Глава 1. 171-й год.
До сих пор трудно вспоминать всё, что было. Теперь вспоминаешь то, что было много лет назад, и словно живёшь заново, снова слышишь те же самые звуки, которые слышал тогда, видишь то же, что видел тогда, и всё это кажется реальным до боли, до хруста костей сжатых кулаков.
Когда открываешь глаза, всё кажется вокруг призрачным — и серая, тёмная вода реки, крик чайки, белым крылом разрезающей опускающийся туман, и сырость мокрых камней сквозь подошвы ботинок, холод бетонной стены за спиной, и едва слышный шелест наползающей на берег свинцовой волны.
Память — безжалостный хирург. Только позволишь ей — и она вскроет острым хромированным лезвием скальпеля старые зажившие пласты воспоминаний и будет перебирать их тонкими длинными пальцами — это был хороший день, а это плохой, вот это было неплохо, а это не хочется и вспоминать. Она будет крутить прожитые дни и так и этак, смотреть их на свет, причмокивать губами, осуждая или хваля, и успокоится, разложив всё по полочкам, по привычным местам, похожим на старое кресло-качалку с продавленным сидением и клетчатым пледом в ногах. Она успокоится на время, чтобы ожить от какой-нибудь мелочи, какой-нибудь занозы в памяти — ожившего воспоминания. И так будет всегда.
Иногда мне кажется, что память — это единственное, чем обладает человек на самом деле. Родители, друзья, враги — все уходят, дни уходят, года пролетают, время бежит и только память остается.
Там, в твоих воспоминаниях, время идет так, как надо тебе. Там, в памяти, ты можешь пустить время вспять или заставить его мчаться со скоростью мысли. Ты можешь остановить время, чтобы рассмотреть его получше и вспомнить то, что дорого тебе, а можешь быстро прокрутить его вперед, чтобы не видеть то, чего ты стыдишься, что прячешь на самом тёмном дне своей памяти...
... Это был страшный день — день Разрушения. В этот день был разрушен район Селкирк.
В районе не было общей системы канализации, отбросы и помои выбрасывались в сточные канавы. Жили в Селкирке, в основном, люди без постоянной работы — чернорабочие, разорившиеся крестьяне, бедные рыбаки, не вступившие в рыбацкие артели, у них была одна забота — не сдохнуть с голода.
Когда в районе вспыхнула эпидемия холеры (так называли практически любую заразную болезнь), законники оцепили район и несколько «драконов» — огромных рабочих механизмов — принялись разрушать дома. Гробовщики сгребали тела железными крючьями, обливали трупы керосином и поджигали. Выворачивающий наизнанку запах горящего человеческого мяса и чёрный дым, грохот двигателей «драконов», дома, как ослепшие люди, чернея провалами выбитых окон, валятся на землю, погребая под собой людей, крики, яростные языки пламени пожаров, коричневые мундиры законников — всё, как наяву, передо мной, как только открою глаза...
Когда законники включили болеизлучатели и принялись выгонять людей из домов, весь Селкирк был уже оцеплен карантинной командой. Их серые с синей птицей на бортах фургоны стояли, перегородив улицы, а они сами, под прикрытием вооруженных солдат, расхаживали по опустевшим улицам, и на их белые прорезиненные халаты и повязки, скрывающие лица, падали черные хлопья копоти и гари пожаров.
Людей сгоняли на площадь Дени ударами дубинок и прикладов винтовок. Если кто-нибудь сопротивлялся, то один из законников проводил по толпе уродливым раструбом болеизлучателя и люди валились на землю, корчась в судорогах, с выпученными от боли глазами. Упавших поднимали ударами ног, обутых в тяжелые короткие сапоги.
Крики раненых сводили с ума, слышался короткий треск выстрелов. Люди в коричневых мундирах врывались в дома, переворачивали мебель в поисках спрятавшихся. Если они находили кого-нибудь, то убивали на месте...
Весь мир разрушался на глазах.
Когда тебе — двенадцать, весь твой мир — улица, на которой ты живёшь, где ты играешь с друзьями, дерешься, бегаешь за кем-то, убегаешь от кого-то. Весь твой мир — это камни мостовой, которые ты знаешь наизусть, как старую песню, где каждое слово — это один из камней, которыми вымощена улица. Твой мир — это друзья из соседнего двора и враги с соседней улицы.
