Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Макс

ModernLib.Net / Эзотерика / Миллер Генри / Макс - Чтение (стр. 2)
Автор: Миллер Генри
Жанр: Эзотерика

 

 


      Макс потеет, как бык. Он не уверен, производит ли впечатление на моего друга. Борис между тем расположился, как в оперной ложе. Даже комфортабельней: полулежит на софе, укрывшись электрическим одеялом. Макс снимает пиджак, пот градом катится по его лицу. Я вижу, что он вкладывает в свой монолог душу и сердце. Я сижу в стороне, переводя взгляд с одного на другого. Дверь в сад открыта, и солнце образует ореол вокруг головы Бориса. Чтобы смотреть Борису в лицо, Макс должен глядеть против солнца. Послеполуденная жара проникает в прохладную студию и обволакивает слова Макса дрожащей теплотой. Поза Бориса вызывает во мне зависть, я более не могу противиться желанию примоститься рядом с ним. Вот я лежу у его ног и получаю удовольствие от знакомой сказочки о страданиях. Сбоку книжная полка, я пробегаю по ней глазами. Внимая монологу Макса с пола, я могу лучше оценить общее от него впечатление. Кроме того, я ловлю нюансы, которых раньше не замечал. Слова Макса, названия книг, тёплый воздух из сада, то, как Макс примостился на краешке стула, - всё это в совокупности производит на меня самый положительный эффект.
      Комната как обычно в полном беспорядке. Огромный стол, на котором гора из книг и рукописей, листков с карандашными заметками и писем, на которые следовало ответить ещё месяц назад. Комната производит впечатление обиталища писателя, который внезапно умер, и последовало чьё-то указание ничего не трогать. Если бы я сказал Максу, что этот человек, Борис, который полулежит на софе, в действительности умер, что бы он сказал? Между тем, Борис имеет в виду именно это: что он мёртв. И вот почему он способен слушать Макса, как будто находится в оперной ложе... Макс тоже должен будет умереть, каждая конечность, каждый орган его тела должны будут умереть, если ему суждено выжить... Три Книги на верхней полке как будто бы специально поставлены одна рядом с другой: Библия, книга Бориса и переписка Ницше с Брандесом. Не далее как прошлой ночью Борис читал мне из Евангелия от Луки. Он говорит, что мы недостаточно часто читаем Новый Завет... А тут ещё последнее письмо Ницше "распятый"... Похороненный в мавзолее из собственной плоти целых десять лет, в то время как весь мир молится на него...
      Макс между тем продолжает и продолжает. Макс-гладильщик. Явился в наш мир откуда-то из-под Львова, что рядом с большой крепостью... Тысячи таких, как Макс, мужчин с широкими треугольными лицами и припухлыми нижними губами, глазами как две выжженные дыры в одеяле, слишком длинными носами с широкими ноздрями - чувствительные и меланхоличные люди... Тысячи грустных еврейских лиц из-под Львова, головы погружены в плечи, печаль глубоко врезалась между их широко расставленных лопаток... Борис будто принадлежит к совершенно другой расе, настолько он хрупок, лёгок, деликатен. Он показывает Максу, как писать ивритские буквы, его ручка летает по бумаге. В руках Макса ручка выглядит метлой, кажется, будто он с трудом рисует буквы, а не выводит их. В такой же манере, в какой Борис наносит на бумагу письмена, он делает всё легко, элегантно, уверенно, безошибочно. Ему нужны сложности и подспудности, чтобы, как рыба в воде, двигаться между ними. Голод, например, понятие слишком прямое и грубое. Только глупцы могут беспокоиться насчёт голода. Кстати сказать, сад тоже для него отвлечённая вещь. Китайская ширма сослужила бы ту же службу, может быть, даже лучше. Макс, с другой стороны, очень даже сознаёт наличие сада. Дайте ему стул и посадите его там, он с удовольствием просидит так хоть неделю. Ничего лучшего ему и не надо, кроме сада и пищи...
      - Не представляю себе, чем можно помочь такому человеку, - говорит Борис будто сам себе. - Это безнадёжный случай.
