Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Римские рассказы

ModernLib.Net / Моравиа Альберто / Римские рассказы - Чтение (стр. 4)
Автор: Моравиа Альберто
Жанр:

 

 


      Девочка расхохоталась, словно начиналось забавное представление, и, присев на корточки, стала играть пустыми консервными банками.
      - Но, право же, я тебя не знаю, - сказал я. - Кто ты? Эта девочка твоя дочь?
      А она мне:
      - Конечно... Она и твоя дочь тоже...
      Девочка снова захихикала исподтишка, не поднимая головы. Я принял это за шутку и ответил:
      - Может быть, моя, а может, и кого другого.
      - Нет, - ответила женщина, приподнявшись с земли и указывая на меня пальцем, - это именно твоя дочь и только твоя... Бездельник, лентяй, трус, мерзавец - вот кто ты такой!
      При этих оскорблениях девочка начала громко смеяться, словно только и ждала их.
      - Придержи язык... - говорю я возмущенно, - я же сказал, что не знаю тебя.
      - Ах, ты меня не знаешь?.. Не знаешь, а все-таки вернулся сюда? Если ты меня не знаешь, как же ты нашел дорогу к дому?
      - Трус-мерзавец, трус-мерзавец, - вполголоса стала напевать девочка.
      Меня прошиб пот от жары и злости.
      - Я случайно проходил здесь,- ответил я.
      - Ах, бедняжка, - проговорила женщина насмешливо и, повернувшись к девочке, приказала: - Дай мне сумку.
      Девочка проворно сдернула с гвоздя сумочку из черного бархата, всю рваную и грязную, и дала матери. Та открыла ее, вынула лист бумаги и сказала:
      - Вот брачное свидетельство: Эльвира Проэтти, супруга Эрнесто Рапелли... Ты еще будешь отнекиваться, Эрнесто Рапелли?
      А меня как раз зовут Эрнесто. Меня ужасно поразило это совпадение.
      - Но я не Рапелли,- сказал я растерянно.
      - Ах, не Рапелли?.. Девочка теперь распевала:
      - Эрнесто, Эрне-есто.
      Женщина поднялась на ноги. Я угадал верно: хоть она была седая, вся в морщинах и без зубов, все же видно было, что ей не больше тридцати лет.
      - Ах, так ты не Рапелли... - Подбоченясь, она подошла ко мне, пристально поглядела и крикнула: - Ты Рапелли! Перед богом и людьми, ты и есть Рапелли!
      - Понимаю, - говорю я, - ты себя плохо чувствуешь. С твоего позволенья, я уйду.
      - Нет, погоди минутку!.. Не так скоро! Девочка вне себя от восторга плясала вокруг нас. Женщина снова заговорила с насмешкой:
      - Эрнесто, синьор Эрнесто... который бросает жену, удирает из дому и целый год не показывается... А знаешь ли ты, как мы жили с ребенком весь этот год, пока тебя не было?
      - Не знаю, - сказал я резко, - и знать не хочу. Дай мне уйти.
      - Скажи ты ему, - крикнула она девочке, - скажи ты ему, чем мы жили, скажи твоему отцу!
      - Милостыней, - с готовностью отвечала девочка нараспев, в свою очередь подходя ко мне.
      Признаюсь, я был совсем сбит с толку. Все эти сов-паденья: имя Эрнесто, то, что я ушел из дому, и то, что у меня тоже есть жена и дочка, подействовали на мои нервы так, что мне уже казалось, что и я - не я, а кто-то другой и в то же время словно бы и я, но только не такой, как всегда. А она, видя, что я растерялся, кричала мне в лицо:
      - А знаешь, что бывает тому, кто бросает семью? Каторга... Понял, преступник? Каторга!
      Тут уж я просто испугался и молча повернулся к двери, чтобы уйти. Но на пороге кто-то стоял и смотрел на нас. Это была худенькая женщина, бедно, но чисто одетая. Увидев мое расстроенное и недоумевающее лицо, она сказала:
      - Не слушайте ее... У нее не все дома... Как увидит мужчину, ей представляется, будто это ее муж... А эта паршивая девчонка, ее дочь, нарочно зазывает в дом прохожих, для забавы, чтобы послушать, как мать кричит и плетет невесть что... Смотри, я тебе задам, злая ведьма!