Твой мир — это день, который замирает с наступлением вечера и с голосом мамы: «Алекс, ужинать!»
Бег домой, шлепанье растрескавшихся сандалий по камням мостовой в наступающих сумерках. Желудок урчит, как голодный пёс, на коленях и локтях — свежие ссадины и царапины, ветер свистит в ушах на бегу.
Дом — твой другой мир.
Твой мир — запах горячего ужина, скрип старых половиц и тепло дома. Твой мир — мама раскладывает жаркое по тарелкам, отец нарезает ломтями хлеб, купленный тобой на углу у болтливой старухи, жены пекаря Михаэля.
Твой отец — писатель. Он сам называет себя так, хотя его рассказы нигде не принимают и он зарабатывает на жизнь грузчиком в порту. Он пишет после работы и деревянная ручка в его большой мозолистой руке кажется спичкой, медленно сгорающей в огне. Он гулко смеется, если его слова ложатся на бумагу быстрыми торопливыми рядами, и что-то тихо шепчет, когда лист перед ним исчеркан вкривь и вкось, и грызет ручку. Его глаза смотрят вдаль, в окно, и видят не дом напротив, а океан, в котором бушует шторм, тугой чёрный жгут урагана, перечеркнутый слепящими молниями, или пустынные, покрытые травой равнины несуществующих островов.
Твоя мама — швея, шьёт платья для женщин с соседних улиц. Её пальцы вращают ручку швейной машины, которая дробно стучит, нитка уползает вперед и прячется в складках материи. Мама сидит у открытого окна, в руках — иголка с ниткой, иголка протыкает ткань, рука ходит вверх-вниз, стежок за стежком. Ровные белые зубы перекусывают суровую нить, мама поднимает платье и её глаза теплеют в улыбке — работа сделана.
Твой мир — твоя комната на чердаке, вверх по скрипучей лестнице, десять ступенек. Твой мир — распахнутое окно, свежий ветер, голоса, гулкие шаги.
Твой мир — старое кресло с прорванной обивкой, из дыр выползает клочьями поролон. В это кресло так приятно засесть, поджав под себя ноги, и почитать. Над креслом на стене потемневшая от старости книжная полка, на полке — книги, морские раковины, собранные на берегу, когда ты ходил с отцом на работу, старый нож деда со стёртой роговой рукоятью, но всё ещё прочным и острым лезвием.
Маленький мальчик в старом кресле, в руках — книга, он увлечённо читает, он слышит ветер за стенами дома и как дождь барабанит по стеклу, и он весь не здесь, в полумраке своей комнаты, а на мостике флагманского корабля, на нём — треуголка и камзол, скрипят снасти, ветер надувает паруса, унося корабль в открытое море, навстречу приключениям.
Черноволосый мальчик, читающий книгу — это я...
Весь мой мир был разрушен тогда.
Отец и мама были дома, я играл на улице, когда солдаты начали оцеплять район. Увидев мундиры законников, я побежал и спрятался на чердаке одного из домов возле площади Дени.
Людей гнали на площадь, как стадо, как скот на убой. Солдаты, растянувшись цепью, сдерживали людской напор, но поток скоро превратился в бешеную дикую реку.
Люди давили друг друга, тот, кто падал — не поднимался больше. Многие кричали, задыхаясь. Дикий звериный рёв стоял над толпой и я зажал себе уши, чтобы не слышать его.
У одного из солдат сдали нервы, он вскинул винтовку к плечу. На миг я сумел разглядеть безусое, смертельно бледное лицо, cо страхом в глазах.
Хлопнул выстрел, затем ещё два.
Люди упали. Рёв смолк. Кто-то крикнул: «Убийцы!» истерическим срывающимся голосом.
Вопль, дикий звериный рык вырвался из сотен глоток, сотни рук протянулись вперед, сотни лиц кричали что-то перекошенными от страха и ненависти ртами. Сотни рук схватили солдата, он что-то кричал, но его не было слышно, он беззвучно открывал рот, как рыба в аквариуме. Толпа, как единый многоклеточный организм, рванулась вперед.
Законники включили болеизлучатели, но было уже поздно. Первые ряды разорвали цепь солдат и коричневые мундиры скрылись под грудой людских тел. Солдат топтали ногами, кровь текла по мостовой, повсюду валялись клочья окровавленной одежды.
