И, видимо, чтобы подкрепить свои слова, генерал Иванов показал Шевченко два анонимных письма, в которых говорилось, что квартира Шевченко заполнена иконами, а его жена и дочь антисоветски настроены — восхваляют жизнь в Америке.
Генерал назидательно добавил:
— Вы знаете, Аркадий Николаевич, вам не надо бы увлекаться коллекционированием икон. И поговорите со своими женщинами — пусть держат язык за зубами. Вы сейчас будете на очень важном посту в Нью-Йорке. Вы должны быть образцом для других наших людей.
Шевченко воспринял генеральские слова как предупреждение: ты у нас на крючке, поэтому делай то, что тебе говорят.
Многие годы Аркадий Шевченко прожил в страхе. Пока он, готовясь к побегу, работал на ЦРУ, боялся, что сотрудники КГБ его заподозрят, силком посадят в самолет, привезут домой и расстреляют. Он был недалек от истины — с ним так бы и поступили, но к подозрительному резиденту не прислушались.
Когда Шевченко начал работать в ООН, резидентом в Нью-Йорке был Борис Александрович Соломатин. В изображении Шевченко: «Соломатин — человек циничный, грубый, да к тому же пьяница, живет отшельником в своей прокуренной берлоге и других туда заманивает».
По словам Шевченко, Борис Соломатин предлагал ему тесное сотрудничество:
— Ты везде ездишь, со всеми говоришь. Тебе просто надо сообщать нам о том, что ты слышишь. Любая интересная информация, которую ты сообщишь, пойдет в Москву и, несомненно, привлечет внимание политбюро. Сотрудничество с нами поможет твоей карьере.
Однажды Соломатин пригласил Шевченко с женой на обед. Главным гостем был директор академического Института США и Канады Георгий Аркадьевич Арбатов. В своем кругу Арбатов стал говорить о том, что затраты на вооружение подрывают советскую экономику.
— Жора, ша, — остановил академика генерал Соломатин. — Ты пессимист. Бывало и похуже. Вспомни войну — и ведь ничего, выжили.
Молчание нарушил заместитель Соломатина Владимир Григорьевич Красовский. Он предложил потанцевать и похвастал новенькими туфлями:
— Посмотрите на мои баретки, семьдесят гринов отдал!
Скоро Бориса Соломатина сменил новый резидент — генерал-майор Дроздов. Шевченко сразу почувствовал исходящую от него опасность: «Мускулистый, лысый, с глазами василиска, Юрий Иванович Дроздов произвел на меня впечатление сильного противника».
После Второй мировой войны Дроздов, дослужившийся до должности помощника начальника штаба артиллерийского полка, поступил в Военный институт иностранных языков. Он изучал немецкий язык на 4-м факультете (разложение войск и населения противника). После института его взяли в КГБ.
В августе 1957 года его отправили в аппарат уполномоченного КГБ при министерстве госбезопасности ГДР. Как неопытного сотрудника его хотели сделать переводчиком. Дроздов, как он пишет в своей автобиографической книге, решительно отказался. Его вызвали к уполномоченному КГБ генерал-майору Короткову.
— В чем дело? — спросил генерал.
— Прошу назначить меня на должность, близкую хотя бы по окладу той, что я занимал в армии, — твердо ответил Дроздов.
— Но вы у нас ничего не знаете, — резонно заметил Коротков.
— Так и ваши сотрудники не все знают и умеют, — не смущаясь, сказал Дроздов. — Они не могут спланировать наступление артиллерийского полка.
Уверенный в себе молодой человек понравился Короткову.
— Согласен, — сказал расположившийся к нему генерал. — Идите и работайте.
После ГДР Дроздов работал в Китае — в самые сложные годы культурной революции и откровенной враждебности, дошедшей до вооруженного столкновения на острове Даманский.
В начале 1975 года начальник разведки Крючков сказал Дроздову, что Андропов предлагает ему поехать резидентом в Нью-Йорк. Его предшественник Борис Соло-матин прислал в центр обширное послание, из которого следовало, что разрядка и некоторое улучшение отношений с Соединенными Штатами вредят советским интересам. Андропов решил отправить в Нью-Йорк нового человека — не только проверить оценки и выводы Соломатина, но и активизировать работу.
Назначение Дроздова состоялось в августе 1975 года. Американисты в первом Главном управлении с неудовольствием восприняли приход человека со стороны. Поэтому Крючков предложил Дроздову через полгода прилететь в Москву и рассказать, как идут дела.
