Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Весна в Карфагене (№3) - Для радости нужны двое

ModernLib.Net / Русская классика / Михальский Вацлав Вацлавович / Для радости нужны двое - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Михальский Вацлав Вацлавович
Жанр: Русская классика
Серия: Весна в Карфагене

 

 


Анну Карповну всегда удивляло и больно ранило великое беспамятство жизни. "Как же так? – думала она. – Была Россия, была у людей Вера, был, хотя и неважный, но все-таки царь, а теперь все сметено, ошельмовано, одурачено и как будто даже само летоисчисление начато не от Рождества Христова, а с 1917 года… Видно, такая русская доля – поговоришь с каждым в отдельности, вроде нормальный, умный человек, а все вместе – толпа, которую могут взять в оборот и унизить до полускотского состояния урки и недоучки, не имеющие за пустой душонкой ничего, кроме непомерных амбиций, лютой жестокости, алчности, наглости, заменяющей им все людские добродетели. И всегда, всякий раз история Государства Российского пишется заново, новыми холуями… А разве с Романовыми было не то же самое, что и с нынешними владетелями живых и мертвых душ? Они ведь тоже начали писать историю страны с 1613 года, повесили наследника престола, трехлетнего Ивана, и начали… Боже, неужели так будет и после советской власти? (В том, что советская власть изживет себя, Анна Карповна никогда не сомневалась.) А что будет после? Будет ли лучше? Опыт всего человечества показывает, что вряд ли… Не зря ведь сказано в Писании: "За тощими коровами идут худые…"

С 1920 года, с той самой минуты, как Анна Карповна доподлинно убедилась в смерти мужа, она стала чувствовать себя каждый следующий Божий день, как солдат в окопе на передовой. Наверное, поэтому все эти годы она ничем не болела и не переломилась, а только окрепла на тяжелой работе. Бог отнял многое, но оставил здоровье и ей, и ее дочерям. Правда, отнял ее первенца, Евгения, павшего в морском бою с немцами 5 ноября (по старому стилю) 1914 года.

С тех пор, как она открылась Александре, а особенно с того дня, когда ушла доченька на войну, в душе Анны Карповны произошли большие изменения. Все эти годы она чувствовала себя при живых детях: при Александре, которая была рядом, и при Марии, которая хотя и скиталась неизвестно где, но все равно занимала свое место в ее материнской душе. Она была при детях до такой степени, что даже не ощущала себя как отдельно взятого человека. А теперь Анна Карповна вдруг осознала то, что было с нею когда-то давным-давно и вдруг вернулось: осознала свое Я, свою отдельность в этом мире, свое тело, свою душу.

Началось все с того, что примерно через месяц после отъезда Сашеньки на фронт Анна Карповна приснилась себе маленькой девочкой. Шли они куда-то с прабабушкой Екатериной Ивановной по летней проселочной дороге, заросшей по обочинам гусиными лапками, день стоял нежаркий, хотя и ясный, наверное, это было где-то вблизи их родовой усадьбы. В полушутку, в полусерьез прабабушку звали в семье Екатериной Великой. Она отличалась жестким нравом, всем без исключения говорила «ты», нюхала табак из серебряной табакерки, а потом чихала в белый батистовый платок так сладко, так радостно, что однажды и внученька попробовала украдкой "нюхнуть табачку", да чуть не задохнулась, и голову ей так прострелило, что плакала она не наплакалась.

– Не будь дурой, Нюся! – сказала ей тогда прабабушка. – Что позволено Юпитеру – не позволено быку!

– А почему быку? – спросила сквозь слезы любопытная Нюся.

