Поначалу я, как и мои коллеги, не понимал, почему дипломаты южнокорейского посольства каждый на своем уровне проявляют интерес к одной и той же теме. Например, состоялись российско-северокорейские межмидовские политические консультации. С просьбой информировать о них, причем всегда срочно, ибо у корейцев, как правило, все проблемы срочные, посол идет к заместителю министра, советник-посланник – к директору департамента, советник – к заместителю директора департамента, начальник политического отдела посольства – к начальнику корейского отдела и т. д. Мы, естественно, после встреч обменивались мнениями и недоумевали. Впоследствии же выяснилось, что это система индивидуального информирования Центра, когда каждый дипломат, а не посольство в целом, дает свой анализ такого-то события или сообщает ставший именно ему известным факт. По итогам года информация каждого получает оценку за качественные и количественные показатели, выявляются лучшие, которые награждаются премиями и получают «плюс» в послужной список. Отсюда – всегдашняя срочность и настырность.
Для меня такие беседы на одну и ту же тему с разными собеседниками были хотя и утомительны, но полезны тем, что я мог выслушивать различные точки зрения и, соответственно, по-разному аргументировать свое мнение, постоянно подпитываться пищей для размышлений. Полезны они были и для практических шагов.
Так, например, именно от Чо я узнал в связи с назначением нового посла КНДР в Россию в 1998 году, что его верительные грамоты могут быть подписаны покойным президентом Ким Ир Сеном. Мы подготовились к такой ситуации. И действительно, когда копии верительных грамот вручались послом заместителю министра иностранных дел Григорию Борисовичу Карасину, на них стояла подпись почившего четыре года назад Ким Ир Сена. Наша готовность к этому позволила тактично выправить эту, мягко говоря, не совсем обычную и деликатную ситуацию, связанную с «великим вождем корейского народа». Оригинал верительных грамот, врученных нашему президенту, уже не имел этой подписи.
Профессиональный интерес к моим беседам с Чо Сон У имели и сотрудники ФСБ. Еще в 1996 году они записали, или, точнее, пытались записать, на пленку две из них, но фонографическая экспертиза не подтвердила, что записанные голоса принадлежат мне и Чо. То ли пленки перепутали, то ли объекты прослушивания, ведь запись велась в ресторане и погружение чекистов в роль посетителей могло оказаться слишком глубоким. Но в любом случае, разговоры не содержали ничего предосудительного, могущего послужить основанием для каких-либо претензий ко мне, разве что смех, стук вилок и тарелок в рабочее время. Не было даже звона бокалов, так как я днем, да еще в рабочее время, никогда не пил и не пью.
Больше нас не записывали. Надо полагать, осуществлявшие проверку пришли к выводу, что в этом нет необходимости, и утечку информации, если она была, надо искать в другом месте.
Но все же в начале лета 1997 года якобы кто-то подслушал наш разговор, а потом пересказал его. Именно в таком виде – без подписи подслушивающего изложение на бумаге – он представлен в деле. Однако составлявшие эту бумажку, видимо, в раже оправдать затраченные усилия и проеденные в ресторане средства, представили беседу так, что просто невозможно поверить, что ее участник является специалистом по проблемам российско-корейских отношений, если, конечно, он не дезинформатор. Так, например, там сказано, что я якобы информировал Чо Сон У о «конфиденциальной» встрече министра иностранных дел Е. М. Примакова с находившимся в Москве заместителем министра иностранных дел КНДР Ли Ин Гю. В действительности же это было официальное мероприятие в присутствии многочисленных сопровождающих, о котором весьма подробно рассказал на пресс-брифинге представитель МИДа. Но в любом случае даже в этой «записи» не нашлось ничего секретного, что мне можно было бы вменить в качестве вины.
Не нашлось ничего секретного и в наших с Чо телефонных разговорах, которые стали прослушиваться с осени 1996 года. Как и по ресторанным беседам, ничего по их содержанию мне не инкриминировали. Вместе с тем, отсутствие частых продолжительных телефонных бесед было интерпретировано как конспирация, а в целом мои телефонные разговоры с Чо Сон У были названы «поддержанием постоянной шпионской связи с АПНБ на территории Российской Федерации».