Дроздов ввел новые правила для советских граждан. Все дипломаты должны были заранее получить разрешение на встречу с иностранцами. Жены советских сотрудников миссии могут ходить по городу только с сопровождающими. Охранники отмечали, когда дипломаты приходят и уходят.
Шевченко с тревогой встретил нововведения Дроздова. Ему казалось, что за ним следят.
Генерал Дроздов уверяет, что сразу почувствовал: в советской колонии в Нью-Йорке есть предатель. Но если бы у него были доказательства шпионской работы Шевченко, он бы сразу получил санкцию на возвращение Аркадия Николаевича в Москву. Но в тот момент у советской разведки не было агентов внутри ЦРУ, и некому было заложить Шевченко.
Скорее всего, сотрудники резидентуры обратили внимание на разгульный образ жизни Шевченко. Он сильно пил, причем начинал с утра, разговаривал очень откровенно. Утратив обычную осторожность, ругал начальство. Перестал ходить на партийные собрания, которые для маскировки именовались «профсоюзными». Так советские люди за границей себя не ведут, решили бдительные чекисты.
На первый сигнал резидента из Нью-Йорка начальник разведки и будущий председатель КГБ Владимир Крючков не обратил внимания. Это значит, что Шевченко обвиняли не в работе на ЦРУ, а в «неподобающем поведении».
Дроздов пишет в своей книге, что из центра ему даже предложили прекратить наблюдение за уважаемым человеком. Тем не менее о поведении Шевченко Комитет госбезопасности поставил в известность первого заместителя министра иностранных дел Василия Васильевича Кузнецова, спокойного и невозмутимого человека. Он, в свою очередь, сообщил о подозрениях чекистов новому постоянному представителю СССР при ООН Олегу Трояновскому.
Олег Александрович тоже возразил против досрочного отзыва Шевченко. Разговор у него с Дроздовым вышел неприятный. Резидент иезуитски предупредил Трояновского, что по положению именно он отвечает за обстановку в советской колонии. Это, естественно, уменьшило желание Трояновского защищать кого-то из дипломатов.
После второго послания резидента — генерал Дроздов писал, что Шевченко запил, не общается с людьми, — все-таки решили отозвать Аркадия Николаевича в Москву. Но текст телеграммы составили так неумело, что Шевченко испугался и ушел к американцам.
Советский посол в Соединенных Штатах Анатолий Добрынин и представитель в ООН Олег Трояновский потребовали от американцев устроить встречу с Шевченко. Но это был бесполезный разговор. Два посла уговаривали его вернуться, а Шевченко повторял, что он решил остаться — и точка. Они оставили ему два письма — от жены Лины, которую уже отправили в Советский Союз, и от сына. Они призывали его вернуться к семье.
Трояновский встретился с Шевченко еще раз, повторив:
— Еще не поздно все пересмотреть и вернуться на родину. Никаких последствий не будет.
Шевченко требовал письменных гарантий жене и детям.
— Никто не собирается вступать с вами в сделку, — сказал Трояновский, — потому что никто не будет преследовать вашу семью. Они ничего общего с вашим решением не имеют.
Сын Шевченко Геннадий, окончив МГИМО, сам работал в Министерстве иностранных дел и в момент побега отца находился в зарубежной командировке в Швейцарии. Вдруг его попросили срочно вылететь в Москву будто бы для того, чтобы передать в МИД важный пакет.
На всякий случай вместе с ним послали сотрудника резидентуры военной разведки майора Владимира Резуна, который через несколько месяцев сам бежал на Запад и теперь больше известен под своим писательским псевдонимом Виктор Суворов.
В мае жена Шевченко покончила с собой. Она отравилась. Ее труп нашли в стенном шкафу в московской квартире.
Шевченко позвонил в советское посольство в Вашингтоне. Его соединили с послом Добрыниным.
— Скажите мне правду, — попросил Шевченко. — Что случилось с моей женой?
— Я знаю ровно столько же, сколько вы, — ответил Добрынин. — Единственный источник информации для меня — американские газеты.
Шевченко был заочно приговорен Верховным судом РСФСР к высшей мере наказания с конфискацией имущества, поэтому из квартиры забрали все ценное.
Его сыну Геннадию пришлось сменить фамилию и отказаться от отчества. Тогда его взяли на работу в Институт государства и права Академии наук.