      Она замахнулась, чтобы дать девчонке затрещину, но та ловко увернулась и снова стала прыгать вокруг меня, весело припевая:
      - Ты поверил, ведь правда, поверил... и струсил... струсил... струсил...
      - Эльвира, это не твой муж, - мягко сказала женщина.
      Эльвира, словно ее сразу убедили, замолчала, отошла и снова скорчилась в углу. Женщина вошла в лачугу и стала ворошить угли в печурке.
      - Я им готовлю, - объяснила она. - Они и правда живут подаянием, но муж ее не бросал, он просто умер.
      С меня было довольно. Я вынул сто лир и дал девочке, которая взяла их, даже не поблагодарив. Потом я вышел и отправился прямехонько обратно: по тропинке, по асфальтовой дороге и через мост к себе домой, на виа Остиензе.
      Дома по сравнению с духотой лачуги мне показалось прохладно, как в пещере. И хотя мебели у нас немного и она очень простая, но все же это лучше гвоздей, на которых те несчастные развешивали свои тряпки. В кухне уже было все прибрано; жена достала салат из огурцов, который припрятала для меня, и я съел его с хлебом, глядя, как она, стоя у раковины, мыла посуду. Потом я встал, потихоньку поцеловал ее в шейку, и мы помирились.
      Через несколько дней я рассказал жене историю с лачугой и решил пойти туда снова - посмотреть, не могу ли я сделать что-нибудь для девочки. Теперь я уж не боялся, что меня примут за Эрнесто Рапелли. Но, верите ли, я не нашел ни лачуги, ни сумасшедшей женщины, ни девочки, ни той другой худенькой женщины, которая варила им обед. Я целый час бродил под палящим солнцем среди мусорных куч и в конце концов пришел домой ни с чем. Я думаю, что спутал дорогу. А жена моя уверяет, что я просто выдумал эту историю, терзаемый угрызениями совести за то, что хотел было бросить ее.
      Дублер
      Год мы любили друг друга, Агата и я. Потом я начал замечать, что она мало-помалу охладевает ко мне, мы стали встречаться все реже и реже. Это было похоже на то, как гаснет огонь: сперва вы этого даже не видите, и вдруг оказывается, что осталась только зола да обгоревшие головешки, и вам сразу становится холодно. Сначала не было ничего особенного: недомолвки, молчание, взгляды. Потом пошли отговорки: то ей нездоровится, то она занята, то надо помочь матери по дому или пойти на курсы. Наконец, опоздания и спешка: она приходила на свиданья с опозданием по меньшей мере на час, а через пятнадцать минут уже убегала под каким-нибудь предлогом. Она стала разговаривать со мной нетерпеливо, раздраженным тоном, как будто все, что я говорил, было некстати. А несколько раз мне показалось, что она старается избежать моих поцелуев и даже прикосновения руки. Все это очень мучило меня. Но я чувствовал, что, хотя она относится теперь ко мне очень плохо, я люблю ее все так же сильно. Когда она цедила сквозь зубы: "Прощай, Джино", я ощущал такую же радость, какую испытывал прежде, слыша: "Я так тебя люблю!" Однажды, когда мы встретились на площади Фламинио, я наконец набрался мужества и решительно сказал:
      - Поговорим начистоту. Ты больше не испытываешь ко мне никакого чувства?
      Поверите ли, она расхохоталась и ответила:
      - Ну и толстокожий ты!.. Мне хотелось посмотреть, когда же тебя проймет... Наконец-то ты догадался.
      Я так и обомлел. Потом повернулся, как марионетка вокруг своей оси, и пошел назад. Однако, сделав несколько шагов, я обернулся: может быть, она окликнет меня. Но она направилась к остановке и преспокойно стала ждать трамвая. Я ушел.
