– Молодые и здоровые-то едва выдерживают этап, теряя в весе по 10-15 кг, – пугал он. – А что будет с тобой, когда у тебя и так остались одни кожа да кости, да при твоем возрасте, – невозможно даже представить. Тем более с твоей статьей тебя наверняка отправят куда-нибудь подальше, на лесоповал. Там ты вообще не выживешь. Там нет никаких законов и правил. Зачем тебе это все надо? Подумаешь, судимость. Кого в России этим удивишь? И кто в России когда добивался справедливости?
Я не отозвал кассационную жалобу. Настойчивость, с которой меня подталкивали к отказу от обжалования, только укрепила меня во мнении, что сокращение наказания с 12 до четырех с половиной лет – приманка, брошенная мне, чтобы я попал в капкан признания своей вины и справедливости обвинения. В совокупности с посулами быстрого условно-досрочного освобождения это было молчаливое предложение компромисса со стороны ФСБ: и мы правы, и ты отделаешься легким испугом; только ничего не предпринимай больше, и давай все забудем. Мощная кампания в мою поддержку, развернутая правозащитниками на фоне охватившей страну шпиономании, мое обращение в Страсбург не могли не заставить власти задуматься о том, как бы замять дело с наименьшими для себя потерями.
Подобный компромисс, по моей оценке, был показателем шаткости позиций его предложившего.
Тогда я не мог знать, что мое мнение целиком разделяется наблюдателями и что они в точности просчитали действия и цели властей. В день оглашения приговора электронная газета «Грани.Ру», корреспонденты которой никак не могли знать о состоявшемся со мной в автозаке разговоре, писала: «Вероятно, суд, сформулировавший вердикт, посчитал, что решение принято архимудрое. С одной стороны, чекисты могут быть спокойны – они действительно поймали шпиона, а не слепили его из своих фантазий. С другой – Моисееву вышло послабление, пусть радуется. Сидеть-то всего осталось полтора года. Можно не сомневаться, что Моисееву уже популярно объяснили, сколь неблагоразумно было бы опротестовывать столь гуманный приговор. Это значит – новое разбирательство, в ходе которого могут открыться новые факты преступной деятельности чиновника МИДа. И – опять Лефортово, опять многолетнее правосудие»
.
Верховный суд номер два
Наряду с кассационными жалобами в Верховный суд прокурором Титовым был подан кассационный протест, в котором он утверждал, что назначенное мне наказание «является явно несправедливым вследствие мягкости, так как не соответствует тяжести преступления и личности осужденного». Действия прокурора были предсказуемыми, так как он не добился того наказания, т. е. 12-летнего срока, на котором настаивал.
Свое мнение прокурор мотивировал в основном тем, что «на предварительном следствии и в судебном заседании Моисеев… виновным себя в инкриминируемом деянии не признал, в содеянном не раскаялся». Тем самым Титов, сам того не желая, опроверг утверждения в приговоре о моих якобы признательных показаниях на следствии. За них упорно пытались выдать то, что было написано в протоколах самими следователями, под которыми они вынудили меня подписаться. Но никогда, несмотря на угрозы и давление, я не признавал своего сотрудничества с южнокорейской разведкой или передачи Чо Сон У секретных документов и сведений. Это наконец-то стало очевидным даже прокурору.
Прокурор просил приговор отменить и дело направить на новое судебное рассмотрение. Защита и я просили дело прекратить, ввиду отсутствия состава преступления.
Можно с уверенностью утверждать, что второе определение по моему делу далось Верховному суду весьма нелегко. Об этом свидетельствует, в частности, длительное согласование, необъяснимая почти четырехмесячная задержка направления материалов дела на кассационное рассмотрение из Мосгорсуда в Верховный суд. Дело в том, что этот срок законодательством не конкретизирован, в то время как сроки рассмотрения кассационной жалобы в Верховном суде после поступления в него дела строго определены.
Исходя из того, что второй приговор практически повторял первый (и тот, и другой – по существу изложение обвинительного заключения), логично было бы ожидать, что Верховный суд опять отменит приговор и направит дело на новое рассмотрение. Тем более что в последнем приговоре не просто были проигнорированы, но даже и опровергнуты замечания, содержащиеся в Определении судебной коллегии Верховного суда.