      И Макс кивает головой соглашаясь. Макс есть "случай", он понимает это. Но безнадёжный? Это для меня слишком. Никто не безнадёжен, если в мире ещё сохранилось хоть немного симпатии и дружбы. "Случай" может быть безнадёжен, о да. Но Макс ведь человек... нет, не могу согласиться. Для Макса-человека всё ещё можно что-нибудь сделать. Всегда на горизонте маячит возможность обеда, чистой рубашки... костюма... ванны... бритья... Только давайте не разрешать "случай", давайте сделаем то, что необходимо без обобщений в этот момент. Борис, кажется, думает то же самое, только иначе. Он говорит вслух, будто Макса нет в комнате:
      - Конечно, можно дать ему немного денег... но ведь это не поможет...
      А почему бы и нет, спрашиваю я себя. Почему бы не помочь ему с деньгами, одеждой, жильём? Почему нет? Давайте начнём со дна, с самого необходимого.
      - Конечно, - говорит Борис. - Если бы я встретил его в Маниле, я бы мог что-нибудь тогда для него сделать, я мог бы дать ему работу...
      Манила, Христа ради! Это звучит как гротеск! Какое имеет отношение ко всему Манила? Это как если ты говоришь тонущему: какая жалость! Если бы только мы встретились раньше и я научил бы вас плавать!
      Каждый хочет исправить мир. Никто не хочет помочь ближнему. Люди хотят сделать из вас человека, не беря в расчёт ваше тело. Всё шиворот-навыворот, и Борис тоже шиворот-навыворот, если спрашивает, есть ли у Макса родственники в Америке. О, мне знаком этот вопрос. Это первый вопрос социального работника. Сколько вам лет, ваше имя и адрес, профессия, религия и затем, эдак невинно и мимоходом, ваш ближайший родственник, будьте добры. Как будто вы сами до тех пор не прошли этот круг! Как будто не говорили себе тысячу раз: "Лучше умереть. Лучше умереть, чем...". А они сидят у себя в офисе и бесчувственно желают выведать секретное имя, секретный адрес места, где обитает ваш позор, и как только вы покинете офис, немедленно пустятся туда, позвонят в дверь и выложат всё про вас, пока вы сидите в поту и трепете ожидания и унижения.
      Макс отвечает на вопрос. Да, у него есть сестра в Нью-Йорке. Он понятия не имеет, где она теперь живёт. Она переехала на Кони Айланд, это всё, что ему известно.
      Конечно, ему не следовало покидать Америку, он очень прилично зарабатывал. Он работал гладильщиком и состоял в профсоюзе. Но когда пришла депрессия, он всё чаще сиживал на скамье в Юнион Сквере, размышляя, насколько он ничего собой не представляет. Они гордо гарцуют на своих лошадях и спихивают вас с тротуара. А почему? Потому что вы безработный? Его ли это была вина... провинился ли он лично чем-то, например, перед правительством? Подобного рода мысли отравляли его душу горечью и вызывали ярость. Они приводили к тому, что он начинал презирать самого себя. Какое право они имели небрежно оттирать его в сторону, наступать на него, будто он червь какой-то?
      - Я хотел стать кем-то, - продолжает он. - Я хотел научиться как-то иначе зарабатывать на жизнь, не работать руками всю мою жизнь. Я думал, быть может, я смогу овладеть французским и стать переводчиком.
