Разбудил её сотовый.
Просыпаться очень не хотелось.
Это была Васса. Их старшая.
Наталья, соня, пора вставать. У нас сегодня могут быть вызова. Поняла?
Наташа передернулась голым плечиком, терпеть она не могла, когда неправильно по-русски говорили. Не вызова, а вызовы…
Поняла, – стараясь говорить без раздражения ответила она.
Вызова серьезные. На нас и зачистка, и сбор урожая, так что работаем все четверо. Подгребай на уголок, мы тебя захватим через 40 минут. Успеешь?
Постараюсь.
Старайся, старайся, сержантом станешь, – хохотнула Васса.
Васса отбросила трубку сотового телефона на диван. Обе руки её скользнули к щиколоткам мужчины, лежавшего рядом, и стали медленно подниматься вверх. Когда теплые, слегка увлаженные дорогим французским вечерним кремом ладони добрались до нужного места, они не нашли там той радостной встречи, на которую рассчитывали.
Ты меня совсем не любишь… – заканючила Васса.
Ну сколько же можно, Васенька, – капризно захныкал молодой человек – обладатель нежной загорелой кожи, длинных стройных ног и красивого безвольного лица. – Мы же этим занимались всю ночь…
Ну, это только так говорится, что всю ночь. А за ночь то – всего четыре раза…
Неужели тебе не достаточно? Ненасытная… – жарко, чуть переигрывая, выдохнул юноша.
Хорошего дела всегда мало, – хохотнула Васса. – Ну, а если мы его поцелуем? О… А если мы его будем очень-очень старательно уговаривать?
Васса, сколько себя помнила, всегда добивалась своего. Она точно знала, что могла бы «уговорить» своего молодого любовника дать ей заверения в его любви ещё раз. Но времени у неё уже не было. Она легко вскочила, с умильной жалостью оглядела тело любовника, вяло растекшееся на огромной постели, юркнула в ванную комнату, приняла быстрый контрастный душ, растерла крепкое, спортивное тело (для 40 лет – очень даже не плохо) жестким полотенцем, выпила стакан грейпфрутового сока, с сожалением глянула на холодильник. Там были яйца, ветчина, грудинка, сыр… Можно было бы соорудить грандиозный завтрак. Что и сделает Алик, когда проснется. Единственное блюдо, которое он умел готовить, была яичница с грудинкой, ветчиной и посыпанная тертым сыром… А вот ей – нельзя. И вообще нельзя, чтоб фигуру не терять. А сейчас – тем более.
Перед акциями она никогда не ела.
В машине её уже ждали Ленка и Инга. А когда подъехали к углу Пирогова, там уже дисциплинированно переминалась с ноги на ногу стройная Наташка.
У нас сегодня три «жмура», и, соответственно – три коллекции, – предупредила Васса.
Все «сердечники»? – спросила Наташка.
А что? Чем тебе не нравятся «сердечники»? С ними и мороки мало, – вкатил укол, выждал время, и собирай коллекцию.
Это если родственников нет.
Родственников нет.
Тогда хорошо. Где бригада сопровождения?
А вон сзади, на «Ауди» пилят.
Андрея там нет? – спросила Ленка.
Нет, кажется.
Так кажется, или точно?
Да какая тебе разница? Приспичит, потрахаешься с любым пехотинцем, пока остальные место зачищают.
Ну, ты даешь. Ты меня за кого держишь? – обиделась Ленка. Или, скорее сделала вид, что обиделась. Ленка страдала нимфоманией. Ну, то есть день, прожитый без «этого» ей казался прожитым зря. Ее соблазнил ещё в пятом классе учитель физкультуры. Перепугался со страшной силой. Да, именно так, – не она испугалась того, что произошло а он. И вот тогда, она, мало что пацанка, хорошо поняла мужскую психологию и потом всю жизнь держала мужиков в руках. Учитель трахал её до 10 класса, так ей это понравилось. Вся школа знала. Мальчишки заглядывались, девчонки завидовали, а учителя ничего доказать не могли.