Но это бы означало, что дело будет слушаться уже восьмым составом суда. Его рассмотрение и так превысило все разумные сроки. К тому же результат нового процесса не мог быть очевидным, поскольку в деле ничего нового не появилось, а число «своих» судей у ФСБ в Мосгорсуде не безгранично, в чем можно было убедиться на примерах Губановой и Коваль.
В результате, 9 января 2002 года было принято решение оставить и жалобы, и протест прокурора без удовлетворения. Судя по всему, юридическая сторона вопроса меньше всего интересовала Верховный суд, поскольку второе его Определение вопиюще расходится с первым. На этот раз он согласился со всеми выводами суда и даже противоречащими предыдущему Определению Верховного суда.
Судьи практически не слушали ни меня, ни моих адвокатов, к которым на этом этапе вновь присоединилась Каринна Акоповна Москаленко. Они все время перебивали, требуя сократить выступления и утверждая, что они и так прекрасно знают дело, во всем разобрались, и, мол, выступления вообще не нужны. Видимо, чтобы развязать себе руки, ссылаясь на секретность, они не допустили на суд известного правозащитника, депутата Государственной думы Сергея Адамовича Ковалева, который пришел выступить в мою защиту. Закрытость Верховного суда вообще не имеет смысла, поскольку оглашаемое на нем, даже если в деле была гостайна, не выходит за рамки открытого приговора и нарушений, допущенных в суде первой инстанции.
Ознакомление с протоколами судебных заседаний
После окончания каждого судебного процесса я в течение нескольких дней выезжал в здание Мосгорсуда для ознакомления с протоколом судебного заседания, чтобы внести в него необходимые замечания и сделать выписки для ссылок при кассационном обжаловании. Ни разу протокол не был готов в положенные три дня после вынесения судом решения, на его подготовку у судей уходило минимум два месяца.
По своему пыточному характеру эти выезды ничем не отличались от выезда в суд, а в чем-то даже их превосходили. Вывозили на весь день, а читать давали в течение не более трех-четырех часов. Все остальное время уходило на сидение в полутемном бетонном «стакане» и доставку из изолятора и обратно. Поэтому многие отказывались от ознакомления с протоколом, не желая подвергать себя дополнительным испытаниям, тем более что судьи, как правило, не удостоверяют замечания. Мой опыт это полностью подтверждает.
Порочность судебного протокола заложена уже в том, что формальная ответственность за его ведение возложена на молоденьких девушек-секретарей, которые по своему разумению фиксируют самое главное из происходящего на процессе. А как они могут выделить это главное, не зная многотомного дела, не имея соответствующего образования и печатая протокол со слуха прямо в компьютер? В МИДе, например, для записи переговоров не прибегают к услугам даже профессиональных стенографисток. Это всегда делает один из сотрудников, знакомый с проблемами. Из практики известно, что он делает протокол лучше и выделит действительно главное, никогда не ошибется в датах, именах и т. п.
Кроме того, мой опыт подтверждает, что судебный протокол используется для подтасовок и манипуляций, сокрытия слов свидетелей и, наоборот, приписывания им того, что они не говорили, извращения самого содержания судебных заседаний. Когда я прочитал протокол судебного заседания под председательством судьи Кузнецовой, то увидел, что мои выступления и выступления большинства свидетелей искажены. Об этом потом говорили и сами свидетели. Ну а зафиксированное в протоколе умение судьи Комаровой читать с невообразимой скоростью, в том числе и по-корейски – это вообще песня. При закрытом процессе истину восстановить практически невозможно.
Чтение документов в Мосгорсуде проходило в том же лишенном окон помещении, где были расположены «стаканы» для содержания подсудимых. В специальной небольшой комнате вдоль стены стояли канцелярские столы, за которыми друг против друга сидели знакомящиеся с документами и секретари судов. У противоположной стены стояла скамейка для конвойных, которые должны были наблюдать за заключенными.
Чтобы облегчить себе задачу, конвойные пристегивали наручниками одну мою руку, так же как и руки других заключенных, к металлической ножке стола. Оставшейся свободной рукой, скрючившись, нужно было писать, листать страницы и придерживать объемные тома дела. От такой неудобной позы немела пристегнутая рука, затекало все тело. Когда сажали к правой стороне стола, то пристегивали и ближайшую правую руку. В этом случае пользоваться авторучкой и делать какие-то выписки было уже невозможно. На все возражения реакция была очень простой: «Не можешь писать левой рукой? Давай обратно в стакан!»
