Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Этика Михаила Булгакова

ModernLib.Net / Публицистика / Мирер Александр Исаакович / Этика Михаила Булгакова - Чтение (стр. 2)
Автор: Мирер Александр Исаакович
Жанр: Публицистика

 

 


Немедля разыгрывается следующий трюк. Берлиозу является «прозрачный гражданин престранного вида. На маленькой головке жокейский картузик, клетчатый кургузый воздушный же пиджачок… и физиономия, прошу заметить, глумливая» (424). То есть его пугают — но как бы задавая тональность предстоящего действия — шутовскую. Ни герой, ни читатель ведь еще не знают, что сейчас подсудимому показали палача, того, кто «пристроит» осужденного под трамвай… И вот «ужас до того овладел Берлиозом, что он закрыл глаза» (425).

Закрыл глаза — не всмотрелся, не убежал, не попытался понять. Остался на месте, хоть никто его не держал, — ибо происходящее снова не по вере его.

Это — важная деталь: каждому по вере, как и скажет впоследствии Воланд. Приговор если и был предрешен заранее, то лишь конформизмом подсудимого — качеством, от которого он сам не пожелал отказаться.

Итак, Воланд является к подсудимому и открывает судебное следствие нарочито наивным вопросом: «…Я так понял, что вы, помимо всего прочего, еще и не верите в бога? — Он сделал испуганные глаза и прибавил: — Клянусь, я никому не скажу» (428). Вопрос-ловушка: как будто есть люди, не ведающие, что в России атеизм служит государственной религией! Заодно Воланд дает понять, что он прибыл откуда-то, где атеизм преследуется[12]. Берлиоз, без сомнения, знал, что всего этого быть не может, но явная эта ложь ему приятна, и он отвечает правдой, вывернутой наизнанку: «Да, мы не верим в бога… но об этом можно говорить совершенно свободно»… Он признается в грехе лжи; честный человек сказал бы: «Что вы, если бы я был верующим, тут надо бы помалкивать».

Правда, его слова можно со стороны расценить как ответную шутку; если их прочесть вне контекста сцены, они и есть первоклассная шутка, и вот Воланд эту игру подхватывает, «даже привизгнув от любопытства: — Вы — атеисты?!» — снова фарс, явный: кого еще он ожидал увидеть? Тогда Берлиоз показывает, что он говорил серьезно, и Воланд делает очередной хитрый ход: «Ох, какая прелесть! — вскричал удивительный иностранец и завертел головой…» (428). Давая редактору возможность снова отшутиться, он подталкивает его одновременно к ответу о всеобщем отношении к вере; например, так: мы не редкость — ничего «прелестного» в нас нет. Ответ мог быть и другим, спасительным; например: я атеист по убеждению, как и некоторые другие, но кругом полно атеистов вынужденных, так что не удивляйтесь, здесь верующих не найдете… Но он отвечает «дипломатически вежливо», иными словами — лжет: «Большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о боге» (428).

Еще одна из нитей его жизни перерезана — слова воистину роковые.

Беда не в том, что Бога считают «сказкой», а в том, что редактор демонстрирует поведенческий императив, от которого отступать не рекомендуется ни в коем случае. Полагается принимать всю формулу целиком, без отступлений — иначе будет худо. Берлиоз показывает, что принимает ее всерьез и с полной убежденностью, и тогда: «…Иностранец отколол такую штуку: встал и пожал изумленному редактору руку, произнеся при этом слова: — Позвольте вас поблагодарить от всей души!» (429). Запомним это рукопожатие, к нему придется еще вернуться; жест, в некотором роде означающий: спасибо, теперь ты у меня в руках…

Судья получил признание подсудимого.

Тем не менее Воланд продолжает следствие с полной добросовестностью. Он ведь судит не «большинство», а конкретное лицо и желает выяснить, насколько сознательно подходит к делу человек, говорящий о чужой сознательности. Он начинает проверять богословское образование Берлиоза.