Они с физкультурником были очень осторожны. И презервативом пользовались, и место удачно выбирали. Но у него на почве вечного страха, перед обвинением в совращении малолетней, развился невроз, психогенная импотенция. Что она с ним ни делала, а когда доходило до самого главного, ничего не получалось. Пришлось его бросить. И за один только год, пока в десятом училась, она пропустила через себя всех девяти – и десятиклассников.
Приятно вспомнить, – улыбнулась Ленка своим воспоминаниям.
К 30 годам она, даже если бы сильно захотела, не смогла бы вспомнить, сколько у неё было мужиков. Лица их сливались в одно большое потное плоское лицо, и все остальное сливалось, сливалось…
Андрей, с которым она познакомилась на акции в мае, был одним из лучших.
В ту весну они так же, вчетвером, пошли на ликвидацию «шнура» и зачистку квартиры.
Васса тогда пошла делать укол старой генеральше. А она, Ленка, и Инга со списками в руках – каждая в свою, заранее записанную на нее, комнату…
Ей досталась вторая, пустующая после смерти генерала, спальня. На стенах висели хорошие картины. С них она и начала. Проверила подписи на золотистой бумаге на рамах – точно, Франсуа Буше, а это – Фрагонар, а это – Сомов. Она сняла картины со стен, и удобным ножичком из импортного канцелярского набора, вырезала картины из массивных багетовых рам, свернула все три в трубочку, завернула во взятую с телевизора тонкую салфетку и сунула в чертежный цилиндр-тубус. После чего расстегнула молнию на огромной, из искусственной дерюги, с которыми челноки за бугор «ездиють», сумку и обвела комнату глазами в поиске, как было сказано, бурдальонов.
На инструктаже она поняла, что за хренота эти бурдальоны. Слово якобы произошло от Французского иезуита, жившего при дворе Людовика ХIV, – Пьера Луи Бурдальонского. Его проповеди были столь долгими, что вынуждали дам, не имеющих возможности покинуть помещение храма во время откровений аббата, как-то приспосабливаться к ситуации. Не известно, как выходили из положения мужчины, но дамы, искусно, с помощью грумов-слуг-детей, размещали под пышными кринолинами ночные вазы.
Нет, чтоб прямо сказать – ночной горшок, – хмыкнула Ленка. – А то «ваза»! Или того чище – «бурдальон».
У старой генеральши, страдающей легким слабоумием и тяжелой формой артроза, была лучшая в Европе коллекция бурдальонов. На них был выгодный заказ из Нанси. Там тоже нашелся какой-то старый придурок, соблаговоливший предложить за всю коллекцию из 24 сосудов полмиллиона долларов. Конечно, Игуана не могла пропустить такой выгодный контракт.
И к генеральше приехала «скорая помощь». «Скорая», как это иногда бывает, пришла вовремя.
Детей у генеральши не было. То есть, они как бы и были, но существовали и отдельно. Картины и «ночные вазы» были записаны на них, в равной доле, в заверенном у нотариуса завещании. Сама старуха худо-бедно на костылях передвигалась по квартире. Денежки у неё ещё водились, и она держала приходящую прислугу, – принести продуктов, пищу сготовить, лекарства бесплатные, как инвалиду, из аптеки…
Время выгадали так, что приходящей тетки этой в квартире уже не было. Но все остальное – было.
Не видать дитям наследства, – хмыкнула Ленка, заворачивая в наволочку большую фарфоровую бабу, которая, спустив штаны, уселась уже было на большой фарфоровый горшок.
Нет, чтобы заранее у мамаши вынести все ценности из квартиры, – сокрушалась Ленка. Так, в свое время, сделала она сама, причем и из квартиры бабки, и из квартиры матери, так, что когда приехали родственники их хоронить, в квартирах было хоть шаром покати.
Ишь ты, интеллигенция, генеральшины дети. Вот и останетесь без ничего.