      Борис бросает на меня взгляд. Я чувствую, что последняя фраза подействовала на него. Мечта каждого еврея: не работать руками! Переехать на Кони Айланд, другая мечта. Из Бронкса на Кони Айланд! Из одного ночного кошмара в другой! Борис уже раза три очертил земной шар - но это всегда всё то же из Бронкса в Кони Айланд. Von Lemberg nach Amerika gehen! Да, да, валяй! Вперёд и вперёд на усталых ногах, нет тебе нигде отдыха. Нет тебе комфорта. Нет конца работе и нищете. Прокляты вы и проклятыми останетесь навечно. Оставь надежду всяк сюда входящий. Эй, вы оба, почему не броситесь друг другу в объятия? Думаете, я стану возражать? Стыдитесь? Стыдитесь чего? Мы знаем, что вы прокляты и что мы не можем ничего тут поделать. Мы испытываем к вам жалость: вечный жид! Вы, братья по крови, вот вы сидите лицом друг к другу и не желаете обняться - этого я не могу вам простить. Борис, погляди на Макса: он почти твой двойник! Три раза вокруг земного шара, и вот ты встречаешься сам с собой, лицом к лицу, как же ты можешь делать вид, будто не узнаешь сам себя? Ещё вчера ты стоял, как он стоит теперь, униженно дрожа, как побитая собака. А сейчас ты облачён в элегантный халат, твои карманы распирает от денег... Но всё равно ты тот же самый человек, что и он! Ты не изменился ни на йоту, кроме набитого бумажника. Есть ли у Макса в Америке родственники? Есть у тебя родственники в Америке? Твоя мать, где она в настоящий момент? Всё ещё в гетто? Всё ещё в той тесной и жалкой комнатушке, из которой ты ступил однажды в мир, решив стать человеком? Ладно, ты по крайней мере можешь испытывать чувство удовлетворения, потому что достиг чего-то. Ты убил себя для этого, ну а что, если бы у тебя всё равно ничего не вышло? Что, если бы ты стоял сейчас на том месте, на котором стоит Макс? Должны ли были бы мы отослать тебя обратно к матери в ту самую комнатушку? И что в это время говорит Макс? Что если бы только он мог найти свою сестру, он бросился бы ей на шею, он бы работал ради неё до последнего издыхания, он был бы её рабом, её верным псом... Он и для тебя будет работать, если ты дашь ему кусок хлеба и место, где преклонить голову. Ты ничего не можешь для него сейчас сделать - я понимаю это. Но не можешь ли ты придумать что-нибудь для него? Поезжай опять в Манилу, если это необходимо, начни по новой все свои "дела". Но не предлагай Максу искать тебя в Маниле три года тому назад. Макс здесь сейчас, стоит прямо перед тобой, не видишь, что ли?
      Я поворачиваюсь к Максу. "Макс, предположим, у вас был бы выбор... Я имею в виду, вы могли бы уехать туда, куда хотите, и начать всё сначала... куда бы вы поехали?"
      Это жестокость задавать Максу такой вопрос, но я не выдерживаю безнадёжности ситуации. Гляди, мол, Макс, я побежал, я хочу, чтобы ты взглянул на мир, будто он весь принадлежит тебе. Вглядись в карту, ткни пальцем в то место, где бы тебе хотелось быть в этот момент. Какой в этом смысл? Какой в этом смысл, говоришь ты? Да просто так, - чтобы понять, что если ты по-настоящему хочешь куда-то, то можешь там очутиться. Что от отчаяния можно совершить то, чего не по плечу совершить миллионеру. Тебя ожидает корабль. Тебя ожидает страна, работа. Все вещи на свете ожидают тебя, если ты можешь в это поверить. У меня нет и цента, но я готов помочь тебе, я готов пуститься ради тебя вокруг со шляпой в руке. Почему бы и нет? Это легче, чем просить для себя. Куда ты хочешь: в Иерусалим? В Бразилию? Скажи только слово, и я к твоим услугам!
      Макс наэлектризован. Разумеется, он знает, куда хотел бы уехать. И более того: он почти видит себя на корабле. Тут только маленькая задержка деньги. Но даже и деньги не задержка. Сколько стоит билет до Аргентины? Тысячу франков? Это не такая уж невозможная сумма... Макс на секунду колеблется. Теперь его беспокоит его возраст. Хватит ли у него сил на такое путешествие? Моральных сил, чтобы начать всё сначала. Ему сейчас сорок три. Он произносит это так, будто он старик. (А Тициан в 97 только начинал осознавать себя и своё искусство!) Макс крепок как бык, за исключением вмятины, которую оставил на его голове отбойный молоток. Он лыс, это да, но весь соткан из мускулов. Глаза чисты, зубы... А-а, зубы! Он открывает рот, чтобы показать мне гнилые корешки. Не далее как вчера он вынужден был посетить зубного врача, настолько были воспалены его дёсны. И знаете, что ему сказал зубной врач? Нервы. Ничего другого, только нервы. Это напугало его: откуда зубнику знать, что Макс живёт на нервах?
