Настоящим извещаю тебя, что дон Таддео Пфардентрот, доктор естественных наук, мудрейший из мудрых, ученейший из ученых, светловолосый внебрачный сын некоего князя и божий дар „пробуждающему поколению“, решил наконец нанести тебе визит, потеряв всякую надежду перевезти вашу Книгу Памяти в здешнее прекрасное королевство. Он появится в праздник Успения, если сумеет ускользнуть по пути от шаек грабителей. Он прибудет к вам со своими сомнениями и небольшим конным отрядом, следствием благосклонности Ханегана Второго, чья дородная фигура и сейчас нависает надо мной, в то время как я, ворча и хмурясь, пишу эти строки, которые мне приказал написать его величество и в которых его величество предложил мне представить тебе его родственника, дона, в надежде, что ты будешь почитать его надлежащим образом. А поскольку секретарь его величества лежит в постели с подагрой, я буду писать тебе обо всем честно и беспристрастно.
Во-первых, позволь мне предостеречь тебя от этого дона Таддео. Обращайся с ним со своей обычной учтивостью, но не доверяй ему. Он блестящий ученый, но ученый светский и политический заложник государства. А государство здесь — это Ханеган. Кроме того, дон Таддео, похоже, антиклерикал или, по крайней мере, отрицательно относится к монастырям. После его рождения, кстати, приведшего двор в некоторое замешательство, он был тайно отправлен в монастырь бенедиктинцев и… Но нет, лучше расспроси об этом курьера…»
Монах поднял взгляд от письма. Аббат все еще наблюдал за канюками над Последним Прибежищем.
— Вы слышали о его детстве, брат? — спросил дон Пауло.
Монах кивнул.
— Продолжайте.
Чтение продолжалось, но аббат уже не слушал. Он знал это письмо наизусть, но все же чувствовал, что уловил еще не все, что Маркос Аполло пытался сказать что-то между строк. Маркус хотел предостеречь его… но от чего? Тон письма был несколько вольный, но в нем было несколько зловещих несоответствий, причем их можно было сложить в некое мрачное соответствие, если только суметь правильно это сделать. Какая опасность могла таиться в том, что светский ученый будет изучать документы в аббатстве?
Курьер, доставивший письмо, сообщил, что дон Таддео с младенчества воспитывался в монастыре бенедиктинцев, на этом настояла жена его отца. Отцом дона был дядя Ханегана, а матерью — камеристка. Графиня, законная жена графа, не возражала против любовных увлечений мужа, пока эта простая служанка не родила графу сына, которого он давно хотел. Сама она рожала графу одних дочерей, и ее взбесило, что простолюдинка взяла над ней верх. Она сослала ребенка, выпорола и прогнала камеристку, и восстановила свою власть над графом. Графиня сама пыталась родить от графа ребенка мужского пола, чтобы защитить свою честь, но сумела лишь дать ему еще трех девочек. Граф терпеливо ждал пятнадцать лет. Когда она умерла от выкидыша (опять девочка), он сразу же отправился к бенедиктинцам, забрал мальчика и сделал его своим наследником.
Но юный Таддео из рода Ханеганов-Пфардентроттов вырос озлобленным. Все детство до самой юности он провел вне города и двора, где наследником трона был его двоюродный брат. Если бы его родители полностью игнорировали его, он смог бы достигнуть зрелости, не возненавидев своего положения отверженного. Но и отец, и камеристка, чье чрево его выносило, навещали его достаточно часто, чтобы он помнил о том, что создан из плоти, а не из камня, и таким образом давали повод смутно подозревать, что он лишен той ласки и любви, на которую имел право. К тому же принц Ханеган, посланный на один год в тот же монастырь, всячески помыкал своим незаконнорожденным кузеном, превосходя его во всем, кроме умственных способностей. Юный Таддео ненавидел принца с тихой яростью и старался превзойти его, где это было возможно, хотя бы в учении. Это состязание кончилось ничем: принц на следующий год покинул монастырскую школу таким же безграмотным, каким и приехал, не прибавив к своему образованию ни единой здравой мысли. Тем не менее его ссыльный кузен продолжал состязание в одиночку и победил его с честью. Но эта победа была призрачной, поскольку нимало не обеспокоила Ханегана. Дон Таддео, презиравший весь двор Тексарканы, все же с юношеской непоследовательностью охотно возвратился к этому двору, чтобы стать наконец официально признанным сыном своего отца, простив, по-видимому, всех, кроме покойной графини, сославшей его в монастырь, и монахов, опекавших его в изгнании.