Прежде чем обратиться к этой, так сказать, экспертной части судебного следствия, закончим с формальной частью. Подсудимый пока не знает, что его судят, а это не по закону, и Воланд продолжает его предупреждать — разумеется, в заданном фарсовом стиле.

Следующее предупреждение: «Ведь говорил я ему тогда за завтраком…» — он утверждает, что говорил с Иммануилом Кантом, умершим примерно за 130 лет до того! Воланд непринужденно подчеркивает, что ошибки здесь нет: «…Он уже с лишком сто лет пребывает в местах значительно более отдаленных, чем Соловки…» (430). Этого предупреждения Берлиоз вообще не слышит; отвечает глухим молчанием — не по вере! — и даже не пытается уточнить — например, спросить: «Простите, а вам сколько же лет?!»

Но не уходит, не прерывает разговор с удивительным вралем, ибо тот сейчас же пускает очередную отравленную стрелу. Несколько минут назад Берлиоз подумал, что надо бы съездить в Кисловодск, и вдруг ему говорится страшненькое: «…Бывает и еще хуже: только что человек соберется съездить в Кисловодск, — тут иностранец прищурился на Берлиоза, — …но и этого совершить не может, потому что неизвестно почему вдруг возьмет — поскользнется и попадет под трамвай! Неужели вы скажете, что это он сам собою управил так?»

Это и предупреждение, и последняя фраза обвинительного заключения: подсудимому следует назначить такую-то кару… Двойное предупреждение: ты и есть подсудимый, ты собрался в Кисловодск, не кто иной… Самое бы время Берлиозу спросить: «Так кто ж ты, наконец?» — и, действительно, в его мозгу возникают почти Фаустовы слова: «…Но позвольте, кто же он такой?» Он почти догадался, и, как бы подталкивая его, неутомимый Воланд продолжает демонстрироваться: угадывает, что Бездомный хочет курить, творит в своем портсигаре папиросы по его вкусу. Но результат выходит обратный, и это — один из блистательнейших сатирических ходов во всей книге. «И редактора и поэта не столько поразило то, что нашлась в портсигаре именно „Наша марка“, сколько сам портсигар. Он был громадных размеров, червонного золота, и на крышке его при открывании сверкнул синим и белым огнем бриллиантовый треугольник. Тут литераторы подумали разно. Берлиоз: „Нет, иностранец!“, а Бездомный: „Вот черт его возьми! А?“ (431).

Тут три слоя. Первый — на поверхности действия: сотворено чудо, пусть скромное, но несомненное[13].

Второй — религиозный и литературный. Громадный золотой предмет с бриллиантами — намек на Мефистофеля, на известнейшую арию в опере Гуно: «…один кумир священный… телец златой». Правда, эта деталь, как и все фаустианские аллюзии, снабжена антидеталью — парадоксальным бриллиантовым «оком Божьим», но вряд ли редактор мог оценить по достоинству такую подробность.

Третий слой — мгновенный переход от попытки понимания, почти невероятной для твердолобого атеиста, от фаустианского вопроса: «Кто же он такой?» — к простейшему, стандартному, конформному «объяснению»: «Нет, иностранец!» Переход, занявший по времени действия не более десятка секунд, — почему он свершился? Нет ли в нем психологической недостоверности?

Булгаков не бывает недостоверен. Он показывает типичную для обывателя 30-х годов реакцию на драгоценности. Это важная тема романа; на всем его протяжении десяток раз показывается, что драгоценности и валюту, конвертируемую в золото, обыватель должен сдавать государству. Тема чрезвычайно щекотливая: с одной стороны, государство идет на все, чтобы отобрать золото у своих подданных. С другой — пропагандистский аппарат утверждает, что золото есть символ и кумир «врагов» — капиталистов, империалистов и т. п. Характерную связку дал Горький в названии своих американских заметок: «Город Желтого Дьявола». Капитализм объявлен дьяволом, и за ним сохранен дьявольский идол — маммона, золотой телец.