– А кто его знает? Поговорка такая. Я ведь тоже у тебя дура – даже гимназию не окончила, в шестнадцать лет сбежала под венец с жандармским офицером, уж больно усы показались мне у него хороши! А как меня за это распекал мой грозный батюшка: "Ты графиня!" А я ему ничего в ответ, ни полсловечка, хотя подумала то, что и сейчас, на старости лет, думаю. Да, Нюся, мы из графьев, ну и что? Что тебе, деточка, сказать про графьев, князьев и прочих баронов? Они ведь все или из разбойников, или из бандитов, или из прощелыг первоначально произошли – не бывает на свете праведно нажитого большого богатства. Средненький достаток можно и трудом сколотить, а большое состояние честью никому не дается. Только после того, как урвут эти графья-бароны, только после этого они и наряжаются в кружева да в ленты, а на первых порах все с ножиком за голенищем – это, конечно, если зрить в корень.

Такая была прабабушка – любила поколебать устои в сознании окружающих. И не особенно считалась с тем, кто перед ней – взрослый или ребенок, в памяти которого каждая соринка оседает, как на мелком ситечке, ничто не ускользнет бесследно.

И вот приснилось, что шли они с прабабушкой по летнему проселку, наверное, полем, а может быть, лугом, было светло вокруг, чисто и так радостно, что даже и после того, как Анна Карповна проснулась, хватило ей этой радости на несколько часов. Радовалась, и пока читала «Архиерея», и когда собиралась к своим ведрам-тряпкам, и потом, когда уже подметала чуть свет в квадратном внутреннем дворе их большого дома. Предутренний туман быстро рассеивался, солнечные лучи как бы приподнимали его над землей, от росы все блестело, искрилось, вспыхивало розовым лоском. Видеть это было радостно тем более, что в душе еще оставались картины только что прочитанного чеховского рассказа и воспоминания о прабабушке, и как всегда мелькали мысли о Сашеньке: где она сейчас, как? Теперь вот уже и Сашенька вдова… и ей самой за шестьдесят, а вроде и не жила… Хотя было у нее как бы даже целых три жизни: сначала одна, потом вторая, а теперь, без Сашеньки, третья… Эта простая мысль о трех ее разных жизнях никогда прежде не останавливала внимание Анны Карповны, наверное, оттого, что в последние годы у нее фактически не было досуга. А еще Марк Аврелий сказал: "Старайтесь иметь досуг, чтобы в голову пришло что-нибудь хорошее".

За все свои немалые годы Анна Карповна впервые осталась одна и не на день, не на два, а Бог знает до какого времени! И в девичестве, и в замужестве семья у нее была большая, шумная, хлопотливая, со своим строем жизни, своими установлениями, историями, анекдотами, розыгрышами. Так что в той, первой жизни жилось ей до поры до времени упоительно, весело, и, главное, казалось, что надежно, на веки вечные. Пока не покатилось все в тартарары в одном и том же 1914 году. Сначала умерла прабабушка Екатерина Ивановна, затем мать Анны Карповны Евдокия Петровна, а 5 ноября 1914 года погиб в морском бою с немцами девятнадцатилетний сын Евгений.

Анна Карповна вышла замуж в шестнадцать лет и родила своего первенца в неполные семнадцать. Родила легко, как это и бывает в юные годы. Скорее всего из Евгения со временем сформировался бы выдающийся человек. С двенадцати лет он был одержим страстью написать историю Российского черноморского флота и с необыкновенной энергией собирал всевозможные заметки, свидетельства, реликвии, рисунки маринистов и другие материалы по истории Черноморского флота, а также вел свои собственные записи. На толстенной папке, в которую он складывал все, на его взгляд, самое важное, было начертано: "Сведения к Истории Черноморского Флота России". Он был гардемарином Севастопольского морского корпуса и в связи с тем, что 1 августа 1914 года Германия объявила войну России, был экстренно произведен в мичманы и отправлен на линейный корабль "Евстафий"[3]. Служба его была недолгой… В свой первый и последний боевой поход его корабль отправился от пирса Северной бухты Севастополя, того самого, где разлучила их семью толпа и к которому Александра Александровна плыла теперь, крадучись, в немецком гробу…

VI

Каблук сапога с левой ноги Адама все упирался в поясницу, но Александра нарочно не меняла положение рюкзака, так было ей хорошо, так вспоминалось невольно о днях мимолетного счастья.