«Вероятно, он представляет себе наш монастырь тюрьмой, — подумал аббат. — Этому, должно быть, способствуют горькие воспоминания детства, наполовину стертые и, может быть, отчасти выдуманные».
— «…сеют семена раздора на грядках Нового Образования, — продолжал чтец. — Так что будь осторожен и следи за возможными симптомами.
Но, с другой стороны, не только его величество, но веления добросердечности и справедливости также требуют, чтобы я рекомендовал его тебе как человека с добрыми намерениями, или, по крайней мере, как незлобивого ребенка, больше всего похожего на образованных и воспитанных язычников (хотя, несмотря ни на что, они остаются язычниками). Он будет вести себя прилично, если ты будешь тверд, но… будь осторожен, друг мой: его мозг похож на заряженный мушкет, готовый выстрелить в любом направлении. Я полагаю, однако, что у тебя достанет изобретательности и радушия, чтобы управляться с ним некоторое время.
— Quidam mihi calix nuper espletur, Paule. Precamini ergo Deum facere me fortiorem, Metio ut hie pereat. Spero te et fratres saepias oraturos esse pro tremescente Marco Apolline. Valete in Christo, amid.
Texarkanae datum est Octava St. Petri et Pauli, Anno Domini termiilessimo…85
— Дай мне еще раз взглянуть на печать, — сказал аббат.
Монах протянул ему свиток. Дом Пауло поднес его к самым глазам, вглядываясь в расплывшиеся буквы, оттиснутые в нижней части пергамента с помощью деревянной печати, плохо смазанной чернилами.
«Одобрено Ханеганом Вторым, владыкой милостью божьей, правителем Тексарканы, защитником веры и духовным пастырем Равнины.
Его собственноручный знак: +».
— Интересно, не поручил ли его величество кому-нибудь прочитать это письмо? — засомневался аббат.
— Будь это так, мой господин, разве письмо дошло бы до нас?
— Думаю, что нет. Но писать всякие легкомысленные вольности под самым носом у Ханегана только ради насмешки над его неграмотностью — это не похоже на Маркуса Аполло. Разве что он пытался что-то сообщить мне между строк и не мог придумать для этого другого, более безопасного способа. Это место в конце письма, где он говорит о некоей чаше, которая, как он опасается, не минует нас. Совершенно ясно: его что-то беспокоит. Но что? Это не похоже на Маркуса, совсем не похоже.
С момента получения письма минуло несколько недель. За эти недели дом Пауло почти ослеп, у него обострилась давняя болезнь желудка. Он постоянно размышлял о прошлом, словно пытался найти в нем нечто такое, что могло бы предотвратить надвигающуюся опасность. «Какую опасность?» — спрашивал он себя. Казалось, не было никакой разумной причины для волнений. Столкновения между монахами и поселенцами давно прекратились. Никаких слухов о выступлениях пастушьих племен не приходило ни с севера ни с востока. Империя Денвер не возобновляла свои попытки наложить подать на монастырские конгрегации. В окрестностях монастыря не было никаких военных отрядов. В оазисе было достаточно воды. Не предвиделось никаких эпидемий, животные тоже были здоровы. На поливных полях злаки дали в этом году хороший урожай. Во всем мире были заметны признаки прогресса. В селении Санли-Бувитс был достигнут фантастический уровень грамотности — восемь процентов, за что селянам следовало бы благодарить монахов ордена Лейбовича.