После ухода Шевченко к американцам перебежал еще один советский сотрудник секретариата ООН. Летом 1978 года в Нью-Йорк прилетел заведующий отделом ЦК КПСС по работе с загранкадрами и по выездам Николай Михайлович Пегов. Для высокопоставленного чиновника это была легальная возможность съездить за границу.
Пегов вызвал Дроздова на беседу, сказал укоризненно:
— Опять у вас, Юрий Иванович, ушел сотрудник. Что-то неладно у вас здесь.
Дроздов обиженно сказал, что сотрудник ушел не «у меня», а «у нас». И в свою очередь напомнил, что бежавший сотрудник не прошел спецпроверку, но высокие покровители обеспечили ему выезд за рубеж.
Пегов попросил резидента перечислить сотрудников представительства при ООН, чье поведение внушает тревогу. Дроздов перечислил тех, кто попал в Америку по знакомству, и попросил разобраться, соответствует ли их пребывание в Соединенных Штатах инструкциям ЦК по подбору кадров.
Николай Михайлович Пегов начинал трудовую деятельность батраком, а со временем стал директором шелкоткацкой фабрики «Красная Роза». В 1935 году он поступил во Всесоюзную промышленную академию имени И.В. Сталина, а в 1938-м его сделали секретарем парткома академии — когда-то с этой должности началась карьера Никиты Сергеевича Хрущева.
Пегова из академии взяли в аппарат ЦК партии. Он работал ответственным организатором отдела руководящих партийных органов, которым заведовал Георгий Максимилианович Маленков. Пегов понравился Маленкову и быстро получил самостоятельную работу. Восемь лет он был первым секретарем Приморского крайкома.
В 1947 году Пегова вернули в Москву в аппарат ЦК — заместителем начальника управления по проверке партийных органов. В этом управлении Сталин собрал опытных провинциальных секретарей, перед которыми открылась дорога к партийному олимпу. На следующий год Пегов получил должность заведующего отделом легкой промышленности ЦК, а в 1950 году он возглавил важнейший отдел партийных, профсоюзных и комсомольских кадров. Иначе говоря, Пегов стал главным партийным кадровиком. Через эту должность прошли и Маленков, и Ежов.
На последнем при Сталине XIX съезде партии Пегов тоже стал секретарем ЦК по кадрам и кандидатом в члены президиума ЦК, но лишился этих должностей сразу после смерти вождя. Когда Маленков, Берия, Булганин, Молотов и Хрущев делили власть, для Пегова места не осталось.
Его переместили на безвластный пост секретаря Президиума Верховного Совета СССР, а в 1956 году перевели на дипломатическую работу. Семь лет Николай Михайлович провел послом в Иране, который в те годы не играл сколько-нибудь заметной роли в мировой политике.
В 1964 году Пегова перевели в Алжир, где шла беспрерывная борьба за власть. Профессиональный партийный аппаратчик с трудом поспевал за поворотами событий. Известный дипломат Валентин Михайлович Фалин был в те годы руководителем группы советников при министре иностранных дел. Он дважды в день должен был докладывать Громыко о всех важнейших событиях. Он сообщил, что посол в Алжире допускает серьезные ошибки. Громыко недовольно буркнул:
— Больше эту тему не поднимайте.
На следующий день в министерство поступили еще более тревожные сведения — посол Пегов оказался в оппозиции к новому руководству Алжира. Фалин доложил об опасности осложнений в советско-алжирских отношениях.
Выслушав его, министр снял очки и спросил:
— Вам что, устного указания мало? Пегова не трогать. Странный вы человек…
Но требующие немедленной реакции телеграммы продолжали приходить из Алжира. Когда Фалин положил очередную шифровку на стол министру, Громыко прочитал и сказал:
— Я посоветуюсь с членами политбюро.
Через несколько часов было принято решение назначить Пегова послом в Индию. Причем ему предписывалось немедленно сдать дела и вылетать в Москву.
Пегов был свояком члена политбюро Михаила Андреевича Суслова. В 1973 году Громыко пришлось взять Пегова заместителем в министерство. А когда Суслов стал вторым человеком в партии, он вернул родственника на партийную работу. В октябре 1975 года Пегов стал заведовать отделом по работе с загранкадрами и выездам за границу, которым так долго руководил бывший начальник разведки Панюшкин.