      Макс наэлектризован. В горле у него образуется комок смелости. Зубы или не зубы, лысина, нервы, косоглазие, ревматизм, что ещё - всё не имеет значения. Куда ехать, вот что существенно. О нет, только не Иерусалим! Англичане больше не впускают туда евреев - слишком много их там уже набралось. Иерусалим для евреев! Это было тогда, когда евреи им были нужны. Теперь для того, чтобы отправиться в Иерусалим, нужна более веская причина, чем просто быть евреем. Иисус, что за издевательство! Если бы я был евреем, я, наверное, обмотал бы себя верёвкой вокруг шеи и бросился за борт. Вот передо мной стоит во плоти и крови Макс - Макс-еврей. Не могу избавиться от него, привязав к его шее камень и сказав: "Еврей, иди и утопись!".
      Я лихорадочно думаю. Если бы я был Макс, битый еврейский пёс Макс... что тогда? Вот именно: что? Но я не могу представить себя евреем. Я должен просто вообразить себя человеком, который голоден, холоден и ощущает себя на краю пропасти.
      - Слушай, Борис, ты должен сделать что-нибудь для него. Сделать что-нибудь, понимаешь?
      Борис пожимает плечами: откуда, мол, взяться таким деньгам. Это он спрашивает меня! Откуда взяться деньгам! Таким деньгам. Каким таким деньгам? Тысяча... две тысячи франков... это такие деньги? А как насчёт той вертлявой американки Джейн, которая была здесь несколько недель назад? Ни капли любви она тебе не дала, даже ни малейшего намёка на любовь. Только каждый день направо и налево оскорбляла, это да. И ты осыпал её деньгами, как Крез! Вот эту американскую суку, у которой были только деньги на уме! Такого рода вещи ослепляют меня яростью. Если бы она была обыкновенная проститутка, всё было бы лучше. Но эта паскуда оскорбляла и одновременно доила тебя. Называла тебя грязным евреем, а ты только потакал ей! И завтра или послезавтра всё может повториться сначала: всякий, кто знает, как подольститься к тебе, как подобрать ключик к твоему тщеславию, может легко рассчитывать на твой бумажник. Ты умер, как ты утверждаешь, и с тех пор оплакиваешь себя, будто постоянно присутствуешь на собственных похоронах... Но ты жив и прекрасно знаешь это. Чего стоит так называемая "духовная смерть", когда перед тобой стоит живой человек? Умри, умри, умри тысячу раз, но не смей отказаться распознать живого человека, что перед тобой. Не превращай живого человека в "проблему". Это плоть и кровь, Борис. Плоть и кровь. Он вопит, а ты притворяешься, будто не слышишь его криков. Ты нарочно притворяешься глухим, слепым и безмозглым, что ж, значит, ты действительно мёртв насупротив живой плоти. Мёртв насупротив твоей собственной живой плоти. Ты не выиграешь ничего ни духовно, ни материально, если ты не распознаешь в Максе своего брата. Твои книги, вон там, в книжном шкафу... ничего они не стоят. Что мне до твоего больного Ницше, твоего бледного любящего Христа, кровоточащего Достоевского! Книги, книги, книги! Сожги их! Они без пользы тебе. Лучше не прочитать ни строчки в жизни, чем стоять, как вот ты стоишь, и пожимать бессильно плечами. Всё, что сказал Христос, - ложь, всё, что сказал Ницше, ложь, если ты не способен распознать слово в живом существе. Все они были ложь и фальшь, если ты можешь получить от них душевный комфорт и не заметить гниющего человека прямо перед твоими глазами. Можешь вернуться к своим книгам и похоронить в них себя! Возвращайся в средние века, в свою каббалу, в схоластику тончайших различий, в геометрию, что выделывает различные выкрутасы под различными углами, - ты нам не нужен. Нам нужно дыхание жизни. Нам нужны надежда, смелость, иллюзии. Нам нужно хоть на копейку человеческой симпатии.