Толпа редела, разливаясь в соседние улицы и переулки, толпа рассыпалась и дробилась на отдельные части.
На площади остались растерзанные трупы. Дрожа от страха, я спустился вниз и побежал к своему дому. На бегу мне не хватало воздуха, вокруг горели дома, гремели выстрелы и я бежал по этому аду.
Задыхаясь, я вылетел из-за угла и остановился, как будто налетел на кирпичную стену.
Моего дома не было. На его месте были дымящиеся развалины, груды битого камня, мостовая была усеяна разбитым стеклом. Я посмотрел по сторонам. Вся улица была разрушена, все дома горели, пепел летал повсюду и дым пожарищ стелился по земле.
Я услышал рёв двигателя. Я обернулся на звук и увидел машину, старый механизм для разрушения. В кабине сидел человек, его лица не было видно.
Так повелось, что лица палачей всегда скрыты от взглядов жертв. Интересно, почему?
Железные челюсти машины вгрызлись в камень. Часть дома рухнула на землю, сверкнул луч лазера и пламя охватило развалины.
Жаркий огненный вал окатил меня обжигающей волной и я задохнулся, горячий воздух опалил мои лёгкие.
Я повернулся и сделал шаг.
Затем еще один, и еще, и еще.
Я побежал, сначала медленно, а потом всё быстрее и быстрее. Я бежал, а вокруг меня всё горело, пылало и рушилось. Повсюду, везде вокруг меня были смерть и разрушение, рядом со мной валились на землю горящие дома, умирали люди, грохот падающих зданий оглушал меня, пламя пожаров слепило глаза, а я всё бежал и бежал...
Это я помню лучше и отчетливее всего — мальчик, бегущий по пылающим улицам Города, мальчик, убегающий из своего безжалостно и грубо кем-то уничтоженного мира, мира, превратившегося в ад...
...Наш район был выжжен дотла. Так суровый и безжалостный хирург останавливает кровотечение, прижигая рану раскалённым куском железа. Селкирк, объявленный районом, куда запрещён доступ, был уничтожен. Я до сих пор не знаю, было ли постановление об эпидемии фикцией или правдой, но так или иначе всё население Селкирка заплатило за это по самой дорогой и страшной цене — цене жизни...
В южном квартале толпа попыталась прорвать оцепление и скрыться в соседнем районе. Одним из тех, кто сумел проскочить в спасительную брешь под огнём пулемётов был я...
Люди бежали прочь от болеизлучателей, бежали, задыхаясь от собственных криков и сумасшедшего жара полыхающего огня, по камням мостовой, залитым кровью. Они бежали, как огромная серая река без берегов. Воздух был насквозь пропитан кислым тошнотворным запахом страха и смерти.
Люди неслись, сломя голову, по Сотар-бульвару, главной улице района, подталкиваемые одиночными выстрелами солдатских винтовок и струями огнеметов, неслись прямо на барьер ограждения, за которым стояли фургоны с синей птицей, широко раскинувшей крылья — эмблемой священного Правосудия. За наскоро растянутой поперёк бульвара колючей проволокой расхаживал офицер в блестящем защитном шлеме, в новой форме с тщательно отполированными знаками отличия, с сигаретой в зубах. Его левая рука опиралась на массивную рукоять армейского тесака в кожаном чехле, правая, в перчатке из тончайшей кожи, была заложена за спину. За спиной офицера стояли выстроившиеся цепью солдаты с карабинами наизготовку, перед цепью стояли два станковых пулемета на треногах, и возле них суетились, подтягивая коробки с тускло отсвечивающими пулеметными лентами, стрелки.
Офицер остановился и внимательно осмотрел приближающуюся к заграждению толпу. Он выпрямился, заложив руки за спину, и из-под его пышных усов вылетело облачко серебряного сигаретного дыма. Пулеметчики развернули стволы пулеметов вдоль улицы и я, бегущий в первых рядах, увидел, как они поднимают прицельные планки, готовясь к стрельбе.
Черная перчатка офицера взлетела вверх и, повинуясь неслышному из-за криков людей приказанию, карабины взлетели к плечам солдат одновременно с пугающей синхронностью.