Когда Дроздов приехал в Москву в отпуск и пришел с докладом к председателю КГБ, Андропов признал:
— В деле с Шевченко ты был прав. Это наша вина. Наказывать тебя за него никто не будет.
Юрий Владимирович сообщил Дроздову, что заведующий отделом ЦК Пегов жаловался на него:
— Что между вами произошло?
Выслушав Дроздова, сам позвонил Пегову, чтобы уладить конфликт с могущественным заведующим отделом. После смерти Суслова и Брежнева Андропов, став Генеральным секретарем, сразу же, в декабре 1982 года, отправил Пегова на пенсию…
Громыко потом спросил Дроздова, почему он не обратился к нему относительно Шевченко. Дроздов ответил, что не решился беспокоить министра, а его заместители и Трояновский были своевременно информированы.
Андрей Андреевич не любил спецслужбы. У него был неприятный опыт общения с резидентами. В июне 1952 года Громыко с поста первого заместителя министра отправили послом в Англию. Это было очевидным понижением. Когда Громыко приехал в Лондон, резидент внешней разведки Министерства госбезопасности, выяснив по своим каналам, что посол не в фаворе, накатал на него телегу. Громыко пришлось писать объяснение на имя Сталина. Вся эта история могла поставить крест на его дипломатической карьере, но Сталин вовремя умер.
После побега Шевченко Министерство иностранных дел перестало рассылать советским послам информацию о деятельности их коллег в других странах. Мания секретности доходила до абсурда. Например, посол в ФРГ не знал, о чем Москва договаривается с ГДР…
Так почему же Шевченко ушел к американцам?
Политические мотивы предположить трудно. Не тот он был человек, не диссидент.
Бежали — в основном ради денег — сотрудники КГБ или ГРУ, недовольные своей карьерой. Что касается Шевченко, то особые отношения с министром иностранных дел Громыко обещали ему большую карьеру. Он и достиг немалого.
Скорее, ему очень понравился образ жизни заместителя генерального секретаря ООН и связанные с этой должностью почет, привилегии и комфорт. Не хотелось ему опять возвращаться в Москву.
Видимо, что-то разладилось и в его личной жизни. Ему было сорок семь лет. Мужчины после сорока часто переживают своего рода кризис. Американцы нашли ему профессиональную женщину. Потом она написала мемуары, из которых следовало, что она была потрясена неопытностью советского дипломата в интимных отношениях. Прожить целую жизнь и не знать радостей жизни — она искренне сочувствовала советскому дипломату.
Открывшиеся радости жизни помогли Шевченко адаптироваться в Соединенных Штатах. Но, судя по всему, особенно счастливой его жизнь в Америке назвать трудно.
Бывший помощник Громыко боялся, что его убьют за предательство. Но он умер своей смертью ровно через двадцать лет после своего шумного побега.
МОЙ ДРУГ, ОФИЦЕР РАЗВЕДКИ
Я узнал о его смерти полтора года спустя.
Он был мне лучшим другом. Второго такого уж не будет. Теперь я точно это знаю. Я гордился его дружбой. Пока она не растаяла как дым.
Мы не ссорились. Не говорили обидных слов, ни в чем друг друга не обвиняли. Даже виделись иногда. Держались так, словно ничего не произошло. Обиженным считал себя я и ждал, что он когда-нибудь сочтет необходимым объясниться. Объяснение не состоялось.
В последний раз он мне позвонил из ведомственного госпиталя.
Как-то нелепо все получилось. Мы сдавали номер в печать. Я был редактором отдела, чувствовал себя облеченным высоким доверием и старался не обмануть ожиданий редакционного начальства. Работа, служебные обязанности всегда казались мне важнее всего на свете. Долго разговаривать на личные темы, когда каждая минута на счету, считал себя не вправе. Не понимая еще, что бывают болезни тяжкие и неизлечимые, сочувственно спросил, что с ним, не надо ли приехать, что-то привезти, помочь с лекарствами.
Он ответил, что ничего особенного с ним не происходит, он скоро выйдет. И закончился наш короткий разговор какими-то дурацкими моими шуточками насчет того, что «нашел время на койке валяться».
До этого телефонного разговора он заходил ко мне пару раз, вернувшись из первой и последней своей загранкомандировки. Между прочим, заметил, что там ему понадобилась хирургическая операция, но все обошлось. Может быть, еще придется долечиться, но хворобы все в прошлом.
Диагноз он не назвал.