      Теперь мы наверху в моей квартире и в ванну набирается вода. Макс стоит в одном грязном нижнем белье; его рубашка с фальшивой манишкой валяется тут же, брошенная на стул. Раздетый, он выглядит как узловатое дерево, которое научилось с трудом ходить. Из Львова в Америку, из Бронкса на Кони Айланд толпы людей, их мощные тела скручены, изломаны работой, их суставы опухли будто в бесконечной борьбе с чудовищем, которое рано или поздно проглотит их живьём. В воображении я вижу всех этих Максов на Кони Айланде в воскресный послеполудень: протянувшийся на мили пляж загрязнён их телами. Их пот смешивается с водой, океан превращается в сточную канаву, и они купаются в ней. Они лежат на песке чуть ли не один на другом, как крабьи тела или водоросли. Пляж обрамлён стандартными лачугами, эдакими комбинациями из ванны, уборной и кухни, которые служат им жильём. В шесть утра звонит будильник, в семь они в сабвее, локоть к локтю, вонь от их тел может заставить потерять сознание даже лошадь.
      Пока Макс принимает ванну, я раскладываю предназначенные для него чистые вещи. Костюм, который мне подарили, но который на меня велик; Макс будет долго благодарить меня за него. Теперь я прилёг, чтобы спокойно обдумать план действий. Что дальше? Мы собирались втроём пообедать в еврейском квартале возле собора святого Павла, но в последний момент Борис вспомнил, что у него назначена встреча. Я выжал из него немного денег на обед, и в тот момент, когда мы расставались, он сунул Максу несколько банкнот. "Вот, Макс, пожалуйста, возьмите", - сказал он, вытаскивая деньги из кармана джинсов. Я даже отвёл глаза, так противно мне было глядеть на эту сценку и слушать, как горячо Макс благодарит его. Я знаю Бориса. Я знаю, что это его худшая сторона, и я прощаю ему её. Я прощаю ему легче, чем простил бы себе. Я вовсе не хочу сказать, что он чёрствый и вообще плохой человек. Он заботится о своих родственниках, он платит свои долги, он никого не обманывает. Если ему случится обчистить человека, он делает это согласно правилам игры, не хуже и не лучше Моргана или Рокфеллера. О да, он играет в эту игру, но жизнь, самую жизнь он, увы, не видит, как игру. Он выигрывает только чтобы обнаружить в конце, что обжульничал самого себя. Вот сейчас, с Максом, он, можно сказать, сорвал куш, дёшево отделался несколькими франками, за что получил чрезмерную долю благодарностей. Но сейчас, наедине с самим собой, он, наверное, проклинает себя. Сегодня же вечером он потратит в двадцать раз больше того, что дал Максу, чтобы утихомирить чувство вины.
      Макс кричит мне из ванной комнаты, может ли он воспользоваться моей щёткой для волос. Конечно, пользуйся! (Завтра я куплю другую.) Я гляжу в ванну, остатки воды с шумом уходят в слив. Вид хлопьев грязи, осевших на стенах ванны, чуть не вызывает у меня тошноту. Макс перегнулся, смывает их. Наконец-то он отмыл свою шкуру и явно хорошо себя чувствует, хотя и приходится чистить ванну после себя. Мне знакомо это чувство. Я помню венские бани, нестерпимую вонь там...
      Макс натягивает чистое бельё. Он улыбается - на этот раз какой-то улыбкой, которую я до сих пор не видел у него. Стоя в нижнем белье, он читает мою книгу, то место, когда Борис завшивел, я выбриваю его подмышки, флаг полуопущен, все умерли, включая меня самого. Да, это было времечко, и я вышел из него на всех парусах! Повезло? Зовите это везеньем, если хотите. Но я-то знаю, что это не так: ведь это моя жизнь, не ваша. Не то, что я не верю в удачу, просто я имею в виду нечто совсем другое. Скажем так: я родился невинным ребёнком и не думаю, что существенно в этом смысле изменился с тех пор. По сути дела я так же чист и наивен, каким был, когда мне было лет пять-шесть. Я помню своё первое впечатление о мире: что он ужасающе прекрасен, и, вот, сегодня он видится мне точно таким же. Я всегда легко пугался, но при этом сохранял внутреннюю чистоту. И сегодня вы легко можете напугать меня, но вам не внести в мою душу горечь. С этим покончено, это у меня в крови.