      Теперь, когда прошло столько времени, я могу над этим смеяться, но тогда я был влюблен, и любовь делала меня слепым. Я пережил скверные дни: мне очень хотелось разлюбить ее, но я чувствовал, что люблю по-прежнему. Чтобы заставить себя разлюбить Агату, я старался припомнить все ее недостатки. Я говорил себе: "У нее кривые ноги и безобразная походка... Руки некрасивые... Голова непропорционально большая... Сносны только глаза и рот... А лицо бледное, даже желтое... Волосы темные и курчавые, а нос, широкий у переносицы и вздернутый, напоминает ручку кофейника". Напрасный труд: я говорил себе это и в то же время чувствовал, что ее ноги, руки, волосы, нос нравятся мне - и нравятся, пожалуй, именно потому, что они некрасивые. Тогда я начинал думать: "Она лжива, необразованна, ума у нее не больше, чем у канарейки, она тщеславна, эгоистична, она кокетка". Но тут же обнаруживал, что именно эти ее недостатки и горячат мою кровь, будоражат воображение. Словом, я не перестал ее любить.
      Я решил не давать ей о себе знать по крайней мере месяц, полагая, что тогда она сама постарается разыскать меня. Но я не смог сдержать данного себе слова. Через неделю, рано утром, я зашел в бар на площади Фламинио и позвонил Агате по телефону. Она сама сняла трубку и, не дав мне открыть рта, назначила свиданье в это же утро. Я вышел из бара, пересек площадь, подошел к продавцу цветов и купил букетик фиалок. Было девять часов, свидание Агата назначила на десять. С букетом фиалок в руке я принялся расхаживать взад и вперед у остановки, делая вид, что жду трамвая. Трамвай подходил, люди садились в него, потом он трогался, а я оставался. Через некоторое время у остановки снова собирались люди, я снова делал вид, что жду трамвая, и никому в голову не приходило, что я ожидаю не трамвая, а Агату. Я прождал час, потом еще десять минут и теперь уже был уверен, что она не придет. Десять минут опоздания - не много, особенно для женщины, но я твердо знал, что она уже не придет; так иногда в ясный день твердо знаешь, что будет гроза - это чувствуется в воздухе. Я знал, что она не придет, и она действительно не приходила. Но я все же подождал еще полчаса, потом еще пятнадцать минут, потом еще пять минут, потом сосчитал до шестидесяти и подождал еще пять минут, чтобы прошел ровно час. Затем подошел к фонтану и швырнул букет фиалок в грязную воду. Продавец цветов дождался, пока я отойду, и выудил букет.
      Известно, как ведешь себя в такого рода случаях: начинаешь терять голову. Делаешь одну глупость за другой. Ничего не получается, все валится из рук. Тогда же днем я подумал, что, может быть, Агата не поняла, где мы должны были встретиться, и снова позвонил ей. Я спросил ее робко:
      - Агата, почему ты не пришла? Может быть, я не достаточно хорошо объяснил тебе...
      Она сразу же ответила:
      - Нет, ты объяснил все очень хорошо.
      - Тогда почему же ты не пришла? - Потому что не хотела.
      На этот раз я опять не смог вымолвить ни слова, потихоньку повесил трубку и ушел.
      Другой сдался бы. Но я любил Агату, и мне так хотелось быть любимым, что даже пырни она меня ножом, я подумал бы, что еще не все кончено или что она сделала это из любви, а не из ненависти. Не то чтобы любовь настолько ослепила меня, но она заставляла меня надеяться, что если можно любить по-разному, то, может быть, есть и такая любовь, когда женщина не приходит на свиданье, грубо тебе отвечает, презирает и плюет на тебя. И вот на следующий день в то же самое время я позвонил ей опять. На этот раз к телефону подошла ее сестренка и сказала, что Агаты нет дома. Я знал, что телефон находится в столовой, и ясно расслышал голос Агаты, которая подсказывала девочке, что она должна отвечать. Тогда я совсем потерял голову и стал звонить в самое разное время: в обеденные часы, рано утром, поздно вечером. Агаты никогда не оказывалось дома. Когда я входил теперь в телефонную будку, мне бывало тошно и противно, но я все-таки набирал проклятый номер. Телефонные звонки и ожидания в промежутках между ними превратили мою жизнь в какой-то ужасный ералаш, в какую-то страшную трясину без конца и края. Я чувствовал это, но ничего не мог поделать: трясина засасывала меня все глубже и глубже. В конце концов, отчаявшись, я решил рано утром встать около дома Агаты и дождаться, когда она выйдет. Я прождал около двух часов; я чувствовал себя очень неловко, потому что трамвайной остановки здесь не было. Наконец Агата показалась в подъезде, но увидела меня и вернулась назад. Прошло еще два часа. Я заподозрил, что здесь что-то не так, произвел разведку и обнаружил, что у дома два выхода. После этого я больше не пытался дожидаться Агату у подъезда.
