фирму. В напарники мне дали некоего Паломби, можно сказать, настоящее животное. Это был идеальный шофер грузовика. Шоферы грузовиков часто бывают не слишком умны, но Паломби имел счастье родиться и вовсе дураком. Он и грузовик составляли как бы одно целое. Паломби было уже за тридцать, но в нем сохранилось что-то ребяческое, мальчишеское: пухлые щеки, маленькие глаза под низким лбом и рот - словно щель в копилке. Говорил он мало и редко, а больше как-то похрюкивал. Проблески разума появлялись у него лишь тогда, когда речь шла о еде. Помню, однажды в Итри, по дороге в Неаполь, усталые и голодные, мы зашли в остерию. В остерии не было ничего, кроме фасоли со свиным салом. Я к ней едва притронулся. А Паломби умял две полные миски. Потом, откинувшись на стуле, он посмотрел на меня торжественно, словно собирался сказать что-то необычайно важное. Наконец, проведя рукой по животу, изрек:
      - А я съел бы еще четыре миски. - Это и была та великая мысль, которую он хотел мне поведать.
      Разъезжая с таким напарником-чурбаном, я, понятно, очень обрадовался, когда мы впервые встретили Италию. В то время наш маршрут был Рим Неаполь, и возили мы самый разнообразный груз: кирпичи, железный лом, рулоны газетной бумаги, доски, фрукты. Иногда мы даже перевозили с одного пастбища на другое небольшие стада овец. Италия остановила нас у Террачина и попросила подвезти ее до Рима. У нас имелся приказ не брать никого, но, взглянув на Италию, мы решили, что на этот раз приказом можно пренебречь. Мы пригласили ее сесть, и она ловко впрыгнула в машину, крикнув:
      - Да здравствуют всегда любезные шоферы!
      Вид у Италии был самый вызывающий - иначе и не скажешь. У нее была невероятно длинная талия и высокая грудь, которая прямо-таки раздирала изящный свитер, облегавший ее тело до самых бедер. Шея у нее тоже была длинная. Маленькая черноволосая головка и большие зеленые глаза. Но ноги кривые и такие короткие, что казалось, будто она ходит на согнутых коленях. Словом она была некрасивая, - но она была лучше, чем красивая. Она доказала мне это в первую же поездку: когда на подъеме к Цистерна за руль сел Паломби, Италия взяла мою руку, сильно пожала ее и не выпускала до Веллетри, где я сменил Паломби. Было лето, четыре часа дня, самое жаркое время, наши руки стали скользкими от пота, но она время от времени смотрела на меня своими зелеными глазами цыганки, и тогда мне казалось, что жизнь, которая долгое время заключалась для меня только в полоске асфальта, начинает мне снова улыбаться. Я нашел то, что искал: женщину, о которой можно думать. Между Чистерна и Веллетри Паломби остановил машину и вышел осмотреть шины. Я воспользовался этим и поцеловал Италию. В Веллетри я охотно сменил Паломби: пожатия руки и поцелуя мне было вполне достаточно на этот день.