      Я сижу за столом и пишу письмо для Макса. Я пишу в Нью-Йорк женщине, связанной с еврейской газетой. Я прошу женщину помочь найти сестру Макса в районе Кони Айланда. Последний адрес был: 156-я улица, около Бродвея. "И её фамилия, Макс?" У неё было две фамилии, у сестры Макса. Иногда она называла себя миссис Фишер, иногда миссис Голдберг. "И вы не помните: это был угловой дом или дом посреди улицы?" Нет, он не помнит. Я знаю, что он лжёт, но какая разница. Предположим, нет у него никакой сестры, что с того? Вся эта история подозрительна, только это не моё дело.
      То, что он делает сейчас, вселяет в меня ещё большее подозрение. Он вытаскивает фотографию, якобы своей матери и себя, когда ему было семь или восемь лет. Фотография потрясает меня. Его мать - красавица (на фотографии). Макс неловко замер рядом с ней. Вид у него слегка испуганный, глаза широко раскрыты, волосы аккуратно причёсаны на пробор, пиджачок застёгнут на все пуговицы до самой шеи. Фотография снята где-то в районе Лемберга, на заднем плане большая крепость. У матери на лице вся трагедия еврейского народа. Ещё несколько лет, и лицо Макса примет то же выражение. Каждый новорождённый начинает с приветливого и наивного выражения лица, строгая чистота крови увлажняет большие чёрные глаза. Проходят несколько лет, и внезапно, обычно во время достижения половой зрелости, выражение лица меняется. Внезапно человек становится на задние лапы и принимается крутить беличье колесо жизни. Волосы выпадают, зубы гниют, спина выворачивается. Мозоли на руках и ногах, большие пальцы ног искривлены наростами. Руки дрожат, губы выворачиваются. Голова книзу, почти в тарелке, и еда с чавканьем поглощается большими кусками... Подумать только, что каждый из них начинал жизнь в чистоте, свежие пелёнки каждый день...
      Мы вкладываем в письмо фотографию как средство идентификации. Я прошу Макса дописать несколько слов на идише этим его деревянным почерком. Он переводит мне написанное, и почему-то я не верю ни единому его слову. Мы запаковываем костюм и его грязное бельё. Пакет смущает Макса: это газета, даже не перевязанная верёвочкой, как он войдёт с таким свёртком к себе в отель? Он хочет выглядеть респектабельно. Пока он возится с пакетом, он не перестаёт благодарить меня. Я начинаю чувствовать себя неловко, будто не додал ему чего-то. Внезапно я вспоминаю, что в шкафу у меня лежит шляпа, явно лучше той, которую он носит. Я вынимаю её, примеряю, показывая, как вообще нужно носить шляпы. "Передний край нужно вывернуть вниз, вот так, и надвигать чуть набекрень, прикрывая один глаз, а тулью слегка вмять". Макс говорит, что шляпа мне очень идёт. Я начинаю жалеть, что предложил её ему. Теперь Макс примеряет шляпу, и, насколько я замечаю, без особенного энтузиазма. Он явно колеблется, стоит ли овчинка выделки. Это решает дело для меня. Я веду его в ванную комнату, напяливаю ему шляпу на один глаз и вминаю её эдак совсем по-пижонски. Я знаю, что Максу кажется, будто он выглядит в ней сутенёром или картёжником. Теперь я нахлобучиваю на него его собственный дурацкий жёсткий котелок, и он ему явно нравится больше. Тогда я начинаю расхваливать его котелок, как он в нём замечательно выглядит, а моя шляпа, мол, действительно ему не идёт. Пока он разглядывает себя в зеркале, я украдкой вытягиваю из пакета рубашку и парочку носовых платков, что дал ему, и засовываю их обратно в ящик с бельём. Затем веду его в продовольственную лавку на углу и прошу продавщицу завернуть вещи как следует. Макс даже не находит нужным поблагодарить её за это. Он говорит, что ничего с неё не станется, если разок сделать мне услугу, раз я её постоянный покупатель.