Я написал жалобу на условия ознакомления председателю Мосгорсуда Егоровой, но она осталась без ответа.
«Свидетель М.»
Я уже не раз упоминал о человеке, которого вслед за приговорами называл «свидетелем М.». Во многих публикациях, посвященных моему делу, его имя, фамилия и отчество называются, как и должность в ФСБ и должности прикрытия. Но я, как человек законопослушный и испытавший на себе, как в одночасье можно превратиться усилиями таких вот «свидетелей М.» в преступника, все же буду называть его данным судьей псевдонимом. В конце концов, не в имени дело, а в той роли, которую ему назначили играть в моем обвинении или которую он взял на себя. А кто хочет, тот его имя легко может узнать. Для узкого круга кореистов, в котором он вращался, это вообще не вопрос.
Познакомились мы по его инициативе. Как-то раз в начале 1996 года он позвонил мне на работу, представился и предложил встретиться. Я дал согласие, и он пришел в МИД. Его идея, как он ее высказал, заключалась в том, что нашим ведомствам необходимо теснее сотрудничать по линии корейских отделов (я тогда был начальником отдела). Свой интерес ко мне он также объяснил своей научной работой. У него были подготовлены в письменном виде вопросы по корейской тематике, на которые он попросил меня ответить, если мне что-то известно. На что-то я ответил, чего-то не знал сам.
Его приход не вызвал у меня удивления, а тем более чувства отторжения. И на личном уровне, и на уровне отдела и департамента у нас были контакты и с другими «соседними» ведомствами, занимающимися схожими проблемами. Мы даже устраивали «междусобойчики» для лучшего знакомства, не говоря о том, что многие были знакомы по совместной учебе или работе за рубежом.
При различии методов суть работы разведчика и дипломата одна и та же: сбор информации, ее анализ и своевременное информирование руководства страны, воздействие на те или иные круги с целью побудить занять выгодную своей стране позицию или принять нужное решение. В идеале предполагается, что все ведомства должны работать в тесном контакте, хотя на практике это далеко не всегда реализуется. Между внешнеполитическим и разведывательными ведомствами всех стран, включая и нашу, существует, по-видимому, неискоренимая конкуренция в сфере приоритетности и достоверности информации и оценок.
Не было у меня отторжения контакта с моим новым знакомым еще и потому, что я помнил прежние времена, когда сотрудничество совзагранработника (был такой термин) с КГБ, как и членство в партии, было необходимым условием работы в МИДе и организациях, имеющих выход на внешний мир. Отказавшись от такого сотрудничества, можно было не писать заявление об уходе: это подразумевалось само собой, так как рассматривалось как отсутствие должного патриотизма. Или, по крайней мере, не рассчитывать на повышение по службе.
Хулить внешнеполитического работника или ставить ему в заслугу сотрудничество с КГБ равносильно попытке оценить его в зависимости от того, был он членом партии или нет. Как то, так и другое, было способом существования и составной частью работы в целом. Если ты член партии, то как мог отказаться от помощи ее всесильному «вооруженному отряду»? Я имею в виду, конечно, исключительно внешнеполитическую сферу и ни в коей мере стукачество. Последнее шло по другому ведомству.
Каждый оказывал помощь в силу своих возможностей: кто-то привлекался к оперативным мероприятиям, кто-то целенаправленно собирал информацию у иностранцев или обеспечивал условия ее получения, кто-то занимался аналитикой. Все это считалось нормой, так как шло в единую копилку, в некие информационно-аналитические закрома родины. Делалось это не в ущерб основной работе и, как правило, носило характер отдельных поручений.
В дальнейшем «свидетель М.» еще несколько раз приходил ко мне с какими-то заранее подготовленными вопросами. Я исходил из того, что это его личная инициатива, в основе которой лежит стремление расширить свои профессиональные знания и возможности. В таком стремлении молодого человека я видел только положительное и полагал, что у меня есть чем поделиться с ним.