      С этого времени Италия регулярно раз, а иногда и два раза в неделю просила нас отвезти ее из Рима в Teppaчина и обратно. Утром она поджидала нас, всегда с каким-нибудь свертком или чемоданом, около городской стены, садилась в машину и, если за рулем сидел Паломби, пожимала мне руку до самого Террачина. Когда мы возвращались из Неаполя, она уже ждала нас в Террачина, забиралась в кабину, и снова начинались пожатия рук и даже, хотя она и уклонялась от этого, поцелуи украдкой, в тех случаях когда Паломби не мог нас видеть. Одним словом, я влюбился всерьез, может быть, еще и потому, что уже давно не любил ни одной женщины, а обходиться без этого я еще не привык. Я дошел до того, что стоило ей взглянуть на меня как-то по-особому, и я бывал растроган до слез, словно мальчишка. Это были слезы умиления, но мне казалось, что это проявление недостойной мужчины слабости, и я безуспешно старался сдерживать их. Когда за рулем сидел я, мы, пользуясь тем, что Паломби спит, разговаривали вполголоса. Я совершенно не помню, о чем мы с ней говорили: верный признак, что это были какие-нибудь пустяки, шутки и обычная болтовня влюбленных. Но я помню, что время пролетало очень быстро: даже бесконечное шоссе от Террачина, словно по волшебству, сразу же оставалось позади. Я сбавлял скорость до тридцати, до двадцати километров в час, так что нас чуть не обгоняли телеги, но все-таки дорога всегда кончалась и Италия сходила. По ночам бывало еще лучше: машин на шоссе почти не было, и я одной рукой держал баранку, а другой обнимал Италию. Когда в темноте зажигались и гасли фары встречных машин, мне хотелось, чтобы вспышки моих фар, отвечавшие на их сигналы, складывались в какие-нибудь слова, говорящие всем о том, как я счастлив. Например: я люблю Италию, а Италия любит меня.
      Паломби либо ничего не замечал, либо делал вид, что не замечает. Он ни разу не возразил против того, что Италия часто ездит с нами. Когда она садилась в кабину, он, хрюкнув в знак приветствия, отодвигался, освобождая для нее место. Италия сидела всегда посередине, потому что мне надо было следить за шоссе и, когда мы обгоняли другую машину, говорить Паломби, свободна ли впереди дорога. Паломби ничего не возразил даже тогда, когда я, окончательно одурев от любви, захотел написать на ветровом стекле что-нибудь напоминающее об Италии. Немного подумав, я вывел большими буквами: "Да здравствует Италия". Паломби был так глуп, что не замечал двойного смысла этой фразы, пока шоферы, посмеиваясь над нами, не спросили, с каких это пор мы стали такими патриотами. Только тогда он с изумлением взглянул на меня и, усмехнувшись, сказал:
      - Они думают, что это Италия, но это же девушка... А ты умен. Это ты здорово придумал.
      Все это продолжалось месяца два. Однажды, высадив, как обычно, Италию в Террачина, мы получили в Неаполе приказ разгрузиться и сразу же, без ночевки, возвращаться назад в Рим. Мне это было очень не по душе, потому что на следующее утро я должен был встретиться с Италией, но приказ есть приказ. Я сел за руль, а Паломби сразу же захрапел. До Итри все шло хорошо, потому что на этом отрезке много поворотов, а ночью, когда уже начинаешь уставать, поворот - лучший друг шофера, потому что он заставляет смотреть в оба. Но после Итри, среди апельсиновых рощ Фонди, на меня напала дремота и, чтобы разогнать ее, я принялся думать об Италии. Мысли все теснее переплетались в моем сознании, словно ветви в зарослях рощи; заросли становились все гуще и гуще и под конец превратились в темную непроходимую чащу. Помню, я вдруг подумал: "Хорошо, что я думаю о ней... А то бы я давно уснул". Но я уже спал и подумал об этом во сне. Эту мысль внушил мне сон, чтобы я спал спокойнее и крепче. Но в то же мгновение я почувствовал, что грузовик сошел с шоссе и въехал в канаву. Я услышал позади себя треск и грохот перевернувшегося прицепа. Мы ехали медленно, и поэтому ни я, ни Паломби не пострадали. Но выбравшись из кабины, мы увидели, что прицеп лежит вверх колесами, а весь груз - сырые кожи - вывалился в канаву. Ночь была темная и безлунная, только ярко светили звезды на небе. По счастью, все это случилось у самого Террачина: справа от нас были горы, а слева, за виноградниками, виднелось спокойное черное море.
      Паломби только сказал:
      - Здорово это у тебя получилось! - и предложил идти за помощью в Террачина.