Напомню признанный самой же ФСБ факт, что о принадлежности Чо Сон У к АПНБ я узнал лишь в 1997 году от сотрудника ФСБ «свидетеля М.». Как же я мог поддерживать «шпионскую связь» с АПНБ через Чо Сон У и тем более умышленно передавать информацию и документы «в ходе встреч с Чо Сон У» до того, как меня заботливо не предупредили чекисты, что Чо Сон У – представитель этого агентства?
Несмотря на многочисленные ходатайства в суде с моей стороны и со стороны защиты запросить в ФСБ магнитофонные записи всех моих телефонных разговоров с Чо Сон У для проведения фонографической экспертизы голосов и распечатки бесед, этого сделано не было. Свои суждения суд базировал на сводных справках из ФСБ о том, что в такие-то дни состоялись беседы В. И. Моисеева с Чо Сон У такого-то содержания, даже без указания телефонных номеров. Была там, в частности, и запись о том, что после характерного соединения Чо поинтересовался у меня, не установил ли я какую-нибудь аппаратуру на телефон, а я ответил отрицательно.
О каких-то странностях в соединении с моим номером постоянно говорил мне и Геннадий Казаченко, мой однокашник по Дипломатической академии, с которым мы постоянно поддерживали связь по кадровым вопросам. Но я не обращал на это внимания, поскольку допускал возможность периодических проверочных мероприятий со стороны ФСБ и не видел в этом для себя какой-либо опасности.
Равным образом были отклонены всеми судами многочисленные ходатайства представить судебные санкции на прослушивание телефонных разговоров. А, учитывая, что прослушивание велось два года, что у меня менялись номера телефонов на работе и что существует еще и домашний телефон, их должно быть немало. Ведь по закону санкция на прослушивание дается на полгода и на конкретный номер телефона.
Есть все основания считать, что упорное нежелание приобщить к делу магнитофонные записи разговоров и представить судебные санкции на прослушивание связано с тем, что таких санкций просто нет и прослушивание было незаконным. В этом убеждает и ответ на мой запрос заместителя руководителя Департамента контрразведки ФСБ от 7 июня 2003 года, утверждавшего, что сведения, прослушивался ли мой телефон, кто и когда это санкционировал, составляют государственную тайну. Иными словами, он даже в общей форме не рискнул сказать, что санкции были получены.
Между тем Мосгорсуд, в котором рассматривалось дело, в ответ на мой запрос, видимо, по чьему-то недогляду, ответил 28 апреля 2003 года, что у него «сведения о проведении оперативно-розыскных мероприятий – прослушивании телефонных разговоров в отношении Вас отсутствуют». Абсурд: сведений о прослушке нет, но ссылка на них в приговоре как на доказательство моей виновности есть. При этом нужно иметь в виду, что московские районные суды секретные дела не рассматривают, а, следовательно, районный суд не мог дать санкцию на прослушивание телефонов.
Если к вышесказанному о содержании записанных ресторанных бесед и телефонных разговоров между мной и Чо Сон У добавить, что, как установлено в суде, за все время «плотного и круглосуточного» наружного наблюдения с января 1996 года не было зафиксировано ни единого случая передачи мною Чо Сон У каких-либо бумаг, пакетов или свертков или получения их от него, то признание меня судом шпионом можно рассматривать как пощечину профессионализму сотрудников Управления контрразведывательных операций ФСБ. Логичным было бы предположить, что в целях защиты мундира они будут всячески отстаивать мою невиновность. Иначе получается уж очень не складно: более двух лет следили за шпионом и не зафиксировали ни единой передачи хоть какого-нибудь документа или получения хоть одного рубля. Более двух лет прослушивали телефоны и не услышали никакой изобличающей информации. Пытались записать разговоры, но мало того, что они оказались обычным ресторанным трепом, так экспертиза еще и не признала голоса на этих записях как принадлежащие мне и Чо Сон У. Сами же просили меня встретиться с Чо, а встречи оказались конспиративными.
Чем же тогда занимались сотрудники? Как же они слушали, записывали, наблюдали? Каков же уровень их квалификации, если не обнаружено ничего, кроме самих встреч, которых я ни от кого не скрывал и никогда не отрицал?
Но логика оказалась иной. Чо Сон У был немедленно объявлен «персоной нон грата», и ему было предложено покинуть Россию в течение 72 часов как задержанному с поличным при действиях, несовместимых с его дипломатическим статусом, что он и сделал, вылетев через пару дней в Лондон.