Александра не видела Адама мертвым, и это давало ей хотя и крохотную, хотя и призрачную, но все-таки надежду… Как любящая женщина она помнила о нем все: от первого прикосновения его руки к ее руке, от первого прикосновения его губ (все хирурги, с которыми она знакомилась в госпитале, пожали ее протянутую руку, а Адам церемонно поцеловал) до черной воронки, глубоко разворотившей землю, воронки, лоснящейся в верхнем слое жирным черноземом, который облепляли белые квадратики фотографий, а дальше, в глубину, меняющей цвет земли на темно-коричневый, темно-серый, серый – воронка была от тяжелой бомбы, наверное, метра четыре в глубину и метров семь в диаметре, а недалеко от ее края, наверху, валялся одинокий сапог, вокруг росли гусиные лапки, еще зеленеющие кое-где, хотя и опаленные взрывом…

Александра помнила Адама живым, не представляла его мертвым. Ничто не могло убедить ее до конца в том, что Адама нет на свете. Без вести пропавший – это еще не значит умерший… может быть, просто весть пока не дошла. Александра ждала мужа каждый день, каждую минуту, ждала всегда. Она часто видела его во сне, случалось, он мерещился ей наяву или слышался его голос.

…Но все-таки сначала ей показалось, что его убили, что он сгинул в той воронке. Только поэтому и смог Грищук увезти ее к месту новой дислокации госпиталя. Да, ей так показалось, и она словно окаменела на долгих два месяца, а потом, наверное, через неделю после потери ребенка Александра вдруг почувствовала Адама как живого… Это случилось во время сложной полостной операции, когда Александра давала наркоз, – внезапно она увидела Адама в полутемном углу палатки, почему-то он лежал голый и облепленный жухлыми листьями. Видение продолжалось долю секунды, Александра едва не выпустила из руки маску, которую держала на лице оперируемого, но, собравшись с силами, довела операцию до конца. Оперировал ставший главным хирургом Илья, но его взгляд был прикован к операционному полю, и он не заметил ничего странного в поведении ассистентки.

…А Адам действительно лежал голый, облепленный мелкими жухлыми листьями боярышника, и когда его увидел мальчишка-альбинос, тот самый внучок красавицы Глафиры Петровны, что сочетала законным браком Адама и Александру, когда его увидел Ванек, продиравшийся сквозь кусты по оврагу, в ту самую секунду Адам, на свое счастье, упал с боку на спину.

– Та вин живой! – вскрикнул белобрысый Ванек. – Ты чуй, Ксенька!

Пробиравшаяся за Ваньком русая сероглазая девочка лет двенадцати испуганно заглянула через плечо приятеля.

– Живой, только раздетый, – подтвердила Ксения, у которой и мать и бабушка были учительницами русского языка. Подтвердила и зарделась: никогда прежде не видела она взрослого мужчину во всем его естестве.

Тело Адама было восковой белизны, а лицо и шея коричневатые, продубленные солнцем и ветром, отчего создавалось впечатление, что его прекрасная голова лежит как бы отдельно, будто отрубленная.

Ванек увидел смущение своей подружки, и оно ему очень не понравилось. Не умом, не сердцем, а инстинктом понял Ванек, что Ксению поразил лежавший на спине нагой мужчина, что она почувствовала к нему что-то такое, чего никогда ни к кому не чувствовала, и что с этого момента она ему, Ваньку, больше не Ксенька-половинка, не ровня – теперь уже раз и навсегда.

– А шо ж робыть? Мы ж яго не дотягнем! – воскликнул Ванек.

– А ничего! – решительно сказала Ксения. – Ты давай в поселок за телегой, а я тут посторожу. – И в глазах ее блеснул такой непререкаемый огонек, что мальчик не посмел противоречить.