Впрочем, кое-что детям и внукам генеральши оставалось. И прежде всего – дивная старинная мебель, собираемая ею с мужем десятилетиями. Но на мебель заказа не было. А бригада Вассы работала только по заказу.
С черного резного комода Ленка сняла большую «ночную вазу» с вензелем иностранными буквами «М и А», причем «М» переплеталась с «А» так, что с трудом разберешь. Сняв её с комода, Ленка глянула со знанием дела на донышко вазы, как это не раз делала Инга, единственный профессиональный искусствовед в их бригаде.
На донышке иностранными буквами было написано слово которое, если вспомнить уроки английского в школе, – можно было прочитать как «Севр». И стояла дата: 1780г.
Может быть, если бы на месте Ленки была Инга, она и вскрикнула бы, не сумев сдержать профессиональную радость от встречи с раритетом, – это был ночной горшок императрицы – бурдальон Марии Антуанетты, который оценивался в сотню тысяч баксов…
Но Инга в это время отбирала и оценивала в гостиной коллекцию миниатюрных портретов представителей знатного русского дворянства. Работы французских и немецких миниатюристов ХVIII-ХIХ в., и ей было не до ночных горшков. Хотя бы даже такого, на который опускалась десятилетия назад нежная задница казненной французской императрицы.
Тут было много бурдальонов с монограммами, одна из которых – большая буква «N» с короной наверху даже показалась Ленке знакомой, но задерживаться на каждом предмете у неё не было времени. Может быть, только секунду-другую она задержалась с упаковкой, когда в нижнем ящике массивного комода обнаружила (как и обещала наводчица) футляр на четырех высоких ножках, напоминающий скрипку без грифа, с продолговатым фаянсовым сосудом внутри. Ленка была девушка грамотная, с тремя классами ветеринарного техникума, так что разобралась – это был походный ночной горшок середины XIX в. из Тверской губернии. Внутри кожаного футляра с выдавленными в коже головами лошадей, было изящное фарфоровое биде, – вещь необходимая при долгих поездках в экипажах из имения в город, и наоборот.
Короче, собрала она все, что было в списке, довольно быстро.
Выглянула в холл, пусто, – прошлась по квартире, – подельницы в своих комнатах своим ремеслом занимаются. Во второй спальне бабка уж и хрипеть перестала…
Пошла обратно. Обратила внимание, что Андрей, которому было наказано сидеть на стреме в холле, глазами по её заднице елозит.
Вы не поможете мне сумку из комнаты вынести? А то чижолая шибко. Спросила спокойно, не глядя на него, но манерно, кокетливо.
А чего и не помочь, если девушка слабенькая.
Ну, помог, конечно.
Тем более, что кровать там в спальне старика-адмирала такая, что на ней весь российский подводный флот можно разместить. Старичок, вроде как, судя по стоявшим высоко на стеллажах моделям подводных лодок, был по этой части.
Ну, а Андрей оказался по другое части.
То есть такой затейник…
Не раздеваясь на неё набросился.
Хорошо еще, она под юбкой летом ничего не носит.
Словом, как раз успели.
А то, если бы Васса засекла, попало бы обоим.
С тех пор и старалась, если это как-то от неё зависело, попасть в одну «смену» с Андреем.
Только мало что от неё зависело.
От Вассы то – немного, а уж от неё – и вовсе ничего.
Ты проверила по списку, действительно стоящие вещицы? – спросила тем временем Васса Ингу, на ходу рассматривающую списки и слайды коллекции, которую им предстояло сегодня брать.
Объективно – действительно стоящие, на них всегда спрос есть, и в Европе, и в Азии, и в Америке. И цены только растут.
Что же это?
Утамаро.
Не поняла…
Ты спросила, я ответила. Это имя художника. Утамаро.
Не русский что ли?
Японец.
Тяжелые вещицы? – со знанием дела спросила Васса.
Нет, легкие: графические листы, бумажные свитки.
Это хорошо. И во сколько эти бумажки оцениваются?
