В этой новейшей части замка помещались дворцовые службы.
На третьем этаже в приемной надворного советника Шенбека стоял у окна Вацлав Каван. На нем была фрачная пара, и он не садился, боясь измять отутюженные складки на брюках в серую и черную полоску. Он аккуратничал не столько ради надворного советника, сколько ради собственной жены, чтобы той не пришлось снова утюжить брюки, когда опять раз в сто лет представится случай надеть платье, предписанное для кратких аудиенций. Это было последнее, что она сделала перед тем, как ей пришлось лечь. И кто знает, пока он здесь торчит, дома у него, может, уже появился сын или дочь. Находись он в своем присутствии, его бы там по крайней мере известили…
Разумеется, надворный советник преспокойно заставляет его ждать. Почему бы и нет?
Каван разглядывал из окна монумент, стоящий посреди заснеженного газона перед фасадом дворца. На высоком постаменте вздыбился бронзовый конь с оседлавшим его эрцгерцогом Карлом. Выпавший снег образовал на двурогой генеральской шляпе эрцгерцога еще один, высокий и мохнатый, головной убор, под которым лицо генерала выглядело несоразмерно маленьким и сморщенным. Ему холодно и он сердится, подумалось Кавану. Еще бы, оставили под открытым небом, так и снегом занести может! А между тем эрцгерцог Карл был первым, кто мог похвастать нанесенным Наполеону поражением на суше, хотя в тот раз под Асперном виною случившегося было скорее беспримерное легкомыслие самого французского императора; впрочем, Наполеон тут же отплатил эрцгерцогу под Ваграмом, да так, что венский двор уже не оправился и мигом капитулировал. После этого отношение к эрцгерцогу Карлу стало прохладным, и памятник ему поставили, разумеется, гораздо позже, много лет спустя после его смерти. Как-никак, случай был исключительный: первое сражение, которое наконец-то выиграл эрцгерцог из династии Габсбургов!
Позади конной статуи чернели голые аллеи Рингштрассе, беспощадно обнажавшие унылые фасады четырех — и пятиэтажных домов, сплошь построенных в однообразно пышном кайзер-стиле, определявшем облик старинного городского центра и большинства улиц в наиболее богатых районах Вены.
Монотонный ряд домов как раз напротив дворцовых окон расчленялся широким пространством, по обеим сторонам которого стояли громоздкие здания придворных музеев, торцами повернутые перпендикулярно к Рингштрассе, — два массивных, неотличимо похожих близнеца с одинаковыми парадными лестницами и одинаковыми куполами над центральной частью. Музеи таращились друг на друга темными, неприветливыми фасадами, сродни фасаду нового дворцового крыла. Посреди сквера между музеями грузно покоился памятник Марии Терезии — сложное пирамидальное сооружение с бронзовой императрицей на высоко поднятом троне, который обступили ее генералы и советники. Монумент напоминал во много раз увеличенное пресс-папье.
Каван вынул из жилетного кармашка никелированные «роскопки»{
} — уже двадцать пять минут!
Снаружи перед окнами ничего не происходило. Время от времени по Рингштрассе проезжали красно-желтые коробки трамваев, но грохота колес по промерзшим рельсам в дворцовом крыле слышно не было. Прохожих почти не видно… экипажи, что ли, подсчитывать? Ну вот хоть что-то: возле тротуара остановился фиакр с двумя служивыми на козлах. Один из них спрыгнул и услужливо открыл дверцу, из фиакра вышел генерал; даже на расстоянии чин можно было определить по высокой фуражке с плюмажем из ядовито-зеленых перьев. Одетый в длинную светло-синюю шинель, под полами которой горели красные лампасы, на черных штанинах, он парковой аллеей направился к замку. Фигура генерала была уже слегка сгорблена в плечах, а когда он подошел ближе, Каван со своего наблюдательного пункта у окна заметил, что усы и бакенбарды у старого вояки пострижены в точности a la Франц Иосиф I. Верно, мерзнет у него нынче бритый подбородок… Когда генерал дойдет до второго, внутреннего, двора, дежурный скомандует «На караул!» и военный оркестр грянет генерал-марш. Все ясно: его превосходительство великолепно могло бы до цели своей поездки добраться на фиакре, обогнув замковый ансамбль и не утруждая себя выходом из экипажа, пешей прогулкой по дворцовым дворам, а затем опять усаживанием в фиакр на площади Михаила по ту сторону замка. Но его превосходительство явно заинтересовано именно в генерал-марше.