      До Террачина было несколько шагов, и Паломби, который всегда думал о том, как бы поесть, заявил, что он голоден. Машина техпомощи с краном приедет лишь через несколько часов, сказал он, а пока что не худо бы зайти в остерию. Мы отправились на поиски какого-нибудь заведения. Но было уже больше двенадцати часов. На круглой, сильно пострадавшей от бомбежек площади имелось только одно кафе, и оно было уже закрыто. Мы свернули в какую-то улочку, по-видимому ведущую к морю, и вскоре увидели освещенную вывеску. Полные надежды, мы ускорили шаг, и это действительно оказалась остерия. Но железная штора на двери была наполовину спущена - значит, остерия закрывалась. Дверь была стеклянная, и опущенная не до конца штора позволяла заглянуть внутрь.
      - Вот увидишь, нас не впустят, - сказал Паломби и, нагнувшись, заглянул в дверь.
      Я тоже нагнулся. Мы увидели зал сельской остерии с несколькими столиками и стойкой. На столах лежали перевернутые стулья. Вооружившись щеткой, Италия проворно наводила порядок. В глубине зала за стойкой стоял горбун. Я видел всяких горбунов, но такого - никогда. Подперев щеки руками, так что голова его совершенно ушла в плечи, а горб возвышался над головой, он пристально смотрел на Италию своими черными злыми глазищами. Италия быстро подметала пол; потом горбун что-то сказал ей, и тогда она подошла к нему, прислонила щетку к стойке, обняла его за шею и поцеловала долгим поцелуем. Затем снова взяла щетку и, словно танцуя, завертелась по залу. Горбун вышел из-за стойки. Он был одет, как рыбак. На нем были сандалии, синие, закатанные до колен рыбацкие штаны и рубаха с отложным воротником. Он подошел к двери, и мы разом отпрянули назад. Горбун открыл стеклянную дверь и опустил штору до конца. Чтобы скрыть волнение, я сказал:
      - Кто бы мог подумать?
      - Н-да, - ответил Паломби с поразившей меня горечью.
      Мы отправились в гараж и весь остаток ночи поднимали прицеп и грузили на него вывалившиеся кожи. Утром, когда мы подъезжали к Риму, Паломби заговорил, пожалуй, впервые с тех пор, как я с ним познакомился:
      - Видал, как обошлась со мной эта ведьма Италия?
      - Ты о чем? - удивленно спросил я.
      - После всего, что было, - продолжал он медленно и угрюмо, - после того, как она жала мне руку, пока мы ездили туда и обратно, и я сказал, что женюсь на ней; после того, как мы обручились, - ты видел? Горбун.
      Я так и обомлел. А Паломби продолжал:
      - Я делал ей такие хорошие подарки: кораллы, шелковый платок, лакированные туфли... Правду говорю, я любил ее, и она казалась мне как раз такой, какую мне надо... А она... Неблагодарная, бессердечная девчонка вот кто она.
      Пока в утренних сумерках наш грузовик быстро летел навстречу Риму, Паломби не переставая говорил все о том же, медленно, как будто сам с собой. А я думал, что Италия, ради того чтобы сэкономить на железнодорожных билетах, обманывала нас обоих. Слова Паломби раздражали меня, потому что он говорил то же самое, что мог бы сказать и я, и потому что в его устах все это казалось мне очень смешным. Наконец я грубо оборвал его:
      - Отстань ты от меня с этой дрянью... Я спать хочу.
      - Некоторые вещи причиняют боль, - ответил бедняга и замолк; он не сказал больше ни слова до самого Рима.
      Несколько месяцев у меня было очень тоскливо на душе. Шоссе снова стало для меня тем, чем оно было раньше: бесконечной, противной лентой, которую приходится дважды в день проглатывать и снова выплевывать. Однако переменить профессию заставило меня то, что Италия на том же шоссе в Неаполь открыла остерию под вывеской "Приют шоферов". Ничего себе приют чтобы добраться до него, надо проехать сотню километров! Конечно, мы там никогда не задерживались, но все равно мне было неприятно видеть Италию за стойкой и горбуна, передающего ей стаканы и пивные бутылки. Я ушел с этой работы. А грузовик с надписью "Да здравствует Италия", который водит Паломби, по-прежнему совершает рейсы.