Ванек прихватил с собой банку тушенки в солидоле и побежал в поселок. Они ведь с Ксенией пришли сюда, на место ППГ, не просто так, а в надежде поживиться чем-нибудь брошенным или забытым при отъезде. Но успевшие до них мародеры, которые, конечно же, и раздели Адама догола, прочесали местность так тщательно, что, кроме банки тушенки, большого пузырька йода, двух вафельных полотенец да пяти простынок, залитых лекарствами и кровью, дети ничего не нашли, если не считать Адама…

До райцентра, откуда пришли дети, было всего четыре километра, и в тот злополучный вечер, когда немец отбомбил ППГ, краем досталось и поселку, совсем краешком упала всего одна бомба, но зато прямым попаданием в домик загса. К счастью, за полчаса до налета Глафира Петровна вдруг ни с того ни с сего решила уйти домой раньше времени, подумала в свое оправдание, что вот-вот грянет дождь, что дорога размокнет, и тогда она обязательно оскользнется и упадет. И как ее поднимать тогда Ваньку?

Загс сгорел дотла. Глафира Петровна с внуком успели отойти всего метров на четыреста, так что они видели все своими глазами.

– Сгорели мои бумажки, – сказала Глафира Петровна по-русски, глядя на островерхое зарево пожара. – Все, ни одной писульки, наверное, не осталось! Сколько ж людей теперь без документов!

Так оно и случилось: все делопроизводство загса развеял ветер, горячий ветер пожара; как черные птицы, летали высоко в восходящем потоке воздуха чьи-то зарегистрированные судьбы – смерти, рождения, браки, в том числе и брак Адама и Александры.

А на другой день после бомбежки, когда Глафира Петровна вместе с Ваньком и Ксенией доковыляла до пепелища своей бывшей службы, дети оставили ее и побежали к месту бывшего госпиталя в надежде чем-нибудь разжиться. И вот теперь Ванек гнал назад в поселок, а Ксения осталась при Адаме.

Было довольно солнечно и даже здесь, в овраге, светло, так что оставшаяся один на один с Адамом девочка могла разглядеть его как следует, но она стеснялась и смотрела только на его лицо, шею, грудь. Наконец, Ксения рискнула прикоснуться к его плечу – оно оказалось податливое, живое, и она очень обрадовалась, а то на секунду ей показалось, что лежащий перед ней на спине мужчина мертв. Она слышала от бабушки, что для того, чтобы узнать, живой человек или нет, надо поднести к его губам зеркальце, и если оно запотеет – значит, живой. Но зеркальца у нее не было. И она решилась подоткнуть ему под поясницу и спину простыни и полотенца, на всякий случай: земля ведь холодная. Адам не шелохнулся. Ксения поступила правильно – одно дело, когда он лежал на боку, а теперь, когда упал навзничь, вполне мог застудить и почки, и легкие. Потом Ксения осмелела еще больше, встала на колени и приложила левое ухо к левой половине груди Адама, туда, где, по ее мнению, должно было быть сердце… Она слушала затаив дыхание и ничего не слышала… И тогда она заплакала и стала трясти Адама за плечи и приговаривать:

– Дяденька, родненький! Дяденька, не умирай!

Потом она опять приложила ухо к его груди и в какой-то миг услышала нитевидные, еле уловимые удары его сердца. Ксения была так рада, что поцеловала Адама в грудь и в щеку, и тут же отскочила от него в испуге. Такого она от себя не ожидала, все получилось как-то само собой…

Ксения Половинкина была хрупкая, болезненная девочка, главное, что ее пока украшало, – это толстые косы чуть выше пояса. Мама хотела обрезать волосы "из санитарных соображений", а бабушка не дала, сказала: "Я ее волосы возьму на себя". И взяла, в смысле регулярного мытья золой (мыло было на вес золота), расчесывания, заплетания, расплетания. У Ксении был высокий, чистый лоб, правильные черты лица, пухлые губы, большие серые глаза, внимательно смотревшие на мир, очень цепко. Телосложения, как говорила бабушка, у нее пока не было, а только одно "теловычитание".