Каван усмехнулся. Впрочем, что остается престарелому господину, если он желает удостовериться в собственной значительности, важности, которую он все еще сам себе приписывает? Но самооценки, видимо, недостаточно, и потому он нуждается еще в чьем-либо официальном подтверждении. А кто это сделает с большей парадностью, нежели оркестр дворцовой стражи? Поэтому-то господин генерал, невзирая на боль в суставах и скованность в пояснице, все же решился пешком пересечь дворы резиденции, где обитает его верховный главнокомандующий и где он хотя бы символически цепочкой следов соединит маршрут своего следования с местами, где, возможно, по тем же торцам ступало его величество… И вот сейчас дворцовая стража возьмет на караул и зазвучит генерал-марш.
Хотя генерал уже скрылся из виду, Каван мысленно продолжает сопровождать его. Наверняка тот уже не первый год как в отставке. В отставке с правом ношения формы. В Австрии, особенно в Вене, это имеет свои преимущества, а главное, император тоже никогда не расстается с униформой. Его император…
В этот момент действительно слышится приглушенный расстоянием и несколькими стенами генерал-марш. Каван вторично смотрит на часы: итак, шесть минут понадобилось старому господину с зеленым хохолком, чтобы оказаться в поле зрения фельдфебеля дворцовой стражи, а уж тот, согласно служебному регламенту, приведет в действие весь механизм предписанного церемониала: построение, манипуляция ружьями, подъем флага и «там-та-ра-та, там-та-да», точно медяк бросили в трактирный оркестрион.
Возможно, все это выглядит смехотворно, но если ты архивариус, историк… Каван вздыхает; к сожалению, яснее ясного, что вся эта помпа, все эти и подобные им выкрутасы обусловлены семой сутью эпохи. Только на первый взгляд они могут показаться лишь внешним лоском, на самом же деле это, как и все прочее, вырастает из основ, корни которых уходят в многослойные традиции тех, кто жил раньше, а также их предшественников, подобным же образом укорененных и потому тоже находившихся под влиянием своего прошлого. Это делает традиции такими же прочными, как сухожилия, крепко-накрепко приросшие к своему основанию; и чем больше на этих сухожилиях позолоты, тем они надежнее, прочнее. Каван вдруг подумал о том, как трудно, вероятно, делать революцию. Точнее, удачную революцию. Ведь для этого необходимо разорвать лиановые, как в джунглях, сплетения врожденных навыков, традиций, впитанных с молоком матери, отношений, ставших машинальными; вероятно, сначала и в самом деле нужно все вырубить, выкорчевать, уничтожить, чтобы построить затем нечто новое, не обремененное прошлой жизнью.
Интересно было бы узнать, что происходит сейчас в России. Впрочем, искать ответа на этот вопрос в венских газетах… С другой стороны, русское самодержавие само издавна пестовало оппозицию, которую пинками и штыками оно вынудит однажды взбунтоваться…
Каван отвернулся от окна и стал расхаживать по приемной надворного советника Шенбека. И откуда только берется столько мебели в стиле рококо, персидских ковров, мраморных каминов и напольных колончатых часов, что любой надворный и имперский советник умудряется загромоздить ими свой кабинет и приемную? Впрочем, кто знает, все ли это подлинное? В этой комнате, пожалуй, одни только часы. И тут же преспокойно свисает с потолка уродливая люстра с газовыми рожками, а в углу стоит обычная железная печка.
Каван остановился возле столика, на котором лежала газета «Нойе фрай пресс». Эта газета была такой «фрай» — свободной, что вполне могла находиться в приемной имперского надворного советника. Взгляд Кавана упал на заголовок на первой полосе: «В Петербурге армия разогнала толпу демонстрантов перед Зимним дворцом». Разумеется, узнать что-либо действительно существенное именно из этой газеты не было никакой надежды. К тому же сегодня Каван, как никогда, был рассеян и ни на чем не мог сосредоточиться. Да еще это бесконечное ожидание… Словно судьба с особым злорадством вознамерилась играть у него на нервах. Как только он выйдет от надворного советника Шенбека, он отпросится у своего шефа и срочно поедет взглянуть, что делается дома. Теща, приехавшая к дочери из Праги, конечно же, сумеет со всем справиться, но все-таки первый ребенок…
И какого черта этот хрыч заставляет меня здесь нудиться?!