И все же его одолевали дурные предчувствия. Какая-то неведомая опасность притаилась за краем земли, словно угрожая восходу солнца. Эти мысли одолевали его, словно рой назойливых насекомых, жужжащих возле самого лица. Это было ощущение неизбежного, безжалостного, безрассудного; оно извивалось, как взбесившаяся гремучая змея, готовая свернуться и покатиться перекати-полем.
Это дьявол, с которым должно вступить в борьбу, наконец решил аббат, но дьявол слишком уклончивый. Дьявол аббата был много меньше, чем обычные демоны — размером всего с палец, но весил с десяток тонн и имел силу десятка дюжин. Им руководила не злоба, как воображал аббат, и даже не безумная ярость, как у бешеной собаки. Он пожирал и мясо, кости, и ногти, потому что был проклят, и это проклятие возбуждало его проклятую ненасытную алчбу. Он был чистым злом, поскольку отрицал бога, и отрицание было частью его сущности или даже самой сущностью. Он пробирается где-то в людском море, думал дом Пауло, и оставляет за собой увечных.
«Что за глупости, старик! — бранил он себя. — Когда ты устал от жизни, любая перемена сама по себе покажется злом, не правда ли? Потому что любая перемена тревожит спокойный мир окружающей тебя жизни. Хорошо, пусть это будет дьявол, но не придавай ему большего значения, чем заслуживает его проклятая сущность. Или ты действительно утомлен жизнью, древнее ископаемое?» Но предчувствие не проходило.
— Вы думаете, что канюки уже съели старого Элеазара? — раздался тихий голос рядом с ним.
Дон Пауло обернулся. Голос принадлежал отцу Голту, его приору и вероятному преемнику. Он стоял, перебирая четки, и казалось, был смущен тем, что нарушил уединение аббата.
— Элеазар? Ты имеешь в виду Беньямина? Разве ты слышал о нем что-нибудь новое в последнее время?
— О нет, отец аббат! — он принужденно рассмеялся. — Но мне казалось, будто вы смотрите в сторону столовой горы, и я подумал, что вы беспокоитесь о старом еврее. — Он кивнул в сторону горы, чей силуэт, сходный с наковальней, вырисовывался на фоне закатного неба. — Там поднимается вверх струйка дыма, и я полагаю, что он еще жив.
— Мы не должны полагать, — резко сказал дом Пауло. — Я собираюсь отправиться туда и навестить его.
— Вы кричите так, будто отправляетесь прямо сейчас, — усмехнулся Голт.
— Через день или два.
— Будьте осторожны. Говорят, он кидает камни во всех, кто поднимается туда.
— Я не видел его пять лет, — признался аббат, — и мне стыдно. Он так одинок. Я должен увидеть его.
— Если ему так одиноко, то почему он живет отшельником?
— Чтобы избегнуть одиночества в этом юном мире.
Молодой священник рассмеялся.
— Это, вероятно, его личное ощущение, домине. Я, например, этого совершенно не чувствую.
— Почувствуешь, когда тебе будет столько лет, сколько мне или ему.
— Я не надеюсь дожить до такого возраста. А Беньямин говорит, будто ему несколько тысяч лет.
Аббат задумчиво улыбнулся.
— А знаешь, я не могу этого оспорить. Первый раз я увидел его, когда только стал послушником, больше пятидесяти лет тому назад, и готов присягнуть, что уже тогда он выглядел таким же старым, как и сейчас. Ему должно быть далеко за сто.
— Три тысячи двести девять, как он говорит. Иногда даже больше. Я думаю, он искренне верит в это. Любопытное сумасшествие.
— Я не уверен, что он сумасшедший, отче. Просто небольшое отклонение от здравого смысла. Что ты хотел мне сказать?