Семья Половинкиных эвакуировалась из Смоленска. Отец Ксении воевал на фронте рядовым солдатом, а они как добежали до этого райцентра, так и остановились – бежать дальше не было сил, к тому же их приютила одинокая женщина, у которой пустовал дом, взяла к себе на постой из жалости. Люди в те времена были добрее – общая беда делала их понятнее друг другу. В райцентре работало две школы. И в той, что была поближе к дому, стала преподавать русский язык и литературу бабушка Ксении по отцу, Татьяна Борисовна Половинкина, а мать Ксении, Валентина Александровна Половинкина, стала вести русский язык и литературу в той школе, что была подальше от дома. Работать в одной школе невестка и свекровь почему-то не считали возможным. В школах выдавали хлебные карточки, сухие пайки, подсолнечное масло – в общем, жизнь была сносная.

Если взять народ России с запада до Волги, то здесь из века в век жили очень бедно и голодно. Из века в век на этой территории правители успешно боролись со своим народом – вырезали его, морили голодом, гнули в бараний рог непосильной работой. Так что когда сейчас, в начале XXI века, случается, говорят: "Что же это у нас такой народ смирный, народ-непротивленец?" – то профессор биохимии Ксения Алексеевна Половинкина отвечает:

– А это оттого, что народ наш никогда не щадили, ни в мирное, ни в военное время. Это оттого, что лучшие из лучших вырезаны много раз, или растерты в лагерную пыль, или прокатаны бутылкой, как тесто на лапшу. И удивляться надо не нашей покорности, а тому, что мы еще не сломлены до конца, тому, что, чуть только дунет ветер в наши паруса, возродится Россия мгновенно. В этом смысле на нас похожи немцы. Например, в 1920 году и Россия, и Германия были так разгромлены, так унижены, пребывали в такой нищете[4], что многим со стороны казалось: подниматься этим странам сто лет. А что было на самом деле, все знают…

1930 года рождения Ксения Половинкина была далека от политики и тогда, осенью 1942 года, и позже – вплоть до прихода антисоветской власти, но тут-то ее бес и попутал, тут-то она и возомнила, тут-то и поддалась искушению настолько, что согласилась, чтобы ее записали в депутаты, как позже она смеялась, в «депутаны». Но до этого было еще ой-ой-ой сколько всякого разного, а пока она, двенадцатилетняя Ксения Половинкина, охраняла лежавшего в беспамятстве взрослого мужчину, на которого, впрочем, никто не покушался, кроме одной-единственной зеленой, с металлическим отблеском, наглой мухи, которая залетела сюда наверняка с помойки бывшего госпиталя. Муха была мерзкая, жужжала и норовила сесть на лицо Адама; став на колени, Ксения сначала отгоняла ее ладошкой, а потом нашла хорошую веточку боярышника с еще не облетевшими листьями, сломила ее, встала с колен и начала отгонять муху веточкой. Получалось хорошо, но гадкая муха никак не хотела улетать, и девочка отгоняла ее так упорно, так ответственно, как еще никогда прежде не делала ни одного дела. Всю жизнь она будет вспоминать эту зеленую, большую помоечную муху. Но, сколько муха ни старалась, Ксения так и не позволила ей ни разу сесть на недвижное тело Адама. Наконец муха сдалась и улетела, а Ксения даже заплакала от радости, что победила, выстояла!

Часа через два с половиной приехали на телеге Глафира Петровна, ее взрослая дочь Екатерина, по-домашнему Катька, и ее "в подоле принесенный" сын Ванек. На рытье окопов Катька набралась такой силы, что одна выволокла Адама из оврага и потом, уже с помощью сидящей в телеге Глафиры Петровны, устроила его и там, уложила как следует на набитый соломой матрац.

– Хосподи, дак я ж яго бачила! – всплеснула руками красавица Глафира Петровна и закончила по-русски: – Славный мужчина, недавно я его сочетала законным браком… Из госпиталя и он и она, еще у них такой усатый начальник был… Хосподи! А как звать, убей Бог, не помню!