Судя по списку, – а это одно из самых полных собраний листов с изображениями куртизанок работы Утамаро, – то около миллиона долларов.
Ну, за такие «бабки» я укол и тигрице сделаю. А тут, вроде, опять старушка – «божий одуванчик». Ой, нет, девочки, – хохотнула Васса, разглядывая полученную за пять минут до операции (во избежание утечек информации) ориентировку: бабка весит добрых полтора центнера. У меня и иглы такой нет, надо было тебе поручить, ты у нас ветеринар… Без пяти минут.. – хохотнула Васса. – Ладно, девоньки, справимся: мы ей сегодня – внутривенно. «Скорая» – она на то и «скорая», чтоб по быстрому. А если в вену этот препарат ввести – то на наших глазах, как говорится, состоится и прощание с телом любимой бабушки. Интересно, чего она блядей собирала, а? Ты как считаешь, Инга?
Японские куртизанки – это совсем не то, что наши дешевки с Курского вокзала, – с достоинством пояснила Инга. У неё было приятное, но несколько злое и унылое балтийское лицо с светло голубыми невыразительными глазами. Работая в бригаде, куда попала достаточно случайно, она честно зарабатывала деньги на дом, который намеревалась построить на Куршской косе. Своих подельниц немного презирала, «немного» потому, что вообще не привыкла испытывать какие-либо сильные чувства.
Куртизанки – те же гейши. Они тебе и разговором помогут время скоротать, и одеты, надушены, нарумянены, напудрены – одно загляденье…
А чего говорить лишнего? – встряла в разговор Ленка. – Если у тебя профессия на спине лежать да ноги раздвигать, чего разговаривать-то?
Замнем для ясности, – подытожила ненужный спор Васса. – Что там еще?
Веера ХVII века, японские, шесть штук, лаковые коробочки для мазей и благовоний – общим счетом 12 штук, ширма деревянная, затянутая шелковым панно…
Тяжелая, наверное, – предположила ленивая Ленка.
Навряд ли, – спокойно парировала Инга.
А против чего в списке красные «галочки» Игуаны?
Против коллекции свитков и гравюр Утамаро и против ширмы.
А коробочки не отмечены?
Ширпотреб ХVII века.
Ни хрена себе… Значит, придется ширму тащить. Монет, можно это панно из ширмы вырезать?
Нельзя. Это не картину из рамы вырезать, тут все в комплексе – произведение искусства. Опять же – резьба там… Нет, приказано всю.
От, забот-то, паковать её, тащить, да и засветимся.
А мы на носилках, будто бабку вывозим, – радостно предложила Ленка.
И то верно, – согласилась Васса. – Упакуем и, вместе со свитками, с листами этими, графическими – на носилки. Парни из «бойцов» и понесут, как санитары… Ты вот что, для понту капельницу прихвати. И, когда пойдем назад – капельницу под простынь сунь, для понту.
Это можно, – важно согласилась Ленка.
Ну вот, и приехали, – удовлетворенно заметила Васса, выглядывая в окно «Скорой». В кабине сидели двое «бойцов» – водитель и второй, пехотинец. Оба пойдут с ними за санитаров.
Уже поднимаясь в лифте на четвертый этаж, Васса, словно вспомнив что-то смешное, ухмыльнулась:
Это ж надо до такой глупости дойти, чтоб блядей на картинках собирать. На миллион баксов… Совсем сдурели люди. Будто все с дуба враз рухнули. Вот за это Бог и послал нам перестройку.
Она нажала кнопку звонка возле большой стальной двери…
Панагия Софьи Палеолог
Октябрь в 1505 году был холодным, дождливым. Темнело рано.