      Я впал в такое отчаяние, что ничуть не обрадовался, даже когда после многих месяцев безработицы наконец нашел работу. Надо сказать, что я прирожденный актер. Это признавали все. Но из-за дефекта речи - я проглатываю слова и, говоря, брызгаю слюной - я выступал лишь как статист. На этот раз я не был даже статистом - я был дублером. В одном глупейшем дешевеньком фильме я должен был подменять молодого актера в те моменты, когда тот поворачивался к зрителям спиной. Актер этот как две капли воды похож на меня: та же фигура, те же волосы, плечи, походка. Но он не глотал слова и не брызгал слюной и поэтому заработал на этом фильме миллион, а я всего лишь несколько тысяч лир. Словом, я был дублер: манекен, кукла, случайный двойник.
      Делать по большей части мне было совершенно нечего. Томясь и скучая в темном, не освещенном юпитерами углу киностудии, я придумал трюк, чтобы еще раз увидеть Агату. Я знал, что она, так же как и все, увлекается кино и надеется, неизвестно почему, стать когда-нибудь актрисой. По-моему, она не годилась бы даже в статистки. Но, подумал я, если ей бросить в качестве приманки кино, она непременно попадется на эту удочку. Режиссер был человек сухой, его интересовали только деньги, и просить его о чем-нибудь было бесполезно. Но помощник режиссера, которого я знал давно, был симпатичный молодой человек моих лет. Я сводил его в ресторан при студии и попросил оказать мне услугу. Он расхохотался, похлопал меня по спине и сказал, что сделает это для меня.
      Агата, понятно, послала продюсерам этого фильма свои фотографии в самых различных позах и сообщила свой адрес и номер телефона. В один прекрасный день помощник режиссера позвонил ей и попросил быть в киностудии через два часа: она понадобится. А ничто так не влечет к себе, как кино; если бы, допустим, король пригласил Агату явиться во дворец, она бы еще, пожалуй, подумала, но достаточно было бы даже курьеру кинофирмы сказать, чтобы она пришла на студию, и Агата примчалась бы туда в любое время дня и ночи. В то утро я уселся в приемной среди ожидающих своей очереди статистов и работников кино. В назначенный час появилась Агата. Я не видел ее уже два месяца и в первый момент даже не узнал. Ее каштановые, спадавшие на плечи волосы стали теперь рыжими и были уложены в большой пучок на макушке, так что уши и шея оставались совсем открытыми. Она с таким ожесточением выщипала себе брови, что ее глаза казались распухшими. Рот ее кривила загадочная улыбка. К сожалению, ей все-таки не удалось выпрямить свой нос, похожий на ручку кофейника. Меня поразил ее наряд: новый жакет, широкий, огненно-красный, со стоячим воротником, и черная прямая юбка. На отвороте жакета был приколот желтый металлический клипс в форме корабля с поднятыми парусами. Под мышкой она держала сумочку, по виду из змеиной кожи. Может быть, сумочка действительно была из змеиной кожи и стоила ей бог знает каких жертв. Агата вошла гордо, медленно, презрительно поглядывая вокруг, словно боялась запачкаться в этой приемной, заполненной такими же, как она, людьми. Она подошла к швейцару и что-то тихо сказала ему.
      Тот, настоящий хам, ответил, не поднимая глаз от газеты, которую в это время читал:
      - Посидите немного... Подождите своей очереди.
      Агата повернулась и увидела меня. В эту минуту я восторгался ею: она издали кивнула мне и уселась в противоположном углу, словно мы были едва знакомы.