– Припомнишь! – уверенно сказала Катерина, садясь на козлы рядом с матерью. – Но-о! – хлопнула она вожжами по тощему крупу пегой кобылы, которую снарядил им председатель колхоза, как и Глафира, одноногий Федор Иванович.

Лошадь сдвинула телегу с места и не спеша поплелась проселком в сторону райцентра. Ванек и Ксения пошли сзади телеги – постеснялись влезть в нее рядом с голым Адамом. Вокруг лежали заросшие бурьяном поля, вдалеке, слева, блестела тонкой слюдяной полоской мелководная речка, в которой сейчас воробью по колено, а весной такое полноводье, такой клекот стремительно несущейся мутной воды, что бывали годы, когда поселок подтопляло, да так, что плавали по нему на плотах из бревен и досок, лодок-то здесь ни у кого не было. Зачем они здесь, лодки?

Когда наконец подъехали к дому Глафиры Петровны, невысокого роста, но очень крепкая Катерина сумела стащить Адама из телеги по соломенному матрацу, так, что ноги его свесились. Тогда она подлезла под него спиной и, обхватив его руками свою шею, взвалила Адама на себя и поволокла в дом, правда, ноги его слегка волочились по земле, но тут было не до тонкостей. Дом состоял из двух комнат: большой и маленькой, которые так и назывались. Большая была квадратная, метров шестнадцать, а маленькая – узкая, метров десять. Сначала Катерина положила Адама на чистый половичок в большой комнате. Тут подоспели Глафира Петровна и Ванек с Ксенией.

– Не пялься на него, блудня! – перехватив прицельный взгляд Катерины, рявкнула Глафира Петровна. – Воды лучше согрей! Чистое полотенце, и в воду чуток уксусу, в тазик, я его сама протру.

Согрели на керосинке воду, налили в таз, добавили уксусу, и, взяв из рук Катерины чистое полотенце, Глафира Петровна, усевшись на пол, тщательно, ловко обтерла Адама с головы до ног полотенцем, смоченным в теплой воде с уксусом.

Адам так и не приходил в сознание.

– Надо зеркальце к губам приставить! – горячо посоветовала Ксения.

– А чего приставлять! Он живой, только без сознания, – сказала Глафира Петровна, – даст Бог, выходим!

VII

Штурмовой батальон морской пехоты преодолел на своих уникальных «плавсредствах» две трети пути, отделявшего его от вражеских позиций, от пирса Северной бухты.

Враг был спокоен – Северная бухта Севастополя, с ее глубиной в тридцать-сорок метров, считалась непреодолимой преградой. Случилось так, что все немецкие корабли и даже сторожевые катера накануне были выведены в открытое море, чтобы не помешать возможной перегруппировке сил противника.

Часовые на пирсе, борясь с дремотой, поглядывали поверх затянутой туманом бухты в сторону Мекензиевых гор, откуда, хоть и приглушенные, но все-таки доносились звуки ожесточенного боя и даже иногда виднелись сквозь туман едва заметные глазу всполохи огня.

Как это бывает перед самым рассветом, туман лег еще плотней, прижался к воде, казалось, из последних сил, понимая, словно живое существо, что еще немного, и его разрежут на куски и поглотят лучи восходящего солнца, пока еще пробивавшегося далеко на востоке лишь слабым пятнышком, правда, все расширяющимся с каждой минутой и розовеющим на глазах.

Прошли еще метров сто пятьдесят, наиболее зоркие из бойцов стали различать зыбкие контуры пакгаузов.

– К атаке приготовиться! – шепотом скомандовал Батя, и его слабый голос, как костяшки домино, упал и налево и направо – от одного человека к другому.

В это время на пирсе раздались мерные клацающие удары кованых сапог – караул заступал на смену.

– Zwo, drei, vier![5]

– Links![6]

– Стой!