Знал ли я о том, что за мной ведется наблюдение? Чувствовал ли какой-то повышенный интерес к себе? Однозначно могу ответить: нет. Хотя сейчас на некоторые события вокруг себя смотрю иначе. Например, окна кабинетов, занимаемых сотрудниками корейского отдела в «гастромиде» (так называли между собой в МИДе служебное здание, на первом этаже которого расположен Смоленский гастроном), выходили на Арбат, на торец основного здания. И вот однажды весной 1998 года Сергей Семенов, первый секретарь отдела, показал мне неприметные светлые «Жигули-пятерку» с людьми внутри, которая стояла на углу Арбата и Садового кольца возле высотки. По его словам, из машины периодически кто-то выходил и, пройдясь, снова садился. Когда одна машина уезжала, на ее место сразу вставала другая такая же, и все продолжалось: кто-то выходил, потом снова садился. Эти машины стояли весь день в течение нескольких месяцев при том, что посторонние машины на мидовскую стоянку не допускались.
В дальнейшем, заходя в этот кабинет, я тоже стал обращать внимание на эту странную машину. Все было действительно так, как говорил Сергей и другие его соседи по кабинету.
Помню также, как однажды в пустом зале ресторана, где мы обедали с Чо Сон У, за соседний столик подсела шумная компания молодых людей. Это было странно, и их поведение бросалось в глаза, поскольку в большом зале было много пустых столиков, но они выбрали место рядом с нами.
Может быть, и в том, и другом случае это и была наружка?
Выдворение из страны Чо по существу означало, что и моя судьба предрешена, что будет сделано все, чтобы признать шпионом и меня. Этим, на мой взгляд, и объясняется отсутствие в предъявленном мне обвинении так называемой парашютной статьи в виде превышения служебных полномочий, как, например, в деле Григория Пасько. На нее нельзя было даже ссылаться, так как тогда повисло бы в воздухе обвинение Чо Сон У в шпионаже.
Месяца через полтора, завершив все дела в Москве, в Сеул вылетела его супруга с дочкой, которая к этому времени уже весьма прилично говорила по-русски и всерьез подумывала о продолжении учебы в Московской консерватории. При прохождении таможенного контроля их багаж – багаж семьи дипломата – был досмотрен под видеокамеры журналистов, и из него была изъята виолончель как не подлежащая вывозу из России. Глядя на растерянное лицо дочери Чо на экране телевизора, у меня не создалось впечатления, что когда-нибудь у нее появится желание вновь оказаться в Шереметьево.
Я этот сюжет смотрел уже в «Лефортово».
Следствие
Допросы следователей
В «Лефортово» меня привезли прямо из дома. Рассвет только занимался, когда машина подъехала к массивным воротам тюремного шлюза. После того, как внешние ворота закрылись, открылись внутренние, и «Волга» подрулила к подъезду современного здания, никак не напоминавшего тюрьму, как я ее себе представлял. Это и не была, собственно, тюрьма, а примыкающий к ней корпус, занимаемый Следственным управлением ФСБ. С сотрудником, проводившим обыск, мы поднялись на второй этаж, прошли по пустому коридору и оказались в одном из кабинетов. Первое, что бросилось в глаза, – большой портрет Дзержинского на стене над большим письменным столом, на котором в свою очередь стоял бронзовый бюст «железного Феликса». Тогда я еще не знал, что это атрибутика любого кабинета этого ведомства.
Встретивший меня там грузный человек лет пятидесяти изображал из себя саму любезность, широко улыбался, поздоровался за руку и представился как начальник отдела Следственного управления ФСБ Николай Алексеевич Олешко. То, как он меня встретил, напоминало обстановку, когда приходишь на встречу в другое учреждение с чиновником твоего уровня. При этом он непрерывно жевал жвачку, стараясь, видимо, чтобы следы его ночного времяпровождения не были очевидными для меня. В то время мне было неизвестно, что Олешко – знаменит еще с 70-х годов по работе в Западной группе войск как мастер по фабрикации шпионских дел, что и обеспечило ему продвижение по службе, несмотря на то, что обвиненные им люди через двадцать лет были реабилитированы.