— Есть три небольших вопроса. Во-первых, почему приказали Поэту освободить покои для королевских гостей? Из-за того, что приезжает дон Таддео? Он будет здесь несколько дней, а Поэт так прочно пустил корни.
— Я справлюсь с Поэтом-Эй, ты! Что еще?
— Вечерня. Вы будете служить?
— Нет, я не буду на вечерней службе. Отслужишь ты. Что еще?
— Ссора в подвале… из-за эксперимента брата Корнхауэра.
— Кто и почему?
— Ну, в сущности, по глупости: брат Армбрустер стал в позу vespero mundi expectando86, в то время как брат Корнхауэр изображает из себя утреннюю песнь золотого века. Корнхауэр что-то переставил, чтобы освободить в комнате место для оборудования. Армбрустер вопит: «Проклятие!», брат Корнхауэр кричит: «Прогресс!» — и оба наскакивают друг на друга. Затем, кипящие от гнева, они явились ко мне, чтобы я разрешил их спор. Я побранил их за то, что они не смогли сдержать свои страсти. Они ушли кроткими овечками и в течение десяти минут виляли хвостами друг перед другом. Шесть часов спустя пол в библиотеке снова дрожал от бешеного рева брата Армбрустера: «Проклятие!» Я мог бы уладить и этот взрыв, но для них это выглядит жизненно важным вопросом.
— Важным нарушением порядка, я бы сказал. Что ты хочешь, чтобы я сделал? Отлучить их от стола?
— Пока еще нет, но вы должны их строго предупредить.
— Хорошо, я улажу это дело. Это все?
— Все, домине, — он было направился прочь, но остановился. — Да, кстати, вы считаете, что устройство брата Корнхауэра будет работать?
— Надеюсь, что нет, — фыркнул аббат.
Лицо отца Голта выразило удивление.
— Но тогда почему же вы позволяете ему…
— Во-первых, я любопытен. Хотя… Эта работа наделала много шума, и я уже жалею, что разрешил начать ее.
— Почему же вы не остановите его?
— Я надеюсь, что он придет к полному краху и без моей помощи. Если его замысел провалится, то это произойдет как раз во время посещения дона Таддео. Это будет самая подходящая форма для смирения гордыни брата Корнхауэра… следует напомнить ему о его призвании, прежде чем он начнет думать, будто религия призвала его главным образом для того, чтобы построить в монастырском подвале генератор электрической энергии.
— Но вы готовы допустить, отец аббат, что в случае успеха это будет выдающимся достижением?
— Я не готов это допустить, — резко оборвал его дом Пауло.
Когда Голт ушел, аббат после короткой дискуссии с самим собой, решил разрешить сначала проблему Поэта-Эй, ты! а затем уже проблему «Проклятие» против «Прогресса». Простейшим решением проблемы Поэта было бы изгнание его из королевских апартаментов, а лучше всего, и из аббатства, и из окрестностей аббатства, и из пределов слуха, зрения, осязания. Но никто не мог надеяться с помощью «простейшего решения» избавиться от Поэта-Эй, ты!
Аббат отошел от стены и пересек двор по направлению к домику для гостей. Он передвигался наощупь, так как ночью строения выглядели сплошными темными монолитами, только в нескольких окнах мелькали огоньки свечей. Окна королевских покоев были темными, но у Поэта было время отдыха и, скорее всего, он находился там, внутри.
Войдя в дом, он ощупью отыскал дверь справа и постучал. Явственного ответа не последовало, только слабый блеющий звук донесся откуда-то изнутри. Он снова постучал, потом толкнул дверь, и она открылась.
Слабый свет тлеющих углей рассеивал темноту. В комнате стоял запах протухшей пищи.
— Поэт?!
Снова слабое блеянье, но теперь уже ближе. Он подошел к огню, достал головешку и зажег лучину. Оглядевшись вокруг и увидев беспорядок, царивший в комнате, он содрогнулся. Здесь никого не было. Он перенес огонь в лампу и отправился исследовать другие комнаты покоев. Придется их тщательно выскрести и обкурить, — а также, вероятно, очистить молитвами, — прежде, чем сюда войдет дон Таддео. Он надеялся заставить скрести Поэта-Эй, ты!, но знал, что на это весьма мало шансов.