Казалось, всё замерло: люди, солдаты, воздух, ярко слепящее солнце, собственное сердце в груди, широко раскрытые рты, перекошенные от ужаса лица, глаза, которые давно уже поняли, что остался только один миг бега, руки, вскинутые навстречу своим убийцам не то в мольбе, не то в проклятии. Человеческие тела застыли перед мёртвым металлическим вихрем, уже готовым сорваться, вылететь из чёрных дыр винтовочных стволов. Время умерло там и я задохнулся от собственного крика, разорвавшего грудь. Я чувствовал холод камней под ногами, мои широко распахнутые глаза смотрели перед собой, но я не понимал тогда, что же я вижу. Я видел только раскалённый добела диск солнца, заливающего всё вокруг ровным ярким светом.
...Всё замерло...
Рука офицера падала вниз целую вечность, и тогда, за ничтожно малый миг до того, как время взорвалось огнём, я увидел всё вокруг так ясно, так чётко и осмысленно, что картина увиденного навсегда осталась в моей памяти, как выжженная огнём. Я увидел себя в окружении людей, бегущих на проволочное заграждение, солдат, беспощадное солнце... И тогда загремели пулеметы.
Свиста пуль я тогда не слышал, я только увидел, как первые ряды людей отлетели назад, как трава, скошенная косой, и услышал хруст, что-то ломалось впереди, люди валились на бегу и кровь... Кровь была повсюду — на стенах, на мостовой, на трупах, казалось, сам воздух был пропитан кровью.
Я бежал по правой стороне улицы, и когда пулеметы начали разворачиваться, я увидел, как на бегущем впереди мужчине разорвалась рубашка и из огромных ран тёмными сгустками вылетела кровь. Я увидел, как упали впереди меня ещё двое — невероятно толстый мужчина и пожилая женщина. Рядом с моей щекой пронеслось что-то раскалённое и свистящее. Я упал (другого слова не найдёшь) в боковой переулок, отходящий от бульвара в проходной двор. Я поднялся на ноги и побежал, хлопая наполовину оторванной сандалией, сзади грохотали выстрелы, а я бежал вперед, к ярко освещенному пятну выхода.
Я налетел на мусорные баки, разлетевшиеся с оглушительным грохотом, ремешок моей правой сандалии лопнул, и она отлетела, ударившись в стену. Я снова чуть было не упал и, стараясь сохранить равновесие, вылетел чуть ли не на карачках из подворотни.
Передо мной был темный колодец двора и узкий проход между двумя стоящими рядом высокими домами. За этим проходом, заросшим пыльной травой, лежал небольшой пустырь, за которым находился соседний район Ворхопс, это был единственный выход и я устремился туда.
Впереди уже маячило несколько согнутых спин и чьи-то белеющие в темном переулке пятки давили белые султанчики ромашек. Прохлады от тени дома я не почувствовал, пот лил с моего лица ручьём, я утирал его грязными ладонями, на которых запеклась кровь, я хромал на правую ногу, хватаясь за холодные стены, покрытые мхом, и звуки, похожие на то, как скулит побитый щенок, вырывались из моего рта. Страх вёл меня лучше, чем чтобы то ни было.
Когда я вылетел из переулка, я услышал два глухих выстрела и увидел солдата, который неторопливо целился в людей, бегущих к разорванному заграждению. Там, за брешью в проволоке, виднелись дома Ворхопса, и там же, на колючей проволоке висело несколько трупов.
Я затравленно огляделся и увидел, что бегу не один — рядом бежали двое мужчин и парень лет двадцати. Справа, почти у самой линии заграждения стоял молодой солдат и целился в нас. Прогремел выстрел — один из бегущих рухнул на землю и из его рта толчками выплеснулась кровь.
Я уже не мог кричать, я оглох и онемел, и ноги несли меня сами к разрыву в проволочных кольцах. Я оглянулся: солдат шёл к нам, торопливо загоняя в карабин новую обойму.
Я сделал рывок и обошел мужчину в разорванных брюках и белой рубахе с тёмными пятнами пота на спине и подмышках. Впереди бежал парень в серых полотняных брюках, покрытых пылью, и лопатки под его взмокшей майкой ходили ходуном. Он бежал быстро и до ограждения ему осталось несколько метров, когда прогремел выстрел.
Я сжался и что-то упало на меня сзади и чьи-то слабеющие руки вцепились в мои плечи. Я упал и ударился плечом и головой о землю. На меня упало тело бежавшего сзади мужчины. Он хрипел, захлёбываясь кровью, кровь пузырилась на потрескавшихся губах, а его жилистые руки цеплялись за меня скрюченными пальцами. Я барахтался под ним в пыли, как щенок в мешке.