Софья Фоминишна загасила лучину и закрыла глаза, чутко прислушиваясь – не позовут ли к Ивану Васильевичу…
Царь тяжко хворал и мучился болями. Не раз и не два за ночь звал государыню. Софья приходила, подолгу держала в теплых ладонях руку мужа, вспоминала, перебирала мысли по кругу. Мысли кружились как ранние снежинки, – то об одном, то о другом…
Дети… Обе дочери от Ивана Васильевича умерли во младенчестве. Потому ли, что обе Елены? Да нет. Вот упрямо назвала и третью Еленой, а та жила, выдали её замуж за польского короля и литовского великого князя Андрея Казимировича, и благо… Счастлива была… Феодосию, вторую дочь, выдали за князя Василия Дмитриевича Холмского… Не король, зато чаще видеться удается. Евдокию, правда, отдали за татарского царевича Петра, так и то – крещеный, не басурман… И ладно…
Пятерых сыновей родила Софья от мужа – Василия, Юрия, Дмитрия, Семена, Андрея… Все на отца, как его кровиночки, похожи.
Без любви-то бывает ли так, чтоб столько детей, и все собой хороши.
Была у них с Иваном Васильевичем любовь, была… Была и вся вышла? Нет, и сейчас есть… Ибо немощен от болезни, но силен духом великий князь, государь Всея Руси. Любовь к красавцу пройти может, а уважение к сильному мужчине – никогда.
Великой стала Русь. От золотоордынцев ослобонилась. Ливонский орден перед стременем своим согнуться заставила. Новгород Великим и княжество Рязанское отказались от независимой внешней политики. Казанский хан признал себя вассалом великого князя Московского. И Вятская земля Москве поклонилась. На Балтике русские свободно стали торговать, – шведы уж препонов не чинили после войны 1495-1497гг.
Сильному государству что мешает? Верно, – междоусобица. А рознь промеж князей да бояр отчего происходит? Как плесень в избе заводится она, если сырость в каком углу произошла. Поленятся строители мхом забить щели промеж бревен, вот и сырость.
Может, и слишком жестко они с Иваном Васильевичем действовали иной раз… Вот, недаром напраслину на них наводили, слухи распускали, что извели Ивана Молодого, сына царя от Марии, дочери тверского князя Бориса Александровича… Так и то – как судить… То, что Ивана в 5 лет женили на тверской княжне – на пользу усилению Русского государства, а то, что вокруг Ивана Ивановича Молодого, ставшего в 1485 г. тверским князем и заглядывавшегося на корону царскую, стали супротивники объединяться, тоже ведь правда. Всей правды не бывает. У одного она такая, у другого этакая…
Не спалось…
Слеза сама собой из глаза выкатилась. Жаль стало Софье Фоминишне умирающего в своей опочивальне царя. Как его литовский хронист назвал? «Муж сердца смелого и рицер валечный». По-польски «валка» – война. Рыцарь, стало быть, способный битвы выигрывать. И князь Андрей прав, говоря, что добивался успеха царь Иван Васильевич III совета ради с мудрыми и мужественными, и ничто не починати без глубочайшего и многаго совета.
А то, что советы её, Софьи Палеолог, среди других слушал и часто по её совету поступал, про то слухи ходили, а никто достоверно сказать не мог. Как иначе? Кто знает, что кукушка ночная кукует?
Судят по результату. А назвали Ивана – Великим. Стало быть, не плохой советчицей была ему жена. В шесть раз увеличил он русские земли, доставшиеся по наследству от отца. На смену Княжеству Московскому пришло Государство Всея Руси. Разница…
Ей вспомнился её приезд в Россию, в землю Руськую… В сопровождении папского нунция Бонумбре приехала она во Псков. Настороженно к ней отнеслись тогда на Руси. Поговаривали, что она папе римскому во племени, что сродственница ему. Митрополит Филипп был поначалу против этого брака, – понимал, что родство полезно, но душа была супротив «дочери апостольского престола», не приемля влияния «латинства».