А настоящий дьявол ведь не существует: он — «религиозный пережиток в сознании»…

Поэтому я и оцениваю мгновенную смену мыслей у Берлиоза как достоверную сатирическую выдумку Булгакова. Дьявол может из шкуры вылезать, заявляя о себе в открытую, творя чудеса, демонстрируя золото, сатанинский кумир (и еще — носить оперную маску Мефистофеля, принимать соответствующие позы и т. д. и т. п.), но истинный-то дьявол теперь — заграничный богатей, иностранец; и вот Берлиоз, поняв было, кто перед ним, возвращает понятия в конформную плоскость и облегченно вздыхает: фу, что за мысли лезут в голову, он — обыкновенный Желтый Дьявол…

«Никакие дальнейшие слова слышны быть не могут», как скажет сам Воланд в следующей главе. Только что редактор «с великим вниманием слушал неприятный рассказ про саркому и про трамвай» — а теперь он просто не замечает колдовского повтора своих мыслей. «Да, человек смертен…» — думает он, и в ответ раздается вслух: «Да, человек смертен… Плохо то, что он иногда внезапно смертен…» (431, 452). Реакции нет. Мало ли что они могут, эти дьяволы-иностранцы, — так, наверно, думает про себя Берлиоз. Тогда Воланд «гадает» и уточняет приговор: «Вам отрежут голову!» — ну, это бездоказательное заявление Берлиоз принимает, естественно, с раздражением. Еще более подробное описание процедуры грядущей казни — «…Аннушка уже купила подсолнечное масло, и не только купила, но даже и разлила» (433) — воспринимает как «чепуху». Наконец, Воланд называет Бездомного по имени — литераторы удовлетворяются ссылкой на «Литературную газету»…

Воланд преследует две цели при произнесении каждой фразы: предупредить и дать возможность оправдаться. Но, по парадоксальным законам сатиры, его усилия дают обратный результат. Тревожное непонимание накапливается; под его давлением Берлиоз и Бездомный как бы обнажаются — в них раскрываются новые слои дурного конформизма. Очень скоро после облегченного вздоха: «Иностранец…» — им приходится сооружать новое объяснение, поскольку Воланд усердствует, показывая, что он не иностранец, а нечто иное…

И объяснение находится — в наборе пропагандистских установок 30-х годов. Логика следующая: если иностранец хорошо говорит по-русски и не только похваляется богатством, но еще и знает многовато — кто он такой? «…Он никакой не интурист, а шпион. Это русский эмигрант, перебравшийся к нам» (433). Формулу, естественно, дает Бездомный, как человек «девственный», т. е. не имеющий за душою ничего, кроме прописных истин.

Другого не могло быть в те годы, когда слова «враг народа» и «шпион одной иностранной державы» были в прессе ходовыми оборотами, своего рода мистическими заклинаниями. Каждый писатель и журналист был обязан хоть однажды запустить чернильницей в «шпиона и диверсанта». Каждому времени — своя мистика… Конец 1-й главы смыкается с началом в дурное кольцо: иностранцы прибывают к нам, как черти у Гоголя, — либо мы их обманем, либо они нас, третьего не дано.

Позже шпиономанию вышутит Коровьев: «Приедет… и или нашпионит, как последний сукин сын, или же капризами все нервы вымотает…» (513).

Выражая все это — золото, иностранцев, шпионов — в булгаковской системе иносказаний, мы должны будем именовать любого иностранца потенциальным чертом, а прибывшего к нам иностранца — чертом среди нас, нацепившим, разумеется, и шапку, и рукавицы. Это менее всего шутка; это определение нашей национальной паранойи. Атеистическое государство не избавилось от Бога и дьявола, оно их только очеловечило. В 30-е годы Сталин, несомненно, занимал в общественном сознании место Бога, а Гитлер, например, служил заместителем сатаны.