      Но мне стало жаль ее, когда я увидел, как она оделась, как подготовилась, накрасилась, начистила перышки: она действительно поверила в то, будто ее вызвала кинофирма. Я понял, что жестоко было воспользоваться этим предлогом. И все-таки я не мог не радоваться: наконец-то я снова видел ее. Мы довольно долго прождали в приемной, наполненной кинематографистами, которые расхаживали из угла в угол, курили и болтали между собой. Агата то и дело открывала сумочку, смотрелась в зеркальце, оправляла локоны, подкрашивала губы и пудрила нос. Она сидела, положив ногу на ногу, и сейчас ее ноги могли показаться даже красивыми. Она ни разу не взглянула на меня, а я не спускал с нее глаз.
      Наконец подошла ее очередь. Она вошла в кабинет помощника режиссера и пробыла там около двух минут. Затем так же гордо вышла. Было условлено, что помощник режиссера посмотрит ее фотографии и скажет:
      - Синьорина, возможно, что вы скоро понадобитесь нам... Будьте готовы, в один из ближайших дней мы вас вызовем.
      И все. Но для Агаты этого было вполне достаточно. Она вошла в кабинет бедной девушкой, а вышла оттуда, воображая себя уже известной киноактрисой, может быть, даже звездой.
      Я тоже поднялся и пошел следом за ней по длинным пустым коридорам. Она неторопливо ступала своими кривыми ногами - гордая и высокомерная. В том месте, где коридоры пересекались, она на мгновение замешкалась, не зная, куда идти, потом повернула к вестибюлю и вышла на улицу.
      Павильоны киностудии расположены на окраине, вдоль шоссе. С одной стороны дороги тянутся залитые октябрьским солнцем поля, с другой высокие, словно башни, дома с бесчисленным количеством окон, на которых сушится белье. В этих домах живут рабочие. Агата медленно шла мимо домов. Вскоре я догнал ее и, задыхаясь, окликнул:
      - Агата!
      Она взглянула на меня и бросила, почти не оборачиваясь:
      - Привет, Джино...
      Я выпалил единым духом свою скорбную мольбу:
      - Агата, почему ты не хочешь меня видеть?.. Я так тебя люблю... Почему ты не любишь меня?.. Агата, давай как-нибудь увидимся.
      - Разве ты не видишь меня сейчас? - спросила она, пожимая плечами.
      - Агата, - сказал я,- ты выйдешь за меня замуж?
      - И не подумаю, - ответила она, продолжая идти.
      - Почему?
      - А чем ты сейчас занимаешься?
      - Работаю дублером, но...
      - Почему ты непременно хочешь стать актером? - ехидно спросила она. Неужели ты не понимаешь, что это не для тебя?.. Работаешь дублером и хочешь жениться на мне... Ты что, считаешь меня дурой?
      - Агата! - воскликнул я с отчаянием, хватая ее за руку. Она резко вырвалась. Это меня очень обидело, и я совсем потерял голову и крикнул: Дублер все-таки лучше, чем ничего... Ты что, думаешь, что сегодня тебе звонили всерьез? Это я попросил помощника режиссера вызвать тебя... Потому что мне захотелось тебя увидеть... Тебе, дорогая моя, не поручат даже шум за кадром.
      Я сразу же пожалел о сказанном, но было уже поздно. По ее поведению я понял, что она поверила мне. Я понял также, что, сказав ей это, утратил всякую надежду на то, что она ко мне вернется.
      Агата ничего не ответила, не остановилась, не изменилась в лице, не взглянула на меня: она продолжала идти, медленно, спокойно, держа под мышкой сумочку. Я семенил рядом, умоляя ее простить меня. Но она делала вид, что не замечает меня. Глядя прямо перед собой, Агата неторопливо шла по пустынной улице мимо полей и домов, в которых живут рабочие. Наконец, убедившись, что она не желает меня слушать, я остановился посреди тротуара и стал смотреть, как она удаляется. Должно быть, она испытала страшное разочарование. Но об этом можно было догадаться только по ее походке. До этого она была гордой и самодовольной, а теперь стала такой печальной. Агата шла, немного понурив голову. Мне стало жаль ее, и я вдруг почувствовал, что никогда еще не любил ее так сильно. Я открыл рот, чтобы крикнуть: "Агата!", но в это самое мгновенье она свернула в переулок и скрылась. Я успел только произнести первое "А" имени Агата и остался один на пустынной улице.