Начатая им беседа тоже напоминала разговор двух чиновников. Мы, мол, работаем в одном направлении, МИД и ФСБ всегда сотрудничали и сотрудничают, и в этом смысле мы являемся коллегами. Нам нужно разобраться в одном вопросе, связанном с южнокорейским посольством в Москве, и мы рассчитываем на ваше содействие и сотрудничество.
Вопросы, которые он начал задавать после такого вступления, вроде бы были элементарными, с очевидными для меня ответами. Кого из сотрудников южнокорейского посольства я знаю и с кем контактирую, встречаюсь ли я с советником Чо Сон У, которого я назвал среди своих контактов, могу ли я узнать его при встрече или по фотографии, не предлагал ли он или кто-то другой мне работать на южнокорейскую или какую-либо другую разведку. На все вопросы, кроме последнего, я ответил положительно.
– А зачем он приходил к вам вчера вечером?
Я рассказал, что Чо Сон У периодически бывает у меня дома, а вчера это было связано с интересом посольства РК к причинам очередного срыва поездки в Сеул О. Н. Сысуева. Сказал, что изложил Чо единственно известную мне официальную версию произошедшего, которую излагал ранее и другому советнику посольства.
– А какой документ вы ему передали?
– Никакой. Я дал ему по его просьбе мой доклад на симпозиуме, о котором он слышал от присутствовавших на нем своих коллег.
– А фотографии?
Я рассказал и о фотографиях.
– А сколько денег он вам дал в этот вечер и сколько давал раньше?
– Нисколько и никогда.
После перипетий бессонной ночи в голове моей царил хаос, я мало что соображал. А слова о сотрудничестве, о коллегах и какие-то казавшиеся мне малозначительными вопросы, выяснить которые меня привезли в Следственное управление ФСБ ночью, обыскав предварительно квартиру и кабинет, добавили еще больше сумятицы в мое сознание. Я даже не понимал, что собеседник записывает наш разговор, набирая текст на стоявшем перед ним компьютере.
Когда он часа через полтора дал мне подписать какие-то бумаги, отметив, что это пустая формальность, я это сделал практически не глядя. Я еще не понимал, что эти бумаги гораздо важнее всего, что я до сих пор подписывал. О каком чтении, о каком понимании написанного могла идти речь в том моем состоянии, тем более, что улыбчивый и доброжелательный «коллега» назвал это «пустой формальностью». Одна из этих бумаг была протоколом моего допроса, другая – постановлением о моем аресте.
Не нужен и адвокат.
– Зачем нам нужен посторонний человек при наших профессиональных дружеских беседах? Мы в состоянии сами решить свои проблемы, – увещевал меня Олешко. – Я тут для проформы в связи с адвокатом в протоколе все сформулировал как надо, но это вас не касается, не обращайте внимания. Если и когда вам адвокат понадобится, то я сам скажу и позабочусь об этом. Здесь у вас врагов нет.
С издевательским пожеланием хорошенько отдохнуть и позавтракать, сказав, что мы еще сегодня встретимся, он вызвал конвой, и меня увели из кабинета в тюрьму, находящуюся в едином комплексе со зданием Следственного управления и соединенную с ним небольшим коридорным переходом.
В маленькой комнате с крохотным зарешеченным окном под самым потолком мне предложили раздеться. Двое прапорщиков тщательно осмотрели и ощупали мою одежду и все другие находящиеся при мне вещи, переписали их, что-то отдали мне, что-то забрали в камеру хранения. Затем появился человек в медицинском халате – начал спрашивать о самочувствии, о болезнях, смерил давление. В осмотре меня особо удивил повышенный интерес к анусу – какое имеет значение, думал я, есть ли у меня геморрой или нет. Тогда мне было невдомек, что эта процедура никакого отношения к медицине не имеет – так проверяется «воровской карман».
Дальнейший мой путь по тюрьме в камеру пролегал мимо душевой. От предложения помыться я отказался. Зачем, полагал я, мыться в дурно пахнущем помещении. Все, вроде, выясняется. До вечера, ну, максимум, еще день я выдержу и без душа.
Ни отдыха, ни завтрака, конечно, не получилось. Да и как иначе могло быть с человеком, впервые в жизни услышавшим лязг закрываемой за ним тяжелой, окованной железом двери одиночной тюремной камеры? Оставшись один, я судорожно остатками сознания пытался понять, что происходит, вспомнить и проанализировать каждое слово, услышанное и сказанное за последние полсуток.