Итак, можно ли трактовать намеки Воланда как признак справедливого суда? Очевидно, однозначного ответа не имеется; всеведущий сатана — каким он обрисован в романе, — конечно же, не мог ждать от Берлиоза раскаяния. Но ему и нам, читателям, важны не намерения, а действия — он пугал, он предупреждал, и не его вина, что предупреждения не были услышаны.

Выскажу еще одно предположение: Берлиоз, кроме прочего, трусил. Он не мог сказать Бездомному: мол, не шпион и не эмигрант, здесь дела пострашнее… Его должен был остановить не только собственный конформизм, но и уверенность, что Бездомный донесет «куда следует»: вот, я говорил — надо звонить, а он не послушал. Страх перед властью оказался сильнее страха перед незнакомцем с его чудовищной проницательностью.

Булгаков мимолетно обозначает, что Берлиозу создавшаяся ситуация, по крайней мере, тягостна. Уже проверив документы «профессора», он снова пугается, услышав очередное лукавое объяснение: «Я — специалист по черной магии» (434), пугается до того, что начинает заикаться, и сам находит конформное обозначение: «А-а! Вы — историк? — с большим облегчением и уважением спросил Берлиоз» (435).

Большое облегчение испытывают лишь при каких-то сильных эмоциях… И Воланд опять, снова пугает и предупреждает его: «Сегодня вечером на Патриарших будет интересная история!» — и сейчас же пересказывает главу из романа Мастера, историю суда над Иешуа Га-Ноцри.

Это еще одно предупреждение, и очень сильное — если смотреть именно так: Воланд передает часть произведения Мастера, притом достаточно близко к тексту. У нас есть все основания для такого суждения — сам Мастер подтверждает тождество: «О, как я угадал! О, как я все угадал!» — а кроме того, стилистика четырех «Пилатовых глав» едина; рассказ Воланда не выпадает из нее.

3. Отступление:

рассказ о Понтийском Пилате

Дело в том, что Мастер был подвергнут травле в прессе, причем не литературной, а политической травле; название первой же статьи, обрушившейся на писателя: «Враг под крылом редактора». Во второй статье предлагалось «ударить, и крепко ударить, по пилатчине и тому богомазу, который вздумал протащить… ее в печать» (560). Но эти статьи «могли считаться шуткою по сравнению с написанным Латунским» (недаром Маргарита грозилась отравить Латунского).

На статье Латунского дело тоже не кончилось. Мастер говорит: «Статьи не прекращались», и, судя по всему, их было довольно много.

Картина совершенно ясная: против Мастера была затеяна широкая кампания, причем организованная, «директивная». Десяток статей в московской печати не мог появиться стихийно; это реалия, понятная каждому, соприкасавшемуся с отечественной прессой.

Отсюда можно сделать два вывода. Первый — несомненный: Берлиоз, «председатель правления одной из крупнейших московских литературных ассоциаций… и редактор толстого художественного журнала» (423), т. е. политический функционер, не мог не знать об этой кампании против «пилатчины». Иван Бездомный — рядовой поэт — и тот знал (560).

Второй — предположительный: руководителем кампании был сам Берлиоз. Он отлично (для журналиста) разбирался в христологии, и должности у него были вполне подходящие для руководства не очень важной политической кампанией. Менее примечательно, что самый гнусный пасквилянт, Латунский, идет за гробом Берлиоза; важней, что отшельник Мастер знает редактора и дает ему характеристику (551).