По нему было видно, что он приехал в Москву откуда-то издалека – то ли с юга России, то ли из Украины: когда он волновался, в его в целом правильную речь врывались просторечные фразы на южнорусском говоре. Как часто делают провинциалы, недавно перебравшиеся в столицу и желающие продемонстрировать ученость и значительность, он в разговоре использовал термины и «красивые» сложные слова, зачастую не к месту. Потом, на суде, подчеркивая свою осведомленность, он несколько раз говорил, например: «Я безапелляционно могу заявить, что…»
Встречаясь с ним в МИДе, поднимая вместе бокал на протокольных мероприятиях в северокорейском посольстве, я и подумать не мог, что он записывает наши беседы на магнитофон, что я встречусь с ним на суде и узнаю его как одного из инициаторов и фальсификаторов уголовного дела против меня, что он будет потрясать листком бумажки с его вопросами ко мне, на котором остались мои отпечатки пальцев, и утверждать, что это улика моей «шпионской деятельности».
На приеме в корейском посольстве он, кстати, познакомился и с моей дочерью, усиленно уговаривая ее встретиться с ним «в непринужденной обстановке». Уют явочных квартир, как мы знаем из литературы, располагает к такой обстановке. Тогда я отнес это на счет молодости, но его цели, очевидно, были гораздо шире.
И вообще, как это элегантно по-чекистски. Недавно читая Елену Трегубову о том, как ее приглашал отобедать директор ФСБ Владимир Путин, я не мог не вспомнить об аналогичном приглашении, которое сделал его подчиненный моей дочери. Учились-то оба по одним учебникам
.
Когда нет другого, используется административный ресурс.
В своем последнем слове на заключительном судебном процессе в отношении «свидетеля М.» я сказал следующее:
«Хотелось бы обратить внимание на показания свидетеля, сотрудника ФСБ М., которые базируются на предположениях, допущениях и личном мнении, не подкрепленном никакими могущими быть проверенными фактами. Он не скрывал, а, наоборот, неоднократно подчеркивал, что это именно он пришел к заключению, что в „Проекте приказа…“ говорится именно обо мне и что все перечисленные в списке сведения переданы мной. Очевидно и то, что искаженные аннотации корейских документов, прямо вводящие читающего в заблуждение, подготовлены при его участии и под его контролем. С этой точки зрения показания М. нельзя рассматривать иначе, как отстаивание личных карьерных интересов.
В ряде случаев его показания нельзя расценить иначе, как лжесвидетельство…
Не может не вызвать удивления и его опереточная предусмотрительность и умение появляться в суде с необходимым для дачи показаний набором предметов – с дипломом об окончании вуза и неподъемным набором корейско-русских словарей, с лупой, дабы увидеть то, чего в принципе по определению быть не может. О его умении безошибочно, с одного взгляда определять подлинность подписи на корейском языке говорить уже просто не приходится».
Сегодня еще раз со всей твердостью я могу повторить: М. – лжесвидетель и фальсификатор. Для такого определения у меня есть все основания.
По имеющимся сведениям, за свои «успехи» в деле изобличения шпиона, «свидетель М.» был повышен в звании и в должности, получил правительственную награду и переехал в новую квартиру
.
«Лефортово»
Попадая в тюрьму, человек попадает совсем в другой, параллельный мир, который существует и развивается по своим законам, отличным от ранее ему известных. Он уже не живет, а «содержится», он не человек, а «заключенный», он не ездит, а его «транспортируют» или «доставляют», он не входит в машину и не выходит из нее, а его «погружают» и «разгружают», он не моется, а «проходит санобработку». И это не феня, все эти слова взяты из законов и инструкций.
Но различия между этими мирами, конечно, не только и не столько лексические, хотя и они весьма показательны. Главное, что человек попадает в обстановку постоянного унижения, которое внутренне присуще самому факту заключения. Он становится подневольным, его собственные функции сводятся к биологическим. Преодолеть унижение и брезгливость, – пожалуй, основное, что дает возможность существования в обстановке, где эти два чувства постоянные спутники. Это ведет к терпимости, настрою на внутреннюю жизнь, в то время как ее внешние проявления сведены практически к нулю.