Немой укор словно бы возымел действие, дверь тут же отворилась, и секретарь надворного советника пригласил господина архивариуса войти.
Когда Каван вошел в кабинет Шенбека, надворный советник, не отрывая глаз от бумаг, лишь дернул дважды головой — это, безусловно, долженствовало служить если не приветствием, то по крайней мере знаком того, что появление вошедшего принято к сведению. Хотя Шенбек был в очках, он склонялся над бумагами так низко, что чуть ли не касался их носом. Перед Каваном поблескивал лишь его голый череп без единого волоска, сверкавший, как большой бильярдный шар. В левой руке надворный советник держал три разноцветных карандаша, расставленных веером; время от времени правой рукой он нащупывал один из них, чтобы подчеркнуть какую-нибудь строку или отметить на полях абзац.
Затем он вдруг (вероятно, сочтя, что уже в достаточной мере продемонстрировал посетителю важность своей работы) отложил карандаши в сторону и распрямился в кресле. Только теперь стало видно его лицо. По сравнению с огромной лысиной, надвинувшейся на лоб, лицо мужчины казалось несоразмерно маленьким и словно бы измятым. Лишь угольно-черные усы резко выделялись на мягких складках оплывших жиром щек. Это была единственная часть головы, которой надворный советник мог с помощью парикмахера распоряжаться по собственному усмотрению. И он старался черными усами подчеркнуть свою энергичность и мужественность. Но когда он снял пенсне с толстыми стеклами в золотой оправе, показались выцветшие, водянистые глаза с беспомощным выражением, свойственным близоруким. Зато в кресле Шенбек сидел выпрямившись, точно кавалерийский офицер в седле, а когда заговорил, голос его звучал с нарочитой отрывистостью.
— Ну-с… — Он слегка причмокнул в знак благосклонного расположения. — У меня для вас новость. Новость радостная, окрыляющая. Она приятно вас удивит. Может, вы уже забыли, к нам когда-то обращался русский великий князь Кирилл, помните?
— Да. Речь шла об участии его гвардейского полка в сражении под Аустерлицем.
— Вот, вот. Чудные люди, эти русские. Их там разбили наголову, а патрон полка до сих пор разузнает подробности взбучки столетней давности. Впрочем, почему бы и нет? Тогда вы проделали не малую работу. Великий князь остался вашей справкой весьма доволен. Канцелярия царского двора только что прислала нам специальное благодарственное письмо, в котором упомянуто и ваше имя. Но, конечно же, русское посольство понятия не имеет, куда какое письмо препровождать. Как-никак, дело, о котором идет речь, относится к компетенции двух дворов. Но они, разумеется, послали это в министерство иностранных дел, которому в лучшем случае полагалось получить парафированную нами копию. В министерстве иностранных дел письмо, естественно, зарегистрировали в книге входной документации, а нас лишь поставили в известность! Я не исключаю, что к нам поступит всего-навсего копия. Но это было бы уже слишком! Все то же типично австрийское разгильдяйство.
Как только Шенбек коснулся вопросов служебной субординации, он тотчас изменил свою благоусвоенную оцепенелую позу и позабыл о том, что фразы надлежит произносить строго и отрывисто. Теперь он был в своей стихии — канцелярский дока злорадно копался в ухищрениях других канцеляристов по части протокольных записей и сигнатур.
Каван вздохнул. Не остается ничего другого, как принять на себя каскад шенбековских разоблачений бюрократии. С каким сладострастием этот прирожденный чинуша насмехается над своими коллегами! Ну да у него в Берлине брат, который благодаря женитьбе породнился с семейством Маннесманов; он тотчас прибавил к своей фамилии фамилию этой династии промышленников и стал именоваться Шенбек-Маннесман. Впрочем, еще более великолепным, хотя и чуть более пространным именем было бы: Заводы Маннесмана по Прокату Стальных Труб, Товарищество с Ограниченной Ответственностью и Неограниченными Возможностями. Естественно, берлинский отпрыск семейства Шенбеков вскоре стал блистательной звездой рода. И венский надворный советник в мгновение ока обнаружил в себе истинную великонемецкую сущность. Вследствие этого он пришел к выводу, что его натуре пристала решительность, а главное, уверенность и независимость взглядов, суждений. Разумеется, это предполагало также манеру смотреть на все австрийское свысока.