      Паяц
      В ту зиму, просто чтобы испробовать еще одну профессию, я стал бродить по ресторанам, аккомпанируя на гитаре одному приятелю, который пел. Его имя было Милоне, но все звали его "учитель", потому что когда-то он преподавал шведскую гимнастику. Это был здоровенный мужчина лет пятидесяти или около того, не то чтобы очень жирный, но широкий и коренастый, с толстым, угрюмым лицом и грузным телом, под которым жалобно скрипели стулья, когда он садился. Я играл на гитаре в своей обычной манере, серьезно, сидя спокойно, почти не шевелясь и опустив глаза, потому что ведь я артист, а не шут; но зато Милоне вечно изображал из себя шута. Он начинал словно невзначай, прислонившись к стене, засунув под мышки большие пальцы рук. В надвинутой на глаза шляпе, с огромным брюхом, вылезавшим из брюк и перехваченным снизу ремнем, который вот-вот лопнет, он был похож на пьяницу, тихонько скулящего под луной. Но вот мало-помалу он входил в роль и начинал не то чтоб петь (у него не было ни голоса, ни слуха), а скорее давать представление или, лучше сказать, паясничать. Его специальностью были чувствительные песни, самые известные, те, которые обычно так трогают и волнуют; но в его устах эти песенки из трогательных становились пошлыми и смешными, потому что он умел все осмеять, и притом совсем по-особому, как-то неприятно, горько. Не знаю, в чем тут было дело: может, в молодости его обидела какая-нибудь женщина или таким уж он уродился, с этим вот грубым, насмешливым характером, но только ему доставляло удовольствие обливать грязью все светлое и хорошее. Он не просто изображал, нет, он вкладывал в свои шутовские выходки какую-то непонятную страсть, ненависть, и остается только предположить, что люди за едой тупеют, если слушатели его не замечали, что то, что он делает, не смешно, а гадко и страшно. Особенно превосходил он самого себя, передразнивая жесты, взгляды и ужимки женщин, высмеивая их слабости и недостатки. Что делает обычно женщина? Кокетливо улыбается? Вот он и скалит зубы из-под полей надвинутой на лоб шляпы, как дешевая потаскушка. Немножко, как говорится, вихляет бедрами? Что ж. Он трясет животом, непристойно выставив зад, толстый и тяжелый, как туго набитый мешок. Лепечет что-нибудь нежным голоском? И он, глядишь, складывает губы в трубочку и пищит при этом так приторно, так противно, что просто тошнит. Короче говоря, он не знал меры и переходил всякие границы, делался пошлым, омерзительным. Мне иногда просто самому стыдно становилось, потому что одно дело аккомпанировать на гитаре певцу, а другое - подыгрывать шуту. А потом я помнил, как совсем недавно аккомпанировал прекрасному артисту, который пел те же самые песни по-настоящему, серьезно. И мне было больно видеть, во что превращают эти песни, какими они становятся гадкими и непристойными просто и узнать нельзя. Я как-то раз сказал ему об этом, когда мы брели по улице, направляясь из одного ресторана в другой. И прибавил:
      - И что худого сделали тебе женщины?
      После своих шутовских представлений он всегда становился рассеянным и угрюмым, словно в голове у него бродили невесть какие мрачные мысли.
      - Ничего, - ответил он, - ничего они мне не сделали.
      - Я потому спрашиваю, - пояснил я, - что ты высмеиваешь их с такой страстью...
      На этот раз он не ответил, и разговор на том и кончился.