Невыносимо после полной событиями жизни чувствовать себя в тюрьме никому не нужным, без дела и каких-нибудь занятий. Известная формула Иосифа Бродского «тюрьма – это недостаток пространства при избытке времени» может сработать только в случае внутренней гармонии, а этого как раз и труднее всего достичь, так как все остальные мысли вытесняются мыслями о том, что привело тебя в тюрьму. Читая газету или книгу, не понимаешь, что написано – глаза скользят по строчкам, смысл которых не доходит до мозга. Сидя перед телевизором, ловишь себя на том, что забыл содержание предыдущего кадра.
Умение занять себя, найти внутреннюю гармонию – это еще одно необходимое качество для выживания в тюрьме. Эдуард Лимонов смог сосредоточиться и написать в изоляторе шесть книг потому, что, как я его понял, считал заключение необходимым испытанием для себя как политического деятеля и жил в полном согласии с собой.
Для меня достижение такого состояния оказалось невозможным. Интеллектуальные занятия, превышающие решение кроссвордов и требующие сосредоточения, были выше моих сил. Но я никогда в жизни не брился так тщательно, не мыл пол и не стирал носки с таким удовольствием, как в «Лефортово», стараясь хоть чем-нибудь занять себя.
Все, что окружает следственный изолятор «Лефортово», окутано тайной. В энциклопедии «Москва» о нем лишь строчка в разделе, посвященном микрорайону, хотя, например, Бутырской тюрьме отведен целый раздел. Указано только, что тюрьма построена в 1880 году. Корреспондентка газеты «Версия» Ирина Бороган не нашла сведений о тюрьме даже в музее истории района Лефортово
. Практика спецслужб делать секретом все, что с ними связано, привела к тому, что достоверно неизвестно даже, кто архитектор, построивший узилище. По одним изустным данным – Гиппенер, по другим – Козлов. Не буду спорить с Лимоновым, который пишет, что это – четырехэтажное здание, но, по-моему, камеры расположены на пяти этажах.
То, что следственный изолятор находится в ведении ФСБ и даже расположен в едином со Следственным управлением ФСБ комплексе зданий, вопиюще противоречит принципам правового государства и концепции отделения пенитенциарной системы от органов расследования. Это вопрос не только гуманизации заключения, но и обеспечения беспристрастности и справедливости расследования, исключающего любую возможность воздействовать морально или физически на обвиняемого с целью получения от него нужных следствию показаний. Подобный соблазн есть у следователей всего мира, а потому, вступая в Совет Европы, Российская Федерация вслед за другими странами, входящими в эту международную организацию, обязалась передать управление всеми пенитенциарными учреждениями Министерству юстиции. И в 2001 году Главное управление исполнения наказаний из МВД перешло в Минюст. Однако «Лефортово», побыв с января 1994 по апрель 1997 года в составе МВД, к тому моменту возвратилось в ведение ФСБ. Поэтому в обязательствах России отдельным пунктом значился пересмотр в течение года закона о Федеральной службе безопасности с целью исключения положения, позволяющего ФСБ иметь и использовать следственные изоляторы. Этого не сделано до сих пор!
Рассматривая выполнение обязательств России перед Советом Европы в апреле 2002 года, ПАСЕ выразила сожаление в связи с бездействием РФ в отношении закона о ФСБ и выступила с жесткой рекомендацией лишить эту спецслужбу также права на ведение следствия по уголовным делам.
Почему же ФСБ так цепляется за свой «независимый ни от кого» следственный изолятор? Ведь это явно не желание обременить себя дополнительным подразделением, требующим вечно не хватающих средств и кадров, и уж тем более не стремление создать «образцовое» учреждение для содержания подследственных, как приходится иногда слышать. Причина, на мой взгляд, кроется в другом.
«Лефортово» – важнейшая часть системы следствия, практикуемой ФСБ, которая позволяет добиться индивидуальной работы с каждым заключенным, поставить его под круглосуточный контроль, узнать сильные и слабые стороны и моделировать поведение. Узники «Лефортово» – товар штучный, а следовательно, и подход к ним нужен избирательный, не как в обычных изоляторах. Хлипкий интеллигент, впервые попавший в тюрьму, вечно сомневающийся и судорожно пытающийся анализировать происходящее, куда как более податлив психологическому напору, чем грубой физической силе.