— Господам в наших ведомствах не помешало бы немного муштры, — произнес Шенбек и отрывистым движением рассек карандашом воздух, точно саблей. — Но вернемся к делу. Мы с вами ничего не исправим, а посему… а посему завтра же наведайтесь в министерство иностранных дел к доктору Мальтцу… — На сей раз надворный советник сделал небольшую театральную паузу. — Он вручит вам орден святой Анны третьей степени.
От удивления брови у Кавана чуть поползли кверху, но этим все и ограничилось.
— Благодарю вас за уведомление, господин надворный советник.
Шенбек заерзал в кресле: этот человек делает вид, будто он привык к тому, что ордена ежедневно сыпятся на него как из рога изобилия! Но ведь это же все-таки царский знак отличия! У него самого, надворного советника, всего лишь орден Франца Иосифа, который со временем высиживает любой австрийский чиновник; точно так же, как в год выхода на пенсию любого чиновника ждет Железная корона третьей степени. С другой стороны, если бы наш человек проявлял чрезмерный восторг по поводу русской награды — это тоже было бы неправильно. Ну да, в общем-то, все это для Шенбека сущие пустяки; его мысли заняты вещами гораздо более масштабными, что и следует показать этой… этой мелкой сошке:
— Удивляюсь, как это при нынешних заботах Ники именно сейчас в Петербурге удосужились вспомнить о вашей «святой Анне».
Вот так, это у него получилось неплохо; все дело он низвел до уровня пустяка. И это «Ники» тоже было великолепно! Здесь, в Вене, никто царя Николая так не назвал бы, это персональная находка императора Вильгельма, и вслед за ним так называет царя весь Берлин.
— Впрочем, вы как чех… — Надворный советник с удовлетворением отметил про себя, что удачные мысли нынче приходят ему в голову одна за другой. — …должны были бы чувствовать себя необычайно польщенным наградой, полученной из рук правителя самого крупного славянского государства.
«Вы как чех… Sie als Tscheche..» Сколько раз и от скольких людей приходилось Кавану выслушивать эти слова! Слова, произносимые то иронически, то в неуклюже-извиняющемся тоне, и хотя говорится это большей частью из побуждений вполне коллегиальных, тем больнее они задевают. Впрочем, право, не стоит обращать на это внимания, просто в Вене нет негров, но зато есть чехи.
— Да, я рад, господин надворный советник.
Но Шенбек, не видя в собеседнике вполне достойного партнера по части словесного фехтования, уже потерял к нему всякий интерес. Этого человека явно ничем не проймешь. Он лишен esprit!{
}
— Благодарю, это все.
Это опять прозвучало по-берлински резко, и голова Шенбека снова склонилась над бумагами. Цветные карандаши опять принялись за дело.
Теперь скорей вниз по лестнице, взгляд на часы, через два двора и площадь Михаила на улицу Миноритов, парадный подъезд, привратник. «Нет, я сразу же ухожу». По широкой лестнице в канцелярию. «Уважаемый коллега, будьте любезны, передайте шефу, если он спросит, — тороплюсь домой, ждем прибавления семейства». И снова лестница, привратник. «Нет, сегодня меня уже не будет». Сквер, улочка, ведущая к Господской, направо к Бирже и на сороковой, где кондуктор как раз дает сигнал к отправлению.
Не успел Каван вскочить, как трамвай тронулся.
В это время дня вагон полупустой. Каван садится в угол. Он еще учащенно дышит. Святая Анна, святая Анна, Анна? Если родится девочка, то уж никак не Анна. Этот трамвай еле тащится!
Наконец трамвай свернул с бесконечной Верингерштрассе и пополз вверх к Деблингу. Еще две остановки. Каван встал на ступеньку и спрыгнул, едва трамвай притормозил перед остановкой. Он выбежал на тротуар и свернул на улицу Карла Людвига. Серые высокие доходные дома по обеим сторонам образовывали каменное ущелье без единого деревца; их фасады были облеплены глазурованными слепыми масками над входом и гирляндами не поддающихся опознанию цветов над окнами — бюргерские жилища по-купечески аляповато подражали барочным дворцам феодалов. Эта тысячу раз виденная декорация показалась сегодня Кавану смехотворной: ни одна из этих тупо взирающих лепных голов не догадывается, что за их безжизненной фальшивостью как раз в этот момент готова явиться на свет новая, доподлинная, настоящая жизнь!