      Я бы давно ушел от него, если б не хороший заработок; потому что, как это ни покажется невероятным, он со своими пошлыми выходками делал большие сборы, чем настоящие певцы, поющие прекрасные песни. Мы исполняли свои номера по большей части в ресторанах средней руки, не слишком роскошных, вернее даже просто в тратториях подороже, куда люди приходят хорошенько поесть и повеселиться. Так вот, как только мы входили и я тихонько вынимал из футляра свою гитару, из-за столиков, которые все всегда были заняты, слышалось:
      - А, учитель!.. Вот и учитель... Поди сюда, учитель!
      Угрюмый, неопрятный, с наглым взглядом, Милоне развязной походкой выходил вперед со словами: "К вашим услугам!" И это "к вашим услугам" он говорил уже ломаясь и паясничая, так что все покатывались со смеху. Тут поспевали макароны с сыром, и, пока трактирщик обносил гостей, Милоне своим надтреснутым голосом объявлял:
      - Прекраснейшая песенка: "Когда Розина приезжает в город..." Я буду изображать Розину.
      Вы только представьте себе: глядя, как он изображает Розину, пуская в ход обычные пошлые трюки, люди застывали на месте, не успев донести до рта вилку со свисающими с нее макаронами. И не думайте, что это были какие-нибудь мясники или что-нибудь подобное; нет, это все был народ изысканный: мужчины в темно-синих костюмах с напомаженными волосами, в галстуках, заколотых жемчужной булавкой; женщины в мехах, сплошь увешанные драгоценностями, нежные и изящные. И глядя, как Милоне паясничает, они говорили:
      - Это потрясающе... Это просто потрясающе!
      А бывало кто-нибудь из них с тревогой воскликнет:
      - Пожалуйста, никому не рассказывайте о том, что мы его открыли... не то его избалуют и испортят.
      Среди других пошлостей была в репертуаре Милоне песенка, исполняя которую он в одном месте, чтоб еще более высмеять ее героя, производил ртом звук, который я не решусь здесь описать. Так что ж вы думаете? Как раз эту песенку обычно просили повторить самые очаровательные женщины.
      Надо сказать, что от такого успеха у Милоне несколько закружилась голова. Он снимал на виа Чимарра меблированную комнату, темную и сырую, у одной портнихи. И теперь каждый раз, когда я заходил за ним, я заставал его перед зеркалом - репетирующим какую-нибудь новую пошлую выдумку, какую-нибудь новую непристойность. Он делал это с мрачным упорством, словно великий актер, репетирующий роль. А я, сидя на кровати и глядя, как он трясет животом перед зеркалом, стоящим на комоде, спрашивал себя: уж не помешался ли он?
      - Не пора ли тебе, - сказал я ему однажды, - выдумать что-нибудь трогательное, волнующее?
      А он в ответ:
      - Вот и видно, что ты ничего не понимаешь... Люди за едой хотят смеяться, а не переживать... И я, - прибавил он мрачно, - помогаю им смеяться.
      Вскоре, одолеваемый все той же жаждой совершенствования, он придумал брать с собой чемоданчик с некоторыми принадлежностями дамского туалета, ну, к примеру, с разными там шляпками, косыночками и юбками, и надевать их тут же на месте, чтоб выходило еще смешнее. Наряжаться женщиной стало его любимым занятием, и невозможно описать, какая это была мука - смотреть, как он, кривляясь, вертится перед посетителями, надвинув на самые глаза шляпку и напялив женскую юбку, из-под которой торчали его толстые ноги в брюках. В конце концов, не зная, что бы еще такое придумать, он потребовал, чтобы и я тоже стал паясничать, когда играю на гитаре. Но тут уж я решительно отказался.
      Мы старались обойти как можно больше ресторанов и обычно совершали свой обход с двенадцати до трех и с восьми до полуночи. Обходили мы рестораны по районам: один день те, что поблизости от площади Испании, назавтра - у площади Венеции, на третий день - в районе Трастевере, а иногда возле вокзала. Пока мы шли по улице из одного ресторана в другой, мы не разговаривали: никакой дружбы между нами не было. Окончив свой обход, мы заходили в какую-нибудь остерию и делили дневную выручку. Потом, в полном молчании, я выкуривал сигарету, а Милоне выпивал четверть литра вина. После обеда Милоне репетировал свои трюки перед зеркалом, а я спал или шел в кино.