Впрочем, на втором предположении я не буду настаивать, достаточно первого. Воланд представляет — как сказал бы юрист — рассказ о Пилате в качестве материала, известного подсудимому. Воланд как бы говорит ему: человек написал вовсе не то, что вы называете «религиозной пропагандой»; написал не о Боге, а о человеке. А вы объявили его «богомазом»; ваша свора его довела до сумасшедшего дома… Он пересказывает эту «пилатчину» как бы от себя и ждет реакции. Какова же она? А реакции нет вовсе. То ли Берлиоз не читал вещь Мастера, то ли предпочел притвориться непонимающим. Последнее больше похоже на дело, ибо он отвечает нарочито нелепой и беспомощной фразой: «Ваш рассказ… совершенно не совпадает с евангельскими рассказами», почему-то «внимательно всматриваясь в лицо иностранца» (459). Берлиоз оказался в дурном положении. Если он не читал Мастера, но позволил своим клевретам начать травлю, его дело плохо. Если читал и не согласен с прочитанным, почему он увиливает от ответа? «Начитанный редактор», готовый забраться «в дебри, в которые может забираться, не рискуя свернуть себе шею, лишь очень образованный человек», обязан был поспорить с удивительным рассказчиком по теме его повествования. Например: вы дали немифологический вариант облика Иисуса и построили его искусно и изобретательно. Вашего Иешуа не зацепишь возражениями, обычно адресуемыми авторам Евангелий, вроде тех, что я приводил Бездомному: молчание историков о Христе; мифологические аксессуары — мать-девственница, происхождение из дома Давидова; загадочная история с заступничеством Пилата и т. д. и т. д. Равным образом в вашем рассказе нет исторических и других несообразностей, в изобилии рассыпанных по каноническим Евангелиям. Вы даже попытались объяснить исходную причину путаницы малограмотностью Левия Матвея, единственного ученика и бытописателя вашего Христа, и вложили в уста Иешуа Га-Ноцри соответствующее предсказание: «…Ничему не учились и все перепутали, что я говорил… путаница эта будет продолжаться очень долгое время»… Да, вы как бы вывели историю Христа из-под огня критики, все у вас безупречно, кроме одного. В своем стремлении сделать эту историю непротиворечивой внутренне, вы, почтенный оппонент, обрубили все ее внешние контакты с большой историей. Ваш незаметный герой вряд ли мог бы стать основоположником мировой религии; иными словами, совершенно безразлично — существовал такой Иисус или нет…[14]

Берлиоз мог еще добавить: предположим, вы каким-то чудом проникли в глубины истории и воспроизвели истинную картину; благодаря другому чуду ваш герой-одиночка оставил глубочайший след в умах людей и тем дал толчок развитию христианства… Ладно, чудеса, так чудеса. Но где же у вас главное положение Писания — что Иисус был Богом Сыном? Это удивительный альтруист, талантливый и обаятельный человек, но ведь он сам говорит — повторяю сказанное вами же: «Бог один, в него я верю»… Вы оставили христианство без главной догматической черты, без Богочеловека![15]

Резюмируя оба положения, добросовестный и образованный человек непременно бы заметил: таким образом, ваш рассказ не соответствует обеим заявленным вами целям. Ваш герой еще менее вероятен, чем евангельский, и, уж во всяком случае, он не Бог. А вы начали разговор с вопроса о существовании Бога. Почему же как доказательство его бытия вы предложили историю человека?

Ничего этого Берлиоз не сказал и не мог сказать по довольно сложной и пакостной причине. Ему пришлось бы признать, что вопрос о земном существовании Христа не имеет отношения к бытию Бога. А этого он как раз и не хотел признать, ибо руководимая им антирелигиозная пропаганда строилась вокруг доказательств мифичности Христа[16]. Вспомним, как он возмутился, когда Бездомный очертил «главное действующее лицо своей поэмы, то есть Иисуса, очень черными красками» (425). Берлиозу не годился даже черный образ — только нуль-образ, пустота… Тем более не годилась непротиворечивая картина жизни светлого Иисуса в рассказе Воланда. Как всякий догматик, он не хотел даже обсуждать неприемлемую для него точку зрения. Противоречивый и уязвимый евангельский вариант его устраивал больше — о чем он и проговорился. Но это еще не все — действительно, в глупейшую историю попал Берлиоз! Ведь меньше года назад (стоит май, а Мастер закончил свой роман в августе) московская критика устроила массированный разгром этой самой истории как якобы суперрелигиозной («протащить в печать апологию Иисуса Христа»; «ударить… по богомазу»; «Воинствующий старообрядец» (560)). Можно ли теперь сознаться, что эта история вовсе не доказывает существования Бога и автор ее — отнюдь не «богомаз»?! А ежели удивительный иностранец-чернокнижник прочел в газете «большой отрывок из романа того, кто назвал себя Мастером»? И его сейчас повторил? И статьи читал тоже? Не исключено… Предъявил же он Ивану «Литературную газету»…