Оказавшись у цели, Каван взбежал на четвертый этаж и позвонил.
Дверь открыла теща. Ольга это слово ненавидела, и ради нее Каван называл тещу мамой, хотя оба знали, что это уступка чисто формальная. Но сегодня он впервые обо всем этом забыл.
— Ну что, мама?
Госпожа Форман продолжала стоять в полуоткрытых дверях.
— Пока ничего, Вацлав. Может, только ночью.
— Ночью?.. — Но ведь когда он утром уходил в архив…
— Видишь ли, первый ребенок. Со вторым дело пойдет быстрее, — улыбнулась теща.
— А могу я повидать Ольгу?
— Погоди, я взгляну.
Каван даже не решился переступить порог квартиры, хотя дверь осталась полуоткрытой и уже никто не преграждал ему путь.
Только когда госпожа Форман вернулась и позвала его, он вошел, и это в собственную-то квартиру! В глубине души Каван казнился, поймав себя на том, что был бы даже рад, если бы теща не впустила его, — только бы не видеть мучений жены и лишь радоваться потом уже родившемуся младенцу и материнской улыбке Ольги.
Из спальни, куда он вошел, была вынесена почти вся мебель. Осталась лишь огромная постель, которую отодвинули от стенки, чтоб можно было подойти к ней с любой стороны; застеленная нетронутым белоснежным бельем, кровать, казалось, заполнила всю комнату. Лишь коричневая резиновая подстилка, лежавшая поверх простыни, придавала постели грозный больничный вид. Повивальная бабка, где же повивальная бабка? Он тут же увидел ее: самая обыкновенная молодая женщина сидела в углу и что-то вязала. Легким кивком головы она ответила на его приветствие, но Каван мгновенно о ней забыл, теперь он видел одну только Ольгу, вернее, глаза Ольги, темные, расширенные, сияющие. Внезапно все вокруг исчезло: и теща, и помощница, и кровать, и даже вздувшийся Ольгин живот — остались только ее глаза…
Жена стояла, опершись руками о спинку стула. Она слегка покачивалась, переступая с ноги на ногу; видимо, это помогало ей превозмогать боль. Но Каван и этого не замечал, он видел лишь ее глаза, лицо, на котором сейчас не было даже тени страданий; на губах, багрянец которых резко контрастировал с бледностью щек, как и прежде, теплилась улыбка.
— Ну как ты?
— Хорошо.
Что ей сказать? О чем говорить? Муж робко прикоснулся пальцами к руке жены, лежащей на спинке стула. Он ощутил, какая она сухая, горячая. Но прежде чем решился спросить, нормальные ли это симптомы при… ну просто в таких случаях… он заметил, как улыбка начала постепенно сходить с лица жены. И когда она снова заговорила, голос ее звучал непривычно глухо:
— Не обижайся, но сейчас тебе лучше уйти… пожалуйста… Я знаю, что хотел бы ты мне сказать, но, право, это ни к чему. Лучше уходи…
В прихожей Каван усиленно пытался вникнуть в слова тещи, провожавшей его до входной двери:
— Она права, вам, мужчинам, этого не понять. Ей будет только тяжелее из-за твоего страха. Все в порядке, все совершенно нормально. Просто у нее опять начинаются схватки. Иначе и не бывает. Но пока что это происходит с большими перерывами. Я постелю тебе на кухне. А пока иди погуляй где-нибудь. Ужин я тебе приготовлю. Чаще всего это случается ночью.
Каван вновь очутился на улице.
Куда теперь? Есть ли смысл куда-то идти? Имеет ли сейчас вообще что-либо смысл? Все равно он будет постоянно думать, что-то там, дома? Но теща права, вскоре он бы начал их раздражать. Словом, надо где-то приткнуться, и совершенно все равно, где и что он станет делать. К примеру, он мог бы вернуться в архив и пробыть там сколько угодно, но разве усидишь на одном месте? А бегать по всему зданию… Можно вернуться в город и зайти в кафе «Централь»; там он, по всей вероятности, застанет поэта Маха, и не исключено, что туда заглянет и кто-нибудь из его коллег по «Боденкредиту», а может, и скульптор Шафта, у которого Махи квартируют; но именно эти люди, которые вообще-то Кавану симпатичны, на этот раз были бы ему в тягость. Со своими расспросами, участием и шутками, которыми они пожелали бы подбодрить приятеля.