      Однажды вечером, когда дула трамонтана, окончив обход ресторанов по ту сторону Тибра, мы зашли, просто чтобы обогреться, в небольшую остерию на площади Мастаи. Это была длинная, узкая комната, похожая на коридор, с расставленными вдоль стен столиками, за которыми бедно одетые люди сидели, попивая хозяйское вино и закусывая чем-нибудь принесенным из дому и завернутым в газетную бумагу. Не знаю, что - вероятно, тщеславие, так как особой выгоды тут быть не могло - побудило Милоне выступить со своими трюками и здесь. Он выбрал одну из самых красивых песенок и, следуя своей обычной методе, то есть прибегая ко всяческим ужимкам и кривляниям, превратил ее в одно сплошное свинство.
      Когда он кончил, раздалось два-три равнодушных хлопка, а вслед за тем из-за одного столика послышался голос:
      - А ну-ка теперь я спою эту песню.
      Я обернулся и увидел белокурого парня в комбинезоне, какие носят механики, красивого, как бог, который глядел на Милоне с таким бешенством, словно хотел съесть его живьем.
      - Ты играй, - сказал он мне властно, - да начинай сначала.
      Милоне немного смешался, но притворился, что устал, и тяжело рухнул на стул у двери. Паренек сделал мне знак начинать и запел. Я не скажу, чтоб он пел, как настоящий артист, но пел он с чувством, и голос его звучал мягко и ровно - ну, словом, пел он так, как нужно петь и как того требует сама песня. Кроме того, как я уже сказал, был он очень красив с этими своими курчавыми волосами, особенно если сравнить его с Милоне, таким противным и толстым. Он пел, стоя лицом к публике и время от времени бросая взгляд на свой столик, за которым осталась сидеть молоденькая девушка, и казалось, поет он только для нее. Кончив песню, он сделал пренебрежительный жест в сторону Милоне, словно хотел сказать: "Вот как надо петь!"; затем вернулся к столику, где его ждала девушка, а она вскинула руки и обняла его за шею. Откровенно говоря, аплодировали ему даже меньше, чем Милоне, - люди как-то не поняли, зачем, собственно, ему все это понадобилось. Но я понял его; и Милоне на сей раз тоже понял.
      Пока играл, я то и дело поглядывал на Милоне и видел, как он несколько раз провел рукой по глазам и по лбу, скрытому под нависшими волосами, словно человек, который хочет отогнать одолевающую его дремоту. Однако ему не удавалось скрыть выражения горечи, написанной на его лице, которое я никогда раньше таким не видел; и с каждой новой строфой, пропетой молодым певцом, эта горечь все росла и росла. Наконец он поднялся, потягиваясь и притворно зевая, и сказал:
      - Ну, пора идти спать... Меня здорово ко сну клонит...
      Мы расстались на углу улицы, условившись, как всегда, встретиться на следующий день. Так что все, что произошло этой ночью, я уже после додумал. И то, что вы сейчас услышите, - только мои предположения, не больше. Я уже говорил, что Милоне загордился, вообразив, должно быть, что он великий артист, тогда как на деле был всего-навсего жалким шутом, развлекающим людей, пока те едят. Поступок белокурого парня в комбинезоне заставил его упасть с неба на землю. Мне думается, что, пока парень пел, Милоне должен был внезапно увидеть себя в настоящем свете - тем, чем он был, а не чем считал себя до сих пор, - неуклюжим, грузным человеком почти пятидесяти лет, который надел слюнявку и, сюсюкая, декламирует детские стишки. К тому же он, мне кажется, понял, что не сможет сколько-нибудь сносно петь, даже если заключит сделку с самим дьяволом. Он ведь годился лишь на то, чтобы смешить, но смешить он не умел без того, чтоб не обливать грязью некоторые чувства. А чувства эти были как раз тем, чего ему в жизни не хватало, чего ему никогда не привелось испытать.
      Но, повторяю, все это только мои предположения. Известно лишь, что на следующее утро портниха, у которой Милоне снимал комнату, нашла его с петлей на шее на окне, за занавеской, в том самом месте, где обычно вешают клетки с канарейками.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28