Да уж действительно, чертову кашу заварил «профессор» в Берлиозовой голове! А солью этой каши была некая щепотка — политическая подоплека дела. В своем рассказе Воланд предельно усилил один фрагмент евангельского повествования, а именно — двойное обвинение, выдвинутое против Иисуса. По Писанию, синедрион судил его за религиозное отступничество, но перед Пилатом иудеи выдвинули политическое обвинение в агитации против Рима — обвинение, очевидно, резонное, хотя авторами Писания оно трактуется как ложное и клеветническое. В «романе о Пилате» герой, предельно удаленный от политики, действительно ведет философские речи, которые в условиях Тибериева беззаконного террора считались преступными; Пилат не может пройти мимо крамолы из страха перед доносчиками[17]. Все детали рассказа исторически точны: засада в доме Иуды, низменный страх Пилата, мгновенное осуждение невинного рисуют действительную обстановку Римской империи и Иудеи. Однако создается ощущение, что рассказ есть иносказательная притча о сталинском терроре. По-видимому, из-за этого коллеги Берлиоза и учинили расправу над Мастером, притом поразительно похожую на расправу над Иешуа. Не распяли, разумеется, но до смерти не довели только случайно. Фрагмент из произведения Мастера стал в устах «иностранца» параболой, и Берлиоз — человек «очень хитрый» (551) — должен был уловить иносказание. Следуя своей логике: иностранцы приезжают, чтобы мы их обманывали, он не мог объяснить, что бешеный лай в прессе был поднят не из-за религиозного содержания романа, а из-за политического, настолько страшненького, что о нем в статьях не говорилось даже намеком, ибо никто не решался сознаться, что усматривается знак равенства между принципатом Тиберия и принципатом Сталина…

Еще раз процитирую Мастера: «Мне все казалось, — и я не мог от этого отделаться, — что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим» (561—562). Возможно, поэтому Берлиоз, бормоча свою чепуху — о несовпадении с Евангелием, — внимательно всматривался в лицо иностранца, как бы пытаясь смекнуть: что тот имел в виду на самом деле?

4. Владычный суд

(окончание)

Итак, Воланд опять демонстрирует свои сверхъестественные способности, замечая, «что ровно ничего из того, что написано в евангелиях, не происходило», и: «Берлиоз осекся, потому что буквально то же самое он говорил Бездомному». Однако его броня кована из первоклассной стали — он «осекается», но продолжает гнуть свое: «…Но боюсь, что никто не может подтвердить, что и то, что вы нам рассказывали, происходило на самом деле» (459).

В этот момент Воланд кончает судебное следствие — преступник закоснел в грехе и не хочет раскаиваться. Воланд начинает наталкивать осужденного на просьбу о помиловании. Требуется-то пустяк вроде: поверить, что сатана существует.

Разумеется, это не пустяк… Читатель-атеист понимает меня очень хорошо, и верующий с нами согласится — трудно поверить в такое. Для Берлиоза переход из атеистов в верующие означал примерно то же, что, по Булгакову, означало для Пилата оправдание Иешуа Га-Ноцри, а именно — гибель карьеры. (Или — сумасшедший дом, куда Воланд озаботился направить поверившего в него Ивана Бездомного — в некотором роде заблаговременно.)