В этот день меня еще дважды выводили из камеры к следователю, и постепенно тон наших бесед менялся. От улыбок, дружеских рукопожатий и похлопывания по плечу в конечном итоге Олешко перешел на уговоры, визгливый крик и запугивание.
– Мы запросили разрешение на ваш арест у президента, и он его одобрил. ФСБ, – утверждал Олешко, – известно о ваших контактах с Чо Сон У и о том, что вы беседовали с ним на профессиональные темы. В ходе этих встреч и бесед вы передавали ему секретную информацию и секретные документы, получая за это деньги. Чо Сон У – кадровый сотрудник южнокорейской разведки – Агентства планирования национальной безопасности. За всем этим стоит ЦРУ США, куда и поступает в конечном счете вся информация. Это недопустимая для российского дипломата потеря бдительности перед происками империалистических врагов России во главе с Соединенными Штатами. Кстати, мы еще проверим, что вы там говорили в Госдепартаменте в Вашингтоне и в штаб-квартире НАТО в Брюсселе.
Несмотря на мое состояние, я, помню, и тогда был ошарашен такой риторикой. Какой год на дворе? Что предосудительного в моих контактах по долгу службы, и о какой секретной информации может идти речь? Причем здесь империалистические происки и ЦРУ? Причем здесь президент, и кто я такой, чтобы он санкционировал мой арест? В Брюссель и Вашингтон я летал в служебные командировки, отчитывался за них, да и на беседах был не один с российской стороны.
А Олешко, между тем, продолжал. Вот мне, мол, приходилось работать за границей в социалистических странах, и даже там всегда нужно было быть начеку. А уж при контактах с представителями капиталистических стран бдительность нельзя терять никогда. Для него, как я понимал, как мир однажды идеологически разделился на капиталистические и социалистические страны, так и остался разделенным, как Россия жила во враждебном окружении, так и живет.
Он всячески отрицал какую-либо взаимосвязь между получением Чо Сон У моего доклада на симпозиуме и арестом, поскольку очевидно, что эти сведения могли быть получены только путем мониторинга, – если не видео, то аудио, – нашей последней встречи в моей квартире, а на нарушение гарантированной Конституцией неприкосновенности жилища никаких законных оснований не было. О такой осведомленности свидетельствует одержимая настойчивость, с которой у Чо Сон У искали этот доклад, пренебрегая всеми законами. Олешко была выдвинута абсурдная в современной России версия, согласно которой арестом ФСБ предотвратила мой побег в Южную Корею, который я собирался якобы совершить, воспользовавшись предстоящей на следующий день командировкой. Он многозначительно намекал, что поездка Сысуева, в которой я должен был быть лишь одним из сопровождающих, была отменена именно по этой причине. То, что для выезда за рубеж уже давно не надо ждать оказии в виде служебной командировки и что само понятие «побег» сейчас совсем неуместно, ему, в силу менталитета, и в голову не приходило.
– Все бывает, все случается в жизни, Валентин Иванович, и теперь надо как-то выходить из положения, – со вздохом деланного сочувствия подытожил Олешко. – Здесь ваших врагов нет. Мы вам, конечно, поможем, но для этого вы должны сначала помочь нам.
В связи с этим мне предлагалось подтвердить и дополнить все, что известно ФСБ о моих преступных контактах с Чо Сон У и Агентством планирования национальной безопасности, иначе он вынужден будет перейти к «специальным методам допроса».
– Вы, конечно, о них читали и в литературе, и в прессе. Сможете убедиться в правдивости написанного на себе.
– Ваших детей мы пока не трогаем, – продолжал он, – но нам ничего не стоит прекратить их пребывание в Сеуле и посадить в соседние с вашей камеры, чтобы узнать, как они попали в Южную Корею и чем там на самом деле занимаются под предлогом стажировки и учебы.
– Подумайте о сыне и дочери. Они только начинают жизнь, и не хотелось бы ее портить с самого начала.
– Да и условия в изоляторе могут быть разными. Вы этого еще не знаете, но узнаете. Одного моего звонка для этого будет достаточно.