Во второй комнате дом Пауло неожиданно почувствовал, что на него кто-то смотрит. Он остановился и медленно огляделся. Одинокий круглый глаз пялился на него со стоявшего на полке кувшина для воды. Аббат дружески кивнул глазу и пошел дальше.
В третьей комнате он обнаружил козу, которую никогда раньше не видел.
Коза стояла на крышке высокого сундука и жевала репу. Она была похожа на маленькую горную козу, но голова у нее была совершенно лысой и при свете лампы казалась ярко-синей. Несомненный урод от рождения.
— Поэт?! — резко осведомился дом Пауло, глядя на козу и теребя нагрудный крест.
— Здесь я, — донесся сонный голос из четвертой комнаты.
Дом Пауло с облегчением вздохнул, избавляясь от отвратительного наваждения. Коза продолжала жевать репу.
Поэт лежал, развалившись поперек кровати. Здесь же, на расстоянии протянутой руки, лежала бутылка вина. Он возбужденно сверкал в свете лампы своим единственным здоровым глазом.
— Я заснул, — объяснил он, поправил черную повязку на глазу и потянулся за бутылкой.
— Тогда проснись. Ты немедленно уберешься отсюда, сегодня же вечером. И унеси свои пожитки, чтобы воздух в покоях очистился. Спать будешь в келье конюхов, под лестницей, где тебе и место. Утром вернешься сюда и все вычистишь.
Поэт вдруг стал бело-синим. Он запустил руку под одеяло, вытащил оттуда что-то, зажатое в кулак, и задумчиво уставился на него.
— Кто пользовался этими покоями передо мной? — спросил он.
— Монсеньор Лонжи. А что?
— Просто мне интересно, кто занес сюда клопов. — Поэт раскрыл кулак, выщипнул что-то у себя с ладони, раздавил это между ногтями и щелчком отбросил прочь.
— Пусть их отведает дон Таддео. Я и без них проживу. Останься я здесь, они заживо сожрут меня. Я давно собирался уйти отсюда, а теперь, когда вы решили вернуть мне мою старую келью, я буду счастлив…
— Я не имел в виду…
— …принять ваше радушное гостеприимство, но несколько позже, когда закончу свою книгу.
— Какую книгу? Впрочем, неважно. Сейчас же забирай отсюда свои вещи.
— Прямо сейчас?
— Прямо сейчас.
— Хорошо. Я не думаю, что мог бы вынести окаянных клопов еще и этой ночью.
Поэт скатился с кровати, но задержался, чтобы хлебнуть из бутылки.
— Дай мне вино, — приказал аббат.
— Ну конечно. Отхлебните. Оно хорошего разлива.
— Благодарю, хотя ты и украл его из наших погребов. Оно могло оказаться вином для святых таинств. Это тебе приходило на ум?
— Я не проходил посвящение.
— Я удивлен, что ты подумал об этом.
Дом Пауло забрал бутылку.
— Я не крал его. Я…
— Оставь вино. Где ты украл козу?
— Я не крал ее, — заявил Поэт.
— Что же она — материализовалась?
— Я получил ее в подарок, о благороднейший.
— От кого?
— От дорогого друга, доминиссимо.
— Чьего «дорогого друга»?
— Моего, сэр.
— Что за чепуха? Кто это…
— Беньямин, сэр.
Лицо дома Пауло выразило изумление.
— Ты украл ее у старого Беньямина?
От такого слова Поэт дернулся, как от удара.
— Не украл, будьте так добры.
— Что же тогда?
— Беньямин настоял, чтобы я взял ее в подарок после того, как я сочинил сонет в его честь.
— Говори правду!