Нет, никуда он не пойдет. Просто будет ходить по улицам и, сделав круг, возвращаться сюда, к дому, а здесь немного подождет, не выйдет ли кто-нибудь, кого можно будет спросить… А когда наконец стемнеет, можно будет наблюдать за освещенными окнами на четвертом этаже…
Проклятая беспомощность мужчин! В самые трудные минуты они остаются зрителями, да еще радуются, если можно вообще не смотреть. Одним словом — трутни!
Так, а теперь он пойдет и не оглянется до тех пор, пока будет чувствовать, что окна его квартиры еще в пределах видимости.
Ах ты мое созданьице, ты, которое, надеюсь, сегодня вступишь из жизни в жизнь, в какой мир ты явишься? Ну и смешной же вопрос, правда? Будто мир когда-либо был раем! Он искони как бы между раем и адом, то ближе к одному, то к другому. Похоже, нынче ничего особенно хорошего нас не ждет. Так бывает всегда, когда старый мир уже обессилел, но из последних сил держится все-таки на плаву, а новый только еще вылупляется и сам не знает, какой он уже сильный. Ну да об этом мы толковать не будем. Лучше будем сейчас думать о том, чтобы ты, мое будущее дитя, дитя моего будущего, было здоровым и полным сил, способным преодолевать невзгоды и радоваться счастью, а главное, понимаешь, главное, чтобы ты со временем познало и постигло, каково оно, истинное счастье. Что есть и будет — твое счастье! Ну, можно уже и назад поворачивать…
4. ВИЛЬГЕЛЬМ II
Берлин. 21.11.1905.
«Милейший Ники!
Я был бесконечно рад услышать, что ты здоров, спокоен, не теряешь самообладания и много работаешь и что милая Алиса и дети благополучны. Ведь гораздо легче справляться с нелегкими обязанностями, когда знаешь, что те, кого мы любим, благоденствуют.
Русское движение, как ты, очевидно, догадываешься, является главной темой здешних разговоров и корреспонденции. Можно сказать, вся европейская пресса заполнена статьями о России. В итоге сформировалась некая единая европейская точка зрения, которая в целом точно выражает общественное мнение всего континента. Вот я и подумал, что тебе в твоем далеком уединении в Царском Селе будет интересно ознакомиться с этим европейским мнением, узнать, что думает о событиях в твоей стране, как говорится, «цивилизованный мир».
Разумеется, avant tout{
} я должен извиниться перед тобой за то, что пишу вещи, которые, вероятно, тебе давно известны из донесений твоих дипломатов; прошу тебя также отнестись снисходительно к моим словам, которые, возможно, покажутся тебе иной раз резкими и оскорбляющими твои чувства. Но будучи твоим верным, честным и преданным другом, я обязан высказать их тебе. Причем как раз в тот момент, когда Россия готовится перевернуть новую страницу своей истории и, как свидетельствуют симптомы ее развития, готовится сделать первые шаги к некоторому своему обновлению. Подобный процесс, затрагивающий столь великий народ, естественно, вызывает живой интерес во всей Европе и прежде всего у твоего соседа.
Однако вернемся к делу.
On dit{
}, будто режим нового твоего министра внутренних дел князя Мирского с чрезмерной поспешностью предоставил русской прессе гораздо большую свободу, нежели та, которую допускала натянутая цензурная узда его предшественника Плеве. Вследствие этого хлынул небывалый поток неслыханных статей и открытых писем, предназначенных для царя, что прежде в России было совершенно непредставимо. Иные из них в высшей степени бесстыдны и преследуют единственную цель — умалить авторитет самодержавия. Революционная партия пользуется этим обстоятельством, чтобы возыметь влияние на рабочих, которые ни о чем не подозревают и которых она приводит в состояние брожения, пытаясь подбить их на акции в поддержку требований, коих они не в состоянии даже понять. Тем самым она подталкивает рабочих к выступлениям, явно граничащим с революцией. Это поставило рабочий класс — по моему мнению, вопреки его воле — в прямую оппозицию к правительству и привело к столкновениям с органами общественного порядка. Эти сбитые с толку и плохо информированные люди, привыкшие видеть в царе своего «батюшку», которого они называли на «ты», эти люди полагали, что, придя ко дворцу, они получат возможность высказать свои пожелания непосредственно государю.