      Мысли вслух
      В этом типичном для правобережья Тибра римском ресторане "Марфорио" у меня поначалу все шло хорошо. Голова у меня была пустая и гулкая, как раковина, что попадаются на морском берегу: улитка, жившая внутри, давно погибла. И когда клиенты заказывали мне "спагетти с подливкой", то у меня в голове послушным эхом отдавалось: "спагетти с подливкой", а когда заказывали "бисквит по-английски", то в голове звенело: "бисквит по-английски" и ничего больше. В общем, я ни о чем не думал, снаружи и внутри был вылитый официант - уж до такой степени официант, что по вечерам, перед сном, у меня в голове все еще продолжали звенеть всякие спагетти с подливкой и английские бисквиты, которые я весь день подавал.
      Я говорил, что голова у меня была пустая, а вернее сказать замерзшая, вроде как вода в горных озерках; весной, под лучами солнца, лед снова превращается в воду, и она в одно прекрасное утро приходит в волнение и начинает рябить под ветром.
      В общем, с пустой ли, с замороженной ли головой, а я был действительно образцовым официантом. Раз вечером одна девушка в ресторане даже сказала про меня своему кавалеру:
      - Посмотри на этого... Ну до чего же у него официантское лицо! Он никем, кроме официанта, и быть не может... Официантом родился - официантом и умрет.
      А кто его знает, что это такое - официантское лицо? Может, это такое лицо, которое нравится посетителям? Им-то самим специально "посетительские лица" иметь не к чему, ведь им никому не надо угождать. А вот если официант хочет остаться официантом, то уж у него особое лицо должно быть, официантское...
      Ну, да ладно. Целый год я ни о чем не думал и только выполнял заказы посетителей. Даже если какой-нибудь грубиян кричал мне:
      - Да ты дурак или прикидываешься? - то моя голова послушно повторяла: "Ты дурак или прикидываешься?" - и больше ничего.
      Хозяин ресторана, понятно, был мной доволен и часто говорил другим:
      - Я у себя скандалов не желаю... Берите пример с Альфредо - ни одного слова лишнего. Настоящий официант.
      Началось все однажды вечером, ну, точно как лед, который под солнцем тает, становится водой, и она вдруг забурлит и заволнуется... Попался мне клиент, старый уже, но молодящийся, курчавый, с проседью, словно ему снегом голову посыпали, лицо какое-то козлиное. И начал он меня шпынять наверное, чтоб пустить пыль в глаза девушке, с которой он пришел, невзрачная такая блондинка, машинистка, наверное, или модисточка. Всем он был недоволен, и когда я принес заказанное, он начал кричать:
      - Да что это за дрянь? Да куда мы пришли? Не знаю, что меня удерживает, чтоб не запустить всем этим вам в голову!
      Он был неправ: он заказывал говядину - я и принес говядину. Но на этот раз, вместо того чтоб покорно повторять в голове его слова, я вдруг подумал: "Козлиная физиономия у этого типа". И даже сам удивился. Не великая это была мысль, я знаю, но для меня и это было важно, потому что с тех пор, как я служил в ресторане, я в первый раз что-то сам подумал. Я пошел на кухню, заменил заказ, принес две порции аббаккио по-охотничьи и снова подумал: "На... и чтобы тебе подавиться!" Это, как видите, была уже другая мысль, тоже не бог весть какая, но все же мысль.
      С этого вечера я начал думать, то есть я хочу сказать, стал делать одно, а думать другое. По-моему, это как раз и называется думать. Вот, например, я кланяюсь и спрашиваю: "Чего желаете, синьоры?", а про себя думаю: "Ну и длинная шея у этого франта... на гуся похож". Или вежливо говорю: "Не угодно ли сыру, синьора?", а сам думаю: "У тебя усы, милая моя, ты их выцвечиваешь, да они все равно видны".

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28