      Мы доезжаем до площади святого Михаила и направляемся в сторону его отеля, что на улице Арфы. Наступили сумерки, стены домов отливают мягкой молочной белизной. У меня на душе мир. В этот час Париж действует на меня почти как музыка. Каждый следующий квартал разворачивается перед глазами неожиданно новым архитектурным ансамблем. Группы домов, видится мне, замерли в различных формах нотного письма: та в менуэте, эта в вальсе, а другие - в мазурке, ноктюрне. Мы входим в старейшую часть города: вот Святой Северин и узкие, крутящиеся улицы, знакомые ещё Леонардо да Винчи и Данте. Я пытаюсь объяснить Максу, в каком замечательном районе он живёт, какие благоговейные ассоциации возникают в памяти. Я рассказываю ему о его предшественниках Данте и да Винчи.
      - И когда всё это было? - спрашивает он.
      - Где-то в четырнадцатом веке.
      - Так оно и есть. До того времени было плохо, и после тоже. Может быть, в четырнадцатом веке хорошо было жить, вот и всё.
      И, если мне так нравится здесь жить, он готов поменяться со мной местами.
      Мы взбираемся по лестнице на верхний этаж в его маленькую комнату. До третьего этажа ступеньки покрыты ковром, дальше они натёрты мастикой и изрядно скользки. На каждом этаже прибита эмалированная табличка, извещающая, что готовить и стирать в номерах воспрещается, а также стрелка, указывающая в направлении ватерклозета. Взбираясь по лестницам, вы можете заглядывать в окна соседнего отеля: стены сходятся так близко, что стоит протянуть в окно руку и вы можете пожать руку тамошнего обитателя.
      Комната у Макса маленькая, но чистая. В ней умывальник с водопроводом, в углу маленький комод. В стену вделаны несколько крючков для одежды. Над кроватью висит жёлтая лампочка. Тридцать семь франков в неделю. Неплохо. Он мог бы снять такую же комнату за двадцать восемь, но без умывальника. Он жалуется на то, что комната слишком мала, а я в это время подхожу к окну и выглядываю наружу. Рядом, почти касаясь меня, из окна высунулась молодая женщина. Она уставилась, будто в трансе, на противоположную стенку и, по-видимому, даже не замечает меня. У её локтей несколько маленьких горшочков с цветами. Её комната так же мала, как максова, но это не беспокоит её. Она явно ожидает наступления темноты, чтобы выскользнуть на улицу. Конечно, она тоже ничего не знает о своих бывших знаменитых соседях, но это знание у неё в крови и она легче соединяет великое прошлое с нелепым настоящим. Темнеет на глазах, и комната навевает на меня чувство святости. Вероятно, когда Макс останется один, он положит мою книгу на подушку, развернёт её и, приподнимая тяжёлые веки, станет пробегать строчки. Я надписал книжку: "Моему другу Максу, единственному человеку в Париже, который знает, что такое страдание". Когда я надписывал, у меня было ощущение, будто моя книга пускается в странное приключение. Я думал не столько о Максе, сколько обо всех остальных людях, что будут её читать и задумываться. Я видел свою книгу, валяющуюся на берегу Сены, страницы надорваны и засалены пальцами, некоторые места подчёркнуты, какие-то цифры на полях, книга местами залита кофе, человек в широком пальто небрежно засовывает её в карман, путешествие, незнакомый ландшафт, некто, находясь возле экватора, пишет мне письмо. Я видел свою книгу под стеклом и молоток аукционера, громко ударяющий по столу. Проходят столетия, лицо мира непрерывно меняется. И тогда вдруг снова два человека стоят в комнате, точно как эта, весьма возможно, именно в ней, и молодая женщина высовывается из окна соседней комнаты, горшочки с цветами у её локтей, тряпка для мытья посуды свисает с железного крючка. И так же, как сейчас, один из людей в комнате до конца изношен жизнью, его маленькая комнатка - тюремная камера для него, и ночь не приносит ему ни покоя, ни отдыха, ни надежды на будущее. Усталый и разочарованный, он держит в руках книгу, которую дал ему другой. Но книга не придаёт ему смелости, он отбросит её на постель, и ночь прокатится по нему беспощадным катком. Чтобы дожить до рассвета, он должен будет прежде умереть... Находясь в этой самой комнате рядом с человеком, которому уже ничто не поможет, моё знание мира и людей произносит приговор молча и беспощадно. Ничто, кроме смерти, не избавит этого человека от его тоски. Тут ничего не поделаешь, как говорит Борис. Всё бесполезно.