– Пост сдал!

– Пост принял! – звучала отрывистая немецкая речь.

– Vorwдrts marsch!

– Zwo, drei, vier!

– Zwo, drei, vier!

– Vorwдrts marsch! – И кованые сапоги вражеских солдат четко ударили вслед за разводящим.

До пирса оставалось метров двадцать, бойцы уже различали в туманном молоке фигуры немцев, а те были настолько увлечены разводом караула, что ничего другого не видели и не слышали.

– О-гонь! – приподнимаясь в гробу на одно колено, громогласно скомандовал Батя.

Шквал ураганного огня накрыл весь пирс Северной бухты. Немцы настолько опешили, что не оказали десанту практически никакого сопротивления: многие из них были убиты на месте, многие ранены. Быстро заняв пирс, бойцы штурмового батальона ворвались кто в караульное помещение, где вскакивала спросонья третья смена, а кто в казарму, стоявшую за пакгаузами, у самого выхода в город. Здесь, в порту, дело было решено вместе с первыми лучами большого солнца.

А когда солнце взошло в полную силу и осветило округу, все могли наблюдать сотни гробов, дрейфующих в Северной бухте. Это зрелище произвело на немцев ужасающее впечатление. Особенно на командиров, ответственных не только за свои, но и за многие другие жизни.

И все-таки противник преодолел шок и начал яростно сопротивляться. Но плацдарм был уже захвачен, атакующие порядки русских заняли укрытия, рассредоточились, и врагу пришлось смириться с потерей Северной бухты, тем более что и с юга и с юго-востока в эти минуты началось одновременное наступление наших войск.

Видимо, немецкий начальник севастопольского гарнизона смекнул, что дело пахнет клещами, а то и полным окружением. Смекнул и начал выводить своих солдат и офицеров из города, в сторону Херсонесского мыса, на соединение с крупной группировкой немецких войск; туда, где в случае поражения можно было рассчитывать на эвакуацию на своих кораблях. К чести немецких военачальников нужно сказать, что они щадили вверенные им жизни и всегда стремились к наименьшим потерям.

Еще засветло Севастополь был очищен от оккупантов. Белый до войны город зиял серыми развалинами и языками черной копоти на стенах, но это был все тот же великий город русской славы!

Штурмовой батальон морской пехоты не потерял ни единого человека, было лишь несколько легко раненых. Александра Александровна со своими санитарами и санитарками управилась с ними в два счета.

По праву первых штаб батальона, взвод разведки, связисты и Александра Александровна со своей командой разместились в гостинице с видом на Северную бухту. В широких коридорах гостиницы постройки XIX века удушливо пахло мужским одеколоном, кремом после бритья, гуталином, трубочным табаком – прежде здесь размещалась немецкая комендатура и верхушка гарнизона, в основном офицеры, если не считать нескольких денщиков; охрана жила в пристройке к гостинице.

Внезапный удар батальона морской пехоты фактически в тылу противника определил скорое взятие Севастополя. Все в батальоне чувствовали себя героями и были так возбуждены, что почти никто даже и не сомкнул глаз до вечера. А вечером приняли фронтовые сто грамм и вообще развеселились – народ-то был один к одному, молодой, неутомимый.

Начпрод батальона нашел в своем номере оставленный немцами аккордеон Hohner, отделанный перламутром, и был счастлив, потому что в детстве окончил музыкальную школу по классу аккордеона, то есть нечаянный подарок пришелся по назначению. Вечером, сидя на скамеечке в каменистом дворике гостиницы, начпрод долго солировал, вспомнив все, чему его учили, а когда выдохся, попросил собравшихся вокруг бойцов и офицеров:

– Устал! Давайте, ребята, теперь пойте, а я подыграю!

И сами собой полились песни.

С тех пор, как исчез Адам, Александра никогда не пела, ни в компании, ни когда оставалась одна. Все считали ее безголосой и смирились с этим, приняли к сведению.