Мне же и в голову не могло прийти, что этот молодой, красивый, крепкий парень может быть болен раком. В нашу последнюю встречу выглядел он прекрасно. Наверняка он сам не верил в приговор, надеялся, что одолеет болезнь. Скорее всего, врачи ему всей правды не говорили. У нас принято утешать больных.
Мы увиделись тогда после долгого перерыва. Он не позвонил заранее, а просто проезжал мимо и зашел ко мне. Это были времена, когда еще не появились охраны и кордоны и любой читатель мог заглянуть в редакцию газеты или журнала.
Помню, как в мой крохотный кабинет, заваленный рукописями и верстками, внезапно вошел высокий, хорошо одетый, очевидно преуспевающий человек, которому можно было только завидовать. 1991 год был еще впереди, но магазины уже опустели, и материальное благополучие приехавших из-за границы бросалось в глаза.
— Представляешь, — сказал он мне со смехом, — ставлю возле вашего здания машину, вдруг подходят три восточных человека и говорят: «Продай, а? За сорок тысяч можно, правильно?» Я ответил, что не продаю, самому нужна. И тут один из них пристально на меня смотрит и говорит: «Полковником хочешь стать, да?» Ну как он мог догадаться?
Я тоже не знал, как в моем друге можно было распознать офицера внешней разведки КГБ. Он никогда не носил формы и, по-моему, ее даже не имел. Где же эти трое, заинтересовавшиеся иностранным авто, прошли такую хорошую школу практической физиогномики?
Конечно, с годами я тоже научился угадывать профессиональных разведчиков среди встречавшихся мне журналистов и дипломатов. Но не сразу, не с одного взгляда и не на улице.
Начавшийся с этого смешного эпизода разговор в том же стиле и продолжался. Даже рассказ о перенесенной операции не выглядел таким уж печальным. Он заметил, между прочим, что сильно похудел. Но я его располневшим не помнил: мы года два вообще не встречались. Словом, пошутили, вспомнили студенческих приятелей, да и разошлись. Я остался работать. Он сел в свое иностранное авто, предмет зависти восточных людей, и исчез. Позвонил уже из больницы.
И еще полтора года после этого последнего разговора, часто думая о нем, я с чувством застарелой горечи говорил себе: ну, вот он опять исчез.
А он исчез навсегда.
Впервые он сказал мне, что хочет попасть на работу в КГБ, в первое Главное управление, то есть в разведку, когда мы перешли на пятый курс и возник вопрос о будущей работе, о распределении.
Среди многих студентов международного отделения факультета журналистики Московского университета КГБ считался завидным местом.
Работа в Комитете госбезопасности сочетала в себе желанную возможность ездить за границу (это главное) с армейской надежностью — звания и должности, во всяком случае, до какого-то предела, идут как бы сами собой, присваиваются за выслугу лет. В журналистике же надо утверждать себя каждый день. Десять написанных статей почему-то не помогают написать одиннадцатую.
Красная книжечка сотрудника КГБ была и своего рода масонским знаком, удостоверявшим не только благонадежность ее обладателя, но и его принадлежность к некому закрытому ордену, наделенному тайной властью над другими.
Но как поступить на работу в КГБ?
Прежде всего неясно было, куда приходить и как о себе заявлять. В списке учебных заведений Краснознаменный институт, как и Высшая школа КГБ, не значились. Не идти же на Кузнецкий мост, в приемную КГБ, единственное учреждение в Москве, которое работало двадцать четыре часа в сутки без праздников и выходных…
Среди его приятелей был один юноша из Прибалтики, учившийся в Москве, в Высшей школе КГБ. Светлоглазый, неприметный паренек, которого потом распределили назад в Прибалтику, в один из республиканских комитетов госбезопасности.
Работа у него была самая что ни на есть муторная. Он обходил людей, которые ездили за границу — в командировку, в туристическую поездку, — и выспрашивал, что они там видели и слышали.
Времена были уже не свинцовые, многие его просто выставляли за дверь, откровенно издевались. Но он все терпел, потому что была цель. И его стойкость была вознаграждена. Он сумел перевестись в Москву, в центральный аппарат, а вскоре поехал за границу под журналистским прикрытием.
По праву опытного чекиста он давал моему другу какие-то советы, но, как я потом понял, не слишком практичные.