Ещё два выстрела и я увидел, как падает в пыль парень, бежавший впереди, падает, раскинув руки, как подстреленная птица крылья, а между его лопаток — два чёрных пятна и кровь.
Я попытался оттолкнуть тело мужчины, но его руки цепко держали меня за воротник рубашки, я толкал его ногами, его мёртвые глаза стеклянными шариками смотрели на меня, я толкал и толкал его, а он не хотел меня отпускать. Я бы, наверное, закричал от ужаса, если бы не сорвал голос ещё раньше. С тянущимся треском воротник моей рубашки не выдержал и я освободился из рук мертвеца. Я лежал на земле, обессилено всхлипывая, когда подошёл солдат.
Сперва я увидел тяжелые чёрные ботинки с железными бляхами, услышал щелчок затвора и возле моего лица упала и покатилась по пыли блестящая медная гильза. Я приподнялся на локтях и заглянул в его лицо — молодое, чисто выбритое лицо, с синими глазами, коротким, слегка вздёрнутым носом с едва заметными пятнами веснушек.
Я ждал смерти. Я смотрел на него и почти не дышал. Пыль казалась бархатной на ощупь для моих пальцев.
Он огляделся по сторонам и я скорчился, закрывая руками грудь.
Солдат забросил винтовку за спину и его плотно сжатые, как лезвия ножниц, губы шевельнулись:
— Я тебя не видел, — и он сплюнул густой вязкой слюной в пыль.
Он развернулся и зашагал к домам.
Я медленно встал и, хромая, пошёл к заграждению. Когда я пролез сквозь змеящиеся кольца, оставив на шипах клок рубашки, я обернулся и встретился с ним глазами.
Что же я там увидел? Я не знаю.
Он убил троих на моих глазах — кто он? Убийца? Он отпустил меня — кто он?
Он отвернулся и зашагал своим путём, я развернулся и пошёл своим. Мои ноги оставляли в пыли странные следы — один след сандалии, другой — босой ноги. Сзади грохотали пулеметы, хлопали винтовочные выстрелы и зарево поднималось над моим кварталом, и дома падали в огонь и всё горело...
...Остров — огромный изогнутый меч, брошенный на сине-зеленое пространство океана. Лезвие меча — его плодородные земли в разноцветных лоскутах возделанных полей. Голубоватой гравировкой на лезвии меча лежит озеро Макелана, из него бежит к океану через весь остров великая река Дисса, как голубая артерия, питающая своей кровью всю землю. Она рассекает надвое Город, лежащий у гарды меча в самом узком месте острова, северные и южные окраины Города выходят на берега Великого океана, где волны неутомимо и монотонно накатываются на прибрежные скалы. Дисса быстро бежит через весь Город, сдерживаемая системой шлюзов, дальше, к рукояти меча — Чёрным горам. Река разбивает горы и бурным потоком несется по Чёрному ущелью, пенясь и бурля на перекатах, и, вырвавшись из тёмного плена, умиротворённо успокаивается в объятиях океана.
Вплотную к Чёрным горам подступает долина Телемаха, где пасётся лучший скот острова и выводят самых быстрых коней. По склонам гор взбирается вверх зелень виноградников, а на высокогорных плато пасут своих коз и овец общины лурдов — пастухов.
Две дороги входят в Город с запада и одна с востока. В тёплое время года движение по ним почти не прекращается — в Город идут обозы с зерном, овощами и фруктами, металлами из горных рудников и шахт.
У острия меча россыпью камней в океане — Восточней архипелаг. Тысячи птиц гнездятся на нём, затмевая небо взмахами крыльев, стаи китов кормятся у его берегов и их двойные фонтаны часто с шумом вспарывают поверхность воды. Коралловые рифы идут вдоль южного побережья, изредка показываясь над водой во время отливов, подходя вплотную к трём большим островам Трезубца.