Попытки добиться просьбы о помиловании несомненно безнадежны, но судья добросовестно выполняет требования судопроизводства. Он объявляет о своей извечности — «И на балконе был у Понтия Пилата…» — и предупреждает, что будет жить в квартире Берлиоза, а после этого спрашивает: «А дьявола тоже нет?» (461).

Прежде Воланд говорил только о бытии Бога, а себя упоминал лишь косвенно: «…управился с ним кто-то совсем другой». («Другой» — традиционный эвфемизм слова «дьявол».) Теперь он как бы объединяет себя с Богом, язвительно замечая: «…Что же это у вас, чего ни хватишься, ничего нет!»

Но и реакции нет — подсудимые решают, что судья сумасшедший.

От слов «ничего нет!» до гибели Берлиоза проходит не больше трех, ну — пяти минут. Но за это время Воланд успевает предупредить его еще трижды. Берлиоз имеет три возможности спасения даже на смертном пути.

Предупреждения я сейчас перечислю.

В первом слышатся даже печаль и сочувствие: «Ну что же, позвоните, — печально согласился больной и вдруг страстно попросил: — Но умоляю вас на прощанье, поверьте хоть в то, что дьявол существует!» (461) и добавляет, что на это есть «самое надежное» седьмое доказательство — «И вам оно сейчас будет предъявлено» (461). Но Берлиоз бежит к телефону: «необходимо принять меры»… Тогда Воланд называет его по имени-отчеству и спрашивает, не послать ли телеграмму «вашему дяде в Киев?». Реакция идет обратная: «А ну как документы эти липовые?» (462) — если осведомлен, значит, «иностранный шпион»! И Берлиоз только наддает ходу.

Наконец, у самого выхода на Бронную он видит Коровьева во плоти и крови. Последнее и сильнейшее предупреждение! Чтобы оценить впечатление, которое оно могло бы произвести на редактора, надо нам вернуться почти на сорок страниц назад, к видению «прозрачного гражданина». Тогда Берлиоз был атакован даже физиологически: «…Сердце его стукнуло и… куда-то провалилось, потом вернулось, но с тупой иглой, засевшей в нем». Тут же — «столь сильный страх, что ему захотелось тотчас же бежать», и наконец видение, причем не мимолетное — Берлиоз успел рассмотреть «клетчатого» очень подробно: одежду, телосложение, выражение лица (глумливое), и то, что он, «не касаясь земли, качался перед ним и влево и вправо» (424). Воздействие было сильным: «Тут ужас до того овладел Берлиозом, что он закрыл глаза» (425). Вряд ли память о пережитом ужасе могла исчезнуть за час-полтора, прошедшие между началом сцены и ее концом. Воспоминание о боли в сердце и сопровождавшем ее физическом страхе смерти должно было снова ухватить за сердце, остановить, повернуть. Поместив Коровьева на последнем пути подсудимого, Воланд обращался уже не к его чести и разуму — к инстинкту самосохранения.

5. Теологический диспут

Неторопливость и сосредоточенность необходимы при чтении первых трех глав «Мастера» больше, чем при чтении всех остальных. Понять, что Воланд судит, довольно трудно — он маскируется, он играет шута, а судебному следствию придает вид теологического диспута. Однако же такая форма отвечает и литературной задаче, и генеральной установке Воланда: «каждому будет дано по его вере». Ведь Берлиоз мнит себя богословом — или антибогословом; это одно и то же.

Мнит без достаточных оснований, путаясь в трех соснах; его убеждения сводятся к одному «нет» и одному «не было»: Бога нет, Христа не было. Он даже не пытается понять, что эти два утверждения не связаны между собой, ибо одно принадлежит теологии, другое — истории. Однако рассуждает о вере, ссылаясь на сочинения известных историков и христологов, — следовательно, надо проверить, что он знает на самом деле: во что верит, а чем жонглирует. В условном мире романа он имеет значительный вес: он — литератор, берущийся к тому же судить о высших материях.