Много воды с тех пор утекло в Москва-реке. После стояния на Угре и освобождения от татарского влияния стали поговаривать, что Софья сподвигла нерешительного Ивана на сей подвиг. И правда это, и нет в том. Иван сам решился на разрыв, а она – поддержала. Не все понимают, что Ивану можно было внушить лишь то, во что он сам уверовал. И что она, Софья, стремилась внушить великому князю Всея Руси лишь то, что сама принимала, во что сама веровала…
Одно верно поняли московские бояре: не могла гордая греческая царевна она принять, что стала женой татарского данника, не могла спокойно относится к тому, что при дворе многие знатные бояре поносные и укоризненные слова в адрес великого князя высказывают. Потому и поддерживала Ивана Васильевича в его стремлении власть упрочить, – и над татарами, иными ворогами, и над своими смутьянами.
Не спалось. Софья ворочалась с боку на бок, прислушивалась, не позовут ли к супругу, мучавшемуся уж которую ночь сильными болями нутряными.
Но тихо в царских покоях. Мирно… Брак-то их не всегда мирен был. Вспомнилось, как грозно глянул на неё Иван, когда увидел шитую её руками шелковую пелену – для Троицко-Сергиевой лавры предназначенную… Когда это было… В 1498 году… Увидел подпись на пелене – не «великая княгиня московская», а «царевна царегородская», грозно глазами зыркнул, сморщил нос, губами пожевал… Ничего не сказал, а видно – не доволен был.
И потом… Чуть не извел её с сыном. Доверился наушникам… Когда это было? До пелены, точно… В 1497 году, скорее всего. Стал грозно поглядывать на нее, на сына Василия. Тому всего-то 18 годков было. Глупости на уме, – пображничать, девок потискать. А царю стали наговаривать – измену сын затаил, вместе с матушкой. Греки, как их ни корми, они и есть греки. В декабре это было… Похолоднее, чем сейчас, во дворе – мороз, вьюга; в избе царской лепота, а государь её с сыном в морозный двор гонит, посохом стучит, ртом щерится.
Напраслину тогда возвели на них. Василия схватили, посадили его за приставы на его же дворе. Обвинили, что хотел отъехать от отца, пограбить казну в Вологде и на Белом Озере, учинить насилие над племянником Дмитрием, сыном Ивана Ивановича Молодого. Дескать, мать, – это она, Софья, извела отца, сын Софьин стремится извести сына Ивана Молодого!
Ох, лютовал Иван Васильевич! И то сказать, – ни за что, ни про что приближенного к царевичу Василию дьяка Федора Стромилова, да сына боярского Владимира Гусева, да князей Ивана Палецкого Хруля, да Щавея Травина-Скрябина жестокой казни предали: кого четвертовали, кого обезглавили, кого в острогах сгноили.
Ее, Софью царь поначалу в морозный двор выгнал – околевать от холода. Потом пожалел, – не простил, а сжалился, все ж любви меж них много было.
Вернул в царские покои. Но несколько дней видеть отказывался. А она тем временем узнавала, что гнев царский на её ближних людей пролился. Баб ближних, якобы, поивших её и Ивана Васильевича дурной водой с зельем в Москва-реке утопили.
А потом все опять обустроилось. А и как иначе, если любовь меж ними была сильная, с годами не притупившаяся. И вера друг в друга оказалась сильнее наговоров. Хотя, конечно, баб утопленных и князей страшно убитых уж не вернешь. Но, кто старое помянет, тому глаз вон. Так то…
Опять Софья поворочалась. Не спалось. Испила холодного грушевого кваса. Снова улеглась, закрыла глаза. А сон не идет. Сумерки осенние на дворе сгустились. Первый час ночи, а сна нет.
Жалко ей мужа. И ведь она понимает, что время помирать пришло, а вот схиму принять отказался. Все его предки перед смертью постригались в монахи, такой обычай был. А он не стал.
Хочу, Софьюшка, умереть монархом, а не монахом. Пусть меня Русь в царском обличии запомнит.
Один он там, в опочивальне. Всех прогнал спать. Только Федор Михайлов Кучецкий с ним. Федец… Юный дьяк, умом ловкий и нравом кроткий, за что и привечаем, что редкость, и Иваном Ивановичем, и Василием Ивановичем, – отец и сын равно в нем собеседника находят…
Недоверчив стал к концу жизни великий князь ещё больше, чем в зрелые года.