В паузе между песнями Батя сказал, что за всю войну это самая бескровная, самая удачная операция батальона.

– Орденов дадут! Медалей! – подхватили его слова офицеры, вроде бы в шутку, хотя все были уверены – дадут!

– А Бате Звезду Героя! – сказал какой-то подхалим из рядовых.

Как дань уважения Александре Александровне был выделен отдельный номер с балконом, с настоящей кроватью, с зеленым плюшевым диваном, с письменным столом, стулом и настольной лампой под зеленым стеклянным абажуром. Хотя электричества в городе не было, но в подвале гостиницы размещалась автономная дизельная электростанция, и ее можно было запустить при первой необходимости. Окно номера выходило на Северную бухту. Юго-западнее Севастополя еще шел вялый, затяжной бой – враг прорывался к Херсонесскому мысу, где, кстати сказать, 12 мая 1944 года с ним и было покончено.

А вечер 9 мая 1944 года выдался в Севастополе чудный, настоящий весенний вечер. Стемнело по-южному рано, луна еще не взошла, и даже недальние Мекензиевы горы терялись в ночи. Александра стояла у высокого венецианского окна, скрестив на груди руки, и смотрела в сторону Северной бухты, с которой было так много связано в жизни ее матери, отца-адмирала, погибшего в морском бою с немцами брата Евгения, сестры Марии, а теперь и в жизни ее самой – Александры Александровны Домбровской. Ей вспомнились последние минуты перед штурмом, когда немцы разводили караул. "Странно, даже вместо нашей команды "Раз-два! Левой!" они командуют "Два, три, четыре! Левой!". Какие мы неодинаковые". Потом, через много лет после войны, когда дочь Александры Александровны переедет в Германию на ПМЖ[7] и она станет иногда приезжать к ней в гости, то узнает, что если у нас «кыс-кыс» – «кошка, иди сюда», то у немцев «кыс-кыс» – «кошка, иди отсюда».

Наконец небо очистилось, и яркая луна осветила зыбким, призрачным светом и бухту, и дальние окрестности, вплоть до невысоких Мекензиевых гор. По Северной бухте все еще плавали сотни оставленных с утра гробов, плавали и вытягивались длинной цепочкой в открытое море.

"Какое безумие война, – подумала Александра Александровна, – какое сумасшествие, когда миллионы людей убивают друг друга! Ладно, мы защищаем Родину, а этим что надо?!"

Внизу, во дворе гостиницы, без устали играющий на аккордеоне начпрод завел вальс "На сопках Маньчжурии". Самые шустрые ребята подхватили трех хорошеньких санитарок и закружились с ними на пятачке, а все остальные с любовью им подпевали:

Ти-хо во-круг,

Со-пки по-кры-ты мглой,

Вдруг из-за туч

Мельк-нула лу-на,

Мо-ги-лы хра-нят по-кой…

"Боже, как хорошо! – глядя вниз, во дворик, подумала Александра. – Как будто и не было боя, и нет войны, и не было никогда в Севастополе немцев… Мамочка, ты слышишь меня?! Как хорошо! И у нас в батальоне все живы! Как хорошо!"

Потом она еще долго стояла у окна и думала о маме, о пристройке, в которой они жили, о ларе с книгами. Вспомнились ей томики Чехова, изданные «Нивой», и почему-то рассказ "Черный монах".

"Ах да, понятно почему! – подумала Александра. – Ведь главный герой рассказа приезжал в Севастополь и останавливался именно в этой гостинице – окно его номера выходило на Северную бухту. И, может быть, он жил именно в этой комнате и последнее видение черного монаха было ему здесь? Ну, конечно, он приехал в Севастополь, чтобы потом, утром следующего дня, ехать в Ялту. И поздним вечером, ближе к ночи, точь-в-точь как сейчас я, Коврин[8] стоял у раскрытого окна, смотрел на гладь Северной бухты, и тут он в последний раз в своей жизни и увидел черного монаха".


  • Страницы:
    1, 2, 3