«Лефортово» – это попытка уйти от закона, прикрываясь секретностью и внутренними инструкциями, скрыть от чужих глаз свои методы и вывести их из-под контроля. Сначала посадить человека в изолятор, сломать его морально, а потом добиваться от него же доказательств вины – техника отработана десятилетиями. Отсюда и непомерно большие сроки расследования и предварительного заключения. Отсюда стремление добиться увеличения срока содержания под стражей без предъявления обвинения. Вконец измотанный и морально, и физически человек с растопыренными в разные стороны мыслями начинает бороться не за истину, а за то, чтобы все поскорее кончилось. Лучше ужасный конец, чем бесконечный ужас – такая мысль все время крутилась в моей голове. Не случайно, вместе со Следственным управлением в 1997 году ФСБ вернули и следственный изолятор.
Не надо умиляться ковровыми дорожками в коридорах тюрьмы. Они вовсе не для красоты и ублажения взора заключенных, а для того, чтобы шаги не нарушали полнейшую склепную тишину, гнетущую и доводящую до звона в ушах, чтобы скрыть шаги контролера, с перерывом в две-три минуты заглядывающего в глазок камеры. Зачастую контролеры, неслышно подойдя к камере, одним рывком поворачивают ключ замка и открывают дверь, заставляя от неожиданности вздрагивать.
Не стоит также умиляться словам, произносимым заглядывающим через кормушку в камеру контролером по утрам: «Доброе утро!» – и вечером: «Спокойной ночи!» Это произносится тоном и с лицом, выражающим: «Чтоб вы сдохли!» – и вызывает, особенно поначалу, только раздражение, когда еле сдерживаешь себя, чтобы не запустить чем-нибудь в кормушку. О каком «добром утре», о какой «спокойной ночи» можно говорить в тюрьме? Иначе как издевательство эти слова не воспринимаются.
Отсутствие в «Лефортово» внутритюремной почты, такой, как в других изоляторах, – не достаточное основание для сохранения изолятора в структуре ФСБ. Объясняется это очень просто: состав сидельцев такой, что им некому и нечего писать, нет опыта и необходимости налаживания переписки. Ну кому и о чем, спрашивается, мог бы я послать «маляву»?
Думается, однако, что и в других тюрьмах без особого труда можно было бы прекратить ведущуюся практически в открытую переписку, если бы в этом не были в первую очередь заинтересованы сами оперативники, которые и являются первыми читателями маляв. Здесь оперативная работа поставлена иначе. Там – широкий невод, с надеждой, что кто-то в него попадется, здесь – снайперская стрельба.
Кстати, в последнее время в московских тюрьмах малявы все больше вытесняются сотовым телефоном, о чем также всем известно.
В «Лефортово» не бьют. По крайней мере я не испытал этого на себе и не слышал от других узников. Только читал у Натана Щаранского и Павла Судоплатова. Персонал не разговаривает с заключенными матом и не тыкает. Предпочитает вообще не разговаривать, и на вопрос: «Который час?» – зачастую вместо ответа можно увидеть приложенный к губам палец: всякие разговоры с заключенными запрещены. Да ты и не знаешь, к кому обращаешься: у окружающих тебя людей в погонах нет имен – только псевдонимы: Саша, Андрей, Валера, Светлана и т. д., независимо от возраста и звания. Исключение составляют руководители.
Но здесь другое, гораздо хуже. В «Лефортово» отработанной системой режима, поведения персонала тебя подавляют, с первой минуты дают понять, что ты ничто, что ты здесь один и целиком во власти этой тюрьмы и что выход из нее возможен только через полное подчинение системе, которой она служит. «Здесь всегда хотели от людей только одного – раскаяния. Оттого, верно, сами стены Лефортовской тюрьмы пропитаны покаянием», – пишет в воспоминаниях Владимир Буковский.
А вот как я описывал в письме к жене свое состояние, делая упор на самые трудные первые месяцы пребывания в тюрьме: «Первоначальный период – это период абсолютного умственного затмения, полной потери сообразиловки и понимания происходящего, стремления сделать абсолютно все для прекращения происходящего, ощущение смерти и ирреальности. Это период практически полной потери сна, насильственного заталкивания в себя пищи и беспрерывного курения. Мне трудно описать все. Здесь, видимо, нужен писатель с гораздо лучшим владением пером. А внешние проявления тем более могут быть понятны только со стороны. Это, как пьяный человек, который вроде бы все знает, но ничего не понимает и тем более не может дать оценку своему поведению».