Уж как просила Софья его разрешения, чтобы позволил после его смерти подаренный ею ему оберег – панагию с камеей, изображавшей Иоанна Крестителя, подарить в Псковский мужской монастырь. Говорила, что видение ей было: оберег Иванов сбережет сына Василия, коли будет храниться во Пскове.
На самом-то деле видение было. Несколько ночей кряду виделось ей, что вновь и вновь въезжает она с нунцием Бонумбре, с обозом своих вещей, книг греческих и подарков папских московскому князю, во Псков осенью 1471 года. И так её тот сон замучил, что поняла – надо задобрить Псков!
Решила: подарит ценную панагию псковскому монастырю, и уйдет из её сна этот повторяющийся до изнеможения, до холодного пота бесконечный въезд в город Псков. Только что въехала, и опять – все в мельчайших подробностях – снова въезжает в город.
Вчера Иван Васильевич дал добро: «дари панагию…»
Снял с шеи, поцеловал. По щеке слеза крупная ползет. Пробормотал:
Раз оберег отнимаешь, значит, не веришь, что выживу, так, Софьюшка?
Да он и там, в монастыре будет тебя оберегать, ещё сильнее, – пыталась разуверить мужа Софья Фоминишна.
Ничего не сказал. Отвернулся к стене, сделал вид, что устал, засыпает… Воспоминания эти мучили Софью.
Тут и вбежал Федец в покои царицыны с криком:
Ушел от нас великий князь… Преставился. Улетела его душенька.
Слезы сами из глаз врассыпную бросились. А мысль была твердая, спокойная, здравая:
Панагию-то назавтра в Псков отправить надобно. Пусть теперь нас с Василием бережет. От напасти спасет. А от смерти кто поможет? Она приходит без вызова. Когда смертный час придет. А когда придет он, про то лишь Господь Бог ведает.
Панагия Софьи Палеолог. Расследование ведет Иван Путилин
Иеромонах Илларион, известный в обители мужского монастыря, что в славном русском городе Пскове, своей святостью, снял с шеи панагию и бережно положил её на беленый известкой выступ в келье. На белом фоне панагия заиграла всеми гранями драгоценных камней.
Равнодушный к мирским радостям иеромонах не мог не залюбоваться древней панагией.
Ишь ты, сказывали братья, то трехслойного агата камея древнегреческой работы. Может и так. А кто говорил венецианской. И то возможно. А то странно, что возраст панагии никто с точностью определить не может. Кто говорил – с XIII века она, и завезена на Русь Софьей Палеолог, супругой великого князя, царя Всея Руси Иоанна Васильевича. А были и такие мнения, что создана панагия уже при Софье, – работа её придворных ювелиров. Сколь воды утекло, кто теперь с точностью определит?
Илларион покряхтел, лег на завалинку, крытую старыми, ветхими рясами, поудобнее устроил поясницу, которую ломило уже неделю. Взял тонкой, с толстыми голубыми венами рукой панагию, положил её на желудок, туда, где ребра расходятся в стороны, прислушался к себе.
Не то, чтобы сразу боль в желудке прошла. Но показалось ему, что стала резь помягче.
Ишь ты, и впрямь настоятель прав был, когда дал мне панагию на ночь для исцеления. И вроде как многие настоятели, что панагию, с тех пор, как подарила её Софья на груди носили, то и не болели вовсе и жили до глубокой старости.
0н на секунду снова прислушался к себе. Боль явно стихала.
В заутреню отстою сколь смогу, уж поклонов Господу нашему Иисусу Христу с благодарностью за исцеление, да во здравие настоятеля монастыря Игумена Мисаила молитвы скажу да поклоны отобью. Вишь ты, чудо какое, и впрямь царевина панагия чудодейственная.