– Суд, конечно, независим, – издевательски усмехнувшись, отметил Олешко, – но он очень прислушивается к нашему мнению. Будете делать, как я вам говорю, через месяц-полтора мы вас выпустим из изолятора под подписку о невыезде. А судьи совсем иначе относятся к тем, кто не находится под арестом. Да и с женой будете все это время видеться регулярно.
– И не вздумайте сопротивляться. Мы – система. Были, есть и будем. Против системы бороться бесполезно, – закончил он свои наставления.
Вечером на следующий день, в воскресенье, на допросе к Олешко присоединился человек, которого он представил как заместителя начальника Следственного управления ФСБ, генерал-майора. Суть его рассуждений сводилась к тому, что не надо вынуждать следствие на крайности, тем более что в мою задачу входит только подтвердить своими словами и так давно известное. В этом случае со мной поступят, как и с неким Макаровым, сотрудником Департамента консульской службы МИДа, т. е. освободят от наказания по амнистии, о которой будет хлопотать перед президентом сама ФСБ. (По сведениям прессы, сотрудник МИД России Владимир Макаров был арестован в 1996 году по обвинению в сотрудничестве в течение 20 лет со спецслужбами США и передаче им секретных сведений о кадровом составе советских загранпредставительств. 19 августа 1997 года приговорен Мосгорсудом к семи годам строгого режима. Направил президенту ходатайство о помиловании. 8 октября ходатайство было удовлетворено
.)
– Вы ведь понимаете, что любое дело можно представить наверх по-разному. Все будет зависеть от вашего поведения, – увещевал меня генерал-майор.
Эта беседа дополнила дневную встречу в этом же кабинете с начальником следственного изолятора Ю. Д. Растворовым, который, по его словам, зашел, чтобы познакомиться со мной. На деле же он рассказал, как бывает и как может быть в «Лефортово» с точки зрения режима содержания.
С позиций сегодняшнего дня и при спокойном размышлении подобная «обработка» может показаться хрестоматийно-тривиальной, хотя и сейчас нельзя исключать, что многие угрозы вполне могли быть реализованы. Тогда же, в первые часы и дни ареста, когда происходящее не поддавалось осмыслению, она была более чем действенной. Особенно в том, что касалось детей – Надежды, перешедшей на третий курс МГИМО, и Андрея, только что закончившего физфак МГУ. Оба в то время должны были быть в Сеуле – Надя на языковой практике, Андрей на стажировке. Я не знал, уехали ли они, и представить их в моей ситуации просто не мог.
А если даже и уехали, то я знал, как в одночасье вывозят на родину людей, сам тому был свидетелем. Да и все остальное не сулило ничего хорошего. Моим поведением на следствии обусловливалось и возвращение дочери компьютера, чтобы она могла нормально учиться в институте, и возможность иметь свидания с родственниками.
Через пару дней меня перевели в другую камеру, и у меня появился сосед, с которым я мог поговорить. Он представился как профессиональный преступник, уже осужденный за убийство, прошедший другие московские изоляторы и находящийся в «Лефортово» уже не первый год в связи с расследованием другого дела. По его словам, он хорошо знал, что и как нужно делать в ситуации, подобной моей. Неглупый, начитанный, аккуратно и чисто одетый мой новый и первый в тюрьме знакомый поначалу произвел на меня благоприятное впечатление. Тем более что, я все время с ужасом ожидал встречи с сокамерниками, которых представлял по карикатурному изображению в литературе и кино – грязные, в рваных ватниках валяющиеся на голых нарах, постоянно дерущиеся или кого-то «опускающие».
Внимательно и с сочувствием выслушав мою недлинную историю, он вынес вердикт:
– Конечно, ментам веры нет. Но это тебе не районная прокуратура. Если арестовали эфэсбэшники, то все равно посадят, – виноват ты или не виноват. Но от следователя зависит, как он представит все дело в обвинении. Если он обещает тебя выпустить через месяц-полтора, то лучше согласиться на его условия, чем сидеть. Еще насидишься.
Он даже предложил в этом случае устроить меня на работу, чтобы я смог за короткий период заработать семье на жизнь в будущем, а себе на передачи, когда осудят.
– Что касается угроз, то все возможно. Это же система, – повторил сокамерник слова следователя. – На, почитай Щаранского «Не убоюсь зла». Здесь он пишет и о «Лефортово», и о том, что с ним делали.