      Как только мы выходим на лестницу, свет в комнате гаснет, и мне кажется, что Макса проглатывает вечная темнота.
      Но на улице ещё не окончательно стемнело и везде горят фонари. Улица Арфы гудит жизнью. На углу устанавливают каркас для матерчатого навеса. Посреди мостовой стоит раздвижная лестница, и рабочий в мешковатых штанах сидит на ней верхом, протянув руку к помощнику, который подаёт ему разводной ключ. Напротив отеля греческий ресторан с терракотовыми вазами в окнах. Вся улица напоминает театральную сцену. Здесь все бедны и больны, а подо всеми катакомбы, наполненные человеческими костями. Мы поворачиваем за угол. Макс пытается найти подходящий ресторан, он хочет, чтобы цена за обед не превышала пяти с половиной франков. Когда я делаю гримасу, он указывает на люксовый ресторан, где блюдо стоит восемнадцать франков. Он явно в растройстве чувств и потерял всё чувство пропорций.
      Мы возвращаемся к греческому ресторану и изучаем меню, вывешенное в окне. Макс боится, что здесь слишком дорого. Я заглядываю внутрь ресторана и вижу, что он заполнен проститутками и работягами. Мужчины едят, не сняв шляп, пол усеян опилками, освещение тускло. Мне кажется, это одно из тех мест, где можно хорошо пообедать. Я беру Макса за локоть и затаскиваю в ресторан. Навстречу нам выплывает проститутка с зубочисткой во рту. На тротуаре её ожидает подруга. Они уходят по направлению Святого Северина, вероятно, чтобы заглянуть в танцевальный зал, что напротив церкви. Данте тоже, наверное, иногда забегал туда - пропустить стаканчик вина, я имею в виду. Дух Средних веков висит здесь надо всем, и я застываю в дверях ресторана, не в силах оторвать взгляда от улицы. Между тем Макс уже сидит за столиком и изучает меню. Его лысина блестит под желтизной лампочки. В четырнадцатом веке он был бы каменщиком или плотником. Я так и вижу его на лесах с мастерком в руке.
      Ресторан заполнен греками. Официанты греки, владельцы греки, еда греческая и язык греческий. Я заказываю рубленый баклажан, завёрнутый в виноградные листья, аппетитную баклажанную котлетку, плавающую в бараньей подливке, - только греки умеют готовить это блюдо. Максу всё равно, что он ест. Он только беспокоится, не слишком ли будет для меня дорого. Я соображаю, что после обеда должен избавиться от него и прогуляться в одиночку. Скажу ему, что должен работать, это всегда вызывает в нём уважение.
      Посреди обеда Макс внезапно начинает говорить и уже не может остановиться. Он рассказывает о своём посещении какой-то француженки, во время которого он беспричинно разразился плачем. Он рыдал и рыдал, положив голову на стол, совершенно как ребёнок. Француженка так перепугалась, что хотела вызвать доктора. Ему было стыдно, но он ничего не мог с собой поделать. Ах, да, он помнит, почему это случилось. Он был очень голоден, так голоден, что не выдержал, встал и попросил у неё несколько франков. К его изумлению она немедленно дала ему деньги - француженка! Тут-то его и охватило чувство собственного унижения. Подумать, что сильный и здоровый мужик вроде него выпрашивает у бедной французской леди несколько су! Где остатки его гордости? Во что он должен был превратиться, чтобы попрошайничать у женщины?
      Так он начинает рассказ, и по мере того, как говорит, на глазах у него наворачиваются слёзы. Постепенно он начинает всхлипывать и в конце концов, положив голову на стол, рыдает, совсем как в его рассказе. Ужасное зрелище.
      - Вы могли раньше воткнуть в меня нож, - говорит он, немного успокоившись. - Вы могли мне что угодно сделать, и всё равно меня невозможно было заставить плакать. Теперь же я вдруг начинаю плакать ни с того ни с сего и ничего не могу с этим поделать.

  • Страницы:
    1, 2, 3