Заскорузлыми пальцами, знавшими в жизни немало всякой тяжелой работы в послушничестве да в монашестве, Илларион провел по панагии. Пальцы нащупали неровные грани четырех крупных турмалинов, и четырех ровной огранки рубинов, округлые поверхности четырех крупных жемчужин. Пальцы словно видели множество алмазов, изящно вкрапленных в ажурную скань оправы.
Поверхность самой камеи, расположенной в центре панагии, была на ощупь теплой, словно голубой Фон (на котором возвышалась фигура Иоанна Крестителя с симметрично свисавшими вниз крылами) изнутри подогревался.
Вот тоже – загадка панагии. И светит, и греет, словно огонь внутри, – улыбнулся своим мыслям иеромонах Илларион.
Когда лежал, болела поясница, зато желудок замирал, словно и не было в нем недавней рези. Ему ужасно хотелось повернуться на бок. Но он боялся, что в этом случае панагия сползёт с живота и резкая, сверлящая боль в желудке, отдающаяся в почках, в пояснице, в мочевом пузыре, вернется снова.
Он попытался отвлечься от панагии. А то, не дай Господь, заснет с мыслью о ней, и приснится ему голубой цвет, каковой Фоном дан за Иоанном. А голубой цвет во сне увидеть, – бабка когда-то говорила, – к несчастью.
0н представил себе, что птицей взмыл над монастырем. Сверху видны и храм, и трапезная, и все постройки хозяйственные. Вот так бы и заснуть…
Храм, церковь, монастырь увидеть во сне – к благополучию, – удовлетворенно подумал он, почти уже засыпая и радуясь, что видит то, что и надобно.
Увидеть церковь во сне – удача, – прошептал он сухими губами.
И в ту же секунду заснул.
О какой удаче мечтал засыпая, иеромонах Илларион, никто так уже и не узнал.
Потому что в ту ночь старого иеромонаха, известного далеко за пределами монастыря чистыми помыслами и безгрешной жизнью, зверски убили…
Но узнали про то уж утром…
Келейник, из бессрочно отпускных рядовых, некто Яков Иванов, сын Петров, принес несколько полешков ядреных, березовых, чтобы истопить печурку в келье святого старца.
С вечера иеромонах отказался от помощи Яшки.
Изыди, пьяница. Не хочу, чтоб скверным дыханием – мне воздух в келье испортил.
Так замерзнешь, батюшка, – корил его старый солдат.
Хлад телу на пользу! Ежели есть огонь в груди, то и тело не замерзнет, – ответствовал иеромонах, и печку топить на ночь запретил.
Яков Иванов, сын Петров, служитель из бессрочно отпускных рядовых, и был последним, кто видел живым иеромонаха Иллариона.
Он же был первым, кто увидел святого старца мертвым.
Поначалу солдат сильно удивился. Как так: вся братия уж в церковь к заутрени потянулась, а святой старец и не думает вставать. Неужто проспал? Быть такого не может. Такого и не было за все те десятилетия, что провел Илларион в обители.
Захворал, однако. С вечера маялся. Ишь ты, в хладе, говорит, лечение.
На том Яков покачал головой, – бросил полешки возле кельи Иллариона и пошел по другим делам. Покуда братия молится, ему надо было протопить печи в многих кельях…
Пришло время обедни. Среди братии слушки пошли – заболел совсем Илларион, коли к обедне не выполз из кельи своей.
Старцы мыслью медлительны, у них вся воля в молитвы уходит. А Яшке, раненому во многих кампаниях, приходится душу делить между молитвенной чашей и чашей с белым хлебным вином. У него сила в характере не извелась. Ему и решение принимать…
Набравшись духу и будучи готов в любую минуту услышать раздраженный фальцет Иллариона, Яков подошел на цыпочках к двери и заглянул в замочную скважину.
И в ту же секунду своды древнего здания Псковского мужского монастыря отразили сполошный крик Якова Петрова:
Убили!
К нему уж бежали, сколь позволяли годы, болезни и длинные полы ряс, иеромонахи, выскочившие из соседних келий.