«Обработка», как это видится сейчас, продолжилась с другого конца, с руганью в адрес ментов и эфэсбэшников, но в том же направлении. Книга бывшего «изменника родины» Анатолия Щаранского, а ныне реабилитированного гражданина Израиля Натана Щаранского, действительно, заслуживает чтения для того, чтобы понять, как «шились дела» раньше и что практически ничего не изменилось сегодня.
Еще через день на допрос меня привели уже в другой кабинет, поменьше, к следователю по особо важным делам капитану Петухову Василию Владимировичу, подчиненному Олешко, входившему в состав следственной группы. Примерно через месяц он возглавил эту группу, сменив своего начальника. Олешко, видимо, решил, что он основную работу проделал, и предоставил возможность отличиться своему клеврету. Он предъявлял мне обвинения: первое – через десять дней после ареста, 13 июля, второе – значительно позже. На обвинительном заключении стоит именно его подпись.
На вид ему 35-40 лет, хотя на самом деле не было и 30. Не по годам обрюзгший, с большим животом и оплывшим лицом, он представлял собой худший тип военного, от которого просто тянет казармой. Нельзя не согласиться с мнением Эдмонда Поупа, к делу которого он также приложил руку, что самой выдающейся частью его тела является «корма»
.
Петухов не утомлял себя поисками «подходов» и улыбками, как его предшественник, и шел напрямик. Свое общение со мной он начал словами:
– Ну, что? Будем молчать или говорить? Будем применять методы, о которых говорил Николай Алексеевич?
За все наши встречи, а они происходили до июня 1999 года, он ни разу не поздоровался со мной словами, его вежливости хватало лишь на угрюмый кивок головой. Вместе с тем нельзя было не заметить его очевидного стремления морально сломить меня, заставить поверить в свою виновность и безысходность положения.
– Теперь вы понимаете, что вы шпион, – многократно то ли спрашивал, то ли утверждал Петухов в ходе допросов, когда я рассказывал о встречах с Чо Сон У или о тематике наших бесед. – Уж лет 15 вам обеспечено.
Он поначалу многократно возвращался к вопросу питания в изоляторе. От жены передач еще не было, и было понятно, что эта проблема стоит более чем остро, поскольку привыкнуть к тюремной пище практически невозможно.
– Вы знаете, кухня тюрьмы расположена рядом с нашими кабинетами. Когда там начинают готовить, то большинство наших сотрудников тошнит. Непонятно, из чего и что они готовят. Не представляю, как это можно есть.
Заметив, что письма от жены, проходившие через него, выводят меня из равновесия, Петухов поставил фотографию своей жены с детьми на письменный стол и периодически ее демонстративно рассматривал. Прерывая допросы, он подолгу разговаривал с женой по телефону и обсуждал всякие домашние дела.
Практиковал он и беседы «наедине», когда меня приводили к нему на 15-20 минут раньше, чем появлялся адвокат. В этом случае речь шла опять о том, что «говорил Николай Алексеевич». Другой его любимой угрозой было обещание перевести из «Лефортово», например, в «Матросскую тишину», где «гораздо хуже, чем у нас».
В состав следственной группы входило еще двое сотрудников на вспомогательных ролях. Примечательным является то, что один из них был сыном начальника «Лефортово», что обеспечивало взаимодействие следствия и тюрьмы не только по официальной, но и неофициальной линии. Другой – сыном сотрудника Главной военной прокуратуры, коллеги надзирающего за делом прокурора. Продолжая «линию родственных связей», могу сказать, что секретарем суда, вынесшего мне приговор, была дочь заместителя начальника «Лефортово».
Примерно до середины сентября, т. е. в течение двух с половиной месяцев, допросы проходили практически ежедневно, а иногда и дважды в день. Затем они почти прекратились. Вызовы к следователю с перерывами в месяц и больше сводились к ознакомлению с какими-нибудь процессуальными бумагами, заключениями экспертиз, ответами на ходатайства и т. п.
Характерно, что следствие не предприняло ни одной попытки официально записать мой допрос на видеопленку, чтобы продемонстрировать эту пленку в суде и общественности, как это делалось в других подобных делах. Это, по-моему, можно объяснить двумя причинами: либо мой внешний вид, манера говорить и поведение не соответствовали в тот период свойственным мне ранее, либо не было уверенности, что я скажу то, что нужно. Скорее всего причина была и в том, и в другом одновременно.