Так всё это выглядит с высоты, когда облака расступаются над Островом и первые лучи восходящего солнца падают на грудь океана. Вернее, так это выглядело в 171 году после Приземления, как было записано во временных хрониках летописцев Города. Сейчас по дорогам никто не ездит, поля заросли сорной травой, гавани опустели, всё рушится и приходит в запустение и в Городе нет ни одного живого человека, кроме меня. Я пока ещё жив. Я вернулся домой после долгих странствий и ещё более долгих лет поисков. Я вернулся и воспоминания с каждым днём оживают, как разгорается еле тлеющий костёр от свежего ветра. Каждый день они становятся всё более и более яркими, вспоминается то, что казалось давно забытым, забытым навсегда. Я слышу голоса тех, кого давно уже нет, вижу лица тех, с кем я жил раньше, чувствую те же запахи, что были тогда, хотя многое изменилось с тех пор. Но несколько вещей остались неизменными — солнце над головой днём и луна ночью, океан, шум волн, накатывающихся на берег, и Город.
Городские улицы остались прежними, но сам Город неузнаваемо изменился. Я помню его улицы, заполненные людьми, его гавани принимали и провожали сотни кораблей. Теперь ничего этого нет. Его дома, улицы и площади пусты, тишину нарушают только крики птиц и рокот волн, повсюду — запах пыли и затхлости. Молчание опустевших улиц и обезлюдевших домов наводит на меня тоску, но ещё больше я тосковал без них, и именно сюда моя душа рвалась все эти годы. И вот я здесь, и я вспоминаю...
...Когда я дошёл до первых домов Ворхопса, я оглянулся и увидел густые тучи дыма, закрывающие солнце. Я долго стоял там, слезы текли у меня по щекам, и в горле стоял тугой колючий ком, который я никак не мог проглотить.
Ещё утром у меня было всё — дом, родители, я был сыт, обут и одет, — теперь же у меня не было ничего, я был грязен, одежда на мне была разорвана и на ногах была лишь одна сандалия. Я не знал, куда мне идти и что делать.
До сих пор помню и никогда не смогу забыть тот животный страх, ужас, охвативший меня, пустоту внутри, когда я осознал, что мои родители вероятнее всего, мертвы и что мой дом разрушен. Внутренности мои сжались в тугой комок, мороз продрал меня с головы до ног так, что всё похолодело внутри и я молча, без единого звука, упал на колени. Мои руки ударились о землю, но я не почувствовал боли. Я не мог дышать, что-то очень тяжелое навалилось на меня и перехватило костлявой рукой моё горло. Я схватился руками за голову, потому что мне казалось, что на нее одели железный обруч и два каких-то страшных молота бьют по ней изнутри так, что череп вот-вот был готов лопнуть. Сердце колотилось так яростно, что могло разорвать мне грудь.
Я попытался вдохнуть сквозь тиски, насмерть сжавшие мои зубы, и горячий воздух с трудом ворвался в мои лёгкие. Перед глазами вдруг стало темно и теперь я уже не мог выдохнуть, а когда смог, то услышал, как горло моё напряглось и воздух вышел из моего широко открытого рта с тихим шипением. Горло моё вибрировало, я раскачивался вперед и назад, и по-прежнему ничего не видел перед собой. Я с негромким «ах-х-х» втянул в себя воздух, задержал его, насколько хватило сил, широко раскрыл рот, мышцы моей шеи напряглись в диком усилии, и я снова услышал странное шипение, вырывавшееся из моего оскаленного рта. Я раскачивался вперед-назад, прижав ладони к голове, и только тогда до меня дошло, что я кричу, кричу изо всей силы, кричу, с трудом переводя дыхание, кричу, да только ни звука не выходит из моего рта. Я кричу беззвучно, как будто те, кто повинен в разрушении моего мира и кто не смог убить меня, украли по злобе своей мой крик. Я кричал, как безумный, но мои голосовые связки отказались мне повиноваться.
Я упал на землю, выставив перед собой руки, мои выпученные глаза смотрели на клубы дыма, поднимающиеся из-за вереницы домов, и видели, как снова горят здания, и как я бегу на колючую проволоку, протянутую поперек улицы, и как летят в пыль винтовочные гильзы, и как дёргается на треноге пулемет, заглатывая ленту и выплёвывая невидимую смерть. Я снова видел падающих людей, тела, разрываемые пулями, кровоточащие раны, кровавые пятна на стенах домов, опять слышал выстрелы, крики, треск горящего дерева, грохот падающих домов, снова копоть пожаров застилала мне глаза, и запах дыма, густой и тяжелый, не давал мне дышать, и сладковатый тошнотворный запах крови вползал в меня, сводя с ума.