Причина этого со временем станет мне ясной: конкуренция. В КГБ в целом и в разведке в частности шла постоянная борьба за выживание, за должности, за внимание начальства, за командировку в хорошую страну и под хорошим прикрытием…
— Я хочу в КГБ, — сказал мой друг после одной из лекций в Коммунистической аудитории.
Мы стояли вдвоем рядом с большим бюстом Ленина. Мой друг полез за сигаретами, вытащил нераспечатанную пачку и твердо сказал, что хочет работать в КГБ.
— Но ведь тебя берут на телевидение, — удивился я.
Многие наши сокурсники тщетно обивали пороги Останкино, а ему, что называется, с первого захода предложили работать в главной редакции информации тогда еще единого Гостелерадио, делать программу «Время».
Он был очень телегеничен и выигрышно смотрелся на голубом экране, когда еще в студенческие годы вел первую и последнюю в своей жизни передачу вместе с самой Ангелиной Вовк, казавшейся нам воплощением женственности.
Но, думаю, его пригласили на телевидение в первую очередь потому, что он нравился людям, легко с ними сходился. И это было не наигранно, а естественно. Не завистливый, не надменный, не коварный, без комплексов, он находился в гармоничных отношениях с окружающим миром.
Мы познакомились, когда еще сдавали вступительные экзамены, и были друзьями все студенческие годы. Из нас двоих он был сильнее, крепче, увереннее в себе. Он всегда был готов помочь. И помогал. Я мог положиться на него во всем.
Мы доверяли друг другу, на многое смотрели одними глазами, что было важно в те годы. Вместе занимались, вместе ездили на практику в Ригу, вместе ухаживали за девочками. Он часто бывал у нас дома, оставался ночевать, даже жил по нескольку дней. Он очень нравился моим родителям, а его мама почему-то решила, что я на него «хорошо влияю».
— Я хочу в КГБ, — повторил он.
Странным образом, я, кажется, мог ему помочь.
Мой отчим, Виталий Александрович Сырокомский, который стал мне отцом, первый заместитель главного редактора популярной тогда «Литературной газеты», за десятилетия журналистской работы познакомился со многими генералами КГБ, присматривавшими за прессой.
Мне, конечно, трудно было судить тогда о том, как они относились к отцу. Скорее всего, с глубоким недоверием — по причине его либерализма и вольнодумства. В конце концов именно они и сломали ему жизнь.
Но репутация у него была человека абсолютно честного, надежного. Все знали, что на его слово можно положиться. Даже председатель КГБ Андропов до определенного момента относился к нему уважительно. В его круге общения были и генералы-разведчики, которые использовали газету как крышу. Если бы он за кого-то поручился, то ему бы, скорее всего, поверили. Так я тогда рассудил. Попросить отца я мог. Щедро одаренный от природы, он получал особое удовольствие, помогая другим людям, устраивая их судьбы.
Что же меня останавливало?
Тогда еще разведку в среде московской интеллигенции было принято отделять от остального аппарата КГБ. Там — тупые держиморды, а в разведке — интеллектуалы, люди с широким кругозором, которые все знают и все понимают.
И все же я не мог понять моего дрга: как можно стремиться в КГБ? Внутреннее неприятие этого ведомства, сомнения чисто морального порядка легли на одну чашу весов.
А что было на другой?
Он не хотел работать на телевидении. Он хотел работать в КГБ. Он был моим самым близким другом.
И еще я немного боялся за своего друга. Он любил выпить — недостаток, губительный для журналиста. В журналистской жизни, как известно, всегда есть место выпивке.
Наш замечательный декан, Ясен Николаевич Засурский, во всяком случае, предупредил нас на первой же лекции:
— Это профессиональная болезнь журналиста.
В КГБ, решил я, этого соблазна не будет. Это хотя и не армия, которую он не любил (возможно, потому что хорошо ее знал — он был из генеральской семьи, военная карьера была ему открыта, но он не хотел надевать погоны), а все же учреждение с серьезной дисциплиной, без журналистской вольницы.
Словом, мой отец позвонил одному из своих знакомых и сказал, что ручается за такого-то своим партбилетом:
— Это парень надежный, умный, знающий, физически крепкий — то, что вам нужно.
Спросить я не решился, но понял, что разговор был с заместителем председателя Комитета госбезопасности по кадрам.
Прошло примерно два месяца. Никакого результата. Я попросил отца позвонить еще раз, справиться.
— Не беспокойтесь, Виталий Александрович, — последовал ответ. — Такова обычная процедура.