Поэт-Эй, ты! покорно отрекся от своих слов.
— Я выиграл ее в ножички.
— Вот как?
— Это истинная правда! Старый негодяй почти совсем обчистил меня, а потом отказался предоставить мне кредит. Я поставил свой стеклянный глаз против его козы. И все отыграл.
— Выгони козу из аббатства.
— Но это коза изумительной породы. Ее молоко обладает неземным ароматом, как будто в нем есть амброзия. Несомненно, что старый еврей живет так долго именно благодаря ему.
— И как долго?
— Всего пять тысяч четыреста восемь лет.
— А я-то думал, ему всего три тысячи двести…
Дом Пауло резко оборвал фразу.
— Что ты делал в Последнем Прибежище?
— Играл со старым Беньямином в ножички.
— Я полагаю… — Аббат запнулся. — Ладно, неважно. А теперь давай убирайся. И завтра же верни козу Беньямину.
— Но я ее честно выиграл.
— Давай не будем это обсуждать. Отведи козу на конюшню. Я сам верну ее.
— Почему?
— Нам не нужна коза. И тебе тоже.
— Хо-хо, — лукаво произнес Поэт.
— Что это значит? Объясни, сделай милость.
— Приезжает дон Таддео. Вот вам и понадобится коза, пока все это не кончится. Можете быть уверены.
Он самодовольно усмехнулся. Аббат в раздражении повернулся к нему спиной.
— Поскорее выметайся, — сказал он и отправился разбираться со ссорой в подвале, где теперь покоилась Книга Памяти.
14
Сводчатый подвал был открыт в годы языческого проникновения с севера, когда вопящие орды заполонили большую часть Равнины и пустыню, грабя и разрушая все селения, лежащие на их пути. Книга Памяти, маленькое наследство, полученное аббатством от знаний прошлых веков, была замурована под подземными сводами, чтобы защитить рукописи как от язычников, так и от мнимых крестоносцев из схизматических орденов, основанных для борьбы с языческими ордами, но обратившихся к разгулу, грабежам и сектантскому противоборству. Ни для язычников, ни для военного ордена святого Панкраца книги аббатства не представляли никакой ценности, но язычники могли истребить их просто из любви к разрушению, а рыцари-монахи могли сжечь многие из них как «еретические», следуя теологическим воззрениям их антипапы Виссариона.
Теперь, казалось, темное время миновало. Двенадцать столетий крошечный огонек знания тлел в монашеских обителях, но лишь теперь людское сознание было готово воспламениться от него. Давным-давно, в последние годы разума, некоторые мыслители провозгласили, что истинное знание неуничтожимо, что идеи бессмертны, а истина вечна. Но это было аксиомой только для чистого разума, но не очевидной всеобщей истиной, думал аббат. В мире есть, конечно, объективные сущности: вненравственная логика, или творения Создателя. Но это есть сущности божественные, а не человеческие, и такими они останутся до тех пор, пока не получат несовершенного воплощения, неясного отражения в сознании, речи и культуре определенного человеческого общества, которое сможет приписать ценности этим сущностям, так что они станут важными и значительными для человеческой культуры. Потому что человек был носителем культуры так же, как и носителем духа, но его культурные ценности не бессмертны, они могут умереть с расой или с веком. И тогда человеческое отражение сущностей или человеческое изображение истины исчезнут, а истина и сущности поселятся, невидимые, в объективной логике природы и в неизъяснимом божественном Логосе. Истина может быть распята, но воскрешение грядет.