Здесь широко распространено мнение, что было бы целесообразнее, если бы царь выслушал какое-то число этих людей. Группу представителей собравшегося народа можно было бы вычленить прямо на площади, окружить кордоном солдат и подвести к балкону Зимнего дворца, откуда их властелин мог бы к ним обратиться, окруженный высшими церковными и придворными сановниками, под защитой воздетого святого креста. Обратись он к ним, как обращается отец к детям — разумеется, до того, как приступили к своей акции войска, — можно было бы (такова преобладающая точка зрения) кровопролитие либо предотвратить вообще, либо хотя бы отчасти.
В этой связи нередко вспоминают пример Николая I, который весьма опасное восстание усмирил только благодаря тому, что в самую гущу бунтовщиков он въехал на коне со своим ребенком на руках и этим вскоре поставил их на колени. Здесь преобладает точка зрения, что личность царя все еще имеет огромное влияние на простой народ, который в конце концов непременно склонит голову перед его священной особой. Именно в связи с упомянутыми событиями и именно в таком entourage{
} слово царя внушило бы почтительную покорность и через головы собравшихся прозвучало в самых отдаленных уголках империи; и, вне всякого сомнения, повлекло бы за собой поражение подстрекателей революции.
Доходят слухи, что эти бунтовщики все еще в той или иной степени держат народные массы в своих руках, и именно потому, что в качестве противовеса не прозвучало надлежащее царское слово.
Предпринимались многочисленные реформы, однако народ, как ни странно, говорит: «Это предложил Витте, это — Муравьев, а это придумал Победоносцев». Царя же не называют никогда. Между тем при самодержавии властелин сам должен однозначно определять официальную линию правительства. До тех пор, пока инициатива исходит из других мест, люди будут думать, что реформы увязнут в разного рода «утрясках» и что народу просто-напросто пускают пыль в глаза. При конституционной монархии это не столь опасно, поскольку правительство, то есть министры, в критическую минуту могут своего властелина защитить; в России же, где министры лишены возможности оградить царя, поскольку они всего лишь орудия его власти, подобные волнения создают весьма опасную ситуацию, ибо все недостатки сваливают на монарха, что делает его непопулярным. Сейчас, когда интеллигенция и часть высшего общества проявляют недовольство, агитаторы, притом что царь потерял и расположение народных масс, легко смогут поднять такую бурю, что не будет никакой уверенности, переживет ли эту бурю династия!
В одном только, кажется, все в Европе согласны, а именно, что царь несет личную ответственность за развязывание войны с Японией, равно как ставится ему в вину и явно недостаточная подготовка к ней. Говорят, что тысячи семей, либо потерявших на войне своих мужчин, либо надолго их лишившихся, возлагают ныне свои жалобы и сетования на ступени трона. Резервисты неохотно отправляются воевать в страну, о существовании которой они до сих пор даже не знали и где им приходится рисковать жизнью ради чуждых интересов.
Ответственность за развязывание войны для правителя чрезвычайно тяжела. Ответственность же за войну непопулярную тяжела вдвойне. Коль скоро народ сам не проявляет к войне никакого интереса, коль скоро он посылает на фронт своих сыновей только потому, что так повелел царь, а сам народ не считает это своим кровным делом, — такое бремя почти что непосильно.
А эта война именно непопулярна, причем во всех слоях русского народа, включая и офицерский корпус, тем более что не одержано ни одной победы. Французские офицеры, то есть ваши союзники, полагают, что в России даже доверие к Куропаткину пошатнулось. Дескать, он скорее способен быть хорошим шефом генерального штаба под началом у другого командующего, нежели самостоятельно командовать армией; если это действительно так, необходимо своевременно произвести надлежащие кадровые перестановки. В народе все чаще намекают на то, что царю самому следует вступить в командование армией, отправиться к своим храбрым полкам и поднять их боевой дух, деля вместе с ними тяготы войны.
Общественность Европы, как и русский народ, инстинктивно обращает свои взоры к царю в надежде, что он проявит себя в каком-либо великом деянии. Кто-то прекрасно сформулировал это так: «M faul que l`Empereur fasse un grand acle pour affirmer son pouvoir de nouveau et sauvegarder sд dynasiie qui est menacee, i l faut qu'il paye de sa parsonne!»{
}
В прежние времена у твоих предков был такой обычай: перед тем как идти на войну, они отправлялись в Москву, чтобы отслужить молебен в старых церквах.