И в другом письме: «Это период искусственного и искусно навязываемого полубезумия, толчком к которому является общее шоковое состояние, неверие в реальность и непонимание происходящего, стремление почти физически вырваться и покончить со всем этим. И здесь, конечно, квалифицированно применяются (и совершенно беззастенчиво) кнут и пряник, заставляющие метаться, разрываться в мыслях и сознании».
Гнетущую атмосферу «Лефортово», постоянное стрессовое состояние отмечают все, в нем побывавшие. Многие связывают это не только с установленным там режимом, но с каким-то психотропным воздействием на постояльцев
. Не могу это подтвердить, но и не буду отрицать. Мое состояние прострации в первые месяцы, о котором мне говорили Гервис и жена, почувствовавшая это, по ее словам, из процитированных выше писем, не свойственная мне постоянная сонливость при отсутствии настоящего сна, в конце концов, должны иметь какое-то объяснение. Да и настораживает, что пищу в «Лефортово» раздают аттестованные штатные повара, в то время как в других изоляторах это делают простые баландеры из бригады хозобслуживания, т. е. осужденные, оставленные в изоляторах отбывать наказание на хозяйственных работах. В условиях нехватки персонала такое было бы ненужной роскошью, если бы не было оправдано какими-то другими целями.
Бывший руководитель аппарата Комитета по международным делам Госдумы Владимир Трофимов вышел из Лефортовской тюрьмы в полной уверенности, что к нему во время следствия применяли жесткие методы воздействия, подкладывая ему в пищу химические препараты. «В тюрьме „Лефортово“, – говорил он в интервью «Новым известиям», – есть определенная специфика, которой нет нигде. После тех методов особого воздействия, которые ко мне там применили, я предпочел бы сидеть в общей камере в обычной тюрьме»
.
Не исключает возможности добавления ему в пищу сокамерниками или служащими «Лефортово» каких-то специальных препаратов и американец Эдмонд Поуп. Этим он, в частности, объясняет то, что к нему не был допущен американский врач, который по анализу крови и мочи мог бы это без труда определить, тем более что такие прецеденты с американцами, задержанными в России, уже были
. В интервью газете «Версия» Поуп прямо утверждает: «Персонал „Лефортово“ подсыпал в мою еду яд»
.
Понятие законности в «Лефортово» подменяется внутренними инструкциями и целесообразностью. Я уже рассказывал, как поступили с моими доверенностями, не понравившимися администрации, и как мы получали ответы на обсуждаемые в изоляторе с адвокатами вопросы от следователя. Иногда адвокатов не допускали на встречу со мной, когда считали это ненужным, под самыми различными предлогами, например по причине банного дня, нехватки конвойных, отсутствия свободных комнат для встреч и т. п. Вопреки всем законам, на каждую конкретную встречу со мной адвокаты должны были иметь отдельное разрешение.
О незаконных методах воздействия в системе ФСБ свидетельствует история, произошедшая в «Лефортово» с сотрудником службы безопасности «ЮКОСа» Алексеем Пичугиным. По словам его адвоката на пресс-конференции, 11 июля 2003 года он был насильно выведен из камеры и в наручниках доставлен в один из кабинетов на втором этаже. Там находились двое мужчин, представившихся оперативными сотрудниками центрального аппарата ФСБ. Они заявили, что им «поручено руководством» разобраться в «странной» ситуации, якобы сложившейся по его уголовному делу. В связи с тем, что по телефону их уведомили, что к Пичугину пришел адвокат, беседа была прервана до понедельника.
14 июля Пичугин был доставлен в другой кабинет на втором этаже изолятора. В комнате находились те же сотрудники ФСБ, на подоконнике лежал магнитофон. Они стали задавать вопросы, связанные с инкриминируемыми Пичугину преступлениями. В ходе беседы Пичугину было предложено выпить растворимый кофе с коньяком, от которого он поначалу отказался, но все же сделал пару глотков. Через пять-семь минут он почувствовал, что у него стали неметь ноги и зашумело в голове, потом потерял сознание.