Книга Памяти была полна древних слов, древних формул, отражений древних сущностей, родившихся в общечеловеческом сознании, давно погибшем вместе с канувшим в небытие человеческим обществом. Понять можно было лишь крохи. Некоторые страницы казались такими же бессмысленными, каким мог показаться требник шаману языческого племени. Другие сохранили определенную стройность и упорядоченность, что намекало на их суть; так четки могут казаться язычнику ожерельем. Жившие раньше братья ордена Лейбовича пытались надеть нечто вроде маски нерукотворной иконы на лик распятой цивилизации; она отошла в прошлое, изображая на своем лице древнее величие, но изображение было нечетким, неполным и непонятным. Монахи сохранили это изображение, и теперь миру предстояло исследовать его и попытаться объяснить, если только мир этого захочет. Книга Памяти не может сама по себе возродить древнюю науку или высокую цивилизацию, ибо культура создается человеческими племенами, а не замшелыми раритетами. Но книги могут помочь, надеялся дом Пауло, книги могут определить направление и дать толчок новому развитию науки. Это уже случилось однажды, как утверждал почтенный Боэдулус в своем труде «De Vestigiis Antecessarum Civitatum»87.
А тем временем, думал дом Пауло, мы не дадим забыть о тех, кто хранил тлеющую искру, пока мир спал. Он остановился и огляделся: на секунду ему показалось, что он слышит испуганное блеяние козы Поэта.
Спускаясь в подземелье, он слышал только крики, доносящиеся из подвала. В камень кем-то были вбиты стальные прутья. Запах сырости смешивался с запахом старых книг. Лихорадочная суета явно не ученой деятельности заполняла библиотеку. Торопливо пробегали послушники с какими-то инструментами, другие, сбившись в кучку, изучали план подвала,третьи двигали столы и скамьи, тянули какое-то самодельное устройство, потом, раскачивая, устанавливали его на место. Вся эта сумятица удваивалась тенями, которые лампа отбрасывала на стены. Брат Армбрустер, библиотекарь и ректор Книги Памяти, мрачно наблюдал за всем этим из отдаленной ниши между полками, скрестив руки на груди, Дом Пауло старался не встречаться глазами с его укоризненным взглядом.
Брат Корнхауэр подошел к своему аббату с растянутой до ушей улыбкой энтузиазма.
— Ну, отец аббат, скоро мы получим свет, которого еще не видел никто из ныне живущих.
— Сказано не без гордыни, брат, — заметил дом Пауло.
— Гордыня, домине? Применить для доброго дела то, что мы изучили?
— Я имел в виду вашу спешку с запуском этой установки, чтобы произвести впечатление на некоего ученого, прибывающего к нам с визитом. Но это неважно. Давай-ка посмотрим на твое инженерное чудо.
Они подошли к машине. Она не напоминала аббату ничего толкового; казалось, что некий палач-изобретатель построил хитрый станок для пыток узников. Ось, служащая валом, шкивами и ремнями соединялась с крестовиной. Четыре тележных колеса были установлены на оси в нескольких дюймах друг от друга. Их толстые металлические ободы были пересечены канавками, в которых лежали «птичьи гнезда» из медной проволоки — ее вытянули из монет в кузнице Санли-Бувитса. Дом Пауло отметил, что колеса могли свободно крутиться над землей, поскольку не касались ее поверхности. И неподвижные металлические детали — наверное, тормоза — напротив ободов, также не соприкасались с ними непосредственно. Эти детали были обмотаны многочисленными витками проволоки — «полевые катушки», так называл их Корнхауэр. Дом Пауло с важностью кивал головой.
— Это будет самое значительное достижение в области физики, сделанное в нашем аббатстве с тех пор, как мы построили печатный станок, — рискнул предположить Корнхауэр не без гордости.
— Будет ли оно работать? — поинтересовался дом Пауло.
— Я готов поставить на него месяц дополнительной домашней работы, мой господин.
«Ты уже поставил на него значительно больше», подумал аббат, но не произнес этого вслух.
— Откуда же будет происходить свет? — спросил он, внимательно разглядывая странное сооружение.
Монах рассмеялся.
— О, для этого у нас есть специальная лампа. То, что вы видите здесь, это только «динамомашина». Она выработает электрический ток, который зажжет лампу.
С грустью дом Пауло созерцал площадь, занятую «динамомашиной».