По Булгакову, между силами, управляющими миром (назовем их пока мистическими), и литературой есть глубокая и опасная связь — свернул-таки себе шею Михаил Александрович! Она прорисовывается с самого начала романа: является пролитературенный сатана, сочиняет литературную версию «Страстей Христовых», его слушают два литератора, на свой лад озабоченные христологией, и за всем этим стоит Мастер с его «романом о Пилате».

Берлиоз, кроме того, фигура собирательная. В «Евангелии Михаила Булгакова» я пытался показать, что мысли «начитанного редактора» с величайшей точностью следуют нормативам антирелигиозной пропаганды того времени. Дискутируя с ним, Воланд как бы получал информацию обо всех литераторах-пропагандистах.

Приемы Воланда достаточно коварны. Не будем этому удивляться, такова была манера теологических диспутов — непрерывные ловушки, в том числе формальные; не зря Левий назовет Воланда «старым софистом»… Но Воланд и не пытается это скрыть; свой первый вопрос он формулирует в характерной схоластической манере: «…как же быть с доказательствами бытия божия, коих, как известно, существует ровно пять?» (429).

Боец обнажил шпагу и отсалютовал ею противнику, но Берлиоз привык иметь дело с простаками, он принимает шпагу за жезл дурака и начинает поучать: «…Ни одно из этих доказательств ничего не стоит, и человечество давно сдало их в архив. …В области разума никакого доказательства существования бога быть не может» (429).

Прошу читателя запастись терпением: мы приступаем к комментарию, превышающему булгаковские тексты по объему в десятки раз. Ничего не поделаешь, предмет действительно таков, что без специальных знаний шею себе свернешь (и, занимаясь им, я постоянно слышал хруст собственных позвонков).

Ответ Берлиоза был крайне неудачен. Насчет «пяти доказательств» он, в сущности, заявил, что они опровергнуты разумом — но сейчас же добавил, что разум не может быть инструментом, доказательным в данной области. Но ведь запрет на логические доказательства идеи одновременно означает запрет на ее логическое опровержение! Опровергать можно только то, что хотя бы в принципе доказуемо… Берлиоз как бы сам признается в ложности своего метода — недаром Воланд восклицает «браво!».

«Браво! — вскричал иностранец, — браво! Вы полностью повторили мысль беспокойного старика Иммануила по этому поводу»…

Прервем период Воланда, как следовало бы сделать Берлиозу. «Полностью повторили» — ловушка, ибо Кант высказывался по данному поводу не один раз, противореча сам себе, на что Воланд и намекает, называя его «беспокойным стариком». Свой ранний труд «Единственно возможное доказательство для бытия Бога» он закончил так: «Единственно только в том, что отрицание божественного существования есть полнейший вздор, и заключается различие его бытия от существования всех вещей.

Внутренняя возможность, сущность вещей есть то, упразднение чего уничтожает все мыслимое. …В этом признаке ищите доказательства, и если вы не надеетесь найти его здесь, то с этой непроторенной тропы перейдите на великую столбовую дорогу человеческого разума. Безусловно необходимо убедиться в бытии бога, но вовсе не в такой же мере необходимо доказать его»[18].

Если предположить, что Воланд держал в уме первую процитированную фразу, то его слова «полностью повторили» становятся просто издевательскими — Берлиоз, по Канту, занимался именно вздором… Но если даже отбросить это, Берлиоз никоим образом не «повторял» кантовских мыслей; уже по приведенному периоду видно, что слово «разум» философ понимал по-своему, отличая его от логического «чистого разума» — и в то же время не подразумевая веру, — и полагал, что на великом пути обыденного, не-философского разума, можно обрести Бога. В поздних кантовских работах, «Трех критиках», ход мыслей тоже таков, что повторить его адекватно одною фразой нельзя.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16