Моего друга просто проверяли.
Наконец настал его день. Мы учились последние месяцы. Инспектор курса вызвала его в канцелярию и продиктовала номер телефона. Это был номер куратора университета от КГБ, который сидел в главном здании университета на Ленинских (теперь Воробьевых) горах.
Таким счастливым я его не видел никогда — ни до, ни после. И я был рад. Я же не знал, что только что лишился лучшего друга.
Он позвонил. Ему велели зайти, дали заполнить кучу анкет и попросили принести две рекомендации от товарищей по факультету. Без указания адресата, разумеется. Просто: «Знаю такого-то с наилучшей стороны и рекомендую его на ответственную работу».
Такие рекомендации на нашем курсе понадобились пятерым. Четверых приняли. Троих — в разведку. Четвертый попросился в контрразведку; разрядник по самбо, он спросонок мог назвать номер автомата, из которого стрелял в армии, часто ссылался на свое пролетарское происхождение и на обсуждении наших первых журналистских опытов находил у некоторых сокурсников опасную склонность к «буржуазной журналистике».
Путь в КГБ моему другу преграждал государственный экзамен по трудному восточному языку. Последние несколько месяцев он не ходил на занятия, и шансов у него не было никаких. Восточный язык требовал ежедневной зубрежки.
— Не горюй, — пытался я его утешить. — Английский же ты сдашь.
— Если в дипломе будет только английский, — объяснил он, уже посвященный в тонкости своей будущей жизни, — то меня определят куда-нибудь на африканское направление, неперспективное и тяжелое. А так я смогу поехать в одну очень хорошую страну, которая нам с тобой так нравится.
Я пошел к нашей молодой преподавательнице языка. Несмотря на некоторую разницу в возрасте, мы дружили. Точнее сказать, я был в нее влюблен. Возможно, она это чувствовала. Или же просто расположилась к студенту, который пять лет, забыв обо всем, зубрил ее язык и нежно к ней относился.
Уже не помню, что я ей сказал в пустой аудитории, когда мы остались вдвоем. Главное, что она, добрый и отзывчивый человек, согласилась это сделать. Она без экзамена поставила моему другу в диплом четверку. Причем сама договорилась с другими преподавателями, которым было поручено принять у нашей группы государственный экзамен по иностранному языку.
Я все надеялся когда-нибудь оказать ей ответную услугу. Да и много на что я тогда надеялся, пребывая во влюбленном состоянии. Но ничему не суждено было сбыться. Через три года она покончила с собой.
Я разговаривал с ней за неделю до ее смерти. Позвонил, чтобы поблагодарить ее. В очередной раз. Я уезжал на неделю на Дальний Восток переводчиком. Тогда поехать за границу было очень трудно. Она отдала мне свою поездку: пригласили-то ее, а она сказала, что не может, и посоветовала своего «лучшего студента». Я говорил слова благодарности. Она едва отвечала. Она была в депрессии — из-за неродившегося ребенка и разрушившихся отношений с мужем, о чем я не подозревал. Подумал: не хочет со мной говорить. Я смутился и попрощался. Вместо того, чтобы поехать к ней. Когда я вернулся, ее уже похоронили…
Но я отвлекся. Все это произойдет позже. А тогда моего приятеля приняли на службу в КГБ и определили учиться в разведшколу. Приемная комиссия ни к чему не смогла придраться, только со ссылкой на медиков потребовала вырезать миндалины, размер которых превысил предельно допустимую для чекистов норму.
Потом ему пришлось прыгнуть с вышки с парашютом, и он прыгнул, чем произвел на меня сильное впечатление. Он действительно ничего не боялся, кроме собак. Я над ним подшучивал: как же так, офицер разведки, а собак боишься?
Осенью он начал учиться. Уезжал на пять дней в свою школу. Домой приезжал на выходные. Мы виделись по-прежнему часто, но наши разговоры становились все скучнее. Он, по понятным причинам, мало что рассказывал о своей новой жизни, а я расспрашивать не решался — понимал, что он обязан все держать в секрете.
Не очень-то ладился и разговор на более общие темы — насчет того, что происходит в стране. Брежнев еще был жив, и что тогда говорилось на московских кухнях, известно. Но мог ли я обсуждать все это с моим другом? Разумеется, я не боялся, что он на меня донесет. Я убедился в его порядочности. Я думал о том, как бы своими разговорами не поставить его в двойственное положение.