— Этот ток, — пробормотал он, — вероятно, нельзя получить из бараньего жира?
— Нет, нет… Электрический ток, это… Вы разрешите мне объяснить?
— Лучше не нужно. Естественные науки — не моя область. Я оставляю их для твоей более молодой головы.
Он быстро отступил назад, чтобы его не ударило балкой, которую торопливо несли два плотника.
— Скажи мне, — спросил аббат, — если, изучая писания времен святого Лейбовича, ты смог научиться конструированию такой штуки, почему же никто из наших предшественников не посчитал нужным сделать это?
Монах на минуту замолк.
— Это нелегко объяснить, — сказал он наконец. — Честно говоря, в текстах, которыми мы пользовались, нет прямых указаний по конструкции динамомашины. Скорее можно сказать, что информация была растворена в массе отрывочных текстов, и ее следовало извлечь из них с помощью дедукции. Но при этом мы также пользовались некоторыми недавно разработанными теориями, а наши предшественники не имели такой теоретической информации.
— А вы имеете?
— Да, конечно, теперь, когда у нас есть такие люди, как… — Его тон стал глубоко почтительным, он даже сделал паузу, прежде чем произнести имя. — Как дон Таддео.
— И теперь вы получили необходимые дополнительные данные?
— Да. Недавно несколько философов занялись разработкой новых физических теорий. Среди них были и труды… труды дона Таддео. — Дом Пауло снова отметил почтительность тона. — Они дали нам необходимые рабочие аксиомы. Его работа о движении электрического тока, например, и его теория преобразования…
— Тогда ему будет приятно увидеть практические приложения своих трудов. Но могу я спросить, где сама лампа? Я надеюсь, что по размерам она не превосходит динамомашину?
— Вот она, домине, — сказал монах, вынув из стола небольшой предмет. Он выглядел как держалка для пары черных стержней и винта с барашком, который регулировал расстояние между ними.
— Они сделаны из угля, — пояснил Корнхауэр. — Древние назвали бы это «дуговой лампой». У них были лампы другого типа, но у нас нет материалов, чтобы их сделать.
— Изумительно. Откуда же должен исходить свет?
— Отсюда.
Монах указал на зазор между углями.
— Это должно быть совсем крошечное пламя, — сказал аббат.
— Да, но зато какое яркое! Я полагаю, ярче, чем сотня свечей.
— Невозможно!
— Вы находите это слишком впечатляющим?
— Я нахожу это слишком абсурдным. — Заметив, что его слова задели брата Корнхауэра, аббат поспешно добавил. — …Когда подумаю, как мы вполне обходились воском и бараньим жиром.
— Я не был бы удивлен, — робко предположил монах, — если бы древние использовали их в алтарях взамен свечей.
— Нет, — сказал аббат. — Наверняка нет. Это я могу сказать тебе совершенно точно. Будь добр, немедленно выкинь из головы эту идею, и никогда даже не вспоминай о ней.
— Хорошо, отец аббат.
— Ну, а теперь скажи мне, где мы повесим эту штуку?
— Гм… — брат Корнхауэр умолк, оценивающим взором окинул мрачный подвал и признался: — Я еще не думал об этом. Я полагаю, что она должна висеть над скамьей, где будет работать дон Таддео.
«Почему он всегда делает паузу перед тем, как произнести его имя?» — с раздражением подумал дом Пауло.
— Давай лучше спросим об этом у брата Армбрустера, — решил аббат и, заметив внезапное огорчение монаха, добавил: — В чем дело? Разве вы с братом Армбрустером?..
Корнхауэр состроил виноватую гримасу.
— Каюсь, отец аббат, однажды я проявил несдержанность в отношению к нему. О, мы просто поговорили, но… — монах пожал плечами. — Он не желает ничего трогать с места. С ним нелегко поладить. Он наполовину ослеп от чтения при тусклом освещении, а все твердит, будто наша работа — от диавола. Я не